Жизнь замечательных людей - Чуковский
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Лукьянова Ирина / Чуковский - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 6)
Автор:
|
Лукьянова Ирина |
Жанр:
|
Биографии и мемуары |
Серия:
|
Жизнь замечательных людей
|
-
Читать ознакомительный отрывок полностью
(451 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15
|
|
(Судя по фотографиям, рост и впрямь был изрядный – где-то за метр восемьдесят, пожалуй.) И злой. О злости Чуковского много говорили коллеги-литераторы: скажем, Алексей Толстой в дневнике записывал, что Чуковский похож на собаку, которую много били, и она теперь без причины рычит и кусается. Злым его запомнил и описал Евгений Шварц. Это потом уже в массовом сознании укрепился образ доброго сказочника, «дяди Чукоши», благостного всенародного дедушки Корнея. Агния Барто при исключении Лидии Корнеевны из Союза писателей восклицала: ваш отец был очень, очень добр, опомнитесь, подобрейте! Фантастический образ сахарного дедушки оказался невероятно живучим; он и сейчас нет-нет да вынырнет где-нибудь – то в глянцевом журнале, то в аннотации на издание аудиосказок прочитаешь: «Да и мог ли по-другому писать человек, оставшийся в нашей памяти как добрейший долговязый старичок со скрипучим трогательным голосом?» Не был он «добрейшим старичком» никогда! Он был нервным и неровным человеком, у которого вспышки безудержного веселья чередовались с приступами ярости, с периодами мрачнейшего отчаяния, вдохновение сменялось разочарованием в себе и своей работе. Еще в молодости его начали мучить бессонницы – скорей всего, на почве повышенной чувствительности и переутомления. Он говорил потом, что между двадцатью и тридцатью годами никогда не отдыхал, никогда не высыпался. А бессонница провоцировала раздражительность. В гневе он мог побить посуду, сломать что-нибудь, кричать, потом просить прощения… И всю жизнь воспитывал себя по Чехову. «Для К. И. он был, кроме всего прочего, еще и образцом человеческого поведения, он старался себя душевно превратить в Чехова, – писала Лидия Корнеевна Давиду Самойлову. – Смолоду – никакого сходства: К. И. был вспыльчив, несдержан, истеричен, часто несправедлив (выручала природная доброта). Годам к 50 он многому научился – в смысле обращения с людьми. Учился же – у Чехова». Добрым – был. Не в смысле ласковости, которой отличались Платон Каратаев или горьковский Лука – ласковость Чуковского была скорее опасной, хитрой, обманчивой; свою доброту и даже сентиментальность он умел прикрыть иронией. В воспоминаниях, относящихся ко второй половине жизни Чуковского, он уже не злой. Хитрый – да, неуловимый, неискренний, льстивый, ускользающий – да. Но и готовый помочь, мягкий, терпимый, понимающий, бесконечно сострадательный.
Англия
Крупные перемены принес 1903 год. Чуковский, «двадцатилетний, худой и голодный», по его собственной характеристике, поехал в Петербург, затем в Москву – и «в две-три недели перезнакомился чуть не со всеми литераторами». «Никаких особенных прав на знакомство с писателями у меня не было и быть не могло, кроме юношеской фанатической страсти к литературе, к поэзии», – это он пишет в воспоминаниях о работе в журнале «Сигнал». Изо дня в день молодой одесский гость ходил от литератора к литератору – от Минского к Дымову, от Дымова к Сологубу, а дальше к Чюминой, Куприну, Тэффи, к старикам, которые помнили еще Некрасова и Тургенева. В Одессу немедленно полетели корреспонденции: «Дневник одессита в Петербурге», «Одесса в Петербурге», «Московские впечатления». Судя по воспоминаниям «Две королевы», денег на номер в гостинице у молодого журналиста не было, и он поселился в номере у одесского поэта Александра Федорова на коротком диванчике: «Днем я бегал по редакциям, но моих рукописей не брали нигде, и, принося их обратно, я горько жаловался своему покровителю». С трудоустройством в столицах ничего не получилось. Получилось другое: он побывал у Леонида Андреева, был на заседании Московского литературно-художественного кружка, присутствовал на анекдотическом третейском суде: Каменский и Федоров против Тэффи, назвавшей обоих плагиаторами… Увидел «своими глазами писателей, которых в своем захолустье я знал лишь по портретам и книгам», попал в среду, к которой стремился, где мог дышать, – и понял, где хотел бы жить и работать; недаром он всюду называет Петербург «своим родным», «родиной», подчеркивает, что именно там родился, что в Одессу «был увезен». «Самые названия петербургских улиц, площадей, переулков, связанные так или иначе с писателями, вызывали во мне бурную радость», – он шел и узнавал места, освященные для него именами Некрасова, Достоевского, Белинского. Писатели приняли юношу, восторженно влюбленного в литературу, приветливо. Некоторые даже знали его одесские статьи – «довольно сумбурные», по собственной характеристике Чуковского. Однако столичные газеты им как сотрудником не заинтересовались, деньги кончились, пришлось вернуться в Одессу, где все-таки была постоянная работа. В мае 1903 года «Одесским новостям» понадобился собственный корреспондент в Лондоне. Корреспонденты у газеты были почти во всех европейских столицах, Жаботинскому чуть раньше предлагали на выбор только остававшиеся неохваченными Рим и Берн. Чуковский на тот момент был единственным сотрудником «Одесских новостей», кто владел английским, кроме Жаботинского, – тот, кстати, его и порекомендовал. К этому времени юноше Корнейчукову часто поручали перевод заметок из иностранной печати, он был молод, талантлив, мобилен, не обременен семьей… Но главное – знал язык, который к тому времени был в России известен крайне мало. А вот семьей Чуковский обременился. Отъезд означал разлуку с Машей, что обоим казалось немыслимым, причем разлуку на неопределенный срок. Свататься официально при таком мезальянсе едва ли было возможно. Решение молодые приняли стремительно. «Она прибежала ко мне в одном платье, крестилась, чтобы обвенчаться со мной», – рассказывал Корней Иванович Ольге Грудцовой. Наталья Панасенко нашла в церковных книгах и запись о крещении от 24 мая 1903 года: «Просвещена св. крещением Одесская мещанка Мария Ааронова-Берова Гольдфельд, иудейского закона, родившаяся 6 июня 1880 г. Во св. крещении наречена именем Мария, в честь св. равноапостольныя Марии Магдалины, празднуемой св. Церковью 22 июля». 26 мая в метрической книге той же Крестовоздвиженской церкви, где крестилась Мария Борисовна, появилась новая запись: «Жених: Ни к какому обществу не приписанный Николай Васильев Корнейчуков, православного вероисповедания, первым браком, 21 года. Невеста: Одесская мещанка Мария Борисова Гольдфельд, православного вероисповедания, первым браком, 23 лет. Поручители. По женихе: бывший студент Александр Сергеев Вознесенский и Никопольский мещанин Владимир Евгеньев Жаботинский; по невесте: Одесский мещанин Юлий Абрамов Ямпольский и врач Спиридон Герасимов Макри». Жених был беден, как церковная мышь. Невеста удрала из дома. Оба собирались в чужую страну, не имея решительно ничего, кроме отчаянной храбрости или юной беспечности. Медовый месяц, первая заграница… кто же отказывается от таких предложений? «На свадьбу пришли все одесские журналисты, принесли массу цветов, – цитирует Чуковского Ольга Грудцова. – Когда мы вышли из церкви, я сказал: „Что мне цветы? Мне деньги нужны“. Снял шапку и пошел собирать. Все смеялись и бросали в шапку деньги. Получилась порядочная сумма. Еще дал денег в долг Короленко (Илларион, брат Владимира Галактионовича.
– И. Л.),которому сказали, что появился талантливый журналист, ему не на что ехать в Англию, потому что газета не в состоянии оплатить проезд». Газета обещала 100 рублей ежемесячно. В первой половине июня молодожены выехали в Лондон поездом – веселые, счастливые, с огромной корзинкой, в которой среди прочего необходимого лежали «два увесистых российских утюга», как рассказывает со слов нашего героя писательница Александра Бруштейн (два – потому что утюги еще не были электрическими: одним гладили, другой в это время грелся). Чуковский ехал в причудливой широкополой шляпе, чрезвычайно забавлявшей всех окружающих. Вскоре обнаружился неприятный сюрприз: английским произношением Корней Иванович не владел, обращенных к нему слов не понимал, его тоже не понимали, приходилось жестикулировать или писать. По свидетельству Лидии Корнеевны, Чуковский и своих детей не учил произношению и вообще устной речи: «если приведется жить среди англичан, объяснял он, научимся в две недели». Вторым неприятным сюрпризом стало то, что приветливый спутник молодой семьи сразу по прибытии стащил у них заветную корзину, а вызванный полицейский решительно не понимал Чуковского, пока тот не начал писать. Тогда вора поймали и вещи вернули. Говорить по-английски К. И. действительно научился, хотя и не в две недели, но от сильного акцента никогда не избавился. «Английское произношение у меня самое варварское», – признавался он; пренебрежительный отзыв о «плебейском произношении» Чуковского есть в «Других берегах» Набокова, но о Чуковском и Набокове речь впереди. Жену он тоже заставлял учить английские слова, пытался научить ее любить и понимать то, что сам любил и понимал. И так же, как раньше по Одессе, теперь они гуляли по Лондону, с удивлением узнавая места, о которых раньше только читали. Первые британские заметки в дневнике – смешные стишки о том, что в Лондоне вовсе не дымно, а в воде «не плавают микробы, словно в Черном море рыбы». И скупая констатация: «Маша – моя жена». И явно продиктованные усталостью от впечатлений и ответственности строки: «Работа моя никудашняя. Окончательно убедился, что во мне нет никакого художественного таланта. Я слишком большой ломака для этого… Женитьба моя – совсем не моя. Она как будто чья-то посторонняя» – и дальше жалобы на скуку, пустоту, неумение заразиться лондонским духом, отсутствие единства с женой… В следующей записи, спустя несколько месяцев, он сам себе весело возражает: «Вру и вру. Я в Лондоне – и мне очень хорошо. И влиянию я поддался, и единства с женой много – и новых чувств тьма. Легко». Первая статья лондонского корреспондента появилась в газете 19 июня. Он и с дороги умудрился прислать заметку о художественной выставке: 13 июня вышла «Шаблонная новизна (Письмо из Берлина)» – едва прибыв в Берлин, Чуковский отправился на выставку художников-экспрессионистов, о которых узнал и которых полюбил еще во время жизни в Одессе. Затем каждый месяц, с июня 1903-го по июль 1904 года, газета печатала от трех до одиннадцати статей Чуковского. Главным в лондонской жизни для самого К. И. было не написание корреспонденции, а непрестанная учеба и чтение. Как на работу, он ходил в библиотеку Британского музея, занимаясь самообразованием, планомерно ликвидируя пробелы в знаниях. Он «читает Диккенса, Ренана, Теккерея, переводит Браунинга, Суинберна, Россетти, изучает философию и политэкономию», рассказывает Марианна Шаскольская в «Летописи жизни и творчества». Жаботинский в это время писал Чуковскому в Лондон: «Вашими корреспонденциями я недоволен. Знаете, что я думаю? Вы просто для них мало работаете, а больше для Чехова и для самообразования. Вещи прекрасные, но все-таки уменьшите рвение в эту сторону и приналягте на газетную часть Вашего существования… Не сидите в библиотеке, тогда все пойдет хорошо». Однако корреспонденции от Чуковского шли на родину постоянно – кроме «Одесских новостей» их публиковали еще несколько киевских газет и «Южное обозрение». Всего в «Одесских новостях» вышло 89 статей К. И., и большинство из них написаны вовсе не в библиотеке: это живые рассказы о событиях британской жизни, о самых заметных культурных явлениях, о зацепивших чем-то встречах. Темы статей самые разнообразные: отношение к иностранцам, жизнь иммигрантов, выборы, судебные процессы, лондонские нищие, спиритизм, митинги в Гайд-парке… Но заметно тематическое родство разных публикаций: Чуковскому больше всего интересен средний англичанин, буржуа, многие корреспонденции посвящены его кругу чтения, политическим воззрениям, ценностям, вкусам. Статьи складываются в точный портрет лондонского обывателя – трудолюбивого, делового, консервативного, основательного, но также косного, скучного, равнодушного. Много пишет молодой журналист и о новом искусстве для этих людей – литературе «для отдыха, для досуга, для развлечения», о книжном рынке, заполненном политическими памфлетами либо «описаниями убийств, привидений, клятвопреступлений – и вообще всего того, чем так богат наш Никольский рынок для услаждения жеребцов во образе человеческом». Пока Чуковский публикует только первые заметки о первых наблюдениях; впоследствии он сможет их обобщить, и на свет появится одно из лучших его культурологических исследований – «Нат Пинкертон и современная литература». Из корреспонденции видно, как тоскливо иной раз делалось Чуковскому в Лондоне. Как противны ему квартирные хозяйки, непременно требующие, чтобы у квартиранта висели шторы, и деловые люди, смотрящие в первую очередь на ваши башмаки. Как ему голодно и неуютно среди буржуазного самодовольства. Как трудно в стране, где никто не заметил смерти Чехова, а Толстого зовут «социалистом». Как плохо среди людей, озадаченных вопросом, выгодно ли покровительствовать колониям пошлинами, – и забывших о вечном. Да-да, прямо так и говорит: «Душа народа ушла в политику. Это хорошо – если человек сам ведет свое хозяйство, но ведь должен же он помнить, что, помимо кухни, существует еще огромный мир с необъятною бездной синего неба, с вечным звездами…» И как радует его Британский музей, где так удобно работать, где столько удивительных богатств и где царит «атмосфера доверия, уважения, внимательности», в которой «оживает человеческое достоинство». Но и тех часов, которые Корней Иванович проводил в Британском музее, ему казалось мало; позднее он с горечью писал сыну Николаю, когда тот собрался жениться: «С величайшим трудом, самоучка, из нищенской семьи вырвался я в Лондон – где столько книг, вещей, музеев, людей, и все проморгал, ничего не заметил, так как со мной была любимая женщина». И предостерегал: «ребенок для тебя в твои годы – могила», «вы будете так поглощены друг другом, что самые драгоценные люди пройдут мимо вас, как в тумане». И всерьез советовал молодым расстаться «на 3–4 месяца, чтобы запастись духовным капиталом». Со своей женой ему, правда, пришлось временно расстаться совсем по другим причинам. Деньги из «Одесских новостей» поступали нерегулярно, а затем вовсе иссякли. Молодая пара кочевала из одного пансиона в другой, выбирая все более дешевые варианты:
Montague Place,где жили сначала;
Store Streetнедалеко от
Circus,где собирались проститутки, – хозяйка воровала у постояльцев еду, ставила в счет по два шиллинга за каждый порез на скатерти и, наконец, прогнала их;
Titchfield Street,откуда пришлось немедленно съехать, когда в супружеской постели обнаружилась мышь;
Gloucester Street,где все время потухал камин, а сосед сверху по воскресеньям напивался и лупил жену. Причиной прекращения денежных поступлений из Одессы стало то, что градоначальник запретил розничную продажу «Одесских новостей». В результате Чуковский с беременной женой остался в Лондоне без средств к существованию. Жену весной 1904 года удалось отправить домой, а сам он остался жить впроголодь. О пансионах с завтраком пришлось забыть и переехать на
Great Church Street–«страшную улицу, где жили в основном безработные»; в дневниках еще упоминается
Upper Bedford Place.В воспоминаниях «Как я стал писателем» Чуковский рассказывает, как жил в холодной комнате, где из камина валила сажа («руки у меня всегда были черные, как у трубочиста»), питался только молоком и булкой, доставку которых на месяц вперед заказал прежде живший в этой комнате вор, и надо было опередить других голодных соседей, мчавшихся за дармовой едой. «И вот шатаюсь по Лондону, предлагая свои услуги в разных предприятиях. Меня отовсюду гонят, потому что я небритый, потому что у меня грязный воротничок, потому что я не внушаю никакого доверия». Спасло то, что сотрудники библиотеки Британского музея скоро обратили внимание на молодого человека, который самозабвенно читает и никогда не ходит обедать, да еще ничего не говорит, а только пишет. «Узнав, что он русский, ему поручают работу по составлению каталога русских книг, – рассказывает Александра Бруштейн. – Это работа, это заработок в размере одного шиллинга в день! А в шиллинге содержится двенадцать пенсов, а за шесть пенсов можно съесть ленч!» Судя по дневникам 1904 года, в это время он пишет своего «Онегина», увлекается шахматами, ходит в гости к знакомым русским, разговаривает с живущими по соседству англичанами. Мается тоской и зубной болью. Иногда катается на лодке, бродит по лондонским паркам, по-прежнему много читает. «Я с остервенением сажусь за свои книги, – писал он жене в это время. – Я бесконечно учу слова (их уже очень немного), я читаю в постели, за обедом, на улице. В музей я прихожу в 9—10, а ухожу после звонка… Все я делаю для тебя, для того, что когда мы свидимся, я мог бы тебе рассказать, тебя научить». И посылает жене (находящейся на сносях) списки слов к Карлейлю и Теккерею с прелестным примечанием: «Я тебе пошлю эту книжку, подготовься по ней, и – если ты до родов прочтешь ее – знание языка тебе обеспечено». 2 июня по европейскому календарю пришла телеграмма о рождении сына Николая. Молодому отцу 22 года. Он шагает по пустой комнате «громадными шагами, совсем новой для меня походкой». Он думает о страданиях любимой жены, идет фотографироваться, чтобы потом показать сыну себя в день его рождения, и не понимает еще толком, что произошло в его жизни, еще не ощущает себя отцом. Потом, когда Чуковский вернулся в Одессу, он даже забыл спросить о сыне, не привык к мысли, что у него есть сын… «Девочка, я безумно одинок, вокруг меня свиные морды какие-то», – пишет он жене. Ходит голодный, и в читальне тоже сидит голодный, и обдумывает свою книгу о бесцельности-самоцельности, подбирая для нее цитаты. В библиотеке Британского музея Чуковский познакомился с московским профессором Лазурским и узнал от него, что Валерий Брюсов начал издавать литературно-художественный журнал «Весы». На свой страх и риск Корней Иванович послал Брюсову статью о только что умершем художнике Джордже Уотсе. Статью взяли – так начались сотрудничество с «Весами» и многолетняя дружба с Брюсовым. Пишет он и стихи – серьезным делом считает одного «Онегина», продолжает создавать лирику, которая вся остается в дневнике и черновых набросках, переводит англичан (об этом речь впереди). Между тем куда удачнее у него выходят экспромты, веселые, разговорные, плясовые, в которых отдаленно чувствуется будущий Корней Чуковский:
Уж уехал я из Сити,
Не живу на Глостер Стрите,
Так что вы благоволите
Адрес мой переменить.
Поклонитесь вашим детям
И скажите крошкам этим,
Что Чуковский
Не таковский,
Чтобы их забыть.
Летом в Германии умер Чехов. Чуковский узнал об этом из газет – и всю ночь ходил вокруг решетки сквера и плакал, как о родном, и колотился головой о чугунную решетку, и бесконечно было его сиротство в огромном городе, где он ни с кем не мог поделиться своим горем. Он и ощущал писателей родными людьми, и литературные дружбы считал самыми крепкими: родство душ ни в чем так не проявляется, как в любви к одним и тем же стихам. Он никогда не знал Чехова лично, но уже привык мерить людей чеховским аршином, – и еще недавно мысленно вписывал новых знакомых в контекст чеховских произведений, проверяя, как они там смотрятся, и пытаясь так составить свое суждение о них. Таким же личным горем для него стала потом смерть Блока, потом Маяковского – так же он ехал и плакал о Блоке, ходил и плакал о Маяковском, а потом о Горьком, и вспоминал все самое хорошее, что с ними связано. В дневниках за много лет набралось немало записей, сделанных после известия о чьей-то смерти. И почти всегда, за редчайшим исключением, Чуковский находит об умершем добрые слова и искренне горюет о нем – даже если не был с покойным дружен и не очень любил его.
К концу лета 1904 года положение корреспондента «Одесских новостей» в Англии становится совершенно безнадежным. В дневнике появляется молитва: «Боже, пошли мне рубли». Надо возвращаться на родину, но обносившийся и обросший щетиной Чуковский не может даже пойти к нужному человеку договариваться об этом, потому что «нет 2-х пенсов на бритье». Несмотря на свою взрослость, интеллектуальные занятия и статус отца семейства – он во многом еще мальчишка. В середине августа он вдруг покупает себе фотоаппарат и предается новому увлечению (и хвастливо записывает: «Я достал камеру по оптовой цене за 15 р., ту, что стоит 23 р. – и снимаю запоем»). А ведь 15 рублей – большие деньги. Не так давно сестра Маруся прислала ему на день рожденья в чужую страну «5 карбованцев, так трудно ею заработанных». Более того, в этот же день он жаловался, что нет денег на бритье, что не может вовремя вернуть долг. И вот он целыми днями снимает Лондон – тоскуя по Маше, снимает только то, что видела она, чтобы показать ей, и с восторгом проявляет пластинки при красной лампе, и записывает в дневник нежные слова о жене. А на следующий день, измотанный предотъездными хлопотами, пишет ей «грубое, резкое письмо» – и потом мучится совестью. «Она для меня все, – записывает он на обратном пути в Россию. – И больше всего». Александра Бруштейн пишет, что фотокамеру он купил, когда «Одесские новости» выслали ему четыреста рублей на обратную дорогу: «Корней Иванович купил чемодан, фотоаппарат, купил золотые часы с медной цепочкой – на золотую денег не хватило, да и медная, хорошо надраенная, сверкала, как золото. Корней Иванович подарил свою корзину с утюгами трущобным соседям и сел на пароход, отправлявшийся из Кардиффа в Константинополь. Устроил его на этот пароход муж русской дамы». Пароход назывался «Гизелла Гредль». В воспоминаниях «Как я стал писателем» Чуковский ни о каких четырехстах рублях не упоминает и пишет, что на пароход его устроили бесплатно. Дневниковые записи, сделанные на пароходе, – удивительно благостные для нашего героя: «Никогда не думал, что море умеет быть таким голубым, пена такой белой, облачка такими легкими и воздух таким чистым». «Боже мой, за что мне все это счастье? Лучшего неба, лучшего моря, лучшего настроения – у меня никогда не было». Ему впервые за последние несколько лет ни о чем не надо заботиться, ничего не нужно делать, можно привести в порядок мысли и тетради. На пароходе он вычеркнул всю первую часть «Онегина», замечая в дневнике: «Вкус у меня страшно развился за последние 2 года – совсем несоразмерно с моими способностями». Разумеется, жадный до людей Чуковский не упустил шанса перезнакомиться со всеми пассажирами, капитаном, командой. Он представить не мог, как это можно – ехать рядом с людьми и не узнать их ближе, не поговорить со всеми, не обогатить себя новыми знаниями, когда это так просто. Он пишет о неимоверно синем Средиземном море, Португалии, Алжире, Греции, Мальте, о радугах в водяной пыли за пароходом, о слишком красивых закатах и звездных ночах. А вот через несколько лет в статье о Бенуа и Репине он заметит: «Я помню, когда был на Средиземном море, – все чувствовал ложь, мне казалось, что и море фальшивит, и небо фальшивит, и впервые постиг, что правда – только в линиях и красках моего Пятисобачьего переулка». Чем ближе к дому – тем больше он тоскует по жене. Наконец, «Гизелла Гредль» прибыла в Константинополь, и оттуда в начале сентября 1904 года Чуковский вернулся в Одессу—к Маше и незнакомому трехмесячному сыну. Двадцать лет спустя он вспоминал этот день в дневнике: «Кругом олеандры и жена, как олеандр, – горько-сладкая. Сидим, счастливы, и вдруг жена: – Что ж ты не спросишь о Коленьке? А я и забыл о нем. Вынесли черненького, с круглым лицом, и я посмотрел на него, как на врага. Тогда он был мне не нужен». И с новой силой на него навалились житейские хлопоты: семья выросла, и семью надо было кормить. Безденежье не кончилось ни в этом году, ни в следующем, ни потом, стабильные заработки у Чуковского стали появляться только в 1907-м. А сейчас он пишет в своем «Онегине» об одном из героев: «Он к одиночеству стремился / И в 19 лет женился! / И стал как горьковский Сокол / Свободен, смел, могуч и гол. / Стремясь к мистическим высотам, / Поклонник Канта и поэт – / Все вдохновенье юных лет / Он меркантильным отдал счетам». И замечает в дневнике: «Написал реферат о Чехове. Плохи мои дела. Денежные и духовные». Позднее он постоянно упрекал себя, что слишком рано обзавелся семьей, что не смог как следует выучиться, потому что постоянно надо было работать, и проклинал поденную работу, фельетоны, газетные столбцы, необходимость зарабатывать в десяти разных местах на прокорм все разрастающемуся семейству. И все-таки, наверное, жена была не так уж несчастна с ним, как можно подумать, вспоминая о безденежье, бессонницах, тяжелом характере и частых ссорах. Он не зацикливался на бытовых неприятностях и умел быть безоглядно, заразительно счастливым. Хотя так же отлично умел и отчаиваться, уверяя себя и всех остальных, что жизнь не удалась, он бездарен, стар, болен и ни к чему не пригоден. Требования к себе и другим людям у него всегда были завышенными: душевного застоя и скуки он не выносил, постоянного движения, развития, самовоспитания постоянно требовал от каждого – и в первую очередь от себя.
Где же корни у Корнея?
С октября 1904 года снова начинается поденная работа: многочисленные публикации о выставках и спектаклях, книжные рецензии, отклики на лекции, прочитанные в Литературно-художественном обществе. Он и сам почти сразу по приезде выступил с докладом о Чехове. Среди написанного в это время выделяется разве что опубликованная в газете «Еврейская жизнь» статья «Случайные заметки» – одно из немногих свидетельств его озабоченности национальной проблематикой. Чуковский замечает, что национальность – не фикция, не совокупность стереотипов; что Пушкин, Толстой и Достоевский так громадны потому, что за ними стоит многовековой и многомиллионный народ: «у них не было ничего случайного, ибо все было национально…» А продиктованы «Случайные заметки» беспокойством о еврейской молодежи, которая в Одессе «ведает всю духовную культуру» – ходит на лекции, пишет в газеты, читает доклады и т. д. Молодые люди оторвались от своей национальной культуры, говорит Чуковский, и не примкнули к культуре русской, воспринимая ее «лишь постольку, поскольку она классовая, а не национальная». Здесь впервые у него встречается мысль о том, что человеку необходима почва под ногами, нужно знать свои корни и примыкать к долгой духовной и культурной традиции; иначе – беда: «Отсюда такая поразительная легкость, с которою у нас меняются всякие течения, направления, идеологии: самопожирающая беспочвенная мысль летит, куда придется, бесплодная, лишенная благодати творчества, оторванная от внутренней, сердечной, народной правды». Об этом он не раз еще будет писать в своих статьях, говоря о связи беспочвенности с фрагментарностью и неустойчивостью мировоззрения, с безмыслием и готовностью слепо слушаться моды. Евреи в русской литературе для него только особенно ярко иллюстрируют, к чему приводит попытка отказаться от своей культуры. Этому посвящена его статья 1908 года, вызвавшая длинную и бурную дискуссию, которая в конце концов свелась к полемике между историком и писателем Таном (Богоразом) и Жаботинским – один говорил о неотъемлемом праве рожденного в России еврея писать по-русски, другой – о необходимости быть евреем. Чуковский писал, собственно, что евреи не дали на тот момент русской литературе ни одного выдающегося писателя – как будто для них какой-то генерал ввел в ней черту оседлости, замечал К. И. Кто-то высказывал уже мнение о слепоте Чуковского: что значит «ни одного», ведь уже совсем немного оставалось до Пастернака и Мандельштама! Да, немного: Мандельштам начал публиковаться через три года, в 1911 году, Пастернак – в 1913-м, а оценить их значимость для русской поэзии стало возможно еще позже. Пророческий дар для литературы, конечно, не редкость, но ведь тут Чуковский даже не пророчил, а констатировал статус-кво на 1908 год. Чуковский, собственно, не о евреях даже говорит, а о трагедии человека, лишенного связи с родной культурой: «Еврей, вступая в русскую литературу, идет в ней на десятые роли не потому, что он бездарен, а потому, что язык, на котором он пишет, – не его язык; эстетика, которой он здесь придерживается, – не его эстетика, – и я уверен, что приведи сюда самого Шекспира и сделай его русским литератором, он завтра же заказал бы себе визитную карточку: И поехал бы интервьюировать Стесселя;
или перевел бы Ведекинда;
или написал бы стихи в стиле Валерия Брюсова». Собственно, речь идет не столько о национальном вопросе, сколько о феномене беспочвенности человека, духовной пустоты, обусловленной отпадением от традиции; и упомянутые Пастернак и Мандельштам не могут быть доказательством неправоты Чуковского, ибо и тот и другой были накрепко связаны с мировой культурной традицией тысячами нитей. Статья эта, где К. И. вдруг заговорил на темы, поднимать которые было не то чтобы неприлично, но абсолютно неполиткорректно – хотя такого термина тогда и не было, – стала предметом горячего обсуждения в обществах и кружках (к примеру, вызвала яростный спор в Еврейском литературном обществе), в прессе и частных разговорах (подробно об этом можно прочесть в «Чуковском и Жаботинском» Е. Ивановой). Тэффи иронизировала в «Зрителе»:
Говорят, Корней Чуковский
Нынче строчит ахинею.
Говорят – на ахинею
Строчат все ответ Корнею.
«Ах! держитесь вашей расы!
Ах! еврей лишь для еврея!
Папуасам папуасы»!..
Где же корни у Корнея?
…
Ах! Индей поймет пампасы,
Аш
до слез еврея пронял…
Но Корней какой же расы,
Что никто его не понял?
Какой же расы Корней? Национальное, народное для Чуковского практически синонимично подлинному, истинному, искреннему. В писателях и художниках он высоко ценит их верность национальному духу – русскому, грузинскому, ирландскому – какому угодно, но родному. В дневниках Корнея Ивановича и воспоминаниях о нем мы встречаем множество свидетельств его живого интереса к чужим национальным культурам; всякое переводное стихотворение он хотел услышать на языке оригинала, будь то польский, аварский или киргизский, в каждую национальную культуру умел влюбиться, находя в ней нечто неповторимое и величественное. Космополитизм Чуковского – не «безродный», как стало принято говорить полвека спустя, а самый почвеннический: он понимал, какие богатства дает родная культура, и был невероятно жаден до чужого духовного добра.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15
|
|