Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Минучая смерть

ModernLib.Net / Ляшко Н. / Минучая смерть - Чтение (стр. 7)
Автор: Ляшко Н.
Жанр:

 

 


      Федя с постели оглядывал спокойного Вишнякова и одновременно подбадривал и корил себя: "Ты голодай вот так, как он. В петлю полез, а без еды на третьи сутки корчишься".
      Тупая боль толкалась в ребра и заставляла перекладывать с места на место руки, ноги и голову. Федя старался помочь ей найти место и, если это удавалось, уходил в приступы удивления. Как чудно все! Его уже не было бы в живых: ведь Вишняков случайно проснулся и отогнал смерть.
      Как же он забыл о том, о чем не раз думал? И не только думал: слушая, как люди кончали с собой, он не раз возмущался и верил, что он, когда ему станет невмоготу, уйдет из жизни иначе, о, совсем иначе. Он возьмет на себя такое дело, которое, возможно, могут выполнить только те, для кого солнце уже не светит. Да, да, а в решительную минуту он забыл об этом. Ведь выполнив важное для рабочих дело, он смыл бы с себя позор, а тогда-и смерть.
      А возможно, после такого дела ему не пришлось бы и убивать себя: на это у царя и богачей есть палачи.
      Боль немела, и в сыром воздухе секретки плавали видения. Федя превращался в члена могущественного комитета и разъезжал по всей земле. Он и его слово-слово комитетаносилось из края в край, перелетало через моря, горы и поднималось из-за расправленных в схватке с богачами и королями рабочих спин. Разлетались козни хозяев, ликовали рабочие, но с коридора в секретку врывались крики надзирателей и комкали видения. Федя вздрагивал, корил себя за фантазерство, но готовности смыть позор не мог подавить в себе, да и не пытался подавлять ее. Опять мчался на поезде, плыл по морю, с корабля сходил на берег, видел Сашу и бежал от нее прочь. Она с плачем гналась за ним, просила прощения, клялась, что больше никогда не будет говорить на допросах правды, ловила его за руки..
      "О чем я думаю?" - в досаде перекашивал Федя плечи, но трезвые мысли не заглушали боли, и он отбрасывал их.
      Лишь об осокоре, о матери, об отце он не мог не думать, вернее-они вставали в его памяти и долго не уходили из нее. Особенно часто вспоминался отец. Изредка даже чудилось, будто он вот-вот крякнет рядом и начнет сокрушаться:
      "Ну, что Фёдюк? Ох, не я тебе говорил, чтоб не лез ты в это? Вот и доигрался, комар тебя забодай. По всему заводу только и звону, что о тебе".
      Федя верил, что на воле отец обязательно будет подбадривать его, - в тоске пошевелил языком, поймал себя на желании есть и шепнул:
      - Вы спите?
      - Нет. А что? - глухо отозвался Вишняков. - Вас мутит?
      - Нет, я так...
      Вишняков замкнул палец в палец руки, положил их на лоб и посветлел. Деланная улыбка Феди была ему дороже настоящей улыбки: когда тебе хорошо, улыбаться легко, - нет, ты улыбнись в боли, в муке будь крепким...
      Самое страшное, верил Вишняков, с Федей начнется на седьмой-восьмой день голодовки: на щеках погаснут пятна румянца, страдание размягчит волю и все, что наслоилось в сознании из книг и раздумья. Тогда выступит подлинный Федя, тогда станет ясно, на что он способен. Вишняков боялся за Федю, но страшное прошло незаметно.
      В конце шестого дня голодовки на глаза Феди что-то упало. Он подумал, что это паутина, потянулся снять ее, но она расплылась под пальцами и ушла в мозг. Его охватило приятное, сродни дреме на бегущем поезде, обмирание. Он как бы летел над землею и боялся, что вот-вот остановится, а делать этого ему не хотелось. Остановиться, мнилось ему, он может от собственного дыхания, и он старался не дышать, улыбался и сквозь неожиданные мысли и видения летел по прожитому...
      Сознание, что он уже не прежний, не покидало его, но боль позора слабела с каждым днем. Ему часто мерещилось, что на воле уже произошло что-то хорошее, что товарищи поняли его и оправдали. А однажды во время обмирания он перенесся на завод, к инструментальному цеху, и в изумлении оглядывал двор. Перед ним клубились блузы: синие (это токари и слесари), бурые (котельщики и обшивщики паровозов), черные (кузнецы и литейщики), серые (столяры, модельщики и плотники). Все суетились, размахивали руками и часто поминали его имя. И никто не кричал о типографии, о Саше, о позоре. Из-за копра выбежал Смолин и взмахнул рукою:
      "Идем!"
      Все подхватили его крик, двинулись на улицу, а оттуда через слободку в город. У фабрик задерживались, облипали новыми блузами и шли дальше. Улица была похожа на крутоберегую реку: по ней густо катились головы, и мостовая жарко стонала под множеством ног:
      Жах, жах...
      Федя знал, куда катится река, и удивлялся: "Да неужели идут?" Потоку голов дорогу преградили серые шеренги. На них бурей ринулся тысячеголосый крик:
      "Не стреля-ай-ай!"
      Федя сжался: солдаты будут стрелять, головы смещаются, мостовая покраснеет. Он стряхнул с себя видение: "О чем я? Не придут они". Но ему хотелось, чтоб заводские пришли, чтоб солдаты не стреляли в них, и трезвая мысль погасла. Тюремные ворота загудели под ударами камней, затрещали и распахнулись. В криках, в гаме и топоте толпа хлынула на тюремный двор, разлилась по дворикам и коридорам, яростно отбивала двери и распахивала их. И вое ближе, ближе, вот. Дверь крякнула, в секретку ворвались котельщики, подхватили его, голодного, слабого, и понесли:
      "Вот он! Во-о-от!"
      Он закачался над ними, увидел площадь перед тюрьмою, море голов и распахнутые в песне, праздничные, сверкающие рты. Песня зазвенела в его груди, рванулась наружу, но ее подрезал крик:
      - Молчать! Эй ты-ы!
      Федя сомкнул рот, услышал стук в дверь, брань надзирателя и голос Вишнякова:
      - Что вы вздумали "Марсельезу" петь? Не стоит, это пока лишнее...
      XXVI
      В руках арестанта было два куска белого хлеба. Надзиратель взял его за локоть, зашептал на ухо, и они на носках пошли к секретке. Надзиратель бесшумно вложил в скважину ключ, повернул его и дернул дверь. Арестант юркнул в секретку, положил на стол хлеб и быстро вышел (обычно Вишняков и Федя выгоняли его с хлебом). Надзиратель с улыбкой отошел в глубину коридора, бесшумно вернулся, сдвинул на секретке железку и припал к щелочке глазом. Он был уверен, что хлеб притянет к себе Вишнякова и Федю, и ждал, когда они подойдут к нему и украдкой начнут отщипь"зать кусочки.
      "Теперь, голубчики, ваша песенка спета". В груди надвирателя наготове стояли смех и слова: "Вот, ешьте, ешьте, довольно у дурака на башке волосы считать".
      Он глазами подталкивал Вишнякова и Федю к хлебу и волновался, будто сидел на берегу с удсчкой: вода прозрачна, рыба вот она, на виду, перед крючком стоит, но не клюет, не глядит на приманку. От нетерпения в горле надзирателя запершило, висевшие на руке ключи ударились о дверь, и он выругался:
      - Вот проклятая политика!..
      Федя вздрогнул, глянул на стол и, задыхаясь хлынувшим от хлеба запахом, уронил:
      - Напрасно мы впустили в камеру хлеб.
      - Ничего, в обед выбросим, - почти с удалью отозвался Вишняков. - Не сушить же его на богомолье.
      Федя поджал ноги и схватился за слова Вишнякова:
      - А на богомолье, должно, хорошо ходить...
      - Как вам сказать... Во всяком случае-интересно.
      Моя тетка сходит, бывало, и лет пять рассказывает потом, чю видела. Походить пешком по России каждый должен, даже обязан. Я в молодости ходил на Кавказ, в Крым, на Урал. Теперь не до того, но иногда снится, будто иду...
      Дверь опять приоткрылась:
      - Кипяток!
      Вишняков и Федя глянули на арестанта с медным чайником и отвернулись.
      - Наливай сам! - заворчал надзиратель: - Господ, видишь, корчат, хвосты себе подкусывать собираются и ваксу вылеживают.
      Арестант выплеснул в нечистоты воду из чайника и наполнил его дымящимся кипятком. Дверь закрылась, и Федя сказал:
      - А я вот нигде не бывал. На Кавказе хорошо?
      Вишняков пересилил тошноту и принялся рассказывать о Кавказе. Федя ясно видел окно, потолок, свои ноги, затем стены как бы раздвинулись, из-за них пахнуло ветром, закачались сады, запахло яблочным медом. Где-то заголосил муэдзин:
      "Алла-алл-а-алла!.."
      Федя шел на его крик, тряс яблони, рвал сливы, захлебывался их соком, слышал гул бубна, шум воды, спешащей по камням, и торопился. Звуки острожного колокола"Дон-дон-дон!" - остановили его. Из-за садов и гор вдруг выплыли противные стены, опустился потолок, вместо солнца глянуло дымное от пыли и копоти окно с решеткой.
      Федя перестал шевелить языком и оторвался от яблонь и слив.
      - Пора вставать. Сможете? - спросил Вишняков.
      - Смогу-у...
      Вишняков взял со стола хлеб. Они оба старались не глядеть на него, подошли к двери, спинами прижались к стене и сквозь звон в ушах слушали. От аромата хлеба, от его верхней розовой корки охватывала пьянота, и рука, в которой он был, легонько дрожала.
      По коридору перекатывался грохот открываемых и закрываемых дверей, с деревянных лотков соскальзывали Оаки со щами и кашей. В секретку прорывались дразнящие запахи и стесняли дыхание. Язык шевелился, зубы ловили края губ и стискивали их.
      Вот загремела дверь соседней камеры. Теперь их очередь. Шаги ближе, тише: надзиратель и арестант подкрадывались. Надзиратель чуть слышно зашурудел в скважине ключом и открыл дверь:
      - Скорей...
      Вишняков преградил арестанту с обедом дорогу, через него выбросил в коридор хлеб, вынес за порог ногу,уперся ею в пол и закричал:
      - Опять!? Ставьте обед у двери и убирайтесь!
      Надзиратель подтолкнул арестанта:
      - Неси, неси. Отступитесь, господа! Доиграетесь вы с этим, ой, доиграетесь! Вам больничную еду дают, а вы...
      Арестант согнулся, намереваясь проскользнуть в секретку, но Федя вырвал из его рук судок, прикрытый миской с кашей, и, расплескивая суп, швырнул за дверь.
      Вишняков принял с коридора ногу:
      - Вот и все.
      Надзиратель яростно захлопнул дверь и заголосил:
      - Над пищею глумятся! Супом, как собаку, обливают, а ты терпи, гляди им, чертям, в зубы...
      - Что, опять? - донесся издалека голос.
      - А, ну да, опять! Распустили на свою голову!
      Голоса покатились к лестнице, окрепли и в топоте ног ринулись назад:
      - Гляньте, что на полу!
      - Хуже сумасшедших стали!
      - Скрутить надо, а то всю посуду перебьют!
      Вишняков и Федя молча спустили с коек ноги и сели.
      Из-за распахнутой двери ветром влетел выбритый гибкий помощник начальника тюрьмы:
      - Гаспада, вы опять?! Пасуду портите, на людей наводите страх! Мы вынуждены применить к вам самые стражайшие меры! Мы...
      Вишняков и Федя глядели на него выпитыми голодом глазами и ждали, а когда он перестал размахивать руками и кричать, Вишняков спокойно проговорил:
      - Пусть ставят пищу у двери. Мы не раз говорили об этом, но кому-то нужно, чтобы шум повторялся.
      - Это вот ему нужно, - подхватил Федя, указывая на старшего надзирателя. - Мы восемь дней твердим ему, чтоб ,к нам не вносили пищи.
      - Гаспада, пачему!
      - Не будем есть, пока не переведут к политическим...
      - Гаспада, гаспада...
      Помощник доказывал, что ни он, ни начальник тюрьмы не в праве переводить секретников в корпус политических, что, положа руку на сердце, он не понимает, зачем такие умные люди, а он считает Вишнякова и Федю "таковымы" - подвергают свою жизнь риску. Надзиратели про себя ругали его: "Защелкала, глиста дворянская!" - хмурились и нетерпеливо перебирали ногами.
      Старший надзиратель раздраженно шепнул:
      - Да, чего вы, ваше благородие, говорите с ними? Они вон даже не встают перед вами.
      Тут только, казалось, помощник заметил,что Вишняков и Федя сидят, и округлил глаза:
      - Гаспада, это же, это... ну, вы не признаете законов, но это же невежливо... Я же стою перед вами, а между тем...
      - Да, да, - согласился Вишняков, - но нам трудно соблюдать правила вежливости.
      - Я нанимаю, но в паследний раз предупреждаю, в паследний раз...
      - Переведете, без предупреждений все кончится.
      - Это невазможно, прашу заметить, невазможно, и мы вынуждены будем наступить с вами...
      Помощник запнулся, как бы поймал что-то пальцами, стиснул их и вышел.
      Феде хотелось сказать, что помощник сносный человек, что другой дал убы волю надзирателям, но слабость пригнула его к подушке, и он поплыл в туман. Разбудило его щелканье замка. Серый арестант запер в фонарь над столом капающую керосином лампу с желтым огоньком и исчез.
      Одуряюще запахло пролитым супом. Зубы перехватывали слюну, в ребра толкалась зудящая, сродни изжоге, боль.
      В воображении лесом оглобель встала виденная когдато ярмарка, закружились столы с пряниками, столбы баранок, вороха воблы. Над ними замигали глаза надзирателей, зашевелились их колючие усы и лохматые брови. Их заслонил коридор, усеянный веснушками просыпанной каши и рыжего маслянистого жареного лука. Веснушек было много. Федя подогнул колени, ртом начал собирать их с пода и вздрогнул.
      - Кипяток!
      У стола копошился арестант с красным, до блеска начищенным, чайником. День уже отступил от решетки. Дверь, захлопываясь, обвеяла Федю паром. Он вдохнул его и очутился дома, на лежанке, рядом с котом.
      "Феди-инь, - от окна позвала его мать, - глянь, на осокорь какая птичка села. Скорей, а то улетит, хохлатенькая, а ножки тонюсенькие, как соломинки..."
      Федя животом скользнул по углу лежанки, затопал к матери, взлетел на ее руки и, не успев взглянуть на осокорь, упал на койку секретки.
      - Дон! Дон-дон-дон! - по-псиному лаял тюремный колокол на поверку.
      Ватага надзирателей топала по коридору, гудели голоса.
      Из общих камер прорывалось пение молитвы. Взвизгнула дверь на лестницу, гул шагов свернулся, и тюрьму обняла длинная, бредовая, голодная ночь...
      XXVII
      - Встать! Смирно-о!.
      В секретку вошел чиновник, похожий на грача с белой грудью. Неподвижность Вишнякова и Феди как бы подсекла его коротенькие ноги. Он повернулся к затянутому в сюртук начальнику тюрьмы и по-французски курлыкающим голосом удивился: не притворяются ли заключенные? Начальник колыхнулся и, с трудом подбирая слова, прогудел, что заключенные голодают серьезно, но, в общем, конечно, от них всего можно ожидать.
      Вишняков повернул голову и в тон ему по-русски добавил:
      - Даже того, что околеют...
      Начальник встопорщил губы, а чиновник обрадовался и шагнул к Вишнякову:
      - Приятно, что вы знаете французский, но объясните нам, почему вы голодаете? А-а? Но представьте, что будет, если каждый заключенный захочет сидеть, где ему вздумается? Наконец войдите в мое положение и в положение администрации. Господин начальник всячески, я это по опыту знаю, смягчает положение вверенных ему людей, а вы, человек образованный, вместо того, чтобы ценить это, стараетесь причинить ему больше хлопот, волнений, вы...
      Чиновник, должно быть, чувствовал, что говорит слишком гладко, и старался подогреть свои слова жестами, игрою голоса. Это не удавалось ему. Федя перестал понимать его и раздраженно подумал: "Гусь лапчатый". Бас-"
      начальника насторожил его, а слова о том, что заключенные вообще не отдают себе отчета, как трудно управлять тюрьмой, сбросили его с постели и обожгли горло криком.
      - Ага, вы печетесь о нас! Угождаете этой секреткой жандармской сволочи, позволяете в конторе вести допросы по ночам, а перед нами разыгрываете благодетеля! Но мы не дураки, мы понимаем и... и убирайтесь вон! вон!
      Федя затопал дребезжавшими ногами, перервал голос и, хватаясь за тюфяк, полетел в черноту. Затылок начальника взбежал на воротник.
      - Это еще что? - закричал он. - Истерика? Бабий маневр?
      Чиновник подхватил его под-руку, повел за дверь и закурлыкал по-французски. Начальник хмыкнул, неожиданно разразился криком:
      - Фельдшера с прислугой! Дажжива!! - вбежал в секретку и захрипел в лицо Вишнякову: - Отправляйтесь оба в больницу, оттуда переведу, но языком не болтать мне, ни-ни-ни...
      Начальник погрозил Вишнякову пальцем, вдосталь наворчался, отдуваясь, вышел в коридор и загудел прибежавшему с арестантами фельдшеру:
      - Обоих в пустую палату и сделать все, что... ну, при этих дурацких голодовках... Если что, насильно кормить, без разговоров и всяких пустяков...
      - Слушаю! Взять обоих!
      Арестанты положили неподвижного Федю на одеяло и понесли. Вишняков отказался от их помощи и пошел сам.
      Стены на коридоре шарахнулись от него, арестанты и надзиратели то вырастали в великанов, то расплывались. Ноги казались Вишнякову склеенными из кусочков и трещали. На лестнице площадка хрустнула под ним и понеслась книзу, но арестанты успели подхватить с нее Вишнякова:
      - Вот чудак-то! Клади...
      В себя пришел он в палате, на койке, под серым кусачим одеялом. Перед ним стоял арестант с комком ваты на блюдечке и мешал увидеть то, чего ему недоставало. Чего ему недоставало, он не смог бы сказать, но запрокидывал голову и глазами ошаривал пустую палату. Арестант оглянулся.. Вишняков окинул взглядом койки и вздохнул:
      "Здесь, ну, и хорошо".
      Федя в стороне от него с мукой всплывал из беспамятства на руки фельдшера. Веки его взметнулись и обнажили тусклые глаза. Он скользнул ими по койкам и тоже затревожился: "Где же он? А-а, здесь". Взгляд Вишнякова оживил его, но воспоминание о том, как он потерял сознание, перекосило его лицо: "Опять я подгадил".
      - Ну, во-от, во-от, - протянул фельдшер и, должно быть подражая помощнику начальника тюрьмы, оживился: - Атлично, атлично, гаспада...
      Он помешал что-то в эмалированных кружках и скомандовал:
      - Посадить и поить, да не сразу, глотками.
      Арестанты с двух сторон приподняли Федю в поднесли кружку:
      - Пей, брат...
      Федя не знал, как ему быть, беспокойно потянулся взглядом к Вишнякову, и когда тот кивнул, разнял губы.
      Питье было сладковатым и густым. Струйки его, пробегая по горлу, рассыпали в груди искорки тепла, те скользили к рукам, к ногам и приятно туманили голову. Веки свела слабость. Федя не слышал, как его укладывали и укутывали одеялами. Лишь в полночь он почувствовал на себе прохладную руку и увидел фельдшера.
      - Атлично, атлично...
      Его вновь приподняли, вновь поили, вновь по телу сновали искорки, вновь приятно радужилась голова, но покоя больше не было: будили удары сердца, поражало то, что секретка стала такой просторной, глаза искали окошка у потолка и смыкались.
      Вишняков с рассвета до утра бежал на лыжах по чистым сибирским снегам. Его обступали ели в слюдяных шапках, радовали мягкие, обшитые мехом лыжи. В бок дул ветер, из-за пригорка по белизне снегов набегала синяя щетина горы, и сердце барабанило: прощай, ссылка, ау-у1 За горою город, в городе друзья... Но гора вдруг расплылась, в лицо вместо ледяного ветра пахнуло теплым, багровым светом и ворчаньем:
      - Ну-у, ты-ы...
      Он вскинул веки, зажмурился в полосе яркого морозного солнца и увидел старого острожного врача.
      - Проснись, или прикажешь пушками будить? Много чести. Покажи язык. Что болит? Скажите, пожалуйста.
      Моли создателя, что легко отделался. С бородой, а ум детский. Что?
      Старик поводил по липу Вишнякова крабьими глазами и двинулся к Феде:
      - А ты что? Мальчишка, а туда же. Покажи язык.
      Спал как? Ах, беспокоило сердце. Эка невидаль? Все мудрят, все недовольны, все им-не так...
      Врач заерзал дряблыми ногами к выходу. За ним вышел фельдшер, а надзиратель оглядел палату, путая полосы солнечного света, ощупал решетки, поднял что-то с пола и протянул руку:
      - Ваша, должно быть?
      - Что это? - удивился Федя.
      Надзиратель подошел к нему вплотную, положил на его ладонь пуговицу, раскрывающуюся капсюлю для порошков, улыбнулся:
      - Пришьете, пригодится, - и ушел.
      В ноги Феди вступил холод, кожа на голове приподнялась, и под нею прошла мысль: "Яду прислали, боятся, что я начну выдавать". Он до подбородка натянул на себя одеяло, отвернулся к стене и оглядел капсюлю. На ней чернилами тонко были выведены буквы "Ф.Ж." Он с трудом раскрыл капсюлю и удивился: вместо яду оттуда выглядывала трубочка пергамента. Он выдернул ее, снял ниточку, развернул и впился глазами в написанные знакомой рукой мелкие строки:
      "Брат в вере! Миновали глад и мор. Мы во благовремении совлекли на новую землю пепелища, скот и плуги. Дух Господний укрыл нас и труд наш облаком сладчайшей тайны и послал нам мир и довольство. Воздай на чужбине хвалу Всевышнему, не ропщи и денно и нощно очищай душу для иной жизни. Лютует море, нужны крепкие челны-человеки-пловцы к восходу чаемой Славы на земле. Стройнейший Лука здоров, крепок и распускается, яко кедр Ливанский. Предай забвению дерзость нашу о юнице. Крепость души ее, немота уст ее и благостное терпение источили камень маловерия. Слава силе Господней, что мчит братию к Радости и Счастию на бренной земле.
      Любящий тебя Фома Кемипиский".
      Грудь Феди колыхнулась, и в ней освежающим дождем зазвенело: "Типография работает, Лука помогает Фоме, Саша не созналась, усатый подослан, позора нет и не будет, не будет".
      В воображении Феди зароились Смолин, Фома, отец, осокорь, сад, могила матери. И все это ополоснул голубой блеск глаз Саши. Занемевшая в сердце чернота, со вздохом вырвалась из груди.
      Федя вложил в капсюлю записку, проглотил ее, прижал ко рту руки, придавил губы, но смех вырвался из-за них и ужаснул Вишнякова.
      - Что вы? - вскочил он. - Жаворонков, товарищ, да что с вами? Слушайте, погодите...
      Феде хотелось кинуться к нему, обнять, поцеловать его аапавшпе глаза, его лоб, его руки, те самые, что вынимали его из петли, рвали за ухо, подносили пить, касались лба. Хотелось сказать, что смерть прошла, пролетела, рассеялась, но в напруженной радостью груди как бы встал кто-то, только что родившийся, перешагнул через боль позора, через муки смерти, сдержал смех, притушил глаза и почти спокойно сказал:
      - А ведь одолели мы их, а? Переведут? Здорово!..
      1926-1927 гг.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7