Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Марина Цветаева. Неправильная любовь

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Людмила Бояджиева / Марина Цветаева. Неправильная любовь - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Людмила Бояджиева
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Людмила Бояджиева

Марина Цветаева. Неправильная любовь

Между любовью и любовью распят мой миг, мой час, мой день, мой год, мой век.

Москва. 20 декабря 1915

Я с вызовом ношу его кольцо! —

Да. В Вечности – жена, не на бумаге. —

Его чрезмерно узкое лицо

Подобно шпаге.

Безмолвен рот его, углами вниз,

Мучительно-великолепны брови.

В его лице трагически слились

Две древних крови.

Он тонок первой тонкостью ветвей.

Его глаза – прекрасно-бесполезны! —

Под крыльями раскинутых бровей —

Две бездны.

В его лице я рыцарству верна, —

Всем вам, кто жил и умирал без страху! —

Такие – в роковые времена —

Слагают стансы – и идут на плаху.

Марина ЦветаеваКоктебель, 3 июня 1914

От автора

Союз Марины Цветаевой и Сергея Эфрона – хитрая уловка злого Рока, прячущего когтистую хватку под маской щедрой Феи-дарительницы. И не разобрать: ловушка или дар? На радость или на горе соединились Двое? В этом союзе все «слишком». Как, впрочем, и в самой Марине, в самом Сергее. В самом времени – трагическом изломе истории России. Слишком резко, слишком больно, слишком страшно и чересчур нелепо.

Она – Поэт милостью Божьей, первого ранга ценности. Человек, гибель России и «Лебединого стана» выстрадавший, коммунизм ненавидевший. Вырвалась из Парижа в страшном 39-м, чтобы, пройдя на родине крестный путь унижений и бед, убить себя в сенях чужого деревенского дома. Ушла из жизни в августе 1941-го, в полной мере осознав правоту своего отрицания «большевистского рая». Не услышанная, не понятая.

Он – душа чистейшая, возвышенная – офицер Добровольческой армии советскую Россию полюбил высоко и страстно. Стремясь искупить перед новым строем «вину» белогвардейства, с чистым сердцем и доверием к совершаемому стал агентом ОГПУ Возвратился из эмиграции в Москву, чтобы быть полезным новому строю. Приняв муки сталинских застенков, он был расстрелян в октябре 1941-го в Орловском централе. Умер не понятым. Понявшим ли?

Союз Цветаевой и Эфрона – пример игры понятий «предательство» и «преданность». Оба – этому миру преданные, были преданы им жестоко и несправедливо. Если вообразить некую высшую инстанцию, определившую отверженность как меру наказания, то Марина и Сергей – такие разные – попали «под приговор» по одной статье: инакость души.

Она – за презрительную позу, за непринятие протянутой лапы бытия – радости, веселости, наивной улыбчивости, – обыкновенности. За нецелование детских попок, за неумелость в быту и презрение к вещности мира – пеленкам, кухне, уюту, сытости. С высот горы Поэта она бичевала мир обычности, а он щетинился, скалил зубы и кусал. Преследовал нуждой, голодом, отрешением от тепла и уюта, ранами, ранами… Она назовет свою «болезнь» – болезнь несовместимости с миром обыденности – «безмерность в мире мер». Быт для Поэта – смирительная рубашка, дабы обуздать, в меру втиснуть. Ссадины и синяки, удушье непонятости, борьба за вольное дыхание – удел Марины. Несовместимость внутреннего мира Цветаевой с реальным, ее невписываемость в стандартный овал обыкновенности, здравого смысла, – операция болезненная, длившаяся всю ее жизнь. «Сплошные острые углы, о которые она расшибалась». Позиция – противостояние всему, что не талант, что не вольность души, спасение личной свободы в «камере-одиночке» – обособленности, замкнутости.

Свой физический недостаток – близорукость – Цветаева сделала изначальным условием отрешенности. От очков отказалась, водрузив между собой и окружающим принцип «в упор не вижу», заменив внимательность зрения чуткостью слуха. Марина всегда одинока, всегда выставлена «на позор» – под алчущие взгляды презираемой толпы. Защита одна – не замечать. Всегда «вне», всегда «над», она гордо несла клеймо отверженности, как плату за дар быть единственной.

Контрапунктом к Марининой обособленности инакость Сергея. Его распахнутость бытию, изначальная доверчивость к людям, обстоятельствам. Он всегда в очках – розовых. Его видение мира так же далеко от здравого смысла, от норм выживания в общности, от уровня бытийного «моря», как и Маринина Гора поэта. Пришелец из страны добрых деяний и чистых помыслов, он витал в облаках, не замечая прилипающей к ногам грязи. Детски наивный, виртуозно нелепый, – нешуточное воплощение циркового Пьеро, ухитряющегося бесконечно попадать впросак. Там, в вышине, в разреженном воздухе высоких истин надмирность Сергея и Маринина Гора Одиночества встретились, сомкнулись. Прирожденный боец за права слабого – Марина – угадала в Сергее вечную жертву ненавистного филистерства – корысти, расчета, цинизма. Ее всегдашний порыв спасать родственные души – таких же отверженных, страдающих от своей инакости, оградил Сергея милосердием любви, защитой материнского плеча.

Они узнали друг друга с первого взгляда и мгновенно – с рывка друг к другу, и поклялись в верности. Клятва осталась нерушимой, какие бы козни не строила судьба, испытывая их союз на прочность. Незыблемым было главное: союз двух полюсов инакости, стремящихся к единству. Он коленопреклоненно, как и подобает рыцарю, взирал на Маринину Гору, перед ее даром, ее особостью преклонялся. Она – надмирностью его завороженная – тянула ввысь и, если и не смогла поставить рядом с собой, рук не разжимала.

Часть первая

Россия

«Все звезды в твоей горсти!»

Море и суша вели бесконечный спор: кто кого? Камень или вода? Живое или мертвое? Изменчивое или незыблемое? На границе белесого песчаного берега и морской стихии кипели страсти. Море, упорно, волна за волной, теснило раскаленные выбеленные солнцем камни. Разбившись, волны отползали назад, уволакивая за собой гальку, отплевываясь мелкой моросью радужных брызг. И эти брызги, подхваченные ветром, разносили над раскаленным плато запах иной животворной стихии – рыб, водорослей, синей глубинной прохлады.

Пляж был почти пуст, как и весь обозримый ландшафт – каменисто-ковыльный, сухо-полынный, раскаленный, изживший зелень и цветение. Сгорбленные человеческие фигурки уткнулись носом в песок. Люди с азартом роются в песке: им попадаются камешки, считавшиеся главным богатством здешнего края. Из них составляю коллекции, выкладывают мозаики, ими расшивают шляпы, балахоны. Ими хвастаются, вывозя в Москву или Петербург. Коктебельские сувениры – знак принадлежности к единой общности избранных натур. Верховная жрица племени – мать Максимилиана Волошина – Елена Оттобальдовна, или Пра – высокая амазонка с профилем Гете в шлеме коротких серебристых волос носит шаровары, камзол, собственноручно расшитый камнями. Она задает тон, которому следуют все обитатели «общины».

Разогнув спину, Марина разочарованно смотрела на преображение своей добычи – горстка отборных голышей, столь неповторимых там, в сырой песчаной глубине, превращалась на солнце в белесую гальку, не отличимую от россыпи ей подобных. Собрав камешки в горсть, она шагнула в воду и окунула ладонь, наблюдая за чудом возвращения красоты. Гладенькие полупрозрачные сердолики разных оттенков с прожилками, крапинами, узорами – каждый – драгоценность и в целом свете не подобрать ему пару. Если еще порыться, непременно найдется самая большая редкость – камешек с дырочкой посередине. Это – талисман, оберег. А значит – симпатии Фортуны на жизненном пути обеспечены. С ним можно загадывать все, что угодно, и ничего не бояться. Только вот попадаются они чрезвычайно редко – один на сезон и в основном всяким чудакам, в ценности талисмана ничуть не смыслящим.

– Посмотрите, пожалуйста. У вас такого, думаю, нет. – Голос прозвучал над головой, и к Марине протянулась ладонь с продолговатым, мутно-розовым, словно светящимся изнутри сердоликом.

– Вот это да! Он же просверлен! И форма правильная… – Марина рассмотрела находку, сняв пенсне. – А вы знаете, что это такое? Не догадываетесь? Это же генуэзская бусина, ей, наверно, триста лет! Вы везунчик. Не вздумайте выменять на какую-то чепуху. Самому пригодится.

Оторвав взгляд от сокровища, она заглянула в склоненное над ней лицо и словно обожглась – отвела взгляд: вот уж где настоящий клад! На узком овале бледного лица – небесной голубизны сверкающие глаза, обведенные лиловатыми тенями. Все это в ореоле разметанных ветром прядей густых светло-каштановых, выгоревших на солнце волос… Совершенный рыцарь печального образа. – Марина заглянула в прозрачные глаза совсем близко, пыталась понять загадку их грусти.

– Сергей Яковлевич Эфрон. Гощу у Волошиных, – представился он, все еще держа на протянутой ладони бусину. – Это вам.

Марина недоверчиво прищурилась. Она сразу увидала картину словно со стороны чужим взглядом, взглядом из космоса – небесной дали, скрывающей главные тайны вечности.

Высокий юноша в белой рубашке, трепещущей на ветру подобно крыльям, с тихим голосом и лицом небожителя смотрел, не отрываясь, на неуклюжую девушку в светлой холщовой матроске – босую, едва обросшую после кори, чуть полноватую, круглолицую. А вместо глаз отсвечивали стекла пенсне. Это на взгляд вон того дядьки в панаме, то есть – поверхность, шелуха. Сергей же, приоткрыв рот от изумления, разглядел, конечно же, суть босоножки: морскую зелень глаз, золотой отсвет коротких прядей, янтарную нить на длинной шее, изящную горбинку носа, а главное, ее значительность, особость, единственность. Он понял, кто она, потому и дарит бусину.

И стоят они оба – две крошечные фигурки, если глянуть с облачка – одни во всем мире, сошедшиеся в точке, которую называют скрещением судеб, соединяющей единственных в единство, отныне и во веки веков.

– Марина Ивановна Цветаева. Спасибо. – Она осторожно взяла бусину, понимая всем существом, что происходит событие, куда более огромное, чем встреча на пляже. Что одной ей больше не быть, что дарит она себя всю целиком синеглазому мальчику и принимает в дар его самого до конца дней – хранить и беречь.


На закате они поднялись в горы. Легконогая Марина ловко взбиралась по крутым тропинкам, он едва поспевал за ней, держась рукой за бок, где иногда еще остро потягивал свежий шов аппендицита. Марина остановилась на краю обрыва, щурясь оглядела горизонт, слившийся в дымке с морем, вздохнула и предложила:

– Давайте сядем. Передохнем. Ничего, что я курю? – Марина села на плоский камень и указала Сергею на место рядом. Достала из кармашка свободной светлой юбки папиросы, вишневый мундштук, щелкнула зажигалкой, привычно закурила. Окинула прищуренным зеленым взглядом морскую ширь, мощь каменистых уступов, вылинявшую небесную ширь, рассекаемую ласточками – сплошной романтизм, полет духа, головокружение.

– Хорошо!

– Так хорошо, что даже страшно… Нет, я не высоты боюсь… Страшно, что я здесь и все так волшебно!.. Так не может быть! Со мной – не может… – Он вдруг замолчал, выводя пальцем зигзаги в дыме ее папиросы. Ветер подхватил и унес сизое облачко с его монограммой.

– Вы что? Беду накликаете. Так даже говорить нельзя! Произнесенное слово – это заклятье. Потому что инвокация, то есть произношение, провоцирует осуществление. Тьфу-тьфу! Нашли фантастическую бусину, нашли чудачку, которая променяла бы за нее все драгоценности, кабы они были… Вы знаете, кто вы? Вы – везунчик! Так и кричите на все стороны света!

– Да… да… Только теперь это становится ясно. Вот в этот день.

– А до 5 мая вы сидели в темнице или в плену у пиратов?

– Нет. Болел. У меня с детства туберкулез. Его залечили, но вдруг воспалился аппендикс, в Феодосии недавно сделали операцию. – Сергей прижал ладони к разогретому камню. – Руки всегда мерзнут.

– Вам, наверно, еще трудно ходить? – ужаснулась Марина, отметив худобу длинных кистей, сутулость и голубые жилки под тонкой незагорелой кожей. Такой искренний, живой, такой весь прозрачный… О, как хотелось обнять, прижать, оберегать! Подобный жар душевной тяги, восторженной жалости она испытывала к щенкам, птенцам, к тем, кто нуждался в опеке и помощи.

– Что вы, что вы! Я не устал. Я счастлив, совершенно счастлив… Даже не верится, что мы с вами, вдвоем… Я так давно хотел… Хотел очень много вам сказать…

– Давно?! Хотели сказать мне? Да мы познакомились три часа назад. – Марина фыркнула.

– Нет, нет! Давно, именно давно! Дело, видите ли в том… Я… Я знал вас всегда. – Он вздохнул с надрывом признания. Помолчал. Собравшись с духом, твердо выговорил: – Всегда, когда было тоскливо и хмуро, я знал, что вы есть. И этим спасался… А потом прочел книжку стихов «Вечерний альбом» и понял, что вы – это вы. Вы и я. Что я не просто придумал вас. Что вы есть на самом деле. И именно такая… Там же все про меня, про вас описано. Вот слушайте:

Христос и Бог! Я жажду чуда

Теперь, сейчас в начале дня!

О, дай мне умереть, покуда

Вся жизнь как книга для меня.

Ты мудрый, ты не скажешь строго:

«Терпи, еще не кончен срок»,

Ты сам мне подал – слишком много!

Я жажду сразу всех дорог!

Или вот еще:

…отдать всю душу – но кому бы?

Мы счастье строим на песке…

Сергей читал ее стихи торопливо, озаряясь внутренним светом, делавшим все существо его совершенно прозрачным. Словно и не было тайников души – только свет и восторг, восторг и страх пробуждения.

– Ваши стихи написаны про меня. Честное слово! – горячился он. – Я жаждал сразу всех дорог! И мечтал отдать свою душу… Мечтаю… – Марина ощутила, как тонет в аквамариновой глубине его глаз.

– Значит, стихи про нас. – Она встала и прикурила новую папиросу.

– Это прекрасные, прекрасные стихи! А я и сейчас – плохие пишу. Не просите, декламировать не стану.

– Вы, Сережа, непременно учтите: я бываю резка. Не потому, что хочу унизить, а что бы показать: я – это я! Гордая.

– Вы совершенное чудо и знаете это. И то, что просите смерть в 17 лет – я так это понимаю! Именно в семнадцать! Ведь никогда уже так хорошо не будет! Такой чистой грусти не будет. Будет какая-то шелуха жизни… Мусор, от которой хочется отряхнуться.

– Вы любите грустить?

– Думаю, что я родился весельчаком. Всегда всех смешил… Но… На меня свалилось страшное горе… – Он запнулся. – Ну, об этом не надо. Это печально. Это трудно понять…

– Я пойму. У меня своего горя полно. Пожалуйста, рассказывайте про себя с самого начала.

Сергей крутил в длинных пальцах слоистый камень – частица лавы, извергнутой Карадагом в доисторические времена.

– Как легко перешагнуть через миллионы лет. И как трудно касаться самого близкого. То есть… совершенно невозможно понять, как жить, чтобы быть достойным всего этого. – Он мотнул головой. – Извините, Марина, я, когда волнуюсь, плохо говорю… Мне так много хочется сразу выразить…

– Уверяю вас, я буду слушать, как отличница на уроке. Не торопитесь и непременно, непременно рассказывайте все. Как думаете, так и говорите.

– И мы просидим здесь всю ночь?

– Хоть всю жизнь. Говорите, я непременно должна знать!

– Хорошо, только не насмешничайте… Первое, что я помню, – старинный барский особняк в одном из тихих переулков Арбата. Туда мы переехали после смерти моего деда – отставного гвардейца Николаевских времен. Это было настоящее дворянское гнездо. Зала, с двумя рядами окон, колоннами и хорами, стеклянная галерея, зимний сад, портретная, увешанная картинами и дагерротипами в черных и золотых овальных рамах. Заставленная мебелью красного дерева диванная; тесный и уютный мезонин, соединенный с низом крутой и узкой лесенкой; расписные потолки; полукруглые окна – все это принадлежало милому, волшебному, теперь уже далекому прошлому. При доме был сад с пышными кустами сирени и жасмина, искусственным гротом и беседкой. В рамах беседки вставлены разноцветные стекла, и сквозь них весело било солнце. Воздух становился радужным, как конфетки монпансье, и окрашивал все вокруг… мы смеялись, строили рожицы. Я был восьмым ребенком в семье. Четверо умерли в детстве. После меня через два года родился Костя, он и стал моим товарищем в играх. Но больше всего я любил одиночество. Чуть только начинала зеленеть трава, я убегал на волю, унося с собою то сказки Андерсена, то «Детские годы Багрова-внука», а позднее какой-нибудь томик Пушкина в старинном кожаном переплете. Как же я был потрясен стихами «К морю»! Никогда еще не виденное море вставало передо мною из прекрасных строк поэта – то тихое и голубое, то бурное. Я бредил им и всем существом стремился узнать «его брега, его заливы, и блеск, и шум, и говор волн»…

– Верно, верно! – Марина вскочила и подняла руку, словно принося клятву лежавшему у их ног далеко внизу морю. – Я верила – оно живое. И они очень любят друг друга – поэт и его друг – море – свободная стихия! Две стихии, предназначенные друг другу!.. У нас тоже был Пушкин в старинном переплете, и я пряталась с ним, потому что это еще было не для детей. «К морю» – пробирало до глубины души. Прямо со строчки «прощай же море!» наворачивались слезы. «Прощай же море! Не забуду…» – ведь он же это морю обещает, как я моей березе, моему орешнику, моей елке, когда уезжаю из Тарусы. О! Тут уже слезы так и лились… Прощанье, наверно, самое прекрасное и самое грустное чувство. Потому что вмещает всю любовь сразу – и которая есть, и которая могла бы быть, но никогда не случится.

– Да! Именно так: «в последний раз передо мной»… «Последний раз» – черта, разделяющая любящих, – подхватил Сергей. – Итог печали, радости, уже отцветшей, отшумевшей. Я тоже со всем всегда прощаюсь… – Море дрожало в слезах, наполнивших его огромные глаза. – Как будто мы вместе читали Пушкина! Это… это удивительно! А ваше детство, Марина?

– Продолжайте вы, у меня будет своя история. – Марина притихла, ожидая рассказа Сергея. Она уже поняла, что совпадения будут продолжаться. Стало совершенно ясно, что их жизни не шли отдельно, их соединяли незримые нити, образуя неделимую слитность.

– Десяти лет я поступил в 1-й класс частной гимназии Поливанова. Собственно, этим закончилось мое раннее детство. На смену сказочной, несколько замкнутой жизни выступила новая, более реальная. Появились школьные интересы, товарищи и новые через них знакомства, но чтение по-прежнему оставалось моим излюбленным препровождением времени. Нырял в книгу и не замечал, как бежит время.

– Точно! Это именно так происходит, ты проваливаешься в книгу и забываешь обо всем. Сколько раз меня заставали с книгами, слишком взрослыми для меня, и наказывали – сажали в чулан. А я дралась! Да, да, не очень-то позволяла собой командовать.

– Мне драться не приходилось. Вернее, я плохо дрался и никогда не побеждал, – Сергей опустил голову, как бы извиняясь. – Я рос болезненным и до того уставал от долгого сидения в классе, что с трудом мог заниматься дома. Частая лихорадка, головные боли, сильное малокровие… При том, – он смущенно глянул на Марину: – только не смейтесь! страшное самолюбие! Оно подталкивало меня: «Ты должен быть первым в классе!» И ведь я знал программу не хуже своих товарищей, но шел неровно. Приходилось много догонять, и только я начинал чувствовать себя на твердой почве, как новый приступ слабости сразу выбивал меня из колеи.

– В гимназии я пробыл пять лет. Переболел за это время почти всеми детскими болезнями! – Он рассмеялся и резко умолк, будто наткнувшись на жуткое видение.

– Сергей, вы не голодны? Давайте спустимся вниз и купим у татарина бублики. – Марина поднялась и протянула руку. – Пошли, вам надо хорошо питаться. Наговориться мы успеем. Шагайте за мной, здесь видна тропинка.

– Да я чувствую себя чудесно! Здесь должно быть эхо. – Сергей взобрался на камень и крикнул, сложив ладони: – Ма-ри-на! – Эхо не ответило.

– И не нужно нам этих туристических глупостей, – решила Марина. Она все привыкла решать самостоятельно: – Вашим эхом буду я. Говорите, Сережа. Прямо так говорите: Се-ре-жа!

– Се-ре-жа. – Он смущенно улыбнулся. Поднявшись на цыпочки, Марина выкрикнула во все стороны его имя, словно ставя печати. – Вам понравилось? Мне очень. Так приятно быть эхом у вашего имени. Знаете, люди любят писать: «здесь был…» Мы ничего не корябали, но я верю – все они, – Марина обвела рукой камни, скалы и море, – все они будут нас помнить всегда!

Они двинулись вниз по тропинке, петляющей среди камней. Сергей сорвал верхушку белесой полыни, растер в пальцах, вдохнул с наслаждением жмурясь:

– Итак, я продолжаю свой рассказ… Мой дед с материнской стороны, ротмистр лейб-гвардии, блестящий красавец, происходил из аристократического рода Дурново. Бабушка – из купцов. С отцовской стороны родня еврейская, и даже прадед, кажется, был раввином. Мои родители познакомились на нелегальном собрании революционеров-народников. Они были активными деятелями «Земли и воли».

– Знаю, знаю! Я много про них слышала. Еще был кружок «Черный передел»… Это чудесные люди, необыкновенной душевной чистоты и жертвенности. Я была знакома с революционерами, страшно завидовала Марии Спиридоновой, восхищалась героизмом лейтенанта Шмидта. Я была еще девчонкой в 1905-м, но как мне хотелось быть там – с ними. Стихи писала! Только они потерялись.

– Да… Да, Марина, у вас именно такая душа – чуткая, пламенная. Душа борца. Моя мать была из тех чистых идеалистов, которые болели за простой народ. Во имя идеалов добра и справедливости они вставали на путь террора. Мой отец, кажется, даже был замешан как-то в политическом убийстве. От меня это скрывали, я был слишком мал… Позвольте руку, – Сергей помог Марине спрыгнуть с камня. Нагромождение огромных глыб, застывших после извержения Карадага, напоминало о первозданных временах.

– Макс Волошин утверждает, что здесь и есть вход в Аид. Отсюда Орфей вывел Эвридику. – Марина задержала кончики пальцев Сергея. Они были прохладны, будто это он вышел из сырого подземелья. Вышел из мифа, из романтической баллады. Она не могла оторвать от него глаз – никого более прекрасного, утонченного, одаренного, искреннего и благородного Марина никогда не встречала. А одухотворенность тонкого лица, огонь в небесных глазах – дух захватывает. Тогда уже вертелось то, что будет написано позже:

…он тонок первой тонкостью ветвей.

Его глаза – прекрасно-бесполезны! —

Под крыльями распахнутых бровей —

две бездны…

– Я очень любил родителей. Уважал безмерно.

– У вас в самом деле удивительная семья! Это лучшие люди России, чудо, что мы встретились! Как интересно вы жили, Сережа!

– У мамы было много детей, но она посвятила революции всю жизнь. Наш дом всегда был полон нелегалами. Старшие братья и сестры тоже стали революционерами. Я был младшим, но хорошо помню с рождения эти разговоры, в которых все время звучали слова «народ», «свобода», «ссылка», «тюрьма».

Маму первый раз арестовали в 1880-м, а потом в 1906-м. Ей было уже за пятьдесят, она провела в крепости девять месяцев, но друзьям удалось освободить ее, взять на поруки до суда. Мама сумела бежать за границу с младшим сыном Костей. Мне было 14, и я остался на попечении старших сестер. Господи, кабы по-другому вышло! – Сергей сел на песок – они уже спустились на пляж, розовый под косыми лучами заходящего солнца. Опустил голову в ладони, сжал виски. Густые пряди упали на лоб, почти закрыли лицо. Марина догадалась – он плачет. Села рядом, обхватила плечи материнским жестом, прижала его голову к своему плечу. На шею падали теплые слезы. Ее залило любовью. Жалость, восторг, преклонение, желание разделить тоску этого человека, помочь – все эти чувства сплавились в единое сильное, таки ломившее под ложечкой огромное чувство: любовь.

– Хватит! Хватит рассказывать, давайте наслаждаться вечером. Сегодня он горит для нас – вон какое небо – прямо кистью выписали облака небесные мастера.

– Спасибо… Марина. Извините, раздерганный стал. Сейчас вы поймете сами. – Он высвободился из ее рук, вытер рукавом рубахи лицо, поднялся и, стоя спиной к ней, быстро заговорил почти скороговоркой: – В Париже Костя ходил в школу. Однажды зимой он пришел домой и повесился. Никто не знал почему. В газетах писали, что его потряс выговор, сделанный учителем. В ту же ночь повесилась мама. Их хоронили вместе. К счастью, отец умер за полгода до этого…

– Сережа… Простите… Я не знала, не знала… – потрясенная, она тихо стояла рядом. Вот он – знак! Они осиротели почти одновременно. От каждого из них отсекли половину, потому так больно, так неудобно было жить. Она протянула к нему руки.

Сергей резко повернулся, сжал их с неожиданной силой:

– Пожалуйста… Пожалуйста, Марина, не уходите. Я знаю, что недостаточно крепок для борьбы. Недостаточно интересен для дружбы с вами.

– Да что вы такое говорите! Перестаньте! Напротив! Именно вы – интересны! Очень интересны. Я тоже недавно потеряла мать. В сущности, мы с вами осиротели почти одновременно… У нас общее горе.

– Вы держитесь, вы молодец. А я… Я почти сдался. Нет, выслушайте до конца. После… после этого несчастья здоровье мое окончательно расшаталось. Дом продали – прошлое кануло в Лету. Вся моя последующая жизнь превратилась в непрерывное лечение. Петербургские доктора обнаружили у меня туберкулез легких и предписали немедленный и строжайший санаторный режим. Начались скитания по русским и заграничным санаториям. Это такое одиночество, Марина… и такая обреченность! Нет, я не унывал! С утра до вечера лежал в шезлонге, читал, думал и главное – вспоминал. Мелькали лица, звенели голоса, из отдельных слов слагались фразы, воскресали целые беседы; вставали сцены недавнего милого прошлого. Понемногу я стал их записывать. Из этих приведенных в порядок воспоминаний составилась книга рассказов «Детство». Вот бы ее напечатать!

– Обязательно напечатаем! – Марину лихорадило. Ясноглазый Сергей был создан для нее – именно такой. Редчайшее родство душ, судеб, совпадение до мелочей: любимых книг, детских впечатлений. Он был виден весь, до потаенных глубин души, до последнего донышка. И он так нуждался в ней.

– Сядем и не будем больше говорить о прощаниях. Жизнь большая. И теперь все будет по-другому.

– Я болел четыре года, читал и перечитывал Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Достоевского, Льва Толстого и иностранных классиков. Из русских поэтов моим любимым оставался Пушкин. Из прозаиков больше всего волновали меня Достоевский и Толстой. Меня просто околдовывала их глубина и полная искренность.

Недавно я понемногу принялся за подготовку к экзаменам на аттестат зрелости. Рассчитывал поступать этой весной в Московский институт восточных языков. Да не вышло, снова захворал и был вынужден уехать сюда, в Крым. Прошел курса лечения в Ялтинской санатории Александра III, удачно перенес операцию аппендицита на туберкулезной почве. И вот… Знаете, Марина, я твердо верю, что теперь все пойдет по-другому. Я наберусь сил и сдам экзамены на аттестат зрелости!

– Значит, вам семнадцать? Я старше. Старше на целый год и сильнее. Я очень сильная. – Она протянула перед собой крупные, тронутые загаром кисти. Сергей схватился за них, как за спасательный круг. Распахнутые его глаза смотрели в самые ее зрачки, погружаясь целиком в душу, в которой не было ни фальши, ни опасности, ничего, что могло оттолкнуть, ранить. Только чистота, жертвенность, милосердие. Бескрайняя любовь и нежность.

– Пожалуйста, не оставляйте меня. Вы нужны мне.

– А я без вас теперь просто не выживу! – Они обнялись, как давние близкие родственники после долгой разлуки. Как Рыцарь и его дама. Как мать и единственный сын… Марина с трудом высвободилась из объятий, ведь так стоять можно было вечно. А есть дела поважнее.

– Ждите меня здесь, я принесу вам молока. – Она сорвалась с места и исчезла. Он остался один на берегу. В висках звенело, голова кружилась, и все произошедшее походило на сон. О, как ему не хватало такого друга, такой родной чуткой души. Безраздельно преданной. И какое милое, милое, родное лицо! Неужели фантазия опять обманула?

– Пожалуйста, Господь наш, верни мне Марину. Всю жизнь до конца моих дней я буду ее послушным рабом. Любящим, надежным другом. Я буду ее ВСЕМ! И никогда не возропщу! – просил он у мироздания, представленного, казалось, от горизонта до горизонта во всей целостности.

– Вот – удалось выпросить у тетки из крайнего дома целую бутылку козьего молока, и бублики от татарина еще тепленькие. Будем пить по очереди.

– Я не голоден.

– Вздор! Есть надо непременно. Учтите, я буду за вами следить очень строго. Пейте сейчас же! – Марина взглянула на его профиль, ставший таким родным. Детские губы коснулись горлышка бутылки, на тонкой шее ходил кадык. Жеребенок. Нет, он всегда был родной. Мерещился, мерещился, сегодня нашелся.

«…наконец-то встретила надобного мне./У кого-то смертная надоба во мне» – эта формула отольется в строфу позже, но потребность родственного существа, существовавшая в Марине изначально – «до-родясь», так часто будет порождать фантомы, а она – ослепленная, кидаться навстречу, что ударам нет числа. Но Сергей – случай единственный и особенный. Именно ему и только ему она была жизненно необходима – как хлеб, вода, воздух, нужна любой, потому что любая – неверная, предававшая, отдалявшаяся, была талантливей, неповторимей, необычней всех.

– А молоко вкусное, полынью пахнет. И я вас давно – всегда искал. Здесь у Максимилиана живут две мои сестры, они очень милые. Я приехал из Феодосии навестить их, сижу на пляже и вижу вас. Меня как прострелило – ОНА!

– Не может быть. Я бы вас сразу заметила.

– Вы не смотрели по сторонам. Сидели на берегу рядом с Максимилианом и рыли песок. Так сосредоточенно. А потом сказали: «Макс, я выйду замуж только за того, кто узнает, какой мой любимый камень». Громко сказали, я даже подумал, что для меня.

– Правда, правда! Я помню! Макс посмеялся надо мной: «Влюбленные, как тебе может быть уже известно – глупеют. И когда тот, кого ты полюбишь, принесет тебе булыжник, ты совершенно искренне поверишь, что это твой любимый камень!»

– А помните, что вы ответили? Правда не помните? Вы сказали ему: «Макс, я от всего умнею, даже от любви!» – Лицо Сергея озарилось счастливой улыбкой: – А у меня, это, правда, маленький секрет, уже была эта бусина! Вот чудо-то! Я нашел ее в самом конце апреля и загадал, что вылечусь и все переменится к лучшему. Сегодня 5 мая. Прошло ровно семь дней.

– Это очень важно. Я верю – очень важно. – Марина вытащила из кармана матроски камушек. – Сегодня же повешу мой талисман на шнурок, – она сжала бусину в кулаке. – Не бойтесь, я ее никогда не потеряю. И не сниму никогда.

– Никогда-никогда?

– Никогда. И замуж выйду. Вы ведь сделали мне предложение?

Его лицо на мгновение озарилось удивлением, почти испугом. Сергей соскользнул на колени у ее ног, обхватил их руками, уронил лохматую голову на подол полотняной матроски.

Марина наклонилась и стала целовать залитое слезами лицо – мелко-мелко, нежно-нежно… Отстранилась, нахмурилась, сказала резко и честно, глядя в самую глубину синих бездн:

– Только я ведь совсем нехорошая. Вы должны многое обо мне узнать.

«…Поэтом обреченная быть…»

«Трудно говорить о такой безмерности, как поэт. Откуда начать? Где кончить? И можно ли вообще начинать и кончать, если то, о чем я говорю: Душа – есть все-всюду-вечно», – так начинает Цветаева воспоминания о Бальмонте, попытку расшифровки его, бальмонтовской, поэтической тайны. Ибо – у каждого поэта она своя. Душа, тем более окрыленная Даром, – предмет штучного производства. И верно – здесь ни начинать, ни кончать. Можно лишь подступиться слегка, дабы оправдать будущие оговорки в непомерность избранной темы.

Марина родилась Поэтом, а значит – отступлением от нормы. Поэтический дар предопределяет особый состав всего существа, включающего, кроме прочих известных, некие иные сути, близкие непознанным, мистическим. Если построить метафору в русле компьютерных аналогий, то набор программ в системе «Поэт» (или «Творец») особенный, индивидуальный, и, кроме того, находятся эти программы в неконтролируемом разумом взаимодействии. Кто и как руководит ими – не стоит гадать. Процесс творчества, да и формирования самого мироощущения творца, представляет собой фантастически сложное сочетание программ разного уровня, исследующих как пласты вселенского масштаба, так и пылинки микрокосмоса.

Личность поэта грандиозна и неизбежно деформирована, то есть является отклонением от усредненной нормы. Иной процесс восприятия информации, иной способ обработки, и главное – непременная устремленность к результату – получению преобразованной картины мира в виде сгустка поэтического текста. Поэт – инородец среди непоэтов, его устройство инако: «безмерность в мире мер». Но безмерность разная – разнонаполненная.

Поэтический дар Цветаевой особого рода – это не бальзамические струи, врачующие раны, не уравновешенное, вдумчивое философствование. Маринин творческий арсенал взрывоопасен. Ее игры со стихиями страстей готовы уничтожить саму Марину, разнести все в клочья, заставляя потом с воем зализывать раны. Ради чего? Ради красного от крови словца – ради этого самого «воя», сублимированного в поэтической форме. Создаваемая внутри поэтовой души катастрофа необходима для остроты ощущения, для балансирования на самой кромке бытия-небытия. Какой-то частью сознания она осознает уникальность происходящих в ней процессов и как наблюдатель-естествоиспытатель торопится фиксировать результаты опыта во всей его.

Цветаева работает на износ, не щадит никого и прежде всего саму себя, она не рассказывает свои истории, она предпочитает кричать, срывающимся, надорванным голосом.

Мы впитываем эту квинтэссенцию мира, частенько не разбирая на детали, не расшифровывая метафор, а лишь угадывая ореол их многослойного смысла. Остается сгусток чего-то важного, невероятно точного, о чем иначе никак не скажешь. Перевод обыденности на язык сверхчувствования, сверхзнания необходим людям, обделенным даром поэтического видения. Любители поэзии, как правило, состоят из тех, кому в одномерности тесно, а самим в многомерное видение не попасть. Им присуща потребность дать своим мыслям величайшие по точности и красоте слова, научиться видеть мир так, как умеет только поэт. Поэт говорит для всех и за всех. В этом его безмерность и бремя. Именно Маринина жестокая вивисекция, обнажавшая самые больные нервы, дала возможность заговорить ее словами тысячи «безголосых» непоэтов, жаждущих, однако, выражения радости, отчаяния, ликования, боли, нежности более сильного, утонченного, чем позволяет привычный лексикон.

Сколько женщин говорили Мариниными словами: «Вчера еще в глаза глядел…», «Мне нравится, что вы больны не мной…», «И будет все, как будто бы под небом и не было меня…» Или хлесткое:

Стыд: вам руку жать, когда зуд в горсти, —

Пятью пальцами – да от всех пяти

Чувств – на память о чувствах добрых —

Через все вам лицо – автограф!

И щемящее, написанное в двадцать лет:

Пожалуйста, еще меня любите, за то, что я умру!

Она подарила нам авторство – дала права на все свои слова.

* * *

Поэтами рождаются, но дар может проявиться раньше или позже, когда придет навык обращаться с «инструментом». Дар может целиком занять пространство души или выполнять роль творческой отдушины. Чем раньше приходит к ребенку умение владеть механизмом особого познания мира – его трансформирования, тем резче его отторжение от нормального познания.

Все эти простейшие рассуждения (специалисты занимаются лингвистическими принципами поэтического языка на ином уровне сложности) необходимы как ключ к пониманию такого сложного явления, как «Поэт Марина Цветаева». Поэт, и ни в коем случае не поэтесса – заклинала Марина говоривших о ней.

Девочка-Марина – уже аномалия. Уже в первых ее проявлениях становится очевидно: Марина была поэтом до рождения, скроена по особым лекалам. А потому обречена на собственное одиночество и собственную тайну, собственную радость и муку инакости. Изначально другая. Деталь из другого «конструктора», не встраивающаяся ни в какие предложенные модели.

Не по мерке пришелся ей мир детских игр, наивных книг, методы взрослого воспитания, непременная дидактика обучения. Не умея общаться «на равных» с окружающими, Марина бунтовала, защищая свое пространство.

Она была щедро одарена с ранних лет памятью, вниманием, интуицией, глубинным опытом познания, словно проживала не первую жизнь. Она слишком остро ощущала идущие к ней от мира токи, воспринимала сущее многомерно. Она понимала свою особость, ценила ее и резко сопротивлялась попыткам взрослых «сформировать» ее по общему шаблону, «встроить» в норму.

В остроте ощущения бытия, жадности «проживания всех жизней» ей было дано много больше, чем обычному человеку. Свою «многомерность в мире мер» Марина несла как корону. Одна, иная, редко понятая, настороженная, готовая к отпору. Упорно и гордо она несла кем-то Высшим выданную привилегию и повинность Призвания.

Призвания к служению Поэзии. А значит – неистребимую потребность вести диалог с высшими силами, каких не назови: судьбой, звездами, Абсолютом, Богом. Все ее существо, все ее творчество – противоборство несопоставимого – света-тени, добра-зла, пламени и льда, равнодушия-страсти.

В Марине-поэте и человеке удивляет сочетание, казалось бы, невозможного: скрытности, ранимой застенчивости и поразительной открытости в поэтическом выражении своей личности. Как бы одинок, закомплексован, зажат в собственной скорлупе ни был поэт – творчество и есть тот запал, который взрывает все запреты, ломает все стены межличностных перегородок. Творчество – это свобода неординарности. Инструмент и материал демонстрации всего, не вписывающегося в норму: чрезмерность желаний, бури страстей, необъяснимости поступков, вызывающей дерзости, попрание законов морали, нравственности. Отсюда – из стремления Цветаевой объять все – ее неутолимая жажда страсти, впечатлений, андрогинность («Любить только женщин (женщине) или только мужчин (мужчине), заведомо исключая обычное обратное, – какая жуть! А только женщин мужчине или только мужчин женщине, заведомо исключая необычное родное, – какая скука!»).

«Будьте как боги! Всякое заведомое исключение – жуть!»

«Всякое заведомое исключение – жуть…» От этой всеядности экспансия в иные сущности, почти хищная охота за пониманием своего сложного, безмерного, жаждущего быть понятым Я.

В отличие от множества талантливых творцов, бесконечно ищущих колею своего главного призвания, Маринин путь был предопределен изначально. Призвана в цех Поэтов еще до рождения, явилась на свет уже со сложившимся механизмом особости.

На четырехлетнего ребенка обрушилась лавина слов, требующая складывания в созвучия рифмы. Неотвязные мячик-спрячик, галка-моталка, стол ушел, слон-стон. Чуть позже бездна чужих слов – уже сочиненных, магически сопряженных, наполовину непонятных, наполняющихся от этой непонятности особым смыслом, гипнотизировала девочку. Проваливалась в книгу, как в омут, да не в детскую, а в запретную, взрослую. Из хранящегося в комнате старшей сестры Леры собрания сочинений Пушкина вырастает «мой Пушкин» – наполовину угаданный, придуманный. Обожаемый, тайный – ее. А чей же? Раз за разом Марина переписывает околдовавшие ее строки «Прощай же море». Красиво, без помарок, в свою тетрадку. Как бы навсегда присваивая их. С шести лет она начала писать стихи сама и прятала от взрослых. Они считали эти словосложения обычной ребячьей забавой, а маранье бумаги – напрасной тратой времени, которое, как и бумагу, лучше бы использовать с толком. Например, на уроки музыки – мать серьезно вознамерилась сделать Марину пианисткой. Звуки, извлекаемые пятилетней крохой из рояля, были куда убедительней «испачканных» листов. В воспитательных целях направленность занятий Марины формировалась волевым усилием: играть – «да», писать – «нет». «Все мое детство, все дошкольные годы, вся жизнь до семилетнего возраста, все младенчество – было одним большим криком о листке белой бумаги. Подавленным криком», – вспоминает Цветаева через тридцать лет. Наверно, бумага у девочек все же была, но боль непонятости, отсутствия поощрения главного дара осталась.

Марина обожала свой детский рай – дом в Трехпрудном. Вместе со своим одиночеством, запретами, тайнами, обидами, победами. Здесь она родилась, здесь, едва осознав себя, почувствовала в себе Поэта. Здесь произошла встреча, определившая Поэту его принадлежность к иному миру – миру высших сил, к вечному противостоянию добра и зла.

«С Чертом у меня была своя прямая от рожденная связь, прямой провод. Одним из первых тайных ужасов и ужасных тайн моего детства (младенчества) было: Бог – Черт! Бог – с безмолвным молниеносным неизменным добавлением – Черт… Это была я, во мне, чей-то дар мне – в колыбель. (…) Между Богом и Чертом не было ни малейшей щели – чтобы ввести волю, ни малейшего состояния, чтобы успеть ввести как палец сознание и этим преодолеть эту ужасную сращенность… (…) …О, Божие наказание и терзание, тьма Египетская!» «Он сидел на Валериной кровати – голый, в серой коже, как дог, с бело-голубыми, как у дога, или у остзейского барона, глазами, вытянув руки вдоль колен, как рязанская баба на фотографии или фараон в Лувре, в той же позе неизбывного терпения и равнодушия. (…) Главными же приметами были не лапы, не хвост, не атрибуты, главное было – глаза: бесцветные, безразличные и беспощадные… Я его до всего узнавала по глазам, и эти глаза узнавала бы – без всего. Действия не было. Он сидел, я – стояла. И я его – любила».

Для Марины он был Мышастый – имя настолько сокровенное, что произносила его девочка только в постели или шепотом. «Звук слова „Мышастый“ был сам шепот моей любви к нему».

Марина ощущала верно – «это было в ней, чей-то дар ей в колыбель». И догадывается – дар поэзии – «отрожденная поэтова сопоставительная – противопоставительная страсть…»

«Милый серый дог моего детства – Мышастый! Ты обогатил мое детство на всю тайну на все испытания верности. И, больше, на весь мир. Ибо без тебя бы я не знала, что он есть. Тебе я обязана своей несосвятимой гордыней, несшей меня над жизнью выше, чем ты над рекою – божественной гордыней – словом и делом его. Тебе я обязана своим первым преступлением: тайной на первой исповеди. После которой – все уже было преступлено. Это ты разбивал каждую мою счастливую любовь. Разъедая ее оценкой и добивая гордыней. Ибо ты решил меня поэтом, а не любимой женщиной».

Отрожденная поэтова сопоставительная – противопоставительная страсть… – Бог – Черт. Потом станет ясно: душа Марины принадлежит Богу, но она отказывается быть его слепым орудием, отказывается подчиняться правилам игры в рабскую преданность, фальшивую праведность, жаждет диалога на равных. Вот за эту дерзость «несосвятимой» гордыни быть ей – Поэту – бесконечно низвергаемой в ничтожность своей человеческой уязвимой телесности. Ибо даже несосвятимая гордыня – орудие пытки. Ибо даже великий Поэт – смертен. С этим никак не могла смириться Цветаева. Наказание было жестоким. Наказание Тьмой. И принято без покаяния.

«…Не тьма – зло, а тьма – ночь. Тьма – все. Тьма – тьма. В том-то и дело, что я ни в чем не раскаиваюсь. Что это – моя родная тьма!» Так наказание или подарок?

Семья Цветаевых была в меру религиозной. Регулярные посещения Университетской церкви и традиционная православная вера считались достаточными. Не известно, какого бы агностика вырастило из бунтарки Марины более усердное воцерковление, изначально душой отрицаемое.

Детское ощущение Марины, оставшееся от церковных служб, близко ощущениям других, куда более близких церкви детей (в том числе и А. П. Чехова), к атеизму отношения не имеет. Речь идет об отторжении детского сердца от холодности церковного ритуала, славянской невнятицы молитв и песнопений. Однако же глубоко залегло оно.

«Ничего, ничего, кроме самой мертвой, холодной как лед и белой как снег скуки, я за все мое младенчество в церкви не ощутила… Бог был – чужой, Черт – родной. Бог был – холод. Черт – жар. И никто из них не был добр. И никто из них не был – зол. Только одного я любила, другого – нет. Один меня любил, и знал, а другой – нет… Одного мне – тасканьями в церковь, стоянием в церкви, паникадилом, от сна в глазах двоящимся… все славянской невнятицей, – навязывали, одного меня заставляли, а другой сам, и никто не знал».

Внутренний мир пятилетней Марины держится на трех столпах: Пушкин, Мать, Мышастый. Черный чугунный Пушкин – первый ее поэт, первый брат по крови поэзии. Мать – дорогое и единственное существо, накрепко соединенное пуповиной со старшей дочерью вопреки многим несоответствиям. Черт – персонаж многовариантный, ему предписаны роли Тайны, Фантазии, Страстного любовника, душевного друга – ТОГО, без которого Марине не выжить, Той Силы, что сеяла зло, дабы добро имело силу окрепнуть и выжить в сражении с ним. Обличия Мышастый менял лихо, стоило лишь Марине пожелать.

* * *

Марина пришла в мир поэтом. Но каким? Ориентиры определены: ПУШКИН, МАТЬ, ЧЕРТ.

Это в самой глубине под горячими углями тайны. Ближе к поверхности, на уровне житейского понимания, персонаж ясный, открытый – отец.

Мать и отец Марины – оба натуры недюжинные, от стихии обывательства отторгавшиеся. Оба с мукой в душе, оба пребывающие в своих мирах, между собой, как долго казалось, не сочетающихся.

Отец Марины Цветаевой, Иван Владимирович Цветаев, родился в 1846 году в семье сельского священника из Владимирской губернии. Его семья была так бедна, что Иван Владимирович и его братья обычно бегали босиком, приберегая ботинки для поездок в город и на праздники. Мальчики учились много работать и жить согласно строгим моральным правилам.

Следуя по стопам отца, Иван Владимирович готовился стать священником. Однако во время учебы в семинарии он жадно заинтересовался филологией и историей искусства. Способного семинариста отметили стипендией и поездкой за границу. Юноша совершает путешествие в Италию и Грецию. И столь вдохновляется античным искусством и скульптурой, что мечта о создании в Москве музея скульптуры становится самой страстной идеей его жизни. Талант и преданность делу молодого ученого способствовали становлению его академической карьеры. В 1888 году он был назначен профессором истории искусства Московского университета. Щедро одаренная, целеустремленная личность при необычайной мягкости и чистоте души была способна сдвинуть горы. Такой «горой», влекущей к покорению, была его мечта – создание в Москве Музея изящных искусств.

Сорокадвухлетний профессор женился по глубокой любви на двадцатилетней красавице Варваре Иловайской – дочери своего друга известного историка Иловайского.

Десять лет супружеская пара жила в полном взаимопонимании. Варенька имела легкий нрав и очаровательную внешность. Лишь общественное положение не позволяло Варе стать профессиональной певицей – она обладала красивым профессионально поставленным сопрано. Зато домашние приемы превращались в сплошные концерты, светское общество съезжалось на музыкальные вечера у Цветаевых. Романсы, баллады, арии из опер, дуэты с Варенькой блестящих вокалистов, блеск свечей, аплодисменты, букеты. Нарядная гостиная заставлена вазами с сиренью и нарциссами, окна в переулок отворены, и то прохожие, то мужик на телеге остановятся и разомлеют от выплескивавшегося на улицу пения. «Куды там театр! У нас здесь получше барыня поют!»

С большого портрета Вари весело смотрит в мир цветущая молодая жизнь. Перламутрово-голубой флер воздушного платья охватывает стройный стан, мягкие завитки каштановых волос падают на виски – милая, нежная, вся в солнечном свете радости, удачно сложившейся жизни, она улыбается в полном неведении скорого несчастья. Дочке исполнилось семь, когда Варя родила мальчика. Андрюша – сын, мечта родителей. Комната роженицы завалена букетами белой сирени, на белых подушках разметаны каштановые пряди, щеки горят румянцем. Выйдя от жены, Цветаев тайком утирает слезы: у Вареньки неделю не спадает жар, и лица врачей на консилиуме не оставляют надежд. Едва протянув два месяца после рождения сына, молодая мать умерла.

Несчастный вдовец невест не выбирал. Выждав год траура, женился в 1891 году вторично на подруге покойной жены – Марии Александровне Мейн. Он не искал любви, не бежал от одиночества, он считал долгом дать своим детям мать.

Изменился быт дома, потекла иная жизнь. Снова работает в своем кабинете Иван Владимирович, снова в гостиной бушует рояль. Мария Александровна Мейн – натура творческая, серьезная пианистка, отказалась от концертирования по воле отца. Вместо романсов, арий из оперетт – Бетховен, Шуман, Лист, вместо кисеи нарядных платьев – монастырская строгость одежды, вместо живых цветов – кадки с пальмами и фикусами, вместо гостей и вечеров – музицирование и чтение с рассвета до заката. В спальне супругов, где кроме черного и белого не было ни единого цветового пятна, на картине над кроватью – черный на белом снегу Пушкин падал от пули черного Дантеса. Это повторялось бесконечно. Не удивительно, что картина могла повлиять каким-то удручающе трагическим образом на зачатое здесь дитя.

…Ноябрьский день отгорел быстро. В Трехпрудном переулке под редкими фонарями блестит грязь. Листья на большом тополе, накрывшем ветвями полулицы, не облетели – скукожились серой хрусткой ветошью, шелестят на ветру. Тополь сторожит одноэтажный деревянный дом с выходящим во двор мезонином. Пять окон большой залы задернуты шторами, сквозь которые пробивается слабый свет: электричества в доме нет, горят керосиновые лампы и свечи. Но не свет этот скудный озаряет озябший тополь и скучный переулок. Музыка! То бурные рыдания рояля, то вздохи, то звонкая россыпь нот пронизывают воздух, расцвечивая серенький вечер божественным сиянием.

– Все музицируют… И когда живут? – Пожилая дама в шляпе с вуалеткой выше подхватила юбки, теснее прижалась к своему спутнику, выделывающему акробатические трюки между луж ради спасения начищенного глянца туфель. Супруги направлялись в гости. Но когда бы они ни проходили здесь: утром ли, днем ли – плыли в волнах музыки.

– Сам-то Иван Владимирович на фортепианах не играют и петь не горазды. А вот жен все берут музыкальных.

– Ах, помните, как Варенька пела! Прямо-таки итальянская примадонна. Зайдешь к ним – душа радуется: нарядно, пирогами пахнет, везде букеты… Эта новая совсем не поет. Гордячка. Даже по-соседски никогда визита не сделает, да и к себе не пригласит. Что ж вы, Казимир Илларионович, сударь мой, весь подол мне обтоптали! Только что новое драпри обметали!

– Так здесь же от колес завсегда выбоина, Наталья Петровна! Мы ж не в фиакре! Сами сказали: на Бронной извозчика брать будем, дешевле станет.

Сопровождаемая печальным прощанием Шуберта, пара скрылась за поворотом там, где светилась отдаленными газовыми фонарями Никитская площадь. К забору под мощное туше метнулась серая тень кошки и исчезла в лазе между штакетниками. Чья-то рука плотнее задернула занавеску в окне, и прервавшаяся было музыка вновь грянула бурно и стройно. Обычный семейный вечер в обновленном доме в Трехпрудном.

Став хозяйкой дома, Мария Александровна Мейн не стала терпеть нарядную обстановку бывшей хозяйки и заведенные ею правила. Вкус у госпожи Мейн был спартанский, антибуржуазный. Девиз – сдержанность, практичность во всем. И никакого украшательского, уютного мещанства. Вульгарности и духу быть не может.

Фотопортрет Марии Александровны говорит о многом. Удлиненное лицо с крупным породистым носом, наглухо застегнутое темное платье классной дамы. Тонкие губы с трудом выдавливают слабое подобие улыбки. А в глазах скрученная в пружину тоска. Чуть тронь, разожмется пружина, разнесет все благообразие облика. И добропорядочность эту наглухо застегнутую, и скуку бесцельного бытия. Нет, она не была счастлива. И как ни культивировала сдержанность, часто срывалась.

Мария Мейн была из породы натур суровых, приговоривших себя к невезению. Ее единственная юношеская влюбленность в женатого человека окончилась разрывом – она уступила воле отца. От карьеры концертирующей пианистки из соображений сословных пришлось отказаться.

Рано лишившаяся матери, наследницы старинного польского рода, Мария воспитывалась отцом (немцем с сербской кровью) и гувернантками. Получила прекрасное домашнее образование: семи лет она знала всемирную историю и мифологию, бредила ее героями, великолепно играла на рояле. Легко пользовалась четырьмя европейскими языками, изучала философию, сама писала стихи по-русски и по-немецки, рано проявила серьезные способности в живописи и особенно в музыке.

Не ожидая для себя уже иного счастья, Мария Александровна стала женой уважаемого, но совершенно нелюбимого пожилого человека, взяла ответственность за двоих детей, с которыми не умела ладить, а тем более заменить мать. Сознательно принесла себя в жертву. Вдобавок обманула и надежда иметь сыновей. Имена был приготовлены: Александр и Кирилл. Но в 1992-м родилась Марина, а через два года Анастасия. Потом Марина узнала и уже никогда не забывала, что они обе были разочарованием для матери, которая ждала сыновей.

Дом в Трехпрудном – самый лучший кусочек Божьего мира. В мезонине, выходящем во двор, находились четыре небольших комнаты для детей. Внизу высокий белый зал с пятью окнами, рядом с ним вся в темно-красном большая гостиная. В кабинете отца тяжелый письменный стол, глубокий диван, стены до потолка опоясаны книжными полками. Электричества, однако, в доме не было – керосиновые лампы, свечи составляли привычное освещение долгих зимних вечеров.

Первые электрические фонари наружного освещения появились в Москве в 1880 году. 15 мая 1883 года, в день коронации Александра III, при помощи дуговых ламп была освещена площадь вокруг Храма Христа Спасителя. Тогда же была устроена первая электрическая иллюминация колокольни Ивана Великого. После празднеств многие богатые москвичи стали подавать генерал-губернатору прошения об устройстве электрического освещения в своих домах. Лишь в 1895 году началось реальное внедрение электричества в быт москвичей и в освещение улиц города. В доме профессора Цветаева, строившего для Москвы Музей изящных искусств, пользовались керосином. «Ничего не просить и не желать большего» – этот принцип истинной интеллигенции был верен и по отношению к канализации. Разве можно размышлять о душе, мечтая о каком-то ватерклозете? Это для зажиревшей буржуазии. А интеллигенция – вся в изящных искусствах, с роялями, музеями и выгребными ямами.

В начале XX века канализация была уже в 11 городах России, а Москва могла похвастать канализацией в районе Садового кольца. По наличию удобств можно составить представление о стиле жизни семьи Цветаевых. Только духовное считалось достойным упоминания. Материальными запросами, касавшимися тела, пренебрегали как капризом нуворишей и филистеров. Почему в России так много думали о душе и так мало о ватерклозетах? Кстати, и воду в дом Цветаевых возили в деревянных бочках – водопровода не было.

Деревянный дом в центре Москвы и летняя Таруса – лучшие воспоминания детства Марины.

Летом семья выезжала «на дачу» – в маленький городок в Калужской губернии над чистой спокойной Окой. Отец арендовал у города дом, одиноко стоящий в двух верстах от Тарусы. Небольшой деревянный с мезонином, террасой и маленьким верхним балкончиком, с которого открывались заокские дали. А сад, а поля с перелесками за ними!..

Деревенская жизнь была куда веселее – купанье в реке, катанье на лодках, походы по грибы и ягоды, выходы в гости, непрекращающаяся и здесь музыка: столь редкое пение Марии Александровны с Лерой в два голоса! Иван Владимирович сажал в честь рождения каждого из детей елки, и они носили имена своих «крестников».

Бытовые неудобства и в городе, и в деревне скрашивал штат прислуги – няни, гувернантки, кухарка, повар, садовник, находящиеся в подчинении новой хозяйки, уважавшей дисциплину и порядок.

Уклад жизни семьи, организованный на спартанский лад, допускал лишь высокие «материи» – классическую музыку, поэзию, чтение вслух классических произведений. Мария Александровна не терпела в доме расхлябанности, нарушений порядка, каких-то маскарадов, журфиксов, танцев. Девочек одевала строго, стригла коротко, нежностей не допускала, приучила не хотеть сладкого. Дома конфеты были под замком, а просить детям не разрешалось. Просить вообще ничего нельзя – унизительно. «Жизнь в доме была полна молчаливых запретов», – вспоминает Марина. В семье раз и навсегда было определено: важно только духовное – искусство, природа, честь и честность. Девочки одновременно начали говорить на трех языках – на русском, немецком и французском. Мария Александровна сумела передать дочерям свой характер, чуждый сентиментальности и открытым проявлениям чувств. Душа Марии Александровны с юности влеклась к высокому. Идеи немецких романтиков, высокий строй музыки разжигали в Марии жажду самопожертвования. Став матерью семейства, Мария Мейн мучилась от постоянного чувства прозябания. И торопилась научить детей своим любимым книгам, музыке, стихам. Она читала девочкам Чехова, Короленко, Марка Твена, Мало «Без семьи», сказки Гофмана, Грима, Андерсена, чуть позже Пушкина, Данте, Шекспира, с особым увлечением немецких романтиков. Пренебрегая юным возрастом девочек, Мария «вкачивала» в дочек все, что несла в своем Я, чем была заряжена ее душа с безрадостной поры полусиротского детства. Нравственные нормы в семье были самыми высокими: материальное и внешнее считалось низким, недостойным, деньги – грязь, политика – грязь, главное – защита униженных и оскорбленных – это Марина уяснила четко.

Она защищала обиженных – кошек, собак, дралась с нянькой и гувернантками, не давая прогнать бездомного щенка, заступаясь за дворника, обруганного за пьянство. Кусалась, пиналась ногами не хуже мальчишки. Между детьми вспыхивали постоянные драки – Марина решала споры кулаками. Крупные сильные руки – постоянно в царапинах, на коленях – никогда не сходящие ссадины. Она не боялась боли, наказаний и сидения в темном чулане. Постоять за себя умела: уж только попробуй кто-то дразниться или насмешничать.

Неуклюжая, полная девочка с сайгачьим профилем не интересовалась зеркалами и нарядами. Ее пища – «раскаленные угли тайны». Ее лучший друг – Мышастый. Такого ни у кого нет, и тайны такой страшной ни у кого быть не может.

Обычный день. Шестнадцатилетняя Валерия – или, как ее звали в семье, Лера – красавица – вся в покойницу мать – читает в своей комнате наверху любовный роман. Иван Владимирович сосредоточенно работает за письменным столом в кабинете, невзирая на распахнутую в гостиную дверь: он научился не замечать музыку и даже мурлыкать нечто совершенно не подобающее – мелодию из оперетки, например. Семилетний Андрюша, не склонный к музицированию, скачет по комнатам на деревянном коне, плюется горохом через трубочку, показывает девочкам язык и пытается выманить сводных сестер из-под рояля.

Две девочки – коротко стриженные, в темно-синих клетчатых платьях и коричневых чулках – заняты своими делами. Ася вырезает из картонного листа телесно-розовых куколок и их приданое. Марина – или по-домашнему Муся – книгой. В зеркале напротив она видит гордый профиль матери, «ее коротковолосую, чуть волнистую, никогда не склоненную даже в письме и в игре, отброшенную голову, на высоком стержне шеи между двух таких же непреклонных свеч…»

Мария Александровна, нарочно перешедшая на нечто бравурное, удивлена долгим пребыванием дочерей под роялем.

– Не понимаю! Сколько можно там сидеть? Музыкальное ухо не может вынести такого грома – ведь оглохнуть же можно! – она закрывает крышку.

– Там лучше слышно, – заверяет Муся.

– Лучше слышно! Барабанная же перепонка треснуть может.

– А я, мама, ничего не слышала, честное слово! – торопливо и хвастливо вставляет Ася.

– Одной лучше слышно, а другая ничего не слышала! – голос матери обретает напряженно трагические ноты. Звучит непременный рефрен: – И это дедушкины внучки, мои дочери… о, Господи!

– Машенька! У Муси абсолютный слух, – тихо вышел из кабинета отец семейства. – Ты же видишь, она очень старается. Скажу тебе: как в концерте звучит, не хуже!

– Ты уж извини, Иван Владимирович, не тебе судить. Не твоего ума дело. – Несколько более резко, чем требовала ситуация, произнесла Мария Александровна. Снисходительность мужа к старательным, но совершенно безвдохновенным Мусиным упражнениям на рояли раздражала ее все больше. Увы, мечты вырастить из старшей дочери пианистку таяли. Мария Александровна уже понимала, что с ними придется расстаться. А что взамен? Исписанные какими-то глупостями листы?

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2