- Вот клевало! Уходить не-не хотелось!
Дома радовались его удаче, но в мазанке друг за другом пропали каравай хлеба, опорки, соль, чай, пиджак Анисима. Бабка и Аграфена обыскивали углы, шептались и наконец сказали Ивану:
- Неладно что-то у нас.
Иван поглядел на них, укоризненно покачал головою и обозвал воронами. Они смутились, наморщили лбы и всплеснули руками:
- Ой, а мы-то думали, ворует кто.
- Ну, и думайте, только про себя думайте.
После этого у Аграфены не стало сна, - она глядела по ночам в черноту окон, прислушивалась и ждала. Однажды во дворе раздались шаги. Она приникла к окну и в огнях звезд увидела стражника. "Ой, схватит он Анисима, схватит!" Она до рассвета сидела на постели, ждала в саду криков, а утром то и дело выходила за мазанку и глядела на горы. Иван усмехался и хвалил Маркушку: "Ну, и парень!"
День за днем, ночь за ночью дознавалась Аграфена, приходит ли Анисим к мазанке, и, убедившись, что не приходит, однажды подстерегла идущего в глубину сада Маркушку и взяла его за руку:
- И меня возьми, Маркуша.
- К-куда?
- К отцу. Мне поговорить с ним надо. Да не бойся, я крадучись.
Маркушка чуть не ударил ее по губам, оглянулся и швырнул на землю узелок:
- Не-не понимаю я тебя, ссиди без рыбы. Не-не пойду я.
Он несколько дней не глядел Аграфене в глаза, никуда не отлучался, а затем хлеб, сахар, соль вновь стали исчезать. Длилось это до пятой посылки к Белому морю и до шестого письма учителя. Письмо это с неделю лежало нечитанным. Маркушка прибежал с ним из города, сгоряча бросил его в сенях на полку и влетел в мазанку:
- Деда! Вздохнула земля, как ты хо-хотел! Царь ссс царицей по-под арестом, царицыного любовника убили! Вот сслушайте.
Маркушка захлебывался вестями о том, как вздохнула земля, как загремели на ней бывшие взаперти слова и певшиеся тайно песни, как войска склоняли знамена перед тем, что вчера людям только снилось:
- Свобода!
Иван мигал веками, садился и вскакивал:
- Старая, слышь? Все, значит, по-иному пойдет: войне конец, в деревне экономии шею свернут, все в люди выйдем...
Сейчас, казалось ему, явится Анисим, подъедет учитель, и люди будут обниматься, целоваться. Но шли дни, в поселке поредели красные флаги, перед дачей, где лечили раненых офицеров, перестали говорить речи. Стражника сменил парень с красным нарукавником, явился в мазанку и строго сказал:
- Пора, граждане, вашему явиться. Фронтам люди нужны, воюем теперь не за какого-то царя, а за свободу, за народ...
Лето сменило весну, а зверюга все крошила людей и купалась в их крови. Лицо Маркушки перекосила "абота, воздух дрожал от нетерпения: когда же войне наступит конец? Выпущенные на волю слова и песни блекли в смраде, в чаду горя и казались лживыми. Тогда с севера во все концы понеслись слова Ленина, подняли на бой любовь, уставшую ползать, и у земли начались родовые потуги, а у мазанки появился Анисим.
Появился он со словами, которых раньше не выговаривал, с заботой о людях, какой раньше не знал. Появился с ватагой товарищей. Все они были с винтовками, все, оказалось, хорошо знали Маркушку и разговаривали с ним так, будто вчера виделись. Среди пришедших Иван узнал большелобого столяра и того, что с шишечкой на носу.
Над мазанкой взвился красный флаг, со стороны поселка в сарай протянулся провод, и там зазвенел телефон, загудели голоса:
- Есть, слушаю...
Подходили пешие, подъезжали двуколки, мотоциклы, велосипеды, верховые. К берегу причалил баркас с оружием. Ночью "берег усеяли неведомо откуда появившиеся люди, вооружились и пропали в горах.
Вдоль сада заходили часовые. Бабка и Аграфена разрывались у таганка. Маркушка за садом учился стрелять из винтовки. Иван не мог наговориться с преобразившимся Анисимом и узнал, что земля еще не вздыхала, что ей мешают вздохнуть.
Четверо суток не затихала вокруг мазанки жизнь, а на заре пятых суток из сарая выбежал человек в гимнастерке и тревожно закричал. Палатки в саду упали, провод свернулся в жгут, двукопки с ящиками затарахтели по дороге.
- Ждите, мы скоро вернемся...
Отряд кинулся на север, но враг перерезал ему путь и открыл огонь. Отряд отпрянул за мазанку и вдоль ограды заспешил к горам. Последним шел большелобый.
На его спине чернела сумка с бумагами. Иван из-за ограды увидел, как эта сумка подпрыгнула, а большелобый качнулся, вскинул руку с винтовкой и упал.
Отряд перебежал гору, на которой Иван завещал похоронить себя и бабку, достиг защиты и свернул к ущелью.
Тогда сзади закричали:
- Дед гонится! Глядите, дед!
По бровке кустарника на гору карабкался Иван. Он волок за собой винтовку большелобого и размахивал черной сумкой:
- Бумаги-то! Э-эй!
Маркушка кинулся к нему и замахал руками:
- Ложись! По-подстрелят!
Иван не успел лечь, уронил сумку, винтовку и, столкнутый пулей, покатился с бровки по колючему кустарнику вниз, туда, где его могла ждать только смерть.
Маркушка догнал отряд с двумя винтовками, с сумкой, обернулся и увидел: красный флаг вздрогнул над мазанкой, мигнул и погас.
На каменной плите Аграфену и бабку допрашивал перетянутый ремнями человек в очках и кричал:
- Не сметь смотреть на горы! Не сметь!
Маркушка не мог этого видеть и слышать. Бои и ветра,
поднятые любовью, не захотевшех ползать, гнали его с горы в ущелье и дальше, дальше...
XVI
... Грома затихли, весенними волнами оплёскивалась вздохнувшая земля, цвели сады, а с каменной плиты синеву моря окидывал взглядом отпущенный на побывку полковой библиотекарь Маркушка. На него глядела запотевшими от счастья глазами Аграфена: вот он, ее сын, сквозь огонь, сквозь смерть и победу пришел к ней. Она рассказывала ему, как приполз к мазанке раненый Иван, как она и бабка лечили и прятали его, как их выгоняли из мазанки и грозили смертью, как они голодали, как легко и дружно умерли бабка под шелковицей, а Иван в тени сарая, как она кормилась дельфиньим мясом и крабами, как узнала, где убит Анисим, как помогали ей из города, а потом стали помогать те, с кем он, Маркушка, сидел на одной парте.
Аграфена вспоминала все, что было за годы разлуки с сыном, залетала в свою молодость и рассказывала, как девушкой, в лихорадке прибилась к этой мазанке, как ее встретили в ней, как Иван подарил ей миску удивительных камешков и что сказал при этом.
Маркушка гладил плиту, на которой не раз перебирал с Иваном камешки, а перед его глазами плыли обрывки давнего и сливались со словами матери и с тем, о чем рассказывал ему на привалах отряда покойный отец.
Они весь день вспоминали и вместе ходили к морю.
Маркушка подбирал там хорошие камешки и как бы возвращался в детство. Домой Аграфену он вел под-руку, усадил ее на каменную плиту и пошел в поселок. Она отметила, что у него отцова походка, что он уже не так сильно заикается, и, улыбаясь, в дреме пошла в мазанку.
Разбудил ее знакомый стук мотыги. Она выбежала в сад и закричала:
- Маркуша! Да отдыхай ты! Отслужишь совсем, тогда уж...
Но мотыга вонзалась в землю, топор крушил сухие стволы, руки закладывали бреши в ограде и замазывали в водоеме и канавках трещины.
Аграфена обливала Маркушку улыбками и однажды спросила:
- Что ж ты о могилке не спросишь?
В ее голосе Маркушке послышался укор, и он молча прошел за нею к обсаженному туями холмику:
- Тут они лежат. Не такая их: воля была, да нехватило у меня сил, а людей кликать страшно было тогда.
Сама яму копала, сама без гробов и хоронила их. И тут хорошо, только пропало ихнее слово. Помнишь, где прадед наказывал схоронить его? "Во-он там, - говорит, - оттуда я со старухой, может, услышу, как земля вздохнет".
Не привелось им лежать там...
И опять в голосе матери Маркушке почуялся укор. Он поднял руку, поводил ею перед собою и с усилием сказал:
- На-на-напрасно, мать, ты так... Я-а, я сделаю, ппогоди...
Маркушка поправил завалившийся погреб, заделал на крыше мазанки дыры, с корнем вырвал в саду дикий кустарник, а затем поднялся на гору, вырыл там яму, в саду с корнями снял с холмика туи, застлал ими тачку, сложил на них вырытые останки прадедов и позвал мать.
Они взвезли тачку на гору, покрыли дно ямы ветками, ветками забросали останки и серпом посадили вокруг мэгилы туи. Аграфена носила на гору воду, поливала туи, а Маркушка привел из поселка ватагу парней. Они сняли с подставок каменную плиту у ворот, обмотали ее веревкой, на деревянных катках стащили на гору и стоймя врыли у могилы.
На одной стороне плиты Маркушка суриком написал, кто лежит в земле. Другая сторона, гладкая, впитавшая тепло Ивана, бабки, Анисима, большелобого и многихмногих, осталась чистой. Каждый раз, когда Маркушка касался ее рукою, она как бы вздыхала под ладонью и просила чего-то. Маркушка затревожился и решил написать на камне о прадедах подробно, но подворачивавшиеся слова казались ему тусклыми. Он отбрасывал их, искал новые, мучился, пока в памяти не всплыли в детстве слышанные от прадеда слова о море, о волнах и камнях.
Он обрадовался им, долго перебирал их, как бы обжигал в себе, затем сжал их, чтоб они звучали, как песня, и написал на камне.
И стоит тот камень на горе, в виду мазанки, в серпе молодых туй, и во все стороны, всем ветрам, кораблям, фелюгам, солнцу я звездам говорит:
О, море, голубая слеза радости, радужная россыпь самоцветов, зови всех к битвам за счастье: похороненный перед тобою томился по вольному вздоху земли, проливал кровь за ее счастье и назвал тебя голубой слезой радости.
... Красноармейцы слушали Маркушку, и перед их глазами вставали бредущая по полям и степям лошадь, шагающий рядом с нею старик, согнутая страхом и горем старуха, мальчик. Им синели горы, мигало море, шелестел сад, шумели дожди, морские прибои и ветра. Они вместе со стариком и мальчиком строили мазанку, поливали сад, на берегу моря радовались камешкам, шли за горы, обливались кровью перед царской коляской, томились в тюрьме, дрожали на допросах, - вся жизнь Ивана, Анисима, Маркушки, бабки вставала перед ними.
А рядом лежали сбереженные Аграфеной, собранные Иваном и маленьким Маркушкой, камешки из десяти мешочков-голубые и молочно-сизые, дымчатые и черные, красно-бурые и зеленые, лунные и полосатые, золотистые, рисунчатые, искристые, - они переливались и играли всеми цветами радуги. Слушая, красноармейцы раздумчиво пропускали их сквозь пальцы. Слова Маркушки сливались с непередаваемой искристой игрой камешков, и глаза красноармейцев вспыхивали от изумления, от боли за Ивана, от ненависти к тому, что мешало земле вздохнуть, и от желания быть крепкими, непобедимыми и радующими, как эти отшлифованные синими волнами камешки.
1930 г.