Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Две смерти Чезаре Россолимо

ModernLib.Net / Львов Аркадий / Две смерти Чезаре Россолимо - Чтение (стр. 4)
Автор: Львов Аркадий
Жанр:

 

 


      - Да, синьор, да.
      Слушая меня, Альмаден одобрительно кивал головой и улыбался, но меня не покидало нелепейшее чувство, будто и кивки его, и улыбка адресованы кому-то другому. Я не могу привести ни одного разумного довода в пользу этого впечатления, однако впечатление есть впечатление, независимо от того, могу или не могу я его мотивировать.
      - Что мы закажем, Хесус?
      Когда я стал называть вина и коньяки, мне показалось, он забеспокоился, хотя улыбка его оставалась неизменной, так что она уже здорово напоминала двухтысячелетнюю улыбку античной маски. Н-да, знаменитейшая чопорность и учтивость испанских идальго устояла даже под натиском времени, переменив лишь жесткое жабо на современный отложной воротник.
      Принесли коньяк, и Хесус уставился на него глазами, в которых фантастически сочеталась отрешенность с ужасом. Откровенно говоря, мне стало очень не по себе от этого его взгляда, и я прямо сказал ему:
      - Синьор Альмаден, я не настаиваю.
      Однако взгляд его оставался прежним, и я повторил:
      - Хесус, слово чести, я не настаиваю и нисколько не буду обижен.
      Он сделал усилие, будто разрывая что-то очень плотное, оплетавшее его тело, его руки, ноги и голову, и одолел наконец странное свое оцепенение. Мне отчаянно хотелось узнать, часто ли случается с ним такое и обращался ли он к врачу, но мгновенно что-то сработало во мне, и никаких вопросов я уже не задавал, а только безостановочно рассказывал об итальянских тратториях, о флорентийских и болонских девушках, о виноградниках Тосканы и белых песках Бриндизи.
      Я говорил, наверное, целый час, и он все время улыбался, одобрительно кивая головой. Но, господи, так умеет кивать любой электронный истукан!
      Весь этот час я наказывал себе не преступать рамок учтивости, но в конце концов все-таки не устоял и прямо, без обиняков, спросил, как это удалось ему так вышколить себя, что ничего, кроме биохимии, не интересует его.
      - Синьор Умберто! - скромнейший послушник вдруг обернулся фанатическим проповедником. - Синьор Умберто, биохимия - царица наук. Что еще, кроме биохимии, есть в жизни? Ничего!
      Возражая, я должен был бы по меньшей мере повторить то, о чем накануне болтал целый час. Но зачем? Только для того, чтобы снова увидеть электронного истукана, обрядившегося человеком по имени Хесус Альмаден?
      Возвращались мы затемно. Машину он вел безукоризненно-плавно, без единого толчка, так что понемногу у меня появилось даже ощущение нереального скольжения - того, которое бывает во сне. На кольцевой аллее, метрах в ста от моего дома, нам повстречалась Зенда Хааг. Хесус резко затормозил машину, воскликнув: "О, синьор!"
      Я вышел из машины:
      - Добрый вечер, синьорина. Мы только что из Пуэрто-Карреньо. Хесус познакомил меня с великолепнейшим бистро "Ламанча".
      - Ну, вам крупно повезло, Умберто, - рассмеялась она. Хесус - завсегдатай "Ламанчи".
      - Да, синьорина, теперь я буду знать, что мне крупно повезло. Но там, увы, я этого не заметил.
      - Хесус извел вас разговорами о митохондриях. Так, Хесус?
      - Да, синьор, - бодро откликнулся Альмаден. Черт возьми, а он, оказывается, не без ехидства - "синьор Зенда Хааг"! Звучит, ничего не скажешь.
      - Ну, а по части коньяка он дал вам три галлона форы? продолжала она. - Уточняю: при общем объеме - три галлона и рюмка в одну двадцатую пинты.
      - О, синьорина, не три, а тридцать галлонов форы!
      Зенда Хааг смеялась, как смеются все женщины, когда знают наперед всю линию поведения чудаковатого мужчины и, кроме того, убеждены, что, сколько ни подтрунивай над ним, он снесет все безропотно. Потом, после небольшой паузы, она очень серьезно объяснила мне:
      - Понимаете, Умберто, биохимик Хесус Альмаден сделал однажды великое открытие - алкоголь развязывает человеческие языки, и они становятся непристойно болтливыми. А так как это нелегко было увязать с его программой самосовершенствования, то он и нашел великолепный ход - пить до беспамятства.
      Не могу сказать, чтобы эти ее шутки казались мне чересчур веселыми, но она так радостно смеялась, что грешно было не поддержать ее.
      Альмаден отвел машину в гараж, а мы с Зендой задержались еще на четверть часа. Луна над кактусовой аллеей была великолепна своей безукоризненной зеркальной чистотой и бесстрастием. Тем фантастическим бесстрастием, которое живая природа дает изредка только в обращенном к солнцу серебристом глазу рыбы.
      Синьорина Хааг говорила, что если бы ей пришлось выбирать между вечным днем и вечной ночью, она выбрала бы ночь - вот такую, с этой луной.
      - Днем, Умберто, здесь чересчур много света и красок больше, чем у нас в Италии.
      - У нас, - поправил я.
      - Да, - продолжала она задумчиво, - много больше, чем у вас. Они неумеренно занимают человеческую мысль, а мысль должна постоянно рассматривать самое себя: алгоритм - вот подлинное Эльдорадо. Глаза мешают человеку. Да, Умберто, глаза и уши. В сущности, - улыбнулась она, - одной пары глаз и одной пары ушей на миллион человек - вполне достаточно.
      - Великолепный парадокс, - воскликнул я, - но кто должен быть этим счастливцем - обладателем глаз и ушей?
      - Счастливцем? - удивилась она. - Вы полагаете, что демиург, если он и вправду существует, - самый большой счастливец? Ведь у него должны быть всевидящие глаза и всеслышащие уши! О, Умберто, отбросьте сатирические наслоения, под которыми поэты погребли эти слова, и великое бремя власти и всеведения станет очевидным для вас.
      - И этот гомо-демиург, Зенда, этот человекобог будет задавать алгоритмы остальному миллиону?
      - Задавать? - удивилась она. - Нет, Умберто, задавать не нужно - нужно отобрать наиболее целесообразные из множества алгоритмов, выработанных за триста миллионов лет...
      - Полтора миллиона, Зенда, человеку полтора миллиона...
      - ...триста миллионов, - повторила она, - я имею в виду и тех его предков, что вышли из океана на земную твердь, а затем уже встали на две ноги и протянули к звездам свои руки. Послушайте, - воскликнула она, - ведь, в конце концов, дифференциация и специализация - высший закон...
      - Чего? - спросил я, но, увлеченная своими мыслями, она не слушала меня.
      - ...а гнев за оскорбленного и униженного человека - это, синьор Прато, приличествует какой-нибудь Лотхен из восемнадцатого века, но не нам. В пятом классе, десяти лет, я ужасно сокрушалась: "О, несчастные парижане средневековья! Они выливали помои прямо у своего дома". Потом я сообразила, что зря так сокрушаюсь: несчастные-то парижане не знали канализации, а горевать об удобствах, которых даже не представляешь себе, вряд ли возможно. Скажите, Умберто, - она заговорила вдруг шепотом, как будто в самом деле поверяла мне великий секрет, - вы всерьез думаете, что слоны и крокодилы очень завидуют нам, людям? Ребенком, когда у меня случались неприятности, я мечтала обернуться собакой или кошкой: у них не бывает настоящих неприятностей. Кстати, вот вам анекдот с полувековой бородой: "Можно ли устроить собаке инфаркт? Боже, пара пустяков: создайте ей человеческие условия!"
      - Чудо, - удивился я, - и в этаких, можно сказать, человеческих условиях люди умудрялись еще сочинять анекдоты! Но кто же в таком случае примет на себя величайшее бремя смотреть всевидящими глазами и слушать всеслышащими ушами?
      Внезапно остановившись, она глянула на меня в упор - синими, почти черными при лунном свете, глазами Чезаре.
      - Кто? - переспросила она, переспросила только для того, чтобы четче акцентировать ответ. - Я думаю, Один на миллион найдется.
      - Например, Зенда Хааг...?
      - Нет, Умберто, - вздохнула она, - я - нет.
      Мне кажется, она сокрушалась по-настоящему о том, что ей не дано быть этим Одним из миллиона.
      - Вы забываете, Зенда, красивые женщины всегда обладали огромной властью.
      - Благодарю вас, благодарю, синьор Прато!
      Она нехорошо засмеялась. Я не могу толком объяснить, как именно нехорошо, но у меня появилось ощущение, что одна моя нога повисла над обрывом, который постигается не зрением, а неким внутренним рефлексом опережения, или, точнее, предвосхищения.
      Когда мы расстались, было уже около одиннадцати. Она крепко, по-мужски, пожала мне руку, как будто давала понять, что никаких обид и никакого недовольства друг другом у нас нет и быть не может. Эти ее твердость и прямота на самом деле были искренни, и мне вдруг по-настоящему захотелось не уходить от очень ясной и проницательной - без кокетства женщины, по имени Зенда Хааг. Она, видимо, поняла это и тут же объяснила, что завтра рабочий день у нее начнется в пять, а шесть часов сна для нее - минимум.
      Ложиться мне не хотелось - я сел у окна. Пятнадцатиметровые свечевидные цереусы, воздев к небу сотни своих рук с обрубленными кистями, чернели окаменелыми чудищами. В просвете между ними гигантскими дисками, взгроможденными один на другой в несколько этажей, улеглись опунции, оберегаемые стелющимися змеевидными кактусами. Вдруг прямо передо мною, у нижней кромки окна, стало всходить из-под земли бело-золотистое солнце, чуть поменьше обычного. Сначала я удивился удивился даже не столько тому, что солнце восходит под моим окном, сколько тому, что оно не багровое, не малиновое, каким видится в первых своих лучах, а раскаленного почти добела золотистого цвета - того, что бывает в зените. Затем это солнце с поразительной быстротой стало обрамляться спиральным венцом из белоснежных лепестков, а диск его - искриться сотнями крошечных звездочек.
      Потрясенный, несколько минут я никак не мог сообразить, что же это такое на самом деле. В моем сознании проносились образы каких-то диковинных люминофоров, выбравшихся из недр земли, и зачарованных принцесс, подающих о себе весть фантастическим сиянием в полночь. И только потом, как из давнего, забытого сна, взошли воспоминания о "Принцессе ночи" цветке змеевидного кактуса, живущем с десяти вечера до трех ночи.
      Сказочные видения навевают сон - я заснул. Но вдруг, как будто оборвалось и полетело в пропасть чтото тяжелое, сон кончился. Было ровно три часа - секунду-другую цветок догорал еще, и я видел, как гаснет его венец, как меркнут сотни крошечных тычинок-звезд у него на диске.
      Солнце, взошедшее у меня под окном, сгорело. Луна перебралась за ночь на другую сторону неба. Свет ее был теперь не так ярок, как накануне, вечером, когда она висела прямо над аллеей. Я раздумывал, оставаться вот так, в кресле, до утра или провести остаток ночи в постели; Ноги мои затекли, и я откладывал окончательное решение до того момента, когда ноги придут в норму и можно будет без труда подняться. Мелькнул афоризм Лихтенберга, что те же мысли по-разному выглядят в зависимости от того, какое положение занимает в момент размышлений наше тело. Втайне я рассчитывал, что достаточно будет подняться - и всякие колебания сами пройдут.
      Крутая резиновая тугость понемногу оставляла мои ноги, и я был уже близок к решительному рывку, но внезапно, точь-в-точь как с неделю тому, я увидел на верхушке цереуса - метрах в полутораста от моего дома - человеческую фигуру. Точнее, фигуру, очень напоминавшую человеческую, потому что, когда глядишь на кактусы в ночное время, при свете луны, может почудиться что угодно. Минуты две фигура была совершенно неподвижна, и я стал опять подумывать о той, что оставшиеся три с половиной-четыре часа надо бы провести по-человечески, в крепком сне, а не предаваться пустому занятию - проверять соотношение фантасмагорий и действительности колумбийской экваториальной ночи. Потом, через эти самые две минуты, я встал, но не для того, чтобы перебраться в постель, а подойти вплотную к окну, за которым началось что-то невообразимое: не одна, а целых пять фигур ожили одновременно на гигантском цереусе. Верхняя спустилась метра на два по стволу, четыре же другие, безукоризненно соблюдая симметрию, ползли по ветвям кактуса. Перемещались они, однако, не плавно, а толчками - так могла бы перемещаться обрывающая кокосовые орехи обезьяна, подчиненная ритму с очень строгим и четким периодом. Но, черт возьми, колючий цереус - не кокосовая пальма! Неужели обезьяна способна настолько пренебречь болью, чтобы методически, с упорством автомата, карабкаться чуть не по костяным иглам за плодами цереуса? И совершенно уже непонятно, какой смысл взбираться на цереус, высотой с пятиэтажный дом, когда рядом, буквально в десяти метрах, увешаны плодами приземистые опунции.
      Добравшись до верхушек ветвей, почти таких же толстых и мощных, как сам ствол, четыре фигуры одновременно, точно по команде, хотя я готов поклясться, что не раздалось, ни единого звука, спрыгнули на ветви этажом ниже. Прыжок их был отмечен той силой, феноменальной экономностью и точностью, которая кажется недоступной даже обезьянам и леопардам.
      Разумеется, о людях здесь не могло быть и речи, сколько бы эти фигуры ни напоминали человеческие. Присматриваясь, я все чаще возвращался к мысли о фантастических роботах: только роботы с безупречно тождественными программами могли действовать столь синхронно и стереотипно. Но, с другой стороны, такая безукоризненная пластика едва ли...
      В общем, этак судить да гадать можно было до второго пришествия. Я задержался еще на минуту, чтобы посмотреть, как, пройдя путь от верхушки ветки к ее основанию, они спустятся по стволу этажом ниже, а затем побежал к двери. Дверь была заперта.
      Странно, когда и зачем понадобилось мне запирать ее? Ключ лежал у меня в кармане, однако спешка и волнение - великолепные режиссеры пустых фарсов.
      Наконец, выбросив из кармана пачку носовых платков, я достал ключ. Стремительно сунув в гнездо, я пытался повернуть его влево. Замок не подавался, и тогда я с силой толкнул дверь. Она отворилась, я машинально провел рукой по боковой плоскости - язычок замка был утоплен. Значит, дверь вовсе не была заперта!
      Миновав дверь, я в четыре прыжка вылетел наружу и помчался к цереусу.
      На цереусе не было никого и ничего - никого и ничего постороннего, только несколько плодов валялось у его подножия. Я обошел кактус трижды, я забросил наугад десятка полтора-два комьев, каждый величиной с кулак, но цереус молчал, как молчат все кактусы.
      И вот что самое нелепое: именно этого я ждал - не умом, а какой-то субстанцией, которая была одновременно и мое тело, и воздух, который его окружает, и деревья, и Луна, и даже мой дом. В сущности, еще там, перед дверью, я твердо знал, что ничего не увижу на цереусе. Но нетерпение так подхлестывало меня, что просто бессмысленна была бы всякая попытка остановиться.
      Спать я уже не мог, и три с лишним часа, которые оставались у меня, надо было как-то убить. Сначала я двинулся по кольцевой аллее на восток, но уже через несколько шагов мне почему-то не захотелось идти в эту сторону, и я повернул обратно. Оказавшись на прежнем месте, я остановился, потому что решительно не мог понять, чего же мне все-таки хочется. К центру вела радиальная аллейка. Вздор, конечно, но эта метровой ширины просека, зажатая с обеих сторон кактусами и каучуконосами, внушала мне настоящий страх - тот самый, который бывает у человека перед кромешной тьмой и густыми зарослями. Однако человек, если он дорожит собственным мнением о себе, не может безнаказанно подчиняться своим страхам. Я двинулся по просеке вперед, не оглядываясь, не ускоряя шага, ступая всей ступней, и ощущение плотного контакта с землей прибавляло мне твердости. Только дважды на всем пути я импульсивно подавался вправо - мне казалось, кто-то из зарослей, слева, пытается ухватить меня.
      Наконец я выбрался из зарослей. У меня было совершенно определенное ощущение, что я ушел от опасности, хотя представить себе эту опасность даже приблизительно мне никак не удавалось. Я дважды обошел корпус биохимии - стекла его блестели в лунном свете, как куски отполированного золотистобелого базальта. Вода в фонтане посреди площади стекала неслышно по гранитным уступам, и только неустойчивость бликов на камнях и в бассейне позволяла угадывать безостановочное движение воды.
      Удивительное дело, мне захотелось думать и говорить стихами - желание, которое частенько одолевало меня лет до шестнадцати-семнадцати, но впоследствии никогда не возвращалось. Потом вдруг, безо всякого намерения, я сказал вслух: "Зенда". Нет, я нисколько не представлял себе в это мгновение синьорину Хааг, я просто произнес ее имя - Зенда, которое было всего лишь словом со своим акустическим образом. Ну, как тысячи других слов - небо, тепло, сила, - не привязанных к конкретным предметам или явлениям.
      Я придвинул скамью вплотную к фонтану и опустил ноги в воду. Опустил осторожно, так что вода только чуть-чуть всколыхнулась, заглатывая мои ноги без единого звука. Блаженный ритм покоя вернулся ко мне, и я решил, что вот так - с ногами, опущенными в бассейн фонтана, - просижу до рассвета, что ничего другого, ничего лучшего не надо.
      У покоя свои часы, свое время. Мы не умеем правильно определять его, потому что во многих точках оно сопряжено с изначальным ощущением вечности. А нам нужны действия, дискретные величины, дающие четкое ощущение конечного, иначе расстилается океан без вех, без ориентиров. Нирвана отожествляет человека со Вселенной, и границы двух Миров - вне и внутри - исчезают.
      Внезапно во мне толчком в сердце разорвалась нить. Обернувшись, я увидел, как из зарослей вышел Хесус Альмаден уверенно, быстрой и энергичной походкой делового человека, направляющегося к цели.
      - Хесус! - окликнул я. - Альмаден! Синьор Альмаден!
      Он продолжал двигаться тем же деловым шагом, как будто ничто извне не потревожило его.
      - Альмаден!
      В этот раз я напрягся для оклика так, что оглушенная рыба и та, наверняка, услышала бы меня. Но Альмаден не обратил ни малейшего внимания на мой зов, и тогда... тогда, черт возьми, я подумал, а что если никакого крика нет, что если у меня появляется лишь внутренний образ произнесенного имени?
      Альмаден двигался строго по дуге, вдоль которой площадь обрамлялась зарослями. С северной стороны дуга уходила за корпус биохимии, а на юге опять выходила из-за корпуса - в том месте, где начиналась юго-восточная радиус-просека.
      Не раздумывая дольше, я сунул ноги в туфли и понесся вдогонку за Хесусом. Но едва я пробежал десяток шагов, Хесуса не стало. Нет, нет, я беспрерывно следил за ним, ни на милли-секунду не выпуская из виду, и все-таки он исчез - стремительно, как свет перегоревшей лампы. Не исключено, конечно, что был у меня мгновенный провал сознания или мгновенное ослепление, но разве могу я всерьез допускать это, если в моем физическом самовосприятии никаких, абсолютно никаких сдвигов не произошло!
      А что... нет, это вздор!.. и все-таки, а что, если вообще никакого Хесуса Альмадена не было? В конце концов, его фантастическая глухота и чудовищное исчезновение для меня не менее реальные факты, нежели его появление из зарослей и деловая походка. Но как все это увязать?
      Я вернулся к фонтану, опять сел на скамью и опустил ноги в воду, но прежнего ощущения покоя уже не было. Впервые я проводил здесь, в пяти градусах от экватора, ночь без сна; к западу отсюда - Кордильеры и океан, к востоку-Гвианское нагорье и джунгли Ориноко, а между ними - я, Умберто Прато, бежавший из Европы в поисках душевного равновесия. Но, господи, что мог я знать об экваториальной ночи! И что, собственно, я знаю теперь?
      Синьорина Зенда предпочитает Луну и ночь, я - день и Солнце. У каждого свои вкусы. Вкусы и возможности.
      Что это? Даю голову на отсечение, опять он, Хесус Альмаден, - там, у юго-восточной радиус-просеки. Нет, теперь я кричать не буду, теперь я просто буду смотреть.
      Остановился. Сейчас оглянется и пойдет дальше. Нет, не оглядывается - ждет, явно ждет кого-то. Вышли - четверо, сразу четверо. Еще четверо. И еще. Ото, сколько же их там! Что это на них - комбинезоны? Точно, комбинезоны - вроде защитных для команд дерадиации.
      Абсурд, конечно, но мне вдруг показалось, что там, у зарослей, идут военные маневры и офицер дает инструкции своим солдатам. Однако, странные они, эти солдаты - неподвижны, как истуканы, как оловянный андерсеновский солдатик, который без стона, без упрека способен пролежать десять лет под прогнившей доской. И еще кого-то напоминают они, очень напоминают... вспомнил - тех, что на цереусе были. Я успел подумать еще, что такие солдаты - идеал всякого генерала, и вдруг все они отпрянули назад, в заросли. Причем, самое поразительное, Хесус, который был в двух-трех шагах от них, буквально взлетел и первым проник в чащу.
      Опять на площади остался один человек - Умберто Прато. Я мог бы уточнить, синьор Прато, доктор биохимии из Болоньи, потому что о себе самом я мыслил так же, как об Альмадене, его подопечных и вообще обо всем, что было вне моего Я. Умберто, физический Умберто Прато, был в эту ночь за пределами того Я, которое получало и перерабатывало информацию ночи.
      Потом, минут, должно быть, через десять, Прато вынул ноги из бассейна, положил их на скамью, провел рукой по голени, отжимая воду, и надел туфли.
      Без страха, как автомат, который реализует однуединственную программу - шагать, строго блюдя вертикальное положение тела, - он двигался вдоль просеки. Он прошел дистанцию безукоризненно, ни разу не подавшись ни вправо, ни влево. Так же методично он подымался по ступеням лестницы, и каждая ступенька была, как щелчок маятника - тик... тик... тик...
      В гостиной он поставил кресло, как положено, в трех метрах от телеэкрана, нажал кнопку самонастройки приемника, перевел спинку кресла от обычных ста пяти градусов к прямому и уселся.
      ...Джорджтаунская история по-прежнему остается загадкой. Мы уже рассказывали о фантастической силе и ловкости неизвестного, который безо всяких приспособлений спустился по стене с крыши десятого этажа на шестой, пытаясь проникнуть через окно в лабораторию митохондриологии. Полицейский Джо Чейндж, заметив человека на стене, трижды предупредил его окриком и трижды выстрелами. Однако неизвестный не реагировал на предупреждения полицейского, и тогда Джо Чейндж дал четвертый, последний, предупредительный выстрел. По несчастному стечению обстоятельств, человек в это же время занес ногу на карниз, куда целился полицейский, и пуля раздробила ему голень. При падении с шестого этажа он разбился насмерть. Прославленный патанатом профессор Шарль Годо, проведший вскрытие тела, решительно заявил, что анатомия бессильна объяснить феноменальные качества неизвестного. Руководитель Джорджтаунской лаборатории митохондриологии профессор Ферюссон утверждает, что мотивы, определившие попытку постороннего человека проникнуть в лабораторию, для него лично - terra incognita. Беспредельно уважая профессора Фергюссона, мы счастливы сообщить, что только скромность помешала профессору дать удовлетворительное объяснение: нашему репортеру стало известно, что в ту же ночь из лаборатории были похищены материалы секретных исследований. Предполагают, что похититель проник в лабораторию тем же путем, который накануне оказался роковым для его предшественника. Джо Чейндж, единственный человек, который мог бы стать очевидцем, чистосердечно признался, что ему не приходила в голову мысль о втором человеке, подобном его невольной жертве, и потому до прибытия полицейской машины он не глядел вверх. "Я думал, сказал он, - все уже здесь, на земле".
      Уважаемые телезрители, станция "Санта Фе де Богота" продолжает свою круглосуточную программу. В четыре часа пятьдесят минут смотрите...
      Умберто протянул руку к дистанционному пульту, нажал клавишу "сеть" и долго не снимал пальца, хотя экран уже погас. Потом он забросил обе ноги на подоконник, провел ладонями по щекам и запрокинул голову, подперев челюсть кончиками вытянутых пальцев.
      Мне казалось, самое лучшее для него сейчас - заснуть. А утром, когда взойдет солнце, - мы с ним опять будем одно. Спустя минуту он в самом деле заснул, но перед этим у него мелькнула еще мысль о Джорджтауне, куда вылетел Джулиано Россо в день его приезда, о синьорине Хааг, о...
      Больше я ничего не успел заметить: мы заснули. Оба.
      VI
      Я проснулся в десять часов. Точнее, меня разбудили в десять - у кресла стоял улыбающийся Джулиано, который слегка похлопывал меня по плечу и терпеливо дожидался моего полного пробуждения. Убедившись, что я вполне уже пришел в себя, он извинился за вторжение и объяснил, что очень обеспокоился моим отсутствием. Но теперь все в порядке и, если я предпочту продолжить свой сон, он готов немедленно удалиться.
      Настал мой черед извиняться, однако он решительно заявил, что нормами здешней лаборатории предусмотрено право каждого сотрудника распоряжаться любым часом суток по своему усмотрению, и потому никакого отчета и никаких объяснений не требуется.
      Об этих правилах Джулиано говорил с гордостью, и всякие подозрения насчет того, что он просто великодушничает, желая избавить меня от чувства неловкости, прошли целиком. Я просил его присесть, потому что...
      - Пожалуйста, - прервал он меня, - пожалуйста, Умберто, приступайте к делу без церемониальных па.
      - Джулиано, - сказал я, - у меня была странная ночь. Чудовищная ночь.
      Россо улыбнулся. Пожалуй, он прав: чересчур много эпитетов, чересчур большая взлетная площадка, а для него - это попусту истраченное время. Надо взять себя в руки и говорить по существу, только по существу. Хотя, если быть откровенным, все эти слова - странная, чудовищная, фантастическая для меня так же конкретны и содержательны, как фонтан, цереус, Альмаден.
      Он слушал меня внимательно, с той предельной сосредоточенностью, которая подчиняет себе и рассказчика. Под конец у меня даже возникло нелепое ощущение, будто я вижу, как пробегает у него по дендритам крошечными светящимися шариками информация, как трансформируется она в синапсах и мозговых нейронах.
      Я закончил, а он смотрел на меня все так же, в упор, сосредоточенно, но теперь я уже не видел потоков информации, пробегающих у него по дендритам, - теперь я видел только озабоченного человека, который должен немедленно принять решение.
      И вдруг он рассмеялся! Чтобы понять это, надо было видеть его в ту минуту и слышать его смех. Честное слово, это был дурацкий смех, достойный опереточного простофили.
      Отхохотавшись, он отер костяшками больших пальцев слезы и сказал, что я не должен злиться, поскольку между первым эрудитом и последним дураком нет никакой разницы, когда ими завладевает такая эмоция, как утробный смех.
      - В общем, - закончил он серьезно, - я все-таки завидую вам - провести такую ночь, не покидая кресла!
      Вот как: он хочет уверить меня, что я всего лишь - жертва собственного сновидения!
      - Послушайте, Джулиано, - я говорил спокойно, чересчур даже спокойно, - мне кажется, не мешало бы, до окончательных выводов, поговорить хотя бы с самим Альмаденом.
      - Разумеется, не мешало бы, - произнес он задумчиво, - но дело в том, что вчера в двадцать три сорок Альмаден вылетел из Пуэрто-Карреньо и в ноль пятьдесят прибыл в Боготу. Час назад, кстати, мы разговаривали по телефону. В двенадцать он опять будет звонить. Милости прошу, подключиться к разговору.
      - Мы расстались с Альмаденом вечером, в половине одиннадцатого, - он ничего не говорил мне о поездке.
      Джулиано пожал плечами. "В конце концов, - говорили его плечи, - непредвиденное есть непредвиденное, а, кроме того, служебные поездки сотрудников лаборатории санкционирую я, шеф лаборатории, и только я".
      Да, хотелось мне возразить, все это верно, но существуют еще неписанные житейские правила и, когда люди поступают вопреки этим правилам, трудно не удивляться. Но ничего этого я не успел сказать - он неожиданно поднялся и, поспешно откланявшись, быстро пошел к двери, а у дверей вдруг остановился, хлопнул себя по лбу и скороговоркой произнес:
      - Совсем позабыл, Умберто: Альмаден говорил мне о вашей идее насчет энергетический функции адениновой головы АДФ. Если я правильно понял, вы полагаете, что адениновая голова молекулы является трансформатором энергии, преобразующим энергию переноса электрона в энергию химической связи АТФ. Допустим, это на самом деле так. Что же могло бы следовать отсюда практически?
      Есть вещи, о которых нельзя говорить спокойно, а если о них все же говорят спокойно, то потому лишь, что опасаются неумеренной аффектацией причинить ущерб деловому обсуждению. Я думаю, только этим можно было объяснить нарочито будничный тон Джулиано - даже о грозе в Патагонии или урожае кокосов на Мадагаскаре он спросил бы, наверняка, с большим энтузиазмом.
      Но я, увы, никогда не мог похвастать выдержкой и самообладанием Чезаре... виноват, Джулиано, Джулиано Россо.
      - О, синьор Россо, - воскликнул я, - регулируя деятельность адениновой головы молекулы АДФ, мы сделали бы даже эльфов геркулесами, а человека...
      Я не нашел подходящего объекта для сравнения, но синьор Джулиано мог выбрать по своему усмотрению кого угодно - быка, слона, мастодонта: преувеличение здесь не могло быть чрезмерным.
      - Да, - рассмеялся синьор Джулиано, - я еще раз убедился: наша прекрасная Италия по-прежнему дарит миру блестящие сказки и блестящих сказочников.
      Мне был неприятен этот его смех - так смеются только те, кто хочет своим смехом обесценить настоящую вещь, на которую сами-то они давно уже зарятся. И я сказал ему:
      - Так-то так, Джулиано, но человечество чуть-чуть поумнело и научилось ценить сказки. И сказочников.
      Он сощурил глаза, резко выбросил руку, но тут же перевел ее в плавное движение на себя - и я увидел Чезаре, белобрысого Чезаре, Чезаре-альбиноса, который так же мало походил на Россолимо, как человек в негативе на того же человела в позитиве.
      - Умберто, - сказал он проникновенно, - я допустил бестактность. Это тем более досадно, что я тоже верю сказкам. И сказочникам. Вы - руководитель отдела биохимии, и я могу заверить вас, программа исследований, предложенная вами, будет обязательной для всего отдела.
      Он протянул мне руку - это была хорошая, крепкая рука, чуть смуглая, с длинными сухими пальцами скрипача. Пальцы были чистые, без единого пятнышка, и казалось странным, что ежедневно по нескольку часов они держат в руках не смычок и скрипку, а пробирки с кислотами и щелочами.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7