Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Боль

ModernLib.Net / Религия / Льюис Клайв Стейплз / Боль - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Льюис Клайв Стейплз
Жанр: Религия

 

 


Клайв Стейплз Льюис

Боль

Вступительная заметка литератора к русскому изданию

Мое истинное благо — в ином мире, мое единственное сокровище — Христос.

К. С. Льюис

Клайв Стейплз Льюис (1898-1963) за 65 лет своей жизни выпустил 45 книг: исторических, детских, литературоведческих, богословских, поэтических… Его имя известно всему просвещенному миру. Русскоязычный читатель, в разного уровня переводах, знает его книги . «Просто христианство» (Mere Christianity), «Письма Баламута» (The Screwtape Letters), «Лев, колдунья и платяной шкаф» (The Lion the Witch and the Wardrobe). Сейчас перед вами новая книга «Боль» (The Problem of Pain), и не за горами выпуск двух книг из детской серии: «Племянник чародея» (The Magician's Nephew) и «Серебряное кресло» (The Silver Chair). Кроме этого, в СССР книги Льюиса переводятся и в порядке личной инициативы любителями ненавязанного чтения, вне издательского плана, так сказать. Это говорит о большой и все растущей популярности английского писателя. Думается, что немаловажную роль в этом интересе играет то, что Льюис — верующий, христианин.

Эту книгу, «Боль», Льюис заканчивает словами: «Боль дает повод для проявления героизма, и люди пользуются этим поводом на удивление часто». Думал ли он, написав эти строки в 1940 году, что через 16 лет увидит проявление такого героизма со стороны страдающей любимой женщины, жены? И что еще через три года, после ее смерти, он сам будет вести себя подобным образом? «Боль» — книга вещая. Задолго до своих испытаний Льюис описал их и объяснил их природу.

О Клайве Льюисе написаны сотни книг, исследований, научных работ, о его жизни снят художественный телефильм. Ремарк описывал, как умирают любимые на руках любящих, но сам этого не испытал. Льюис это испытал. По его книгам многие люди нашли Христа. Кстати, еще до встречи с Льюисом, женщина, которую он впоследствии полюбил, нашла Христа с помощью его книг.

Блестяще написанные, мудрые, грустные, веселые, спорные книги Льюиса — это высокое прославление Христа. Я знаю, были и есть христиане, не замечающие этого в книгах Льюиса. Думаю, это в первую очередь от непонимания. Ведь и люди, сжигавшие Джордано Бруно, искренне верили, что делают это во славу Богу. Есть и в наше время христиане, которым желание других глубже вникнуть в Божественную Сущность, во взаимоотношения Бога и человека — кажется нарушением христианской этики, если даже не большего. Для них все, что не укладывается во вполне заржавевший набор церковных понятий, — кажется «не истинно христианским». Эти христианские потомки фарисеев сами не в состоянии заглянуть в глубину трудов Льюиса, но еще и других туда не пускают, все отрицая и укоряя автора. То, что Льюис им непонятен, наполняет их страхом и раздражением, при этом они забывают, что Христу служили и рыбаки, и мытари, — и цари. Книги Льюиса не просты, но их духовная суть неподдельно искренна, глубока и ясна. Потому они привлекали и привлекают к себе интеллектуальный цвет человечества. Ведь сын Абсолюта, сам Абсолют, говорил не только с Закхеем, но и с Никодимом.

Я вижу Льюиса самым великим после Достоевского писателем, который коснулся Бога,.. а потом человека, с его ранами и грехами. И обо всем этом — рассказал. Достоевский писал для России, а написал для всего мира. Льюис писал для всего мира, а написал во многом для России.

О чем книга «Боль»? Все книги Льюиса, после его уверования, в разной степени описывают смысл, боль и радость христианства. Он рассказывал, что «Боль» начал писать, пытаясь ответить на один из самых типичных в мире вопросов: Если Бог добр, почему Он допускает боль и страдания?! Как и всегда, предполагая, что его книга может оказаться единственной христианской книгой, которая попадет в руки неведомому ему читателю, Льюис снабдил ее большим справочным материалом и не смущается отвлекаться в ней на другие, не менее важные вопросы бытия, физического и духовного. И все же, как это ни странно, в «Боли» Льюис описывает моральные истоки и происхождение христианства. Достоевский в своих книгах улыбался редко. Он видимо считал, что нехорошо, говоря о страданиях, улыбаться. У Льюиса огромное чувство юмора. Он часто, говоря о серьезном, смеется. Он боится, чтобы читатель не заподозрил его в сентиментально-банальной серьезности. Шутка — это его маска. Проходит много времени, и лишь тогда мы начинаем замечать, что это смех не самоуверенного счастливого человека, а шутки солдата перед последней атакой.

Естественно быть благодарным Богу за встречу с Христом, за все наши «дороги, ведущие в Дамаск», но также естественно быть благодарным Богу за тех редких представителей человечества, которые преломляют в себе и отражают свет Христа. По этому свету нашла дорогу к Христу Джой Дэвидман, жена Льюиса. Этот же свет помогает найти дорогу и другим.

«Разные дороги ведут к Христу. Но не забыть бы, что все они проходят через Голгофу.»

Михаил Моргте

ПРЕДИСЛОВИЕ

Когда г-н Сэмпсон предложил мне написать эту книгу, я просил разрешения написать ее анонимно, поскольку для того, чтобы высказать истинные мои мысли о боли, я был бы вынужден выдвигать столь твердые суждения, что они воспринимались бы как смехотворные, будь их автор известен. Анонимность была отвергнута как неподобающая настоящему циклу книг, но г-н Сэмпсон заметил, что я могу написать предисловие и объяснить в нем, что я не вполне придерживаюсь своих же собственных принципов! Вот эту-то волнующую программу я и претворяю теперь в жизнь. Позвольте мне сразу же признаться, словами доброго Уолтера Хилтона, что на всем протяжении этой книги «я чувствую себя в толиком отдалении от истинного чувства излагаемого мной, что не могу не возопить о милосердии и не возжелать сего чувства посильно». Но именно по этой причине существует упрек, который нельзя против меня выдвинуть. Никто не может сказать: «Над шрамом тешится тот, кто не ведал раны», ибо в моей жизни не было мгновения, когда бы даже мысль о серьезной боли не была для меня невыносима. Если есть человек, застрахованный против недооценки такой враждебной стихии, то это я. Считаю также необходимым добавить, что единственная цель этой книги — рассмотреть страдание как интеллектуальную проблему; учить стойкости и терпению — задача гораздо более высокая, и у меня хватает ума не считать, что я ее достоин. Я могу только передать свое убеждение, что коли уж выпала боль, то немного мужества поможет лучше, чем много знания, немного людской симпатии поможет лучше, чем много мужества, а малейшая капля любви к Богу — лучше всего остального.

Если эти страницы прочтет настоящий богослов, он легко поймет, что это труд непосвященного и любителя. Кроме как в последних двух главах, которые отчасти представляют собой просто догадки, я, как мне думается, пересказываю древние и правоверные учения. Если какие-то места в этой книге и являются «оригинальными», в том смысле, что они новы или неортодоксальны, то они таковы вопреки моей воле и в результате моего невежества. Пишу я. конечно, как мирянин англиканской церкви, но я стараюсь не выдвигать никаких принципов, которые не исповедовали бы все крещеные и признающие причастие христиане.

Поскольку это не ученый труд, я не слишком старался проследить происхождение и источник идей и цитат, в тех случаях, когда это представляло некоторую трудность. Любой богослов легко увидит, что именно я читал — и как немного.

Клайв Стейплз Льюис, Магдален Колледж, Оксфорд 1940

1. Введение

«Сын Божий принял смертное страда ние не затем, чтобы люди пострадали, но чтобы их страдания могли уподобиться Его страданиям»,

Джордж Макдоналд. Непрочитанные проповеди. Цикл первый.

«Я дивлюсь дерзости, с какой подобные люди берутся говорить о Боге. В трактате, адресованном неверным, они начинают с главы, доказывающей существование Бога на основе природных фактов,.. что лишь дает их читателям основание полагать, что доказательства нашей религии весьма слабы… Замечательно, что ни один канонический автор никогда не ссылался на природу в доказательство существованию Бога».

Паскаль, «Мысли», 7V, 242, 243

Не так уж давно, несколько лет назад, когда я был атеистом, на вопрос «Почему вы не верите в Бога?» я ответил бы примерно таким образом:

«Взгляните на вселенную, в которой мы живем. В подавляющей своей массе она состоит из пустого пространства, совершенно темного и невообразимо холодного. Тела, двигающиеся в этом пространстве, настолько немногочисленны и малы в сравнении с самим пространством, что даже будь каждое из них до полной тесноты населено совершенно счастливыми существами, все же было бы трудно поверить, что жизнь и счастье не являются всего лишь побочным результатом силы, создавшей вселенную. На самом же деле, ученые склонны полагать, что очень немногие солнца во вселенной — возможно, что ни одно, кроме нашего — имеют планеты, а в нашей собственной системе невероятно, чтобы какая-либо планета, за исключением Земли, могла поддерживать жизнь. Да и сама Земля миллионы лет существовала без жизни и, возможно, просуществует еще миллионы лет, когда жизнь на ней исчезнет. А на что она похожа, пока она еще существует? Она устроена таким образом, что все ее формы могут жить лишь взаимным хищничеством. В низших формах этот процесс чреват лишь смертью, но в более высоких появляется новое качество, именуемое сознанием, в результате чего процесс может сопровождаться болью. Живые создания причиняют боль своим рождением, они живут, вызывая боль, и умирают чаще всего тоже с болью. В самом сложном из всех созданий, Человеке, появляется еще одно качество, которое мы именуем разумом, и благодаря которому он может предвидеть свою собственную боль, которой с этих пор предшествует острое душевное страдание, а также предвидеть свою собственную смерть, тогда как он страстно желает непрерывности существования. Это также позволяет людям, с помощью сотни ухищрений, наносить друг другу и неразумным существам куда больше боли, чем им было бы иначе под силу. Этой своей властью они пользуются сполна. Их история — это по большей части летопись преступлений, войн, болезней и ужасов, перемежающихся минимальными дозами счастья, достаточными лишь для того, чтобы, пока это счастье длится, вселять в людей мучительный страх потерять его, а когда оно потеряно — жгучее сожаление воспоминаний. Время от времени они немного улучшают условия своей жизни, и возникает то, что мы именуем цивилизацией. Но всем цивилизациям приходит конец, и даже существуя, они причиняют свои особые страдания, достаточые, наверное, для того, чтобы с лихвой компенсировать все облегчения, которые они несут обычным болям человека. Никто не будет спорить, что именно такова наша собственная цивилизация, и можно не сомневаться, что ей, как и ее предшественницам, наступит конец. А если и нет, что с того? Род человеческий обречен. Каждый род, возникающий в любом уголке вселенной, обречен — ибо, как нам говорят, завод вселенной кончается, и в конечном счете она превратится в монотонную бесконечность однородной материи с низкой температурой. Все сюжеты закончатся ничем — в конце концов окажется, что вся жизнь была лишь мимолетной и бессмысленной гримасой на идиотском лице бесконечной материи. Если вы призываете меня верить, что все это — дело рук великодушного и всемогущего духа, я отвечу, что все доказательства указывают на противоположное. Либо никакого духа за вселенной нет, либо этот дух безразличен к добру и злу, либо же это злой дух». Примечание переводчика

Цитаты из Библии в некоторых случаях переведены с древнегреческого подлинника Нового Завета. В этих случаях рядом приводятся те же цитаты из Синодального издания русской Библии.

Мне никогда не приходило в голову задать себе один вопрос. Я никогда не замечал, что сама сила и легкость аргумента пессимистов тотчас же ставит перед нами проблему. Если вселенная так плоха, или даже наполовину так плоха, то каким же образом люди приписали ее создание мудрому и доброму Творцу? Люди, возможно, глупы, — но вряд ли настолько. Прямое умозаключение от черного к белому, от дурного цвета к доброму корню, от бессмысленного создания к бесконечно мудрому Творцу поражает воображение. Образ вселенной, преподносимый опытом, никогда не может послужить основой для религии — обретенная из иного источника, она всегда держалась вопреки ему.

Было бы ошибкой ответить, что наши предки были люди невежественные, и потому питали приятные иллюзии по отношению к природе, развеянные в наше время прогрессом науки. На протяжении столетий, когда все люди верили, им уже были хорошо известны жуткие размеры и пустота вселенной. В некоторых книгах вы прочитаете, что в средние века люди думали, что Земля плоская, а звезды расположены близко, но это ложь. Птолемей объяснил им, что Земля — это не имеющая размеров математическая точка по отношению к расстоянию до неподвижных звезд — расстоянию, которое один известный средневековый текст оценивает в сто семнадцать миллионов миль. Да и в более ранние времена, испокон века, у человека наверняка было то же чувство враждебной огромности, исходящее из более очевидного источника. Для доисторического человека соседний лес был вполне бесконечен, и то неизъяснимо чуждое и жуткое, что приводят нам на мысль космические лучи и остывающие солнца, еженощно, принюхиваясь и завывая, подходило к самым его дверям. Беспорно, что боль и тщета человеческой жизни были очевидны во все времена. Наша собственная религия берет начало среди евреев — народа, зажатого между великими воинственными империями, постоянно терпящего поражения и уводимого в плен, знакомого не хуже Польши и Армении с трагической судьбой побежденного. Просто нелепо относить боль к числу открытий науки. Отложите эту книгу и поразмыслите минут пять над тем, что все великие религии впервые проповедовались и долгое время существовали в мире, в котором не было хлороформа.

Таким образом, во все времена умозаключение от хода мировых событий к доброте и мудрости Творца было одинаково нелепым и никогда не предпринималось, (т.е. никогда не предпринималось при зарождении религии. После принятия веры в Бога, «теодицеи», объясняющие или отметающие жизненные невзгоды, появляются естественно). Религия имеет иное происхождение. Читая нижесказанное, следует иметь в виду, что я не стараюсь в первую очередь доказать истинность христианства, но описываю его происхождение — задача, на мой взгляд, необходимая для рассмотрения проблемы боли в ее правильной постановке.

Во всех развитых религиях находим три элемента, — а в христианстве еще один. Первый из них профессор Отто именует чувством запредельного (Numionous). Мы можем пояснить этот термин следующим образом. Предположим, вам говорят, что в соседней комнате находится тигр — вы будете сознавать, что вам грозит опасность и, вероятно, почувствуете страх. Но если вам скажут: «В соседней комнате — привидение», и вы этому поверите, вы, конечно, тоже почувствуете страх, но уже иного рода. Он не будет порождаться сознанием опасности, ибо никто впрямую не боится того, что может ему сделать привидение, — он будет вызван самим фактом, что это привидение. Оно скорее сверхъестественно, чем опасно, и вызывает особый страх перед сверхъестественным. И тут мы уж подходим к порогу запредельного. Допустим, вам просто скажут: «В этой комнате находится могучий дух», и вы поверите. Ваши чувства в этом случае будут еще менее похожи на элементарный страх в присутствии опасности, но потрясение будет глубоким. Вас охватит восторженное изумление и в некоторой степени чувство собственной незначительности перед лицом такого посещения, равно как и чувство преклонения перед ним — одним словом, целый спектр чувств, который можно выразить словами Шекспира «Пред ним мой гений укорен». Такое чувство можно описать как благоговение, и предмет, вызывающий его, и есть запредельное.

Нет ничего достовернее того факта, что человек с древнейших времен стал верить в духов, обитающих во вселенной. Профессор Отто, вероятно, слишком легко полагает, что самые первые из этих духов были предметом «запредельного благоговения». Это невозможно доказать по той простой причине, что в выражениях запредельного благоговения и в выражениях элементарного страха перед опасностью употребляются одни и те же слова — мы в равной степени можем сказать, что мы боимся привидений и что мы боимся роста цен. Поэтому теоретически допустимо, что было время, когда человеку эти духи казались просто опасными, и он относился к ним точно так же, как и к тиграм. Бесспорно то, что сейчас, по крайней мере, чувство запредельного существует, и мы можем проследить его далеко в прошлом.

Современный пример можно найти (если только гордость не помешает нам там его искать) в детской книжке Кеннета Грэма «Ветер в ивах», где Крыса и Крот приближаются к Пану на острове.

— Крыса, — прошептал он, едва обретая дыхание и весь дрожа, — ты боишься?

— Боюсь? — пробормотала Крыса, глаза которой сияли невыразимой любовью. — Боюсь? Его? О нет, ничего подобного. Но все-таки — все-таки, о Крот, я боюсь".

Уйдя на столетие в прошлое, мы находим обильные примеры у Вордсворда — пожалуй, превосходнее всех место в первой книге «Прелюда», где он описывает свои чувства во время гребли на озере, в украденной лодке. Углубившись еще дальше в прошлое, мы находим весьма ясный и яркий пример в «Рыцарях короля Артура», когда Гэлэхад «задрожал великою дрожью, я ко смерти обетованная плоть узрела предметы духа». В начале нашей эры это чувство находит себе выражение в «Апокалипсисе», где автор падает в ноги воскресшему Христу, «словно мертвый». В языческой литературе мы находим у Овидия изображение тенистой рощи на Авентине, о которой можно безошибочно сказать numen inest — здесь обитают духи, или здесь ощутимо Присутствие, а Виргилий дает нам дворец Латина, который «ужасен (horrendum) лесами и святостью (religione) былых дней». Греческий фрагмент, без особых оснований приписываемый Эсхилу, повествует о земле, море и горе, содрогающихся под «ужасным оком Властелина». А в еще более отдаленные времена Иезекииль, рассказывая о Богоявлении, говорит нам об ободьях, что они были «высоки и страшны» (Иез. 1:18), а Иаков, пробудившись ото сна, говорит: «как страшно сие место!» (Быт. (28:17).

Мы не знаем, в каких глубинах истории зародилось это чувство. Первобытный человек почти наверняка верил в вещи, которых привели бы нас в волнение, если бы мы верили в них, и поэтому вполне вероятно, что трепет перед запредельным столь же стар, что и само человечество. Но нас в первую очередь волнует не то, когда он возник. Важно, что тем или иным образом он обрел существование, что он имеет широкое распространение и не покидает нашего сознания с развитием знаний и цивилизации.

Притом же, этот трепет не порожден видимой вселенной. Нет никакой возможности провести логическую связь между простой опасностью и страхом сверхъестественного, а тем более запредельного. Вы можете сказать: вполне понятно, что первобытный человек, будучи окружен реальными опасностями, а потому испуган, придумал сверхъестественное и запредельное. В каком-то смысле так оно и есть, но давайте выясним, что мы имеем в виду. Вы считаете это понятным и естественным, поскольку, имея ту же человеческую природу, что и ваши отдаленные предки, вы можете вообразить аналогичную реакцию со своей стороны на чреватое опасностью одиночество, и эта реакция будет естественной в том смысле, что она будет отвечать человеческой природе. Но она ничуть не «естественна», если. полагать, что идея потустороннего или запредельного уже заключена в идее опасности, или что любое ощущение опасности и отвращение к ранам и смерти, заключенное в нем, может дать хоть намек на понятие потустороннего трепета или запредельного благоговения для разума, в котором оно еще не заключено. Когда человек переходит от физического страха к трепету и благоговению, он совершает резкий скачок и постигает нечто, что не было «дано» физическими реальностями и логическими выводами из них, как бывает дана опасность. Все попытки объяснения запредельного предполагают объясняемый предмет — так антропологи производят его от страха перед мертвыми, не объясняя, однако, почему мертвые (люди, бесспорно, из числа наименее опасных) должны пробуждать к себе столь необычное чувство. Вопреки всем подобным попыткам мы настаиваем, что трепет и благоговение — чувства совершенно иного порядка, чем страх. Они заключены в природе интерпретации, которую человек дает вселенной, и подобно тому, как простое перечисление физических качеств красивого предмета никогда не включает в себя его красоты, и не дает существу, лишенному эстетического опыта, ни малейшего понятия о том, что мы считаем красотой, никакое фактическое описание среды обитания человека не будет включать в себя потустороннего и запредельного или даже намека на них. Похоже, что существует лишь два возможных взгляда на этот предмет. Либо это простой трюк человеческого сознания, не соответствующий ничему объективному и не служащий никакой биологической функции, но не проявляющий ни малейшей тенденции к исчезновению из этого сознания, достигшего полноты своего развития в поэте, философе или святом; либо же это непосредственное восприятие сверхъестественной реальности, которое следовало бы по справедливости именовать Откровением.

Запредельное не тождественно положительному в нравственном смысле, и человек, охваченный благоговением, если предоставить его собственным чувствам, будет склонен считать запредельный объект этих чувств лежащим «по ту сторону добра и зла». Это приводит нас ко второму элементу религии. Все известные нам из истории люди признавали существование какой-то нравственности — то есть, их чувства по отношению к неким предлагаемым поступкам выражаются словами «я должен» и «я не должен». Эти чувства в каком-то отношении напоминают трепет — а именно, их нельзя логически вывести из окружающей среды и материального опыта. Можно как угодно перетасовывать «я хочу» и «я вынужден», и «мне бы следовало», и «я не дерзну», не получив в результате ни малейшего намека на «должен» и «не должен». И, как и прежде, попытки свести нравственный опыт к чему-то иному всегда содержат в виде предпосылки именно то, что они пытаются объяснить, подобно тому как знаменитый психоаналитик выводит его из доисторического отцеубийства. Если отцеубийство вызвало чувство вины, то значит, люди понимали, что они не должны были этого делать — не понимай они этого, не было бы и никакого чувства вины. Нравственность, подобно запредельному трепету, есть скачок, в результате которого человек выходит за грань всего, что дано ему в фактическом опыте. И у нее есть одна характеристика, которая слишком замечательна, чтобы ускользнуть от внимания. Нравственные уложения, принятые у людей, могут быть различными — хотя, в конечном счете, не так сильно, как часто утверждают, — но все они сходятся в том, что предписывают поведение, которого их приверженцы не придерживаются. Люди, все как один, подлежат осуждению, и не в соответствии с этическими кодексами, которые им чужды, а со своими же собственными, и поэтому все люди чувствуют вину. Вторым элементом религии является чувство не просто нравственного закона, но такого нравственного закона, который одновременно и принят, и нарушен. Такое чувство не является логическим — равно как и алогичным — умозаключением из фактов опыта. Не принеси мы его в опыт, мы не могли бы его там обнаружить. Либо это необъяснимая иллюзия, либо — откровение.

Моральный опыт и запредельный опыт настолько далеки от идентичности, что в течение долгого времени они могут сосуществовать без взаимного контакта. Во многих формах язычества почитание богов и этические диспуты философов имеют очень мало общего друг с другом. Третья стадия (элемент) религиозного развития возникает тогда, когда человек их отождествляет — когда Запредельная Сила, вселяющая в него трепет, становится стражем нравственности, перед которой у него есть обязательства. Это тоже может показаться вам вполне «естественным». Что может быть естественнее для дикаря, некогда одолеваемого трепетом и угрызениями, чем прийти к мысли, что сила, повергающая его в трепет, есть также и власть, осуждающая его вину? И действительно, это для человечества вполне естественно. Но — никоим образом не очевидно. Истинное поведение вселенной, в которой обитает запредельное, ни в какой мере не похоже на поведение, требуемое от нас нравственностью. Первое кажется расточительным, беспощадным и несправедливым, второе предписывает противоположные качества. Отождествление этих категорий не объяснишь и исполнением желаний, ибо ничьих желаний оно не исполняет. Мы ничего не желаем менее, чем вооружить закон, чья прямая власть и без того непереносима, неисчислимыми притязаниями запредельного. Из всех скачков, совершаемых человечеством в его религиозной истории, это наверняка самый поразительный. Поэтому неудивительно, что многие человеческие сообщества от него отказались — неморальная религия и нерелигиозная мораль существовали и все еще продолжают существовать. Возможно, что с полной решимостью на этот шаг пошел, как единое целое, лишь один народ — я имею в виду евреев, — но везде и во все времена были выдающиеся люди, которые его делали, и лишь сделавшие этот шаг могут уже не опасаться непристойности и варварства веры, лишенной морали, или холодного и печального фарисейства голого морализма. Если судить этот шаг по его плодам, это шаг к оздоровлению. И хотя логика не подводит нас к нему, противостоять ему очень трудно — даже в язычество и пантеизм всегда прорывается мораль, и даже стоицизм мимоволь-но преклоняет колена перед Богом. Вновь повторим, это, возможно, лишь безумие, врожденное для человеческого рода и странным образом благополучное в своих результатах, но возможно, что это откровение. А если это откровение, то тогда истинно, что все народы благословятся в Аврааме, ибо евреи первыми со всей полнотой и недвусмысленностью отождествили грозный дух, обитавший на черных вершинах гор и в грозовых тучах, с «праведным Господом», который «любит праведность» (Пс. 10:7).

Четвертый элемент представляет собой историческое событие. Среди евреев родился человек, который, по его словам, и был то самое Нечто, столь жутко обитающее в природе и дающее нравственный закон, — или же сын его, или же «одно с ним». Подобное заявление настолько потрясающе, парадоксально и даже повергает в ужас — хотя можно отнестись к нему с чрезмерной легкостью, — что возможны лишь два взгляда на этого человека. Либо он был сумасшедший, одержимый бредом особо гнусного свойства, либо же Он был, и остается, именно тем, за кого Себя выдавал. Третьего не дано. Если написанное о нем делает первую гипотезу неприемлемой, следует принять вторую. А если так поступить, то все, что утверждают христиане, обретает правдоподобие, — что этот Человек, хотя и был убит, остался в живых, и что Его смерть, каким-то непостижимым для человеческого разумения образом, произвела реальную перемену в наших отношениях с «грозным» и «праведным» Господом, и что перемена эта — в нашу пользу.

Задаваться вопросом, похожа ли наблюдаемая нами вселенная скорее на создание мудрого и доброго Творца, или же на плод случая или злой воли, — значит с самого начала упускать из виду все важнейшие для нас факторы в религиозной проблеме. Христианство — это не завершение философского диспута о происхождении вселенной; это катастрофическое историческое событие, последовавшее за длительной духовной подготовкой человечества, которую я описал. Это не просто система, под которую надо подогнать неудобный факт существования боли — оно само по себе один из тех неудобных фактов, который должен быть прилажен к любой составляемой нами системе. В каком-то смысле оно скорее создает, чем решает, проблему боли, ибо боль не была бы проблемой, если бы, в дополнение к нашему ежедневному опыту в этом причиняющем боль мире, мы не получили бы твердого, на наш взгляд, заверения в том, что абсолютная реальность характеризуется праведностью и любовью.

Я уже более или менее объяснил, почему это заверение кажется мне твердым. Оно не обладает убедительной силой логики. На каждой стадии религиозного развития человек может восставать, хотя и не без ущерба для своей собственной природы, но без абсурда. Он может закрывать глаза своего духа на Запредельное, если только он готов расстаться с великими поэтами и пророками человечества, со своим собственным детством, с богатством и глубиной непредвзятого опыта. Он может рассматривать нравственный закон как иллюзию и оторваться, таким образом, от общей почвы человечества. Он может отказаться от отождествления Запредельного с праведным и остаться варваром, поклоняющимся сексуальности или мертвым, или жизненной силе, или будущему. Но цену он уплатит за это немалую. А когда мы подходим к самому последнему шагу, историческому Воплощению, то получаем наиболее твердое заверение. Это событие странным образом напоминает мифы, населявшие религию с начальных времен, и в то же время оно отлично от них. Оно непроницаемо для рассудка — мы не могли бы сами его придумать. Оно лишено подозрительной априорной ясности пантеизма или ньютоновской физики. Ему присуща кажущаяся произвольность и идпозинкратический характер, с которыми современная паука постепенно учит нас мириться в этой капризной вселенной, где энергия слагается из отдельных непредсказуемых малых количеств, где скорость не может быть беспредельной, где необратимая энтропия придает времени реальное направление, а космос, уже более не статичный и не циклический, движется, подобно драме, от реального начала к реальному концу. И если до нас и донесется когда-либо весть из центра реальности, нам будет естественно обнаружить в ней именно такую неожиданность, такую своенравную, волнующую затейливость, какую мы находим в христианской вере. Ей присущ отпечаток руки мастера — грубый, мужской вкус реальности, не созданной нами, ни даже для нас, но бьющей нас по глазам.

Если на этом основании, или еще на более прочном, мы следуем курсом, на который выведено человечество, и становимся христианами, перед нами встает «проблема» боли.

2. Божье всемогущество

Ничто, подразумевающее противоречие не подпадает под всемогущество бога.

Фома Аквинский

«Если бы Бог был благ. Он желал бы, чтобы Его создания были абсолютно счастливыми, и если бы Бог был всемогущ. Он мог бы сделать то, чего желал. Но Его создания не счастливы. Поэтому Богу недостает либо благости, либо могущества, либо и того, и другого». Такова, в ее простейшей форме, проблема боли. Возможность ее решения требует демонстрации того факта, что слова «благой», «всемогущий», и может быть также слово «счастливый», неоднозначны, — ибо если положить с самого начала, что общепринятое значение, придаваемое этим словам, является наилучшим или единственно возможным значением, то на такой аргумент ответа пет. В этой главе я выскажу кое-какие замечания по поводу идеи всемогущества, а в следующей — по поводу идеи благости.

Всемогущество — это власть делать все. А Писание говорит нам, что «Богу все возможно». Когда спорить с неверующими, обычно слышишь от них, что Бог, если бы Он существовал и был благ, сделал бы то-то и то-то, и если мы заметим, что предлагаемые действия невозможны, то услышим в ответ: «А я думал, что Бог может делать все, что угодно». Таким образом, выдвигается проблема невозможности.

В своем обычном употреблении слово «невозможно» обычно подразумевает неявное придаточное предложение, вводимое союзом «если только не». Так, мне невозможно увидеть улицу с места, где я сейчас сижу и пишу — то есть, улицу невозможно увидеть, если только я не поднимусь на верхний этаж, где я буду достаточно высоко, чтобы взглянуть поверх заслоняющего мне вид здания. Если бы я сломал ногу, я сказал бы: «Но ведь на верхний этаж подняться невозможно» — имея в виду, однако, что это невозможно, если только друзья не отнесут меня туда. Но перейдем к другому уровню невозможности, сказав: «Как бы то ни было, невозможно увидеть улицу, при условии, что я останусь на месте, и мешающее мне здание тоже останется на месте». Кто-то может также добавить: «если только не изменится, по сравнению с нынешней, сама природа пространства или зрения». Я не знаю, что на это ответят лучшие философские и научные умы, но мне придется ответить: «Я не знаю, возможна ли такая природа пространства и зрения, какую вы предлагаете». Ясно при этом, что слово «возможна» подразумевает здесь некую абсолютную возможность или невозможность, которая отличается от относительных возможностей и невозможностей, рассматриваемых нами. Я не могу сказать, можно ли, в этом смысле, заглядывать в невидимое, поскольку не знаю, заключено ли в этом внутреннее противоречие. Но я очень хорошо знаю, что если оно там есть, то это абсолютно невозможно. Абсолютно невозможное можно также называть внутренне невозможным, потому что оно заключает свою невозможность внутри себя, а не заимствует у других невозможностей, которые, в свою очередь, зависят от третьих. Оно не влечет за собой никакого придаточного предложения с союзом «если не». Оно невозможно при всех условиях, во всех мирах и для всех исполнителей. В число «всех исполнителей» входит и Сам Бог. Его всемогущество означает власть делать все, что внутренне возможно, но не то, что внутренне невозможно. Ему можно приписывать чудеса, но не глупости. Это не полагает границ Его власти. Если вы скажете: «Бог может дать существу, свободную волю, и в то же время лишить его свободы воли», вы фактически ничего не сказали о Боге — бессмысленная комбинация слов не обретет внезапно смысла потому лишь, что вы предпошлете ей два других слова: «Бог может».

По-прежнему остается истинным, что для Бога нет вещей невозможных — внутренние невозможности не есть вещи, а лишь пустые места. Для Бога не более возможно, чем для Его слабейшего создания, осуществить две взаимоисключающие альтернативы — не потому, что Его могущество наталкивается на препятствие, а потому, что чепуха остается чепухой, даже когда мы говорим ее о Боге.'

Следует, однако, помнить, что люди в своих рассуждениях нередко допускают ошибки либо потому, что исходят из ложных предпосылок, либо случайно в ходе самого рассуждения. Подобным образом мы можем счесть возможным вещи, которые в действительности невозможны, и наоборот. (Так например, каждый хороший номер фокусника содержит в себе нечто, что публике с имеющимися у нее данными и с ее способностями к умозаключениям, кажется внутренне противоречивым.) Поэтому мы должны соблюдать большую осторожность в определении внутренних невозможностей, которые не под силу реализовать даже Всемогущему. Нижесказанное следует рассматривать скорее как пример того, каковы они могут быть, чем пример того, что они из себя представляют.

Неотвратимые «законы природы», которые действуют независимо от человеческих страданий и заслуг, которых не отвратить молитвой, на первый взгляд, как кажется, дают веский аргумент против благости и могущества Бога. Я позволю себе утверждать, что даже Всемогущий не может создать сообщества свободных людей, не создав одновременно относительно независимой и «неотвратимой» природы.

Есть причины полагать, что самосознание, узнавание существом своей природы в качестве «себя», неосуществимо, кроме как по контрасту с «другим», с чем-то, что не является «собой». Именно на фоне среды, и предпочтительно социальной среды, состоящей из других сознательных индивидов, мое собственное сознание становится заметнее. Это создало бы трудность с сознанием Бога, будь мы просто теистами, но будучи христианами, мы узнаем из учения о Святой Троице, что в самом Божественном Существе предвечно существует нечто аналогичное обществу, — что Бог есть Любовь, не просто в том смысле, что Он представляет Собой платоновский идеал любви, а потому что в Нем конкретная взаимность любви предшествует всем мирам и от Него передается Его созданиям.

Опять же, свобода создания (живого Существа) предполагает свободу выбора, а выбор предполагает существование вещей, из которых можно выбирать. Создание, лишенное среды обитания, не будет иметь никакого выбора, поэтому свобода, подобно сознанию (если только это не одно и то же), в свою очередь требует присутствия чего-то отличного от самосознающего индивида.

Таким образом, минимальным условием самосознания и свободы будет для создания восприятие Бога и самого себя, как отличного от Бога. Такие создания могли бы существовать, воспринимая Бога и себя самих, но не сродные себе создания. В таком случае их свобода состоит в элементарном выборе: любить Бога больше, чем себя, или себя — больше, чем Бога. Но для нас жизнь, в такой степени сведенная к простейшим компонентам, немыслима. Как только мы пытаемся ввести взаимное восприятие сродных себе созданий, мы сталкиваемся с необходимостью «природы».

Люди часто рассуждают так, словно нет ничего легче, чем «встреча» двух абстрактных умов или восприятие ими друг друга. Но на мой взгляд, у них нет такой возможности, кроме как в общей среде, представляющей собой их «внешний мир» или окружение. Даже наша туманная попытка вообразить подобную встречу обычно бессознательно подтасовывает по крайней мере идею общего пространства и общего времени, чтобы придать смысл приставке «со-» в слове «сосуществование», а пространство и время — это уже среда обитания. Но этого недостаточно. Если бы ваши мысли и страсти воспринимались мной непосредственно, как мои собственные, без всяких признаков чуждости и инопринадлежности, то как бы я отличил их от своих? И откуда в нас взяться мыслям и страстям без объектов этих мыслей и страстей? Да и вообще, откуда у меня понятие о «внешнем» и «ином», если в моем опыте нет «внешнего мира»? Вы можете ответить, как христианин, что Бог (и дьявол) и впрямь влияет на мое сознание непосредственно, без всяких признаков «внешнего». Да — ив результате большинство людей не имеют о них понятия. Мы вправе поэтому предположить, что если бы души людей влияли друг на друга непосредственно и нематериально, то для них вера в существование других была бы редким триумфом веры и проницательности. При таких условиях мне было бы труднее составить мнение о своем соседе, чем сейчас — о Боге, ибо сейчас в признании влияния на меня Бога мне помогают вещи, достигающие меня через внешний мир, такие как церковная традиция, Священное Писание и беседа религиозных друзей. У нас есть именно то, что необходимо для человеческого общества — нечто нейтральное, не вы и не я, чем мы оба можем манипулировать, чтобы делать друг другу знаки. Я могу говорить с вами, потому что оба мы можем посылать звуковые волны в окружающем нас обычном воздухе. Материя, разъединяющая души, также сводит их воедино. Она позволяет каждому из нас иметь свое «снаружи», равно как и «внутри», и то, что для вас есть акт воли и мысли, доходит до моего слуха и зрения; вы имеете возможность не только быть, но и являться, и поэтому я имею удовольствие познакомиться с вами.

Таким образом, общество предполагает общее поле, или «мир», в котором встречаются друг с другом его члены. Если, как обычно верят христиане, существует ангельское общество, то ангелы тоже должны иметь такой мир и поле, нечто такое, что для них равносильно «материи» (в современном, а не в схоластическом, смысле).

Но для того, чтобы материя служила нейтральным полем, она должна иметь свою собственную фиксированную природу. Если бы «мир», или материальная система, имел лишь одного обитателя, он мог бы каждое мгновение меняться в соответствии с его желаниями — «деревья в тень столпятся для него». Но попади вы в мир, который таким образом меняется по каждому капризу, вы бы совершенно не могли действовать в нем и, таким образом, перестали бы располагать вашей свободной волей. Непохоже также, что вы сумели бы известить меня о своем присутствии — вся материя, посредством которой вы пытались бы подавать мне знаки, находилась бы уже под моим контролем, не будучи способной поддаваться вашей манипуляции.

Опять-таки, если материя будет обладать фиксированной природой и подчиняться постоянным законам, не все состояния материи будут одинаково созвучны желаниям данной души, и не все — одинаково благоприятны для конкретного материального агрегата, который она именует телом. Хотя огонь на известном расстоянии приятен телу, при сокращении этого расстояния он его уничтожит. Отсюда, даже в идеальном мире, — необходимость в сигналах опасности, для передачи которых, судя по всему, служат болевые волокна в наших нервах. Значит ли это, что в любом возможном мире неизбежен элемент зла — в форме боли? Не думаю, ибо хотя и справедливо, что малейший грех есть непомерное зло, зло боли зависит от степени, и боль ниже некоторой интенсивности не внушает никакого страха или отвращения. Никто не возражает против процесса: «тепло — очень тепло — слишком горячо — припекает», который принуждает нас отдернуть руку от огня. И, если я могу верить своим собственным ощущениям, некоторая ломота в ногах перед отходом ко сну, после целого дня ходьбы, даже приятна.

И опять же, если фиксированная природа материи возбраняет ей быть всегда и во всех своих проявлениях одинаково приемлемой даже для одной-единственной души, то уж куда менее возможно для материи вселенной в каждый данный момент быть распределенной таким образом, чтобы она была одинаково удобной и приятной для каждого члена общества. Если человек, путешествующий в одном направлении, идет под гору, то идущий в противоположном направлении должен двигаться в гору. Если даже галька лежит там, где мне угодно ее видеть, она не может, кроме как по совпадению, лежать там, где хотите вы. И в этом обстоятельстве нет никакого зла — напротив, оно дает повод для многообразных проявлений вежливости, уважения и бескорыстия, в которых находят свое выражение любовь, хорошее настроение и скромность. Но оно, конечно же, открывает дорогу великому злу, т.е. конкуренции и вражде. И если души свободны, им нельзя воспрепятствовать в решении проблемы путем конкуренции, а не путем взаимной вежливости. А развив в себе чувство враждебности, они могут затем воспользоваться фиксированной природой материи для нанесения друг другу вреда. Постоянная природа дерева, дающая нам возможность использовать его в качестве балки, позволяет нам также употребить его для удара по голове ближнему. Постоянная природа материи вообще означает, что когда люди сражаются, победа, как правило, достается тому, кто обладает лучшим оружием, искусством и численным преимуществом, пускай справедливость и не на его стороне.

Мы можем, наверное, вообразить себе мир, в котором Бог каждое мгновение исправляет результаты злоупотребления свободной волей со стороны Его созданий, так что деревянная балка становится мягкой, как трава, когда ее употребляют в качестве оружия, а воздух отказывается мне повиноваться, если я пытаюсь пустить в нем звуковые волны, несущие ложь и поношение. Но тогда это будет мир, в котором неправильные поступки невозможны, и в котором, поэтому, свобода воли ничего не будет значить — более того, если довести этот принцип до логического предела, невозможными станут и злые помыслы, ибо мозговое вещество, которым мы пользуемся при мышлении, отказало бы нам в их формировании. Вся материя вблизи дурного человека была бы подвержена непредсказуемым переменам. Тот факт, что Бог может менять поведение материи, а подчас и делает это, производя то, что мы именуем чудесами, составляет часть христианской веры, но сама концепция общего, а следовательно, стабильного мира требует, чтобы подобные вещи случались исключительно редко. Играя в шахматы, вы можете пойти на некоторую произвольную уступку своему противнику, которая будет относиться к обычным правилам игры, как чудеса относятся к законам природы. Вы можете убрать у себя ладью или позволить партнеру изменить неудачный ход. Но если вы будете уступать во всем, что ему в любой момент угодно — если бы ему было позволено менять любой ход, а ваши фигуры исчезали бы, когда ему не нравится их положение на доске, то никакая игра не была бы возможной. Таким же образом дело обстоит и с жизнью душ в этом мире: фиксированные законы, результаты, к которым ведет причинная необходимость, весь природный порядок представляют собой пределы, в которые заключена совместная жизнь, а также единственное условие, в которых такая жизнь возможна. Попытайтесь исключить возможность страдания, требуемого естественным порядком и существованием свободной воли, и вы обнаружите, что исключили саму жизнь.

Как я уже отметил, это повествование о внутренних необходимостях в мире имеет целью лишь дать образец того, что они могут собой представлять. Знать, каковы они на самом деле, под силу лишь Всеведущему, располагающему информацией и мудростью, но вряд ли они менее сложны, чем я полагаю. Излишне говорить, что «сложность» существует лишь в человеческом понимании — мы не представляем себе, чтобы Бог аргументировал, подобно нам, от цели (сосуществование свободных духов) к связанным с ней условиям, но имеем в виду единый, совершенно самодостаточный акт творения, кажущийся нам, на первый взгляд, сотворением многих независимых вещей, а затем — сотворением вещей взаимно необходимых. Даже мы в состоянии слегка возвыситься над концепцией взаимных необхо-димостей в том виде, в каком я ее здесь обрисовал — мы можем свести материю как фактор разрознения душ и материю как фактор их сведения воедино в единой концепции Множественности, так что «разрозненность» и «единство» будут лишь двумя ее аспектами. По мере продвижения вперед нашей мысли все более очевидными становятся единство акта творения и невозможность перестройки творения таким образом, словно тот или иной его элемент вполне устраним. Вероятно, что это не «лучшая из всех возможных» вселенных, а единственно возможная. Возможные миры могут быть лишь мирами, «которые Бог мог бы сотворить, но не сотворил». Идея о том, что «мог бы» сделать Бог, содержит слишком антропоморфную концепцию Бога. Что бы ни значила человеческая свобода. Божественная свобода не может означать неопределенности альтернативных решений и выбора одного из них. Совершенная доброта не допускает спора о цели, которой необходимо достигнуть, а совершенная мудрость несовместима со спором о средствах, наиболее подходящих для ее достижения. Свобода Бога состоит в том факте, что никакая причина, помимо Него Самого, не лежит в основе Его актов, и никакое внешнее препятствие им не противостоит — что Его собственная благость есть корень, из которого они все произрастают, а Его собственное всемогущество — воздух, в котором все они цветут.

Таким образом, мы подходим к нашему следующему предмету — Божественной благости. Пока что об этом ничего не было сказано, равно как не было предпринято никакой попытки ответить на возражение, что если вселенная должна с самого начала допустить возможность страдания, то абсолютная благость воздержалась бы от создания вселенной. И я должен предупредить читателя, что я не потщусь доказывать, что создать было правильнее, чем не создавать — я не знаю человеческих весов, на которых можно было бы взвесить столь необыкновенный вопрос. Можно провести какое-то сравнение между одним состоянием бытия и другим, но попытка сравнить бытие с небытием завершается пустыми словами. «Лучше бы мне вообще не существовать» — но в каком смысле «мне»? Каким образом я, если я не существую, выигрываю от несуществования? Наше намерение куда проще, оно заключается лишь в том, чтобы, видя перед собой страдающий мир и имея заверение, на совсем ином основании, что Бог благ, составить себе понятие об этой благости и в этом страдании, не содержащее противоречия.

3. Божественная благость

Любовь может терпеть, и Любовь может прощать, но Любовь никогда не примирится с недостойным любви предметом… Бог, Который есть Любовь, никогда поэтому не примирится с вашим грехом, ибо сам по себе грех не способен к перемене, но Он может примириться с вашей личностью, потому что ее можно возродить.

Трэерн «Столетия медитации».

Любое рассмотрение благости Бога тотчас же угрожает нам следующей дилеммой.

С одной стороны, если Бог мудрее нас. Его суждения должны во многих вопросах отличаться от наших, и не в последнюю очередь в вопросе добра и зла. Поэтому то, что кажется нам благом, может не быть благом в Его глазах, а кажущееся нам злом может и не оказаться злом.

С другой стороны, если нравственные суждения Бога отличаются от наших настолько, что наше «черное» может быть для Него «белым», мы ничего не можем иметь в виду, говоря о Его благости, ибо сказать «Бог благ», утверждая одновременно, что Его благость есть нечто совершенно иное, чем наша, значит сказать всего лишь: «Мы не знаем, каков Бог». А наличие у Бога совершенно неведомого качества не может дать нам нравственного основания для любви и повиновения. Если Он не «благ» (в нашем смысле этого слова), мы будем повиноваться, если будем вообще, лишь из страха, и с тем же успехом повиновались бы всемогущему дьяволу. Таким образом, учение о полной греховности, приводящее к заключению, что, коль скоро мы полностью греховны, наша идея добра попросту ничего не стоит, может превратить христианство в форму дьяволопоклонства.

Избежать этой дилеммы можно с помощью наблюдения за тем, что происходит в человеческих отношениях, когда человек невысоких нравственных устоев попадает в общество людей лучше и мудрее его, и постепенно перенимает их устои — этот процесс, кстати говоря, я могу описать довольно точно, поскольку сам ему подвергся. Когда я впервые пришел в университет, я был настолько лишен морали и совести, насколько это возможно для подростка. В лучшем случае я чувствовал слабое отвращение к жестокости и к жадности — что же до целомудрия, правдивости и самопожертвования, то я относился к ним, как павиан относится к классической музыке.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2