Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Успехи ясновидения

ModernLib.Net / Психология / Лурье Самуил / Успехи ясновидения - Чтение (стр. 6)
Автор: Лурье Самуил
Жанр: Психология

 

 


      Вот, чем будет город торжествующий, живущий беспечно, говорящий в сердце своем: "я - и нет иного, кроме меня". Как он стал развалиною, логовищем для зверей! Всякий, проходя мимо него, посвищет и махнет рукою".
      Конфликт Создателя с цивилизацией - а природа, соблюдая строгий нейтралитет, остается в некотором даже выигрыше. Хотя не исключено, что производит мутантов (типа ежа голосистого), и Анчар, подобный атомному грибу, - действительно вечный памятник Дню Гнева. Что же, летим прямо в эпилог человеческой истории - полюбоваться, как потомки случайно уцелевших, - вот этих самых вышеозначенных свистунов - одичав, добивают друг друга?
      Сомнительно, чтобы Пушкин тратил время в Малинниках, Тверской губернии, Старицкого уезда, на подобные пустяки.
      "Здесь думают, что я приехал набирать строфы в Онегина и стращают мною ребят, как букою. А я езжу по пороше, играю в вист по 8 гривен роберт [далее густо зачеркнуто - не Пушкиным - два-три слова] - и таким образом прилепляюсь к прелестям добродетели и гнушаюсь сетей порока - скажи это нашим дамам; я приеду к ним [здесь тоже несколько слов густо вымарано - не Пушкиным] - - полно. Я что то сегодня с тобою разоврался".
      Нет, пророков оставим пока в покое: нас интересует не чем все кончится, - но с чего все началось.
      "И произрастил Господь Бог из земли всякое дерево, приятное на вид и хорошее для пищи, и дерево жизни посреди рая, и дерево познания добра и зла".
      До центра оранжереи прародители человечества, как мы знаем, не доплелись. Кое-кто позаботился об этом специально: для того и лишил допуска (взамен выдав кожаную одежду и лицензию на размножение) - якобы за нарушение правил внутреннего распорядка, а на самом деле - дабы вселенная не превратилась в коммуналку. Ужасная приблизилась вдруг перспектива: Творцу препираться с тварью из-за мест общего пользования - причем без малейшей надежды на скончание времен!
      "И сказал Господь Бог: вот, Адам стал как один из Нас, зная добро и зло; и теперь как бы не простер он руки своей, и не взял также от дерева жизни, и не вкусил, и не стал жить вечно".
      Стало быть, игрушка задумана была как заводная - или на батарейках - в общем, с ограниченным сроком годности. Выходит, предусмотрен был и акт смерти - то есть, конечно же, самоубийства, - разумеется, с применением оружия биологического (какого же еще?): действующего, например, как интеграл уже испытанных идей - дерева и змея.
      Рай находился в Эдеме, на востоке. Сад Гесперид - на западе, в Ливии. Адам и его самка побрели к экватору.
      Но все-таки не Бог сотворил Анчара! Или, во всяком случае, не вместе с прочей растительностью, не во Вторник, не сразу после неба и земли. Анчар проник в программу не ранее третьего дня - когда решалась проблема освещения:
      "И создал Бог два светила великие: светило большее, для управления днем, и светило меньшее, для управления ночью, и звезды...
      ... И увидел Бог, что это хорошо".
      А впоследствии оказалось, что большее светило нагревает планету неравномерно. Астрофизика прижала биологию. Природа в борьбе с климатом водрузила над пустыней древо яда - как бы из воспламененного солнцем песка...
      Не желчью ли рвет собаку, издыхающую от бешенства - от водобоязни?
      Пушкин переменил "пламенных" на "жаждущих":
      Природа жаждущих степей
      Его в день гнева породила...
      - и вся фраза перестроилась под тяжестью неустойчивого причастия, точно только этого звука - библейского - и ждала: жадная и жалкая - чахлая и скупая.
      Тень Апокалипсиса исчезла, связь роковых феноменов установилась, - и проступил рисунок инверсии: гнев степей.
      Пушкин, без сомнения, заметил - и рассердился, - что стих двоится в глазах. Вымарал было гнев. Переменил на зной:
      ...Его в день зноя породила...
      Ведь в сущности-то сочинял про жару. Про жарищу в Африке - точно какой-нибудь в конце века Дядя Ваня.
      Кошмар сосны о пальме (Гейне только что написал, да кто же читает по-немецки, - а Лермонтов переведет лет через тринадцать). Кому какая пустыня выпала. На версты и версты кругом - безжизненный прах: рыхлая вода. И пальма - или баобаб? - в общем, древо яда наведено морозом на оконном стекле. Как жарко поцелуй пылает на морозе! Как дева юная свежа в пыли снегов!
      Дом стоял на берегу замерзшей Тьмы (такая река): одноэтажный, с колоннами из корабельных сосен. Комнаты глубокие, потолки низкие. Днем превесело: три барышни, да еще мамаша. Но по ночам не до них, знаете ли:
      "Тысяча благодарностей, сударыня, за внимание, которым Вы удостаиваете Вашего преданного слугу. Я бы непременно пришел к Вам - но ночь внезапно застала меня среди моих мечтаний. Здоровье мое удовлетворительно, насколько это возможно. Итак, до завтра, сударыня, и благоволите еще раз принять мою нежную благодарность".
      На записке дата - 3 ноября. (Год, понятно, 1828.) Под "Анчаром" - 9 ноября.
      Часть вторая, гораздо короче
      Диктатура якобы пролетариата распорядилась включить эти стихи в детскую диету исключительно ради Двадцать первой строки:
      Но человека человек
      - ну, и Двадцать второй.
      За поразительное сходство с обрывком пропагандистского клише. Это же политическая формула несправедливости: "эксплуатация человека человеком". Знайте, милые крошки, что до 1917 года весь мир жил по этой формуле, на нашем лишь Архипелаге отмененной, - вот и Пушкин подтверждает.
      Действительно - на Двадцать первой строке история Смерти переходит в историю Глупости. Но замечаешь это позже - в Двадцать третьей:
      И раб послушно в путь потек...
      Мы еще не понимаем, что в этой-то самой строке один из двоих и становится рабом (и этот новый статус подчеркнут аллитерацией), - но кого хоть однажды не царапнул вопрос: а чего это он такой послушный? трус или, наоборот, герой? Туда и тигр нейдет, - а он без колебаний - только потому что взглянули как-то особенно; подумаешь, взгляд...
      Хотя это, наверное, так только сказано, для эффектной сестры таланта: властным взглядом. Что они, телепаты глухонемые? Наверняка маршрут экспедиции был заранее оговорен. А пресловутый взгляд сработал вроде стартового пистолета. Типа: вперед, за Сталина!
      И "человека человек" - игра слов, риторический оборот, упрощенное уравнение. За спиной у типа, умеющего так убедительно смотреть, всегда маячит кто-нибудь еще. Как в "Сказке о рыбаке и рыбке": на плечах топорики держат. Кремневые, не кремневые, - главное, чисто конкретные. Тут попробуй не потеки.
      Но все эти наши предположения рассыпаются в предпоследней строфе:
      Принес - и ослабел и лег
      Под сводом шалаша на лыки,
      И умер бедный раб у ног
      Непобедимого владыки.
      Чувствуете ли вы, какую насмешку, донельзя презрительную, подсказывает рифма? Нет? Скажите тогда: что позабыл этот царь или там князь в шалаше из коры? Зашел проведать умирающего раба, как демократ и гуманист? Или такое нетерпение любопытства: недоспал, не позавтракал, прибежал за образцами самолично, не доверяя никому, на властный взгляд больше не полагаясь?
      Что ж, допустим. Ну, а путешественник-то наш отважно-послушный - как посмел отнести секретные материалы по месту жительства? Ведь несомненно, что властным взглядом однозначно было предписано: доставить в собственные руки. Это же бунт и преступная халатность, никаким плохим самочувствием не оправдать.
      А объяснить - просто: живут под одной кровлей. Одна на двоих лыковая лачуга.
      Такой, представьте, ад в шалаше.
      Два несчастных дикаря. Один возомнил себя Робинзоном - и послал добровольного Пятницу за смертью. Став единственным обладателем боевого отравляющего вещества, сделался - на наших глазах, при нас, в этом самом шалаше, в этой самой строке - непобедимым владыкой. На полет стрелы вокруг - никого, а дальше - чуждые пределы. Этот пассионарный дебил - царь или там князь шести соток раскаленного песка на краю света, от Анчара верстах в двадцати: день туда, ночь - обратно. Мы расстаемся навсегда после предпринятой им биологической атаки: успешно распространил смертоносную инфекцию. Неизбежно умрет, скажем, к вечеру: из листьев Анчара веников не вяжут.
      Так что жанр этого стихотворения - басня. О любви к рабству. О любви к гибели. Быть может, и просто - о любви. О жаре. О механизме распространения самиздата и вируса.
      Пушкин в этом году все недомогал. Жаловался приятелям на "нынешнее состоянье моего Благонамеренного, о коем можно сказать то-же, что было сказано о его печатном тезке: ей ей намерение благое, да исполнение плохое". Винил некую Софью Остафьевну: за скверный, надо думать, санитарный контроль в московском центре холостого досуга.
      Ну, а в Третьем отделении стихи поняли как всегда: как в советской школе. Почуяли клеветнические измышления, порочащие общественный и государственный строй. Извольте доказать, милостивый государь, что вы не антикрепостник, не правозащитник презренный! Пушкин возражал:
      "...Обвинения в приме<не>ниях и подрозумениях не имеют ни границ ни оправданий, [ибо] если под [именем] слов, дерево будут разуметь конституцию, а под [именем] словом стрела <свободу> Самодержавие - -".
      Удивительней другое.
      Как известно, неандертальцы, подобно динозаврам, вымерли без объяснения причин. Череп последнего найден в Замбии, в пещере, на уступе. Этот человек, по старинке именуемый родезийским, умер 30 000 лет назад, совсем один. И властный ли был у него взгляд - попробуй теперь узнай.
      С тех пор в ход пошли кроманьонцы.
      И то сказать: Адам был неудачная модель: лицо без подбородка, покатый лоб, выступающие надбровные дуги. Правда, объем мозга не уступал современному, и под конец каменного века неандертальский ВПК пришел к удачным разработкам: изобретение лука сильно способствовало прогрессу. Но в смысле внешности - кроманьонцы не в пример симпатичней: почти как мы.
      Так вот: Пушкин, конечно же, про человека из этой пещеры Брокен-Хилл не знал и знать ни в коем случае не мог. Как же примерещилась ему ни с того ни с сего подобная история?
      И отчего в этом стихотворении, таком на вид простодушном, звук столь необыкновенной силы: как бы голос трубы над пустыней, - верней, как бы трубный глас?
      ОПАСНЫЕ СВЯЗИ.
      МУЗЫКА ДЕЛЬВИГА
      Смерть Дельвига нагоняет на меня тоску. Помимо прекрасного таланта, то была отлично устроенная голова и душа незаурядного закала. Он был лучшим из нас.
      А. С. Пушкин - Е. М. Хитрово
      Антон Дельвиг, забытый сочинитель, погребен в январе 1831 года на Волковом кладбище. Над костями, ушедшими в толщу болота, - ни плиты, ни креста.
      Одноименный персонаж из мифологии, заменяющей нам историю литературы, - вялый увалень, ленивец сонный, лицейский Винни Пух - числится за Некрополем Александро-Невской лавры; там надгробия Дельвига, Данзаса, чье-то еще составлены рядком согласно строфе гениального соученика покойных: коллектив курса неразделим и вечен, как душа.
      Детский мундирчик присвоен Дельвигу навсегда - и простодушный взгляд сквозь очки. Даже есть такой портрет, якобы с натуры, хранится в Пушкинском Доме, - но:
      - В Лицее мне запрещали носить очки, - жаловался Дельвиг одному приятелю, - зато все женщины казались мне прекрасны; как я разочаровался в них после выпуска!
      Неизвестный художник приврал - с наилучшими намерениями, конечно; сходство соблюдено, а притом осталось напоминание, чем данная личность интересна: однокашник Пушкина, младший парнасский брат, верный оруженосец.
      Дельвиг, действительно, сразу, намного раньше всех, догадался, в чьем времени живет, и свою роль в толпе исполнял без страха и упрека.
      Жизнь Дельвига сосредоточена была на литературе. Литература состояла из Пушкина и его современников. Подобный подход упрощает существование писателю, как Дельвиг, не подверженному зависти: будь современником полезным, надежным, а сам хоть не пиши.
      Даже в ранней молодости он о собственной литературной славе помышлял с улыбкой: не забавно ли вообразить, как через сколько-то столетий лапландские какие-нибудь археологи откопают в руинах Петербурга чудом сохранившийся ларец со стихами бедного Дельвига:
      Пышный город опустеет,
      Где я был забвен,
      И река зазеленеет
      Меж у падших стен.
      Суеверие духами
      Башни населит,
      И с упавшими дворцами
      Ветр заговорит...
      Красиво, не правда ли? Что, если эти - и остальные - стихи по случайности уцелеют?
      Сколько прений появится:
      Где, когда я жил,
      Был ли слеп, иль мне родиться
      Зрячим Бог судил?
      Кто был Лидий, где Темира
      С Дафною цвела,
      Из чего моя и лира
      Сделана была?..
      Неуверенные, надо думать, получатся ответы.
      Уже и сейчас нелегко дознаться, например, какого роста был барон Дельвиг. Вероятней, что высокого - и тучен (на Пьера Безухова похож? на князя N - мужа Татьяны Дмитриевны, урожденной Лариной?). Некто - отнюдь не друг - роняет вскользь, что барон был человек благородной наружности. В мемуарах родственника сказано: аристократическая фигура, - но это скорей об осанке и выдержке.
      Тут изображение двоится. С одной стороны: "всегда отменно хладнокровный", "чрезвычайно обходительный со всеми"; "хотя и любил покутить с близкими, но держал себя очень чинно"... Неприятели же печатно и прозрачно - намекали: сильно попивает. Как ни странно, старший парнасский брат в энциклопедии русской жизни дал этим толкам свежую пищу: Ленский накануне дуэли, ночью, один, сам себе декламирует только что сочиненные стихи,
      Как Дельвиг пьяный на пиру.
      Очевидно, что это шутка, и самая что ни на есть дружелюбная, - но, согласитесь, почему-то не смешная; автор слишком сердится на Ленского за "любовную чепуху", которую сам же вместо него зарифмовал, - а она предсмертная (и чем хуже "стрелой пронзенный" - "мрака заточенья" из классического шедевра? - такой же алгебраический оборот), - словом, Ленского жаль, да и Дельвиг, если вдуматься, выглядит очень уж одиноким.
      Собрание невеселых анекдотов и недобрых острот - почти вся биография Дельвига.
      Ведь это он в день знаменитого лицейского экзамена спозаранку дожидался на лестнице приезда Державина, чтобы поцеловать руку, написавшую "Водопад", - и дождался озабоченного вопроса:
      - Где, братец, здесь нужник?
      Это он вызвал Булгарина на дуэль, а наглый Фаддей через Рылеева, своего секунданта, отказался стреляться, передав, что видел на своем веку, дескать, больше крови, чем барон Дельвиг - чернил.
      И ему подарил Пушкин человеческий череп - уверяя, будто это череп одного из баронов Дельвигов, средневековых рыцарей, и выкраден из церковного склепа в Риге:
      "Большая часть высокородных костей досталась аптекарю. Мой приятель Вулъф получил в подарок череп и держал в нем табак. Он рассказывал мне его историю, и, зная, сколько я тебя люблю, уступил мне череп одного из тех, которым обязан я твоим существованием..."
      А какой славной эпитафией проводила Дельвига на тот свет А. П. Керн, гений чистой красоты:
      "Вчера получил я письмо от Анны Петровны, - записал в дневнике вышеупомянутый Вульф, любовник и двоюродный брат этой дамы, - в конце которого она прибавляет: "Забыла тебе сказать новость: барон Дельвиг переселился туда, где нет "ревности и воздыханий""".
      Даже Вульфа покоробило, и он добавляет с укоризной: "Вот как сообщают о смерти тех людей, которых за год перед сим мы называли, своими лучшими друзьями".
      Самая смерть Дельвига обратилась в скверный анекдот, удивительно распространенный. Строго говоря, советский аттестат зрелости обязывает иметь о Дельвиге такие сведения: друг детства (ясно - чей) - сочинил популярный текст "Соловей мой, соловей, Голосистый соловей" (далее неразборчиво) для колоратурного сопрано - и загублен самодержавием.
      Отличники вспомнят и подробности: по доносу Булгарина распечен Бенкендорфом, вследствие чего умер от простуды, - но эти подробности только вредят эффекту правдоподобия.
      Чтобы генерал Бенкендорф - хоть и правнук бургомистра Риги, то есть дворянин всего лишь в четвертом поколении, но все же человек светский, топал ногами на барона Дельвига, потомка крестоносцев, и орал благим матом: в Сибирь тебя упеку! и Пушкина твоего! и с Вяземским вместе! - само по себе сомнительно; невероятно грубо и, сверх того, совершенно наперекор явному пусть показному - благоволению, знаками коего царь приручал как раз в это время и Вяземского, и особенно Пушкина (кстати - неужели Дельвиг не известил бы Пушкина о новой угрозе?).
      Но допустим, что Бенкендорф позволил себе забыться до последней степени (недаром же ему пришлось через несколько дней принести извинения), - возможно ли, чтобы Дельвиг - серьезный, храбрый, невозмутимый Дельвиг - пал смертью Акакия Башмачкина?*
      Допустим и это. Но каков же диагноз? Башмачкин - тот, судя по всему, подхватил дифтерию. Выбежал от Значительного Лица потный, потерянный ("В жизнь свою он не был еще так сильно распечен генералом, да еще и чужим") шел по вьюге разинув рот - "вмиг надуло ему в горло жабу" - на другой день обнаружилась у него сильная горячка - на третий наступила смерть.
      Дельвиг простудился через два месяца после визита к Бенкендорфу - 5 января, в понедельник (в первый же день, как вышел из дому; все это время боролся с приступом всегдашней своей ипохондрии; так что шефу жандармов на Страшном Суде придется все-таки вспомнить и Дельвига).
      "Но эта болезнь, простуда, очень казалась обыкновенною, - пишет Плетнев Пушкину. - 9-го числа он говорил со мною обо всем, нисколько не подозревая себя опасным. В Воскресенье показались на нем пятна. Его успокоили, уверив, что это лихорадочная сыпь, и потому-то он принял меня так весело, сказав, что теперь он спокоен..."
      Позвольте, позвольте. Что за пятна? И что это значит - "его успокоили"? Отговорили звать врача?
      В воспоминаниях двоюродного брата написано, что в роковое это воскресенье - 11 января - Дельвиг "почувствовал себя нехорошо". Но перемогся - видно, успокоили, - сел за фортепьяно, сыграл и спел сам себе (см. выше, о Ленском) несколько песен собственного сочинения. Потом заехал Плетнев, и, как мы уже знаем, Дельвиг рассказал ему о пятнах на теле, и что это - ему объяснили - никакие не пятна, просто сыпь, и "что теперь он по крайней мере совсем спокоен".
      Мы не смерти боимся, но с телом расстаться нам жалко:
      Так не с охотою мы старый сменяем халат.
      Плетнев уехал без какого бы то ни было предчувствия - а Дельвигу вскоре "сделалось хуже" (по осторожным словам родственника) - должно быть, он потерял сознание и больше уже не приходил в себя. Два доктора, прибывшие к вечеру, "нашли Дельвига в гнилой горячке и подающим мало надежды к выздоровлению". В среду в 8 вечера он скончался. О последних трех днях и двух ночах никто из докторов, родственников и друзей никогда не проронил ни слова. В четверг баронесса "приказала" Сомову - ближайшему сотруднику Дельвига по "Литературной газете", - чтобы он написал поэту Баратынскому и его брату Сергею Абрамовичу в Москву: пусть скажут "всем, всем, кто знал и любил покойника, нашего незабвенного друга, что они более не увидят его, что Соловей наш. умолк на вечность".
      О состоянии вдовы Сомов в этом письме сообщает: "Она тверда, но твердость эта неутешительна: боюсь, чтобы она не слишком круто переламывала себя".
      В этот же день обнаружилось: чуть ли не все наличные деньги шестьдесят тысяч - из кабинета Дельвига кем-то украдены. В субботу, в день его именин, потомка крестоносцев свезли на кладбище для бедных. В июне Софья Михайловна тайно обвенчалась с Сергеем Баратынским.** Напечатано письмо, в котором она объясняет задушевной подруге, отчего не было ни малейшей возможности износить башмаки: во-первых, новый муж любит ее шесть лет и дольше терпеть не в силах; во-вторых - она беременна.
      Самодержавие ли сгубило Дельвига? Точно ли Бенкендорф один виноват в его смерти? Если бы Пушкин верил этому слуху, - разве сумел бы он поддерживать в бесконечной переписке с генералом - вскоре графом - нужный тон? ("...Совестясь беспокоить поминутно Его Величество, раза два обратился к Вашему покровительству, когда цензура недоумевала, и имел счастие найти в Вас более снисходительности, нежели в ней".) Наперснику императора, понятно, не нагрубишь, - но комплименты сатрапу, вогнавшему в гроб Дельвига? Невозможно.
      Есть странности в этой мрачной истории. Но лучше думать, что Дельвиг умер своей смертью, предпочтя ее - как Пушкин впоследствии - "обыкновенному уделу" неубитого Ленского. Он, видите ли, надеялся на вечную взаимную супружескую любовь - и не сумел смириться с проигрышем - и кого же тут винить?
      За что, за что ты отравила
      Неисцелимо жизнь мою?
      Ты как дитя мне говорила:
      Верь сердцу, я тебя люблю!
      . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
      И много ль жертв мне нужно было?
      Будь непорочна, я просил,
      Чтоб вечно я душой унылой
      Тебя без ропота любил.
      В автографе стихотворения каждая строчка старательно зачеркнута. Этот упрек Софья Михайловна посчитала бы несправедливым. Ведь женщины так редко говорят правду не оттого, что не хотят: просто они ее не знают. В 1825 году, летом, невестой, она любила Дельвига: "И кто только может не любить его! Это - ангел!" - писала она в провинцию своей единственной конфидентке.
      И в конце того же года, 22 декабря, через два почти месяца после свадьбы: "Ах, мой друг, я горю, я люблю так, как никогда не думала, что можно любить, я люблю больше, чем любила до брака, я обожаю..."
      Чуть ли не в этом же письме рассказаны политические новости: неделю назад случилось в столице возмущение; много арестов, кое-кто взят из знакомых - Каховский, кто-то еще...
      Она была очень молода и не считала нужным помнить, что не далее как весной Каховский был ей дороже всех на свете:
      "...Я старалась уверить себя в том, что я вылечилась, не вылечившись в действительности... Если бы я могла выйти за Пьера! Боже мой, что случится еще со мною? Откуда это, что я все еще принадлежу вся ему..."
      В сущности, ничего не было. Летний прошлогодний роман. Несколько недальних прогулок, несколько разговоров. Каховский торопился. В имение Крашнево (Ельнинского уезда Смоленской губернии), где гостил действительный камергер Салтыков с восемнадцатилетней дочерью Софьей, Каховский прибыл 2 августа вечером. 15 августа он уже расспрашивал девочку: сумеет ли она уломать отца, если полюбит кого-либо, кто не совсем ему по душе, - и наставлял, что так бывает сплошь и рядом. 18 числа довольно отрывисто признался в любви, потребовал немедленного ответного признания и, разумеется, добился его легко. Откуда ей было знать, что, проигравшись в пух, Каховский одержим надеждой подцепить богатую невесту? Он был так похож на ее любимого героя - на Кавказского Пленника! Он уверял, что знаком с самим Пушкиным, и в доказательство читал неопубликованные стихи. Он говорил, "что ему мало вселенной, что ему все тесно, и что он уже был влюблен с семи лет"... Его счастливая избранница тотчас побежала к тетушке (хозяйке имения, кузине Каховского) - рассказать, что судьба ее решена; тетушка поспешила к дядюшке, тот - к папеньке, камергеру Салтыкову. Папенька воскликнул: "Они убьют меня!" - тут "с ним сделались его спазмы", - после чего забылся сном, проснувшись же, просил никогда более не напоминать ему об этом ужасном происшествии. Вольнолюбивый был представитель передового дворянства, о Руссо не мог говорить без слез, и в "Арзамасе" некогда состоял, - однако же отдать единственную дочь за странствующего романтика пожадничал.
      Каховский уехал, и Софья больше никогда его не видела. Под Рождество он объявился в Петербурге и засыпал ее письмами, предлагал бежать из дома и тайно с ним обвенчаться где-нибудь за городом. 15 января 1825 года вечером прислал решительное требование: или завтра же побег, или - "...Я не живу ни минуты, если вы мне откажете!.. Не будете отвечать сего дня, я не живу завтра - но ваш я буду и за гробом".
      Бежать из дому Софья не решилась. Она была влюблена в героя поэмы - но с охотой пошла замуж за ближайшего друга ее автора, предвкушая, как станет звездой литературного салона. Дельвиг полагал - и другие так думали, - что не влюбись он в мае, не женись в октябре - непременно замешался бы в заговор. И попал бы в лучшем случае на поселение - хотя бы за то, что знал и не донес. Вместо этого 14 декабря он прошелся по бульвару, постоял возле кондитерской на углу площади и Вознесенского проспекта; в кондитерской теснились предводители восстания*** (там и Каховский, наверное, поедал последний в своей жизни пирожок; если бы Софья не трепетала перед отцом, глядишь, и Милорадович остался бы в живых, и Стюрлер... и Каховского, значит, не повесили бы). Дельвиг не зашел в кондитерскую - поспешил домой, чтобы жена не волновалась.
      Когда, душа, просилась ты
      Погибнуть иль любить,
      Когда желанья и мечты
      К тебе теснились жить,
      Когда еще я не пил слез
      Из чаши бытия,
      Зачем тогда, в венке из роз,
      К теням не отбыл я!
      Дельвиг мало сочинил бессмертных текстов: эту "Элегию" (и то посередке - провал), еще три-четыре строфы в разных стихотворениях - и только. Но без него нечто важное осталось бы непроизнесенным, беззвучным. Не думаю, что он вычитал у Шекспира это меланхолическое негодование, это чувство, будто живешь ради чьей-то неумной, непристойной, безжалостной, до слез обидной шутки. Положим, и Пушкин знал, что судьба - огромная обезьяна, которой дана полная воля ("Кто посадит ее на цепь? не ты, не я, никто. Делать нечего, так и говорить нечего"), - но находил удовольствие в том, чтобы ее дразнить.
      Из людей этого поколения только Дельвиг и Тютчев не подражали Пушкину ни в стихах, ни в жизни - не хотели и не могли. Внутренняя музыка у каждого из них была совсем другая. Вот и четырехстопный ямб в "Элегии" нисколько не похож на общеупотребительный; темп и фразировка, падение рифм дают интонацию, до Дельвига в русской речи неизвестную:
      Не нарушайте ж, я молю,
      Вы сна души моей
      И слова страшного "люблю"
      Не повторяйте ей!
      Дельвиг редко пользовался ямбом, часто обходился без рифм, вообще предпочитал асимметричную мелодику и несуществующие жанры. Пушкин ценил в его идиллиях "прелесть более отрицательную, чем положительную"; это справедливо и для русских песен Дельвига: они не слезливы и не слащавы; равно для идиллий - они не знают покоя.
      Сквозь его стихи проглядывает характер необычный, страстно-задумчивый, горестный, скрытный. "Спрашивали одного англичанина, - говорит князь Вяземский, - любит ли он танцевать? "Очень люблю, - отвечал он, - но не в обществе и не на бале, а дома один или с сестрою". Дельвиг походил на этого англичанина".
      Да. Но зато ни капельки не походил на модного литературного героя. В половине 20-х годов, как известно, Кавказские Пленники отправились - не своей охотой - на Кавказ, или в Сибирь, или еще дальше, - но зато расплодилась, особенно в нечерноземных губерниях, тьма Онегиных, то есть как бы Пушкиных без дарованья...
      Одного такого звали Алексей Вульф. Зимой 1827-го они с настоящим Пушкиным в одном экипаже прибыли в Петербург (имея в багаже среди прочих вещей череп для Дельвига) и на следующий по приезде день явились с визитом в домик на Владимирской улице, где проживали Дельвиги, где наняла недавно квартиру и Анна Петровна Керн, успевшая уже сделаться приятельницей баронессы. (Дельвигу это, конечно, не нравилось, потому что Анна Петровна, милый демон, к этому времени была уже такая особа, которую довольно обширный круг людей полагал как бы общим достоянием; выдающиеся литераторы с удовольствием сообщали один другому - как Пушкин Соболевскому: дескать, с помощью Божией я на днях - - мадам Керн. Дельвиг ее прелестями добродушно брезговал. Она его ненавидела - и была с ним накоротке, точно дружила с детства; Софья Михайловна без нее скучала).
      Что до Вульфа, то в столицу он приехал "кандидатом успехов вообще в обществе и особенно в любви" - это его собственные слова. О женщинах и о том, как с ними обращаться, много слышал от Пушкина, практического же опыта почти не имел, кроме уроков Анны Петровны. ("Другие были девственницы или в самом деле, или должны были оставаться такими", - так что многочисленные победы над псковскими барышнями в счет не шли.) Баронесса Дельвиг, пустившаяся кокетничать с ним в первый же день знакомства, показалась вчерашнему студенту прямо находкой.
      "Рассудив, что, по дружбе ее с Анной Петровной, и по разным слухам, она не должна быть весьма строгих правил, что связь с женщиною гораздо выгоднее, нежели с девушкою, решился я ее предпочесть... тем более, что, не начав с ней пустыми нежностями, я должен был надеяться скоро дойти до сущного. - Я не ошибся в моем расчете".
      Роман длился - с перерывами - до начала февраля 1829 года, когда Вульф поступил в гусарский полк и уехал в армию. Вульф нисколько не любил Софью Михайловну и очень боялся Дельвига, - но не зря же он упивался романом Шодерло де Лакло - и не зря Пушкин писал ему: "Тверской Ловелас С. Петербургскому Вальмону здравия и успехов желает" (Пушкин был осведомлен как-то раз даже застал нечаянно Вульфа наедине с баронессой в нежную минуту). Казалось необыкновенно заманчиво и занятно растлевать жену приятеля - к тому же человека известного - "пламенным языком сладострастных осязаний", как выражался Вульф, перевирая строчку Баратынского. Удовольствие бывало тем сильней, что в соседней комнате Анна Петровна передавала свой опыт младшему двоюродному брату барона Дельвига восемнадцатилетнему прапорщику. "Я истощил свой ум, придумывая новые - - -", - сетует Вульф в дневнике, отмечая, однако же, с достоинством, что держал баронессу в такой же строгости, как и псковских девственниц: "Я не имел ее совершенно - потому что не хотел, - совесть не позволяла мне поступить так с человеком, каков барон..." Для де Вальмона из Малинников это был психологический этюд - как сказали бы в наши дни, эксперимент с включенным наблюдателем. Анна Петровна, осуществляя общее руководство, тоже едва ли не чувствовала себя маркизой де Мертей. Жертву игра захватила. Много ли нужно, чтобы свести женщину с ума. Из романтизма в цинизм - всего несколько ступенек, но по лестнице крутой, винтовой, темной.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16