Несмотря на всю гордыню и независимость, Инга ощутила нечто вреде священного трепета, однако твердо дала себе слово отстаивать собственное мнение до конца и в случае чего решительно сказать «нет». Все же, вступив в громадную комнату с окнами от пола до высокого лепного потолка, где всю обстановку заменял одинокий «стейнвей», отражавшийся в зеркальном паркете, Инга волновалась больше, чем перед любым выступлением; волнение ее подскочило еще выше, когда она увидела, что Великий Карл, которого ввез на каталке не менее ветхий старик, не смотрит на нее. Инга вообще не могла разобрать, какие у него глаза: под редкими кустиками бровей — складки, морщины, а в прорезях между ними — две узкие полоски беловатой мути. Карл не вымолвил ни слова, но ассистент с костлявым лицом, похожий на патологоанатома, почему-то шепотом распорядился: «Начинайте».
В самом скверном разброде духа Инга поклонилась расположившемуся к ней едва ли не спиной маэстро, села за рояль, не сняв ни колец, ни браслетов, раскрыла ноты, оглянулась на синий зимний вечер в старинном городе и вдруг сразу приободрилась: Карл явно наблюдал за ее отражением в окне. Инга сразу же почувствовала себя уверенно, возник контакт, и она перешла к Мэрчисону.
Играла Инга собственную интерпретацию — с запаздыванием на одну восьмую, с переменой темпа в финале и отсутствующими в партитуре паузами, которые так возмущали Криса. Великий не выказывал никакой реакции, и, когда Инга остановилась (партия фортепьяно в Двенадцатой симфонии далеко не главенствующая) и собиралась пояснить некоторые моменты, ветхий старичок, следуя невидимому тайному знаку, укатил Великого Карла прочь. Ассистент почти с испугом посмотрел ему вслед и сказал: «Я вам позвоню».
Он позвонил в тот же вечер, и на следующий день Инга, уже без перстней и браслетов, в рабочем свитере, заколов волосы на затылке, сидела за роялем в окружении музыкантов прославленного зальцбургского оркестра, который Карл Брандов собирался сделать единственным серьезным театральным оркестром, считая, что исполнителей необходимого ему уровня в Европе хватит только на один театр. Репетиции вел все тот же ассистент, сам Карл появился лишь на двух последних. Ингину концепцию он принял полностью, расширив ее до уровня оркестровой модификации. Кроме записи, патриарх решил дать один концерт, на что публика давно уже не рассчитывала — великого маэстро к пульту выносили на руках и подключали к питающей системе, управляемой компьютером, встроенным в то, что осталось от левой ноги, съеденной тромбозом и артритом, — в эти минуты телевидение деликатно показывало зал.
Во время репетиций они с Ингой сказали друг другу едва ли больше двадцати слов, и тем не менее между ними установилось странное взаимопонимание. Инге все-таки удалось заглянуть в душу Карлу, и там она увидела желчь, мрак, предчувствие скорого конца и жгучее неприятие смерти. В своем прощальном порыве гений изливал злость и зависть-ненависть к остающимся жить.
Настал час рецензентов. Вокруг мраморного цоколя брандовского авторитета закружился пестрый хоровод критиков всех мастей и масштабов. Возможность наклеить на патриарха ярлык авангардиста разогревала самые сдержанные перья. Впрочем, припев не веселил разнообразием: «колдовской мир», «мистическое исполнение», «мистический мир», «колдовское исполнение»; телевизионные и газетные целители предостерегали от прослушивания гипертоников и сердечников. И уж чего никто не ожидал, так это реакции таких изданий, как «Роллинг Стоунз», «Рок энд фолк» и подобных им. «Джаз-панорама», наиболее солидный еженедельник, издал прямо-таки радостный вопль: «Братцы, появился новый джазмен — Мэрчисон! Кто похоронил симфо-джаз? В Зальцбурге воскрес ритм-рояль! Мэрч, мы с тобой!» Находились и такие, кто именовал исполнение «сном разума», а одно стимфальское издание дошло до эпитета «национальная катастрофа». В общем, перепалка вышла изрядная.
Было все это меньше года назад. Сейчас едва тронула осень — и на Земле, и в Стимфале — в пике шестилетний цикл совпадения, а тогда стояла зима, прихватившая Европу неожиданной стужей, схваткой циклонов и антициклонов, что-то даже стряслось с лыжниками в Альпах, и той зимой началась у Инги самая глубокая депрессия из всех, какие бывали в ее жизни.
За окном царствовал колючий декабрь, снежный в инее бульвар за окном выглядел совершенной гравюрой. Инга лежала на своем «досадном» диване, ей хотелось взять топор и ударить раскрытый напротив рояль по его ребрам и золотым струнам, чтобы произвести над ним радикальный опыт и прислушаться к его предсмертному звучанию.
Обрушившийся вал успеха («представьте себе, девять лет назад она дебютировала здесь же, в Зальцбурге, и тоже великолепно!») задел ее в очень малой степени — главным образом потому, что, подобно своему сугубо интуитивно мыслящему отцу, Инга, достигнув какого-то, пусть даже самого заветного рубежа, мгновенно теряла интерес к нему. Было в ней что-то от завоевателя, который, не успев даже толком собрать дань с только что покоренного племени, тут же забывает о недавних победах и обращает взор к новым горизонтам. Это можно назвать жаждой жить, а можно — ненасытностью. Да, публика открыла Мэрчисона и пришла в восторг, но Инга-то оценила его прелесть и магию много раньше, тогда, когда они с Крисом вместе брели, спотыкаясь, по тернистой нотной строке, и никакие последующие триумфы не могли заменить ей откровений тех дней. Последующий же музыкальный марафон основательно измотал, но обрадовал мало.
Здесь волей-неволей приходится сделать довольно горькое признание. Инга вовсе не была настолько преданна искусству, как это требовалось бы в классическом идеале. Музыка для нее была интереснейшим, захватывающим — но средством или, того хуже, орудием, и если спросить: а могла бы быть Инга кем-нибудь другим, а не музыкантом? — увы, надо ответить, что, несомненно, могла. Кем? Да кем угодно, лишь бы не упускать ощущения наполненности жизни и самой решать, чему быть, а чему нет. Словом, музыка в ту тревожную зиму не могла ей доставить необходимого утешения. Даже то неизъяснимое чувство, которое испытывает артист от контакта со слушателями, — и то как-то приелось и отступило.
Да, оставалась власть. Над людьми и над избранными мужчинами в частности. Основа той самостоятельности, которую Инга возвела в принцип жизни. Тут тоже не стало былой отрады. Начиная с той черты, которая отделяет девочку от девушки, она использовала свой магнетический дар с постоянством естественного отправления, и здесь сложилась картина, обратная ее музыкальным достижениям: Инга насыщалась, не рассуждая, как не рассуждала бы, например, дикая кошка, и вот из пантеры голодной она превратилась в пантеру сытую, а потом — в пресыщенную. Вкус ее утончался и истончал до того, что истаял вовсе, истинное же чувство никак не могло проложить себе дорогу через лабиринты изощренности ее опыта. Ингой овладели неожиданная нерешительность и усталость — прежний путь кончился тупиком, нового она пока не видела.
Как и многие в подобной ситуации, Инга пришла к тому парадоксальному выводу, что настало время начать семейную жизнь — по той причине, что этого она еще не пробовала. Однако для замужества необходима если и не любовь, то, по крайней мере, что-то… что-то такое нужно непременно.
У Инги воли было куда больше, чем любви, да вот беда — колдуньям в любви редко везет, а правду сказать — не везет никогда; вечно они глушат в себе память о ком-то ушедшем и призрачном и в память о нем терзают и мучают ныне существующего и живого; вся их сверхчувствительность — это сверхчувствительность раны и надлома. Не от хорошей жизни прислушиваются к голосам мира иного, за таинственную свою власть колдунья платит несчастной женской судьбой, и никто доселе не слыхивал о ведьме — счастливой матери семейства.
Инга не оказалась исключением. Первым, к кому обратились ее умозрительные помыслы, был Крис, и ничего удивительного в том нет. Именно Крис первый, и пока единственный, дал ей возможность почувствовать, что на чье-то мнение можно безоглядно положиться и довериться ему. За время знакомства с ним Инга в большой степени успела перейти в его систему координат и взглядов — и не только музыкальных. С Крисом можно было спорить (Инга без внутренних уверток расценила свое поведение по отношению к нему как предательство, но и без лишних угрызений совести полагала дело вполне поправимым), можно было не соглашаться, но опереться можно было без опаски — уж она-то видела, что Крис не предаст и не продаст. Что же до разных странностей и всего остального, то подобрать цвет галстука, дезодорант и организовать карьеру она сможет не хуже, а пожалуй, и получше многих других.
То, что пророк Мэрчисона был давно бестолково, но счастливо женат и имел троих детей, Инга даже не стала принимать в расчет. Подобные проблемы она улаживала без труда.
Однако в это время князь тьмы потребовал оплаты по кредиту. Уйдя той ночью из отеля «Блессингтон», Крис навсегда ушел и из жизни Инги. Он не отказался встретиться с ней и раз, и другой, был вежлив, шутил, рассказывал курьезные истории, но во время этих встреч ей не удалось узнать, где он теперь и чем занимается. Его мир стал закрыт, непроницаем, и, растерявшись от собственного бессилия, Инга даже не решилась на атаку в лоб. Крис то ли благодаря энергии того неугасимого огня, который в нем горел, то ли благодаря еще чему-то, непостижимому для Инги, был теперь очерчен для нее запретным кругом, в который ни вступить, ни даже увидеть, что там происходит, права и силы не было. Инга, естественно, слыхом не слыхала о приключениях киевского философа Хомы Брута, иначе бы ей в голову могли прийти забавные аналогии.
После одной из таких бесед, оказавшейся, кстати, последней, Инга вернулась к себе в «Пять комнат», чтобы в одиночестве пережить горечь поражения. Было около пяти пополудни, и в этот серединный час она надеялась, что ей никто не помешает. Увы — первым, кого Инга увидела, закрыв за собой дверь, оказался сам хозяин, Гуго Сталбридж, уютно устроившийся у телевизора в компании окорока и «Джонни Уокера». Атмосфера царила настолько домашняя, что Инга, полная своих треволнений, не устроила, а именно закатила настоящую полновесную истерику — одну из немногих в своей жизни.
Глядя на прыгающие стулья, слушая вопли и ругань на четырех языках, Гуго сочувственно покивал головой, отставил бутылку, достал из ящика то, что Инга по женской терминологии именовала револьвером (это был почтеннейший «Люгер-08»), и через всю квартиру принялся палить по кухонным полкам и кастрюлям, благо промежуточная стена была убрана.
Начался страшный гром и звон. Инга на секунду изумленно замолкла и затем закричала:
— Ты что, с ума спятил?
— Почему? — обиделся Гуго, в котором добрый шотландский напиток уже успел произвести умиротворяющее действие. — Я поддерживаю твой эмоциональный ритм. — Он снял со стены расписное арабское блюдо и торжественно вручил его Инге: — На вот, разбей тарелочку, сразу полегчает.
— Оно же тебе нравилось, — пробормотала Инга, несколько смутившись.
— Сейчас не время, — сурово прервал ее Гуго. — Круши. Об телевизор всего удобней.
— Дурацкие шуточки, — буркнула Инга, вернув ему блюдо. Тем не менее ей полегчало, она выпила предложенную Гуго рюмку и вдруг ощутила, насколько проголодалась.
За судьбу арабского блюда можно было теперь не беспокоиться, но душа Инги была далека от спокойствия как никогда. Впрочем, смятение чувств выразилось у нее довольно деятельно. Зажав депрессию в кулак, Инга приступила к делам. Для начала она выкинула совершенно нежданное коленце: подписала контракт с джаз-роковой группой «Козероги» легендарного Эрика Найджела и закупила всю рекламу для их мирового турне, а чуть позже, чтобы не прерывать связи с Мэрчисоном, записалась в конкурсную программу стимфальского музыкального фестиваля.
И вот теперь она сидела на сцене двухсветного зала, текли полтора часа, отведенные на медитацию, солнце горело в пурпуре и синеве витражей, судя по стебельчатому рисунку теней от рам, наверху, на галерее, открыли окна; ясности же в уме не наступало никакой. Все же какие-то догадки уже забродили в голове, потому что Инга люто возненавидела Колхию.
Колхия — рыжая кошка, с безупречной, к сожалению, фигурой — бедра полноваты, злорадно отмечала Инга, — воцарилась у них в «Пяти комнатах» с явным намерением прибрать Гуго к рукам. Женщины там случались и раньше, но на этот раз происходило нечто омерзительно серьезное.
Инга косо взглянула на одну из клавиш, и та, чуть помедлив, беззвучно утонула. Эта Колхия ведет себя в «Пяти комнатах» с такой бесцеремонной простотой, словно она подобрала Гуго где-то на большой дороге, хотя было все как раз наоборот. Не то чтобы она строила из себя хозяйку — похоже, Колхия о подобной роли вообще представления не имеет, но держится с независимостью, низводящей Гуго до уровня «осчастливленного» — «не нравится — пожалуйста, ухожу». А Гуго, бедняга, похоже, и впрямь боится, что она уйдет. Инга не отдавала себе отчета в том, что в ней говорило наивное инфантильное собственничество, зато ясно чувствовала, как дрогнуло и шевельнулось ядовитое жало.
Вот такое неопределенное недовольство, неопределенная злость, смутные предчувствия занимали Ингу в ее медитационное время перед роялем, которому она так и не уделила внимания. И рояль, обидевшись на ее пренебрежение, запел сам — тревожно и печально, сначала высокими тонами, затем присоединились басы; в унисон отозвались витражи — сперва чуть слышно, потом все заметнее. Инга невольно повернулась. Где-то в вышине зародился свист, перешел в вой, стал нарастать, оброс гулом, каждую секунду заставляя ожидать, что адское завывание достигнет высшей точки и вот-вот начнет затихать — не тут-то было! Грохот и рев заполнили зал, заложило уши, померещилась болезненная, ватная тишина, и в этой тишине было Ингебьерг видение.
На центральный витраж пала тень, мгновенно оформилась, и огромное стекло взорвалось, в зал хлынул поток разноцветных брызг и вместе с ним — что-то черное и пылающее.
Под потолком, чуть ниже белых светильников, на огненном столбе восседал черноволосый юноша с лицом падшего ангела и печально смотрел на Ингу. Потом огненный столб рухнул, черные кудри взметнулись, как вороновы крылья, и юноша провалился в развороченный партер. Два ряда кресел встали вертикально, ударила косматыми струями пена пожаротушителей, треск, шипение, хлопанье, и через некоторое время все затихло. Сквозь разбитый витраж по ворвавшемуся солнечному лучу вытекал прозрачный дым.
Отстегиваясь от каких-то конструкций, падший ангел завозился и выбрался из переломанного частокола кресел, сдирая с себя оранжевую рванину. Поднявшись на ноги, он осторожно прикоснулся к закопченному лицу, словно желая удостовериться, что действительно уцелел, и обратился к замершей Инге:
— Простите, я без стука.
Инга и впрямь сидела не шелохнувшись и думала, как ни странно, снова о Гуго Сталбридже. Что-то ей открылось в нем сейчас, именно в этот момент. Вот оно что — случайная смерть, бессмысленная и грубая; отпечаток знакомства с нею всегда присутствовал во взгляде Гуго, но до сих пор Инга не различала его — печать готовности, печать приятия этой готовности лежала в тени складки меж бровей Гуго Сталбриджа. И сейчас она выругала себя — дура, девчонка — не видела. Теперь увидела.
Тем временем события развивались дальше. Пилот подошел к сцене и зачарованно уставился на Ингу — до нее долетела его радость по тому поводу, что ситуация позволяет вести себя как вздумается, благо случай временно устранил оковы условностей. Перед глазами этого мальчика колдунья остановилась в некотором замешательстве, как перед запертыми крепостными воротами, удивительно — самая настоящая твердыня, с башнями и стенами, рвами и засовами. После секунды промедления она проскользнула внутрь.
Невероятно. Сколько же ему лет? И что здесь происходило? Развалины и развалины, немыслимые руины, смертные оскалы обрушенных фасадов; крепостные стены — много рядов, чья-то сила расколола их и практически сровняла с землей; дома и церкви невиданной архитектуры — неведомые битвы оставили от них редкие фрагменты среди хаоса и распада; еще от чего-то не уцелело ничего, кроме гор обломков да контуров фундаментов. И все смотрело на Ингу в мрачной готовности гореть еще многократно, но отразить. Отразить что? Инга покачала головой: ничего не понимаю.
Башня. Странно видеть жизнь неживого — поверх лопнувших и сорванных железных запоров вкривь и вкось нарастали новые, раздвигая стены, торопливо и жадно свежие контрфорсы закрывали шрамы старых, и какая-то сокровенная тайна настороженно следила за пришедшей сквозь узкие бойницы. Не встретив сопротивления, она вошла.
Нет, это бастион, это то, что она искала, — храм, такая же цитадель, как и все здесь. В честь кого он воздвигнут и кого хранит? Инга остановилась, не веря глазам. Она увидела себя.
Возможно ли? Среди руин сохранилось святилище женщины, как две капли воды похожей на нее. Тут не надо приспосабливаться и что-то изображать, нет нужды завоевывать: все и так принадлежит ей. Инга даже растерялась и почти растрогалась — вот так сюрприз, такого не бывало. Нет такой женщины, которой не было бы приятно вдруг оказаться идеалом.
Тряхнув головой, она не без труда покинула мир тонких взаимодействий — и вот он, дивноглазый и прекрасноволосый, обгорелый пилот стоит у края сцены.
— Прошу простить меня за нескромность, — начал он чуть севшим голосом. — Не каждый день падаешь с неба в такое общество.
— У вас произошла авария? — спросила Хозяйка Разваленной Души.
— Да, — кивнул парень. — Где-то в двигателе пробило изоляцию. В общем, мелочь, но что-то уж очень много всего отказало. Я разбил вам окно и там по пути еще какие-то перила снес — не успел разглядеть.
— Но с вами все в порядке? Вы горели.
— Я не горел, — удивился юноша. — А, это выхлоп. Но скажите, прекрасная дама, куда это я попал?
— В стимфальский Дворец музыки, прямо на национальный фестиваль.
— А где же зрители? Я сорвал вам выступление?
Инга, развеселившись, покачала головой, встала из-за рояля и, потребовав: «Подайте мне руку», спрыгнула со сцены. Глаза их сблизились, и она явственно уловила восторженный вой, родившийся у него в мозгу.
— Пойдемте-ка, и быстро, — скомандовала Инга. — Сейчас здесь будет очень много народу. Сегодня я обедаю с отцом, мы встречаемся тут неподалеку, и у нас с вами есть полчаса — надо отпраздновать ваше спасение.
Пилот ответил «ага», они обошли сцену, Инга сказала: «Нет, сюда», на выходе через задние двери их встретили трое запыхавшихся антично сложенных мужчин — при виде Инги они поначалу замерли, затем молниеносно отпрянули в сторону, уступая дорогу, — ее же их поведение ни капли не удивило, она была полна интереса к своему спутнику.
Таких лиц Инга еще не встречала. Но как же он страшно зажат, она почти физически ощущала исходившую от него дрожь напряжения, но вместе с тем держится прекрасно, речь свободна и непринужденна. Бедняга, какие же замки ты сейчас сжигаешь в себе? И она заговорила о Стимфале, о конкурсе, о всевозможных пустяках. Они вышли из Дворца (за их спинами пронеслась аварийная команда), пересекли жаровню площади и отгородились от нее стеклянной стеной кафе, полного искусственной прохладой. На столе появились две вазочки с мороженым, атмосфера начала понемногу успокаиваться.
— Послушайте, — восхитился он. — Ведь мы еще не познакомились! Давайте начнем немедленно. Как вас зовут?
— Меня зовут Ингебьерг — это норвежское имя, так меня назвала мать, она родилась в Норвегии. Фамилию тоже надо говорить?
— Можно и фамилию.
— Пиредра, мой отец испанец, видите, как интересно.
— Интересно. Меня зовут Эрлен Терра-Эттин, хотя вторая часть не очень-то и моя, еще я студент Института Контакта, и мне двадцать пять лет.
Инга засмеялась:
— Вы очень мило намекаете, Эрлен Терра-Эттин, но все равно, спрашивать женщину о возрасте нетактично. Я достаточно старше вас — и довольно.
Эрликон протестующе отклонился назад и приложил руки к груди:
— Ни единым помыслом! Взгляните, однако, злачные места отдают предпочтение музыкальным жанрам перед техническими.
Инга обернулась — на широкой колонне была наклеена афиша «Музыкальный фестиваль. Заключительный концерт».
— Но это пятого. А завтра?
— А завтра у меня контрольное прослушивание.
— Я обязательно приду.
Инга улыбнулась и отрицательно покачала головой:
— Ничего не получится. На контрольное прослушивание зрителей не пускают. Только жюри и комиссия. И к тому же у вас будут хлопоты из-за аварии?
— Да, авария противная, — согласился Эрликон. — Будет дело. А что за комиссия?
— Фирмачи.
— Кто?
— Представители музыкальных фирм. Еще должен быть кто-нибудь из профессуры и критики.
— Обстоятельства против меня, однако еще посмотрим. — Эрлен уже расслабился настолько, что начал рассуждать вслух, но в этот момент у кафе затормозили две неразличимые, как близнецы, голубые «каравеллы», и наваждение кончилось.
— Папа, — сказала Инга. — Мне пора. Желаю вам удачи, было очень интересно познакомиться, и спасибо за мороженое.
Она встала, подхватила сумку и, на секунду задержавшись в дверях — лицо поделено тенью, темная прядь перечеркивает белые серьги, в зрачке огненная точка, — указала ему все на ту же колонну с афишей и, сгинув за стрельнувшей бликом дверцей, унеслась прочь.
Эрликон, не очень-то понимая, где у него руки, где ноги, подошел к двери. Оказывается, на той же колонне, только с другой стороны, была приклеена еще одна афиша: «Первый тур Кубка по высшему пилотажу. Мемориал Дж. Дж. Кромвеля. Кольцевая трасса Котловины. 2 сентября». Он посмотрел на нее пустыми глазами, потом повернулся к площади, привалившись к нагретому солнцем косяку. Тело было как ватное. Прямо перед Эрликоном с металлическим воплем остановился черный глидер с эмблемой Национальной летной ассоциации, и из него вывалился злой как черт старший тренер Холуэл Дэвис. Был он лыс, широкоплеч и приземист.
— Ну? — прогремел он, пошевеливая толстыми пальцами, словно рассвирепевшая горилла.
Они стояли против друг друга, как будто собирались драться.
— Послушайте, Хэл, — сказал Эрликон, рассеянно глядя мимо глаз с толстыми складчатыми веками. — С какой я сейчас познакомился девушкой… Она играет на рояле…
Тренер выслушал это сообщение, не дрогнув ни единым мускулом, и с минуту постоял перед Эрленом гранитной глыбой, затем, не сказав ни слова, завалился обратно в глидер и уехал. Эрликон вернулся к своему нетронутому мороженому.
Жил сто лет за семью заборами, за семью запорами. Никого к себе не подпускал, даже Кристину, и вот, пожалуйста, рухнули твои запоры. Сколько лет смотрел на женщин и говорил себе: нельзя, а то крышка, но нет, нашлась, вскрыла тебя, как консервную банку.
Откуда взялось это смятение и мороз по коже? Дело давнее, многое позабылось — во сколько лет все произошло? — какой-то фильм, бог с ним, с названием, но была в нем сказочная принцесса — прекрасная, заколдованная, беззащитная, бесплотно-юная, но уже по-женски изящная. На нее обрушивались напасть за напастью, с ветром и дождем, до тех пор, пока не появился прекрасный принц — вот его память не сохранила, вероятно, потому, что на месте принца он воображал себя, самому хотелось увидеть, упасть в обморок от восторга, потом очнуться и совершить в ее честь нечто необычайное.
Прошли годы, и много чего занесло песком, но заветный образ не утратил ни прелести, ни очарования. В нем как-то соединились и детская мечта, и сразу все противоядия от лютой многоголовой тоски. Взлелеянный и тщательно сберегаемый в тайниках души, он был панацеей и от вечного укора зеркала, и от неизменно ровно-равноправного, как бы без капли сочувствия, дружеского тона в разговорах.
Сказочная эта женщина (Эрликон не затруднял себя фрейдистскими изысканиями) жила незримо за панцирем закаленной в передрягах психики, не ведая себе равных среди реальных многогрешных сестер, коим было запрещено даже предполагать о ее существовании. Но вот нашлась… Трудно предположить, что же было в Инге от той давней волшебницы, но, видимо, что-то было — привычный горячий кулак ударил в солнечное сплетение, Эрликона сотрясла дрожь — «У вас произошла авария?»… Боже, благодарю тебя за то, что я надел олимпийку под перегрузочный костюм… «Сегодня я обедаю с отцом… Подайте мне руку»… Мог бы сам догадаться, идиот. И наплел какой-то чепухи… А дальше вообще кошмар — принц вместе с каблуками и шапкой волос на добрых полголовы ниже своей принцессы. Боги святые, а он-то думал, что ему никакая психологическая встряска нипочем. Эрликон оставил окончательно растаявшее мороженое и окунулся в уличное пекло.
Прямо над ним возвышалась бредовая громада отеля «Томпсон» с фестонами мансард на крыше. Постояв немного, задрав голову и поглядев сначала налево — на Дворец музыки, а потом направо — снова на отель, Эрликон поднялся по ступенькам под длинный козырек и заглянул в вестибюль гостиницы. Полумрак, багрово-красные тона, в глубине, за деревянной стойкой, виден портье и светлый раструб дисплея.
— Не то, — сказал Эрлен и, обойдя здание, очутился в грузовом дворе вместе с затянутым в синюю пленку трейлером со стрелами «Фуд траст» на бортах.
Здесь, на полу необъятного лифта, сидел джентльмен лет четырнадцати в джинсовой кепке с густо приколотыми значками. Он читал сборник комиксов издательства «Панч» и что-то меланхолично жевал. Эрликон беззвучно хмыкнул. Гены непревзойденного контактера Диноэла Терра-Эттина вдруг явственно подали голос.
— Эй, парень, — произнес Эрликон по возможности более хрипло, — ты хозяин этой машины?
— Ну, — отозвался парень, глядя на Эрленовы летные сапоги с застежками, замками и шнуровкой.
Эрлен присел рядом и для вящей убедительности продемонстрировал свой значок пилота первого класса:
— Давай поговорим, как мужчина с мужчиной.
Пасмурным утром третьего сентября, спустя час после жеребьевки, в крохотном скверике перед Дворцом музыки, а также в нижнем холле до лестниц — дальше лестниц никого не пускали — бродило, курило и переговаривалось множество разного народа, имеющего отношение к музыке и к фестивалю. Все они — от репортеров, стерегущих неизвестно что, поскольку на решение жюри нечего было и надеяться раньше четырех-пяти часов, и до студентов, торопящихся встретить товарища дурацким вопросом «Ну как?» — были полны ожидания вестей из недоступного ристалища — все окна и витражи Дворца сияли в целости и первозданности, система звукоизоляции включена, двери заперты, и никого не волновала пальба запускаемого где-то неподалеку мотоцикла, даже та странность, что звук этот доносился вроде бы откуда-то с неба. Мало ли что бывает.
Высоко над музыкальными болельщиками, на белой крыше «Томпсон-отеля» Эрлен Терра-Эттин заводил свой «Харлей-Дэвидсон», а прямо напротив, через темную щель улицы, простирались ребристые плоскости, башенки, желоба и люки верха Дворца музыки. Крыша гостиницы была как бы двойной: первый ярус — всевозможные службы и трубы, второй — трамплинный гофрированный навес над мансардами — дюралевая «чайка», которая и видна с улицы; в ее-то изгибы Эр-ликон и упирался сейчас левой ногой, то убирая, то наращивая обороты и вслушиваясь в громовой треск. Ветерок с моря пошевеливал ничем не прикрытые волосы и нес над площадью синюю гарь. Алюминиевое крылышко где-то метра на два не доставало до последних ограждений, но Эрлен надеялся на мощность двигателя и на то, что разница в высоте была в пользу отеля.
Мотор заревел во всю хромо-молибденовую глотку, Эрликон дал два расширяющихся круга и, вывернув газ до упора, проскочил свой поднебесный трамплин — темные глаза мансард за спиной отнесло назад и вверх; старина «харли» целое мгновение сверкал в воздухе между домами никелем спиц, и в следующую секунду его уже юзом волокло по крыше Дворца музыки, развернуло, толкнуло, ударило — стоп, приехали. Итог: содрана кожа на локте, всех и дел; единственный зритель, юный лифтер на противоположной крыше, завопил от восторга и захлопал в ладоши — вот это действительно пилот!
При помощи немудрящего куска проволоки и ролика скотча, предусмотрительно захваченных с собой, Эрлен без особых трудов проник в чердачные помещения музыкального храма. Здесь было очень уютно, веяло теплом, горели лампы, гудели неизвестные приборы, и во все стороны стройными рядами расходились разнокалиберные трубы. Пошарив минут пять, Эрликон отыскал какую-то нору обслуживания, побрел, терзаясь сомнениями, по неведомым переходам и в конце концов, едва не вывихнув ногу, выпал на ковер одного из дворцовых коридоров. Пусто и тихо.
Он мысленно сопоставил все свои перемещения и прикинул, что находится где-то справа от зала, ближе к сцене, посему быстро зашагал налево и вскоре очутился в зимнем саду, где среди цветного камня вились лианы, цвели кактусы и даже нимфея плавала в темном овале бассейна. За этой красотой вставал каменный парапет, и дальше Эрликон увидел отделенную от него пустым пространством стену вестибюля. Он подошел к парапету: далеко внизу, наполовину срезанный балконом, белел квадрат вестибюля, и по нему передвигалось множество черных точек.
Трудно сказать почему, но эта картина подействовала на Эрлена угнетающе и пригасила его боевой пыл; тем не менее он стал искать, как спуститься. Оказалось, что это чрезвычайно просто: от зимнего сада под прямым углом к коридору шла широкая белая лестница, и точно такая же зеркально спускалась ей навстречу с противоположной стороны. Миновав один пролет, Эрликон наконец обрел искомое — величественные двери с фигурными бронзовыми ручками, и перед ними — людей за столами с какими-то бумагами.
Ах, с каким бы удовольствием я описал, как Эрлен, окрыленный успехом, при помощи некой остроумной выдумки и природного очарования обошел всех церберов и в награду за мужество и изобретательность погрузился в стихию музыки! Увы, произошло совершенно обратное — Эрликон упал духом. Его помыслы и воля были настолько поглощены тем, как попасть во Дворец, что все остальное он предоставил импровизации. Но его, как обычно, хватило лишь на однократную вспышку, запал был истрачен, и новое нежданное препятствие, необходимость объяснений и обходных путей пришлись на хорошо знакомый спад нервной энергии. Вновь подступили всегдашняя тоска и усталость: невозможно будет сейчас подойти, что-то сказать, что-то наврать… Эрликон уже проклинал себя, но не мог заставить сделать хотя бы шаг. Он с бессильной ненавистью чувствовал, что уже готовы оправдания, что он уже подспудно выжидает, пока минут сроки и можно будет, ни в чем себя особенно не упрекая, уйти отсюда, не сказав никому ни слова — что ж, опоздал, дело законное, а значит, если быть честным с самим собой, можно уйти и прямо сейчас…