В последнем слове подсудимого полагается просить о смягчении наказания. Понимаю и то, что вы, насколько я вас знаю, этого делать не будете. Все ваше творчество свидетельствует о том, что вы, хоть кол на голове теши, считаете суд органом государственной справедливости.
(Это потому что вы не знакомы с моей книгой "Россия. Правосудие.
Сто лет беззакония").
Но вдумайтесь: это суд того самого государства, которое за болтовней о справедливости не наказало практически ни одного участника репрессий и даже не репрессий, а бессмысленных издевательств над людьми. И вот, сражаясь, как Гондла, с этим государством, вы боитесь его, вы заметаете следы, значит, вы не верите до конца в справедливость с его стороны. Вы совершили что-то, с вашей точки зрения, справедливое, но вы и стрятались, а вдруг вас за это накажут.
И еще я хочу сказать, что, убив его, вы взяли на себя ответственность за его грехи. Душа убитого, как нам трактуют все религии мира, попадает не в такие условия, как душа убийцы. Плотников жил себе и, уверен, каждый час думал о своей жизни, чем ближе к смерти, тем больше. А вы прекратили его думы, взяв их на себя. И я не уверен, что вы сможете теперь спокойно жить на свете. Вы слишком совест.тавы, если даже судить, как это ни парадоксально, по вашему последнему поступку. А второе отягчающее обстоятельство, - продолжал визитер во времени, - то, что убили вы не представителя гнусной и мерзостной системы, а немощного старика, к этой системе никакого отношения давно не имеющего, то есть я хочу сказать, что опять сила победила силу, а не справедливость силу. Перед кем вы теперь герой, перед вашей (нашей)
мамой? Так я уверен, что вы ей ничего не рассказали и не расскажете.
Потому что, если она для вас Бог и совесть, как и для меня, то вы поступили против нее.
- Знаете что, - вдруг перебил сам себя мой дорогой "я", я прочел ваш "Огненный столп" и "Моцарта и Сальери" и зауважал вас. Зауважал за то, что в этих своих прозведениях вы вмешались в историю и не дали гнусному итальянишке убить великого композитора, а чекистам расстрелять Гумилёва. Поэтому мой вам совет читателя и человека, который знает о несправедливости больше, чем все писатели на свете, - заводите вашу машину времени и отправляйтесь к этому Плотникову в его эпоху. Там и померяйтесь с ним силами.
- Это неплохая идея, тем более, что вполне осуществимая. Стоит только отправиться в матушкину спальню, взять крест Сильвапо, вложить его в паз бюро и...
Сперва в комнате появилось объемное изображение прошлого, конкретизирующееся с каждым мгновением, а потом зазвучал бабушкин голос.
Нам были запрещены книги, бумага, карандаши, иголки, крючки для вязания. Один раз в месяц производился тщательный обыск, нас с вещами выводили в пустую камеру, раздевали догола, ощупывали одежду, смотрели в уши, в рот, подмышками, между ног. (Если честно, я по-женски была довольна своей породой. Надзиратели ахали, видя меня. А женщины говорили: да, тебе хорошо, тебя не ударят, такую красоту не бьют).
А тем временем обыскивали нашу камеру, осматривали стены, карнизы.
Бани регулярной у нас не было. Мы совершенно оборвались, обносились.
Туфли, в которых меня арестовали, развалились, каблуки оторвались еще в Георгиевском "путешествии", а то, что можно было привязать к ногам, сгнило от сырости.
В уборных дрянь стояла по щиколотку. На мне был свитер, в котором меня арестовали. Я его обменяла на низкие без каблуков галоши.
В конце концов мы стали жаловаться и требовать иголку и нитки.
Наконец, нам стали давать иголку с нитками, а вечером на проверке отбирать. Воспользовавшись такой возможностью, я сшила себе тряпочные тапочки, всунула их в галоши.
Так пробежали еще недели, а то вдруг вывели с вещами под дождь.
Хороший был дождь, вкусный, августовский.
- Куда?
- В Находку, мать твою.
И вот тут охранник протянул мне местную газету, где было написано о том, что в числе фашистских недобитков я вместе с другими была приговорена к смертной казни и что приговор уже приведен в исполнение.
Первая мысль о Верочке, вторая о маме.
Наверняка им подсунули уже эту газету.
Но потом я взяла себя в руки. Чему быть, того не миновать.
ЧАСТЬ IV.
АНТИВРЕМЯ
Глава 10
Жила-была на свете шестилетняя девочка Верочка, которой очень любила своего папу.
По ей сказали, что папы у нее нет. А она нe верила, чувствовала, что он уехал и ждала, что он вернется.
Однажды мама и бабушка получили письмо, и по тому, как они себя вели, читая его, Верочка поняла, что папа у нее есть.
Улучив момент, умная Верочка утащила письмо и попросила соседского мальчишку прочитать ей обратный адрес на конверте. Потом еще одного, чтобы точно знать, что первый не соврал, запомнила адрес и, как взрослая, стала собираться в путь-дорогу. Только делать это приходилось тайно.
А дорога лежала длинная: из Пятигорска в Ленинград через Москву.
Когда был собран крошечный узелок, Верочка спрятала его под большим камнем в развалинах мечети. Туда детей не пускали, и ей казалось, что это самое надежное место.
Однажды Верочка исчезла.
Сбились с ног, ища пропавшего ребенка, потом нашлись люди - соседи, которые видели ее возле старой, заброшенной мечети. Место это имело дурную репутацию. И именно поэтому ребятишки обожали там играть.
Соседский мальчишка сперва отпирался - боялся, что заругают, а потом сказал, что она там была совсем недавно. Она ловила бабочку.
И еще заявил, что она разговаривала со страшным стариком, которого видели там не раз, но никто не знал, кто это. Старику было лет, наверное, восемьдесят или больше, он был совсем седой, с бородой и в лохмотьях.
Может быть, тоже переселенец.
Старик был еще и сумасшедшим, потому что мальчишка, который все это рассказывал Верочкиным домашним, вспомнил и обрывок разговора. Старик целовал девочку и говорил ей, что он ее сын. Но девочка не вырывалась, а, наоборот, слушала внимательно. И мальчишка решил, что они знакомы, а потом и сам убежал, чтобы на него не нажаловались.
Побежали к развалинам мечети. Но никакой Верочки там не нашли, зато обнаружили старика. Он лежал среди камней, скрестив руки на груди, и был совершенно не страшный. У него было благородное морщинистое лицо, спокойное и величественное.
Он был мертв.
Плакали и причитали, ища пропавшего ребенка. А бабушка поставила к образу свечу.
Знать бы ей, что ребенок и не думал теряться. Он просто тихо и мирно ехал в поезде в Москву, пригретый незнакомой сердобольной женщиной, по дороге еще и покормившей малышку.
Пришлось соврать, что в Москве ее встретит папа, иначе бы ссадили с поезда.
Три дня были наполнены стуком колес и пролетели весело и славно.
А на четвертый поезд стал подходить к Москве.
Если у вас есть дочь, то вы можете себе представить, что именно вы бы испытали, зная, что она, шестилетняя малютка, сама отправилась в такое странное путешествие, да еще не сегодня, а тогда, в тысяча девятьсот тридцать четвертом.
Как ей помочь, что делать?
Визит в этот странный день неведомого времени не принес мне кошмарных сновидений. Сперва было ощущение, что я попал куда-то на съемочную площадку в стиле неточного ретро. Даже хотелось чтото подправить, уточнить детали времени, навязанные псевдоисторией: например, я и не знал до этого путешествия, что в Москве было столько машин американских и немецких марок.
Признаюсь, не без труда нашел я Каланчевскую площадь. Около нее сновали люди, они были просто, но чисто одеты, в большинстве улыбались.
Я машинально сунулся было к вокзалу Ленинградскому, потому что вбил себе в голову, что встречаю мамочку. И рефлекс взял свое, я нынче часто встречаю ее из Ленинграда, а последнее время из СанктПетербурга - она ездит туда то по своим делам, то по моим, а то и прос-то так навестить дорогие могилы.
Очень часто я встречаю на этом вокзале своих и маминых ленинградских друзей.
Вот и сейчас, услышав Гимн Советского Союза, я поспешил к перрону, куда подползал поезд "Красная стрела". Поезд был гораздо более красивым и даже торжественным. Я машинально стал искать место скопления носильщиков верняк, что именно там останавливается спальный вагон. Мамочку я в другом вагоне никогда не отправляю.
Обратил внимание я и на то, что когда заиграл гимн, многие, кто был в зале ожидания, - но не в том, который сейчас с бюстом Ленина и надписью, гласящей, что на этот вокзал в восемнадцатом прибыло правительство во главе с ним, а в том, где теперь каждый может увидеть игорные автоматы, остановились даже и те, кто спешил на поезд, и для приличия прослушали пару тактов.
Первое ощущение от этого вокзала, что Московская мэрия, наконец стала работать - такой он был величественный, - рассеялось.
Не вязались эти красоты как-то с Гимном Советского Союза.
Выслушал я его потому на ходу, невнимательно, и подумал: может, опять введено какое-то "чрезвычайное положение"?
И эта мысль укрепилась, когда меня схватил за руку военный.
Поскольку я в будущем служил и довольно долго был офицером, я к нему отнесся как к своему и потому не испугался, хотя по сочувствующим лицам окружающих понял, что надо было обязательно остановиться и гимн послушать.
Но военный, вероятно, тоже куда-то спешил и, раздраженно бросив в пустоту: "Иностранец", отпустил меня с миром, после чего зашагал чинно и с видом хозяина, а я, наоборот, припустился бегом, так как вдруг понял, что встречать мамочку надлежит совсем на другом вокзале, на Казанском, и стал лихорадочно искать подземный переход, намериваясь в этом же переходе купить ей каких-нибудь конфет, жевательную резинку, обязательно цветы (мамочку я без цветов не встречаю), ну и себе - пачку "Салема".
Но подземных переходов на ближайшие сорок лет не планировалось. Когда я это вспомнил, то в ужасе побежал через площадь, едва не угодив под трамвай, который мчался совсем не там, где я привык его видеть сегодня.
И вот подходит "кисловодский".
Солнечный день, лето, а мне от слез дождливо.
О каком спальном вагоне могла идти речь?
Но из всех других высыпало вдруг великое множество детей со своими родителями, тетями, дядями, бабушками с дедушками.
Я стоял у выхода из вокзала, благо он в те годы был один, и внимательно рассматривал детей.
И вдруг.
Да-да, это была она. Русоволосая, с огромными, такими же, как сегодня, глазами. Но не одна, ее вела за руку какая-то бедно одетая женщина. Девочка что-то объясняла ей, и, хотя я не слышал слов, мне показалось, что интонации у нее мамины, медленные, тягучие и уже тогда назидательные.
Я выступил из своей ниши.
- Тебя зовут Верочка?
Девочка широко раскрыла глаза. И остановилась. Остановилась и женщина.
- А вы ей кто будете? - спросила женщина, прищурившись.
Но я не отвечал. Мы с мамочкой смотрели друг на друга, не отрываясь, и я искал в ее глазах хотя бы крошечную искру понимания того, кто я.
- Папа! - вдруг закричала она на весь вокзал.
Я взял ее на руки.
Вообще мою мамочку я часто беру на руки, она у меня такая изящная, но то, что я взял на руки тогда, в тридцать четвертом, было еще и драгоценное.
Женщина поняла, что она больше не нужна, и, улыбаясь, удалилась, смешавшись с толпой.
А потом я вспомнил, мне рассказывала об этом моя бабушка, что я невероятно похож на ее мужа, маминого папу, вот только усов мне не хватает для полного сходства.
Поскольку дело было только в усах, я их вырастил за неделю.
Нас повезли в Находку. Мы многого не знали, не знали, что в Находке страшная пересыльная тюрьма тысяч на пятнадцать заключенных, где существует произвол (то, что с нами было пока, мы считали законным) и свой страшный закон. Не знали мы о Колыме, о "Дальстрое". Где-то в Сибири наш вагон присоединили к составу с заключенными - огромный товарный состав вагонов на двадцать пять. Когда мы ехали одни, то есть двумя вагонами политических, нас кормили нерегулярно, иногда давали сухари, иногда какую-то баланду, но после того, как нас прицепили к огромному составу с заключенными, кормить стали еще хуже, и в Находку я прибыла уже больной, был беспрерывный понос и отекли ноги.
Когда прибыли в Находку, подушку, что принесла мне Верочка перед этапом, я обменяла на килограмм хлеба.
Нас разместили по баракам, где можно было только сидеть. Все укутаны во что попало. И снова видение: Ленины и Сталины на нарах и страшная, грязная, вшивая масса людей на голом полу.
В Находке уже снег, зима. Я для себя места не нашла и села у самого края возле двери. Дверь беспрерывно открывалась, на ногах заносился снег, который таял, и в конце-концов натекла лужа, а сбоку еще - огромная бочка воды, от которой тоже непрерывный поток: воду разливают из-за неосторожности. Вот в этой сырости я и устроилась.
Через несколько дней меня заметил врач, не знаю, случайно он зашел в барак или нет, подошел и сказал: "Пойдемте в стационар". В стационаре тоже было переполнено, лежали по два человека на кровати.
Но это было по сравнению с предыдущими днями санаторием, несмотря даже на обилие вшей и клопов.
Мое первое там утро началось с крика. Били девку, которая украла пайку хлеба, били смертным боем, а она тем временем, уткнувшись в пол, глотала этот хлеб, и никакая сила не могла ее оторвать, хотя бьющих было трое, а когда съела, сама встала и сказала: "Теперь возьмите свой хлеб".
В этот же день видела, как староста зоны, грузин, бил ногами в сапогах сидящих на полу женщин. Они заливались кровью и сплевывали выбитые зубы. Кавказцев называли здесь "зверями".
Но Находка не была последним пунктом нашего путешествия, предстояло ехать, вернее, плыть в "Дальстрой". Шесть тысяч женщин погрузили на пароход, на нары, где сидеть можно было, только согнувшись. Запихнули нас на эти нары, п выглядели мы, как пчелы в улье.
Началась качка, многих стало рвать. Слезть сверху было невозможно, блевали прямо сверху, обрызгивая сидящих ниже. Нам повезло еще, что на этом пароходе плыли только женщины.
Предыдущий смешанный этап, состоящий из женщин и мужчин, говорят, был ужасен. Мужчины проигрывали женщин в карты, насиловали, выкалывали глаза, сбрасывали за борт. Конвой справиться с этим разгулом не мог, и уже после нашего приезда был большой судебный процесс. Начальника конвоя расстреляли, как, впрочем, и бандитов, предававшихся этому разгулу. После чего было постановление возить или одних мужчин, или одних женщин. Вот так мы, мало кормленные, почти без воды, весь пол залит дерьмом, блевотиной, съедаемые вшами, прибыли в бухту Нагаево. А в день моего рождения, в этот день мне исполнилось тридцать шесть лет, перед самым новым, сорок пятым годом высадились на скованный льдом берег неприветливой Колымы в бухте Нагаево. В этот же день я очутилась в санитарном бараке на четвертом километре.
Из бухты Нагаево нас погнали в карантинную зону, откуда партиями водили в санпропускник. Обработав соответствующим образом, вьвдав обмундирование, сразу распределяли: на прииски, на лесоповал и какое-то небольшое число людей в Магаданский лагерь. В санпропускнике нас встретили и предупредили, что на Колыме не освобождают, что путь из лагеря один: с биркой на ноге в мерзлую колымскую землю.
Санпропускник был обыкновенным бараком, продуваемым ветром, с огромным количеством клопов. По бокам двухэтажные сплошные нары, в каждом углу барака - печи, сделанные из железной бочки изпод горючего, поставленной "на попа". Нары без постели, спали мы на голых досках, а когда выдали бушлат и телогрейку, то одно стелили, другим укрывались, и мы чувствовали себя уже почти хорошо. В изголовье я положила свое пальто, в котором два года назад была арестована.
Нас, больных, из этого этапа оказалось человек триста, все дистрофики, поносники и тем не менее нас кормили селедкой и баландой из общего котла. Сахар, полагающийся нам по лагерной норме десять граммов, клали в общий котел. А учитывая, что из этого количества надо еще украсть, чай действительно был "сладким".
Попозже нам стали давать витамины-драже и по ложке какого-то жира. Колыму в те годы снабжала Америка, еще был жив Рузвельт. В магаданских лечебных учреждениях было много витаминов. Не зная действия, ими заменяли конфеты, с ними пили чай.
В ту пору, как я приехала, на Колыме начальником "Дальстроя"
был некто Никитов, а его жена, вернее, любовница Гредасова была начальником "Маглага". Система управления всего Колымского края была в руках НКВД. Все начальники того или иного предприятия были нквдешниками с полным подчинением "наместнику" этого края Никитову. На каждом заводе изготавливались особые продукты, называемые "никитовскими". Пиво, селедка, балыки, мясные изделия - все это, минуя магазины, направлялось в дом Никитова, который в ту пору представлял собой крепость за высоким забором с охраной снаружи.
Все подобные и другие тайны мы знали от заключенных, которые работали на этих заводах, а также от домработниц, которых Гредасова держала по четыре человека, тоже из зеков. На работу на хлебозавод, пивзавод, мясокомбинат нас, осужденных по 58-й, не посылали, только так называемых бытовиков, а из них большое число воровок, поэтому они мастерски тащили "никитовские" продукты, хотя и подвергались тщательному обыску.
Я уже провалялась в санитарном бараке больше двух месяцев, понос продолжался, ноги оставались по-прежнему отекшими, выглядели как две тумбы. В это время пришли начальник швейной фабрики Железнякова и начальник санчасти отбирать на работу подходящих людей. Я стала просить, чтобы взяли меня, но сперва их смущал мой изможденный вид, долго они не соглашались, но, наконец, согласились, и Железнякова взяла меня на швейную фабрику. Из таких же доходяг создали бригаду, и мы сели за моторы. Жить нас поместили в барак на кожзаводе. Там было всего два барака: один продуваемый, как решето, а другой капитальный, с вагонкой. Там было тепло, чисто, в нем жили женщины, арестованные в тридцать седьмом, так называемые "члены семьи".
На Колыме заключенных называли сокращенно з/к, вольнонаемных - в/н. Один работник промкомбината как-то сказал мне, что з/к - это означает "золото Колымы".
...Потом пришло от Верочки письмо, грустное и вместе с тем полное надежд: она уже рада тому, что знает, где я, и что может мне написать.
Бабушку выслали в Таджикистан, в аул Джиликуль. Туда с ней поехали сестра Екатерина и внучка Леля. Как-то они там?
Сестра Зоя получила три года как моя соучастница, она теперь в колонии в Махачкале.
Прошло еще с полгода. Я получила письмо от мамы из Таджикистана, письмо, в котором было описано столько горя, мук, страданий, что я перестала уповать на судьбу. Кому хуже - мне здесь или им там? Голодные, босые, голые. Им вьщают по сто граммов муки, выдают на целую неделю, съедают за два дня, больше ничего нет. Едят только зелень, забыт вкус мяса, сахара. Ремонтируют и мажут мазанки, таджикские жилища - это обязательная работа для ссыльных. Их мучает жара и отсутствие воды. Одежда сносилась, прикрывает наготу рваное платье. Мама написала такую фразу: "Дома такой тряпкой я мыла пол". Ноги босые, потрескались от пыли и грязи, спят на полу в мазанке, таджикской хате.
После такого письма я совершенно потеряла покой. Боже мой, выходит, что я живу лучше, у меня каждый день пайка хлеба. Бедная мама, сколько же ей досталось страданий на своем веку!
Верочка пишет, что хочет постоянно есть, ей шестнадцать лет, кругом чужие люди: "Идет дождь, сижу у окна, а выйти не могу, не в чем".
Или еще: "Мамочка, осенью я голодать не буду: у меня огород, я посадила кукурузу".
Милый мой огородник, сколько слез пролила я, читая эти строки!
Бабушкин голос стал звучать тише и глуше и напомнил мне о "милом огороднике" - мамочке.
А тут еще вспомнился разговор с "я", путешествующим во времени, который предложил мне поквитаться со следователем Плотниковым в его эпохе. Эта идея мне понравилась.
"Милый огородник" уже несколько раз просился навестить неизвестно за что арестованную мамочку.
И в один из таких визитов следователь Плотников смерил взглядом ее худую фигурку, мельком взглянул на уже наметившуюся грудь и сказал веско:
- Этому делу можно помочь, надо только, чтобы ты пришла сюда сегодня вечером и помогла мне в одном деле.
Ненавижу, когда разное хамло следователи, или кто еще называет мамочку на "ты".
Вечер в районном отделении НКВД начинался в шесть часов.
Поскольку времени пока еще было около часу, то мне пришлось довольно долго гулять по Пятигорску, что я и сделал, стараясь угадать улицу и дом, в котором жила тогда моя мамочка.
Конечно, я нашел ее дом. Он так хорошо описан ею в повести о детстве, что я не мог ошибиться. Да и видел я его к тому же сорок лет спустя.
Будучи слишком похожим на молодого деда, которого, конечно, хорошо знала бабушкина мама, я не стал проситься попить или, сославшись на ошибку, прогуливаться по их двору; я стоял, спрятавшись в тени большого дерева, и наблюдал за той жизнью, которая через одно поколение не могла не оказать влияние хотя бы на мои книги. Вопиющая нищета.
Мое внимание привлек и соседний дом, но привлек какой-то изысканностью постройки, привлек после того, как именно в этот дом (вот совпадение!) пришел хозяином только что виденный мною в здании НКВД следователь Плотников. В нем, несмотря на хозяйскую походку, в этот момент было столько доброго и сентиментального, даже семейного и домашнего, что я подумал: а не ошибся ли я в этом человеке?
Его, встретив, поприветствовала и поцеловала милая пожилая женщина. Обняла жена и две дочери, славные крошки. Сам он нагнулся, чтобы погладить собаку.
"Но это не враг", - подумал я, однако заметил, что мимо его дома люди, проходя, убыстряют шаг, хотя никто их к этому не обязывал.
Час или больше ждал я, пока следователь обедал, потом он удалился, а мне пришло в голову сыграть с ним злую шутку.
И когда моя мамочка около шести пошла в НКВД покупать себе свидание с мамой, я постучал в калитку следователя и, играя в галантность, пригласил всю его семью к нему на службу прямо сейчас.
Женщины запричитали, потому что, как видно, впервые получили такое приглашение. Жена Плотникова побелела и сжала губы. Мать что-то проворчала, но я был настойчив.
А потом, выйдя за калитку, тот час же и сам перенесся в кабинет следователя.
Я удобно устроился у него в кресле ровно на секунду позже того времени, в котором проходили описываемые события, и таким образом лишил присутствующих в комнате возможности видеть меня, потому что я еще для них не наступил, но зато я сам мог быть свидетелем многих событий, которые потом буду иметь право в своей жизни использовать, как опыт.
И тут я поймал себя на том, что крайне не выдержан, ибо волнение мое достигло такой степени, что я еле мог усидеть в своем кресле и забавляться лишь тем, что принялся размахивать невидимыми кулаками перед носом Плотникова, совершенно забыв, что он их не только не видит, но и не чувствует. И тут раздался тихонький стук в дверь, она приоткрылась, и моя четырнадцатилетняя мамочка с огромными больными, видимо, от голода и сияющими, как всегда, глазами заглянула внутрь.
Глаза ее остановились на маленьком столике, на котором лежала невиданная по тем, да и по теперешним временам закуска, стояла початая бутылка коньяка.
"Зайди", - заявил следователь, и она тихо прошла внутрь кабинета. Она шла к креслу, в котором сидел я, и я еле успел вскочить с него, чтобы дать ей место. Хоть это было и ни к чему.
На мою беду, я слегка отпустил крест и на мгновение стал видимым. Время Плотникова и моё пересеклись в пространстве.
Плотников, который к этому моменту уже успел хлебнуть коньяка и пытался расстегнуть штаны, даже не очень удивился, увидев в своем кабинете постороннего, но зато я не терял времени даром: я погрузил свой кулак ему в зубы таким образом, что зубы его рассыпались по всей комнате, а кулак у меня болел даже по возвращении в девяностые годы.
Как ни был пьян Плотников, но у него хватило сообразительности понять, что не четырнадцатилетняя девочка нанесла ему этот удар. Он схватился за собственную морду и в этот самый момент с него упали теперь уже не придерживаемые руками штаны, а тут еще отворилась дверь и вошла вся его семья, приглашенная мною сегодня днем к нему на службу.
Верочка, воспользовавшись моментом, выскользнула вон из двери.
Что было дальше со следователем, меня, признаться, не интересовало. Я только убедился в том, что с мамочкой моей все в порядке. И вскоре я исчез, так никогда и не узнав, что газета с информацией о том, что бабушка приговорена к расстрелу, - это следствие моего визита.
...Не вправе мы переписывать прошлое, каким бы оно ни было.
Важным событием был конец войны. Ликование было большое - вдруг будет амнистия. Но, увы, она нас не коснулась.
В магаданских лагерях часто делали какую-то перестройку, переводили из зоны в зону, по какому принципу - непонятно. Так, осенью мужчин из мужского лагеря переводили в зону кожзавода, а часть женщин из женского лагеря - в бывшую мужскую зону, в том числе и меня. Вызвала меня начальник лагеря, оказавшаяся пожилой женщиной, обращением своим не похожая на лагерного работника, и предложила мне заведовать складом в лагере: я должна была что-то принимать, что-то отпускать.
Я стала вроде начальником, на нарах нас теперь было двое, а не шестнадцать. Моя соседка по нарам - молодая женщина, чистенькая, бледная, типа официантки; мы с ней обе курили, а курить нечего. Я ей говорю, хоть бы ты стрельнула где-нибудь. Она сказала: "Попробую" - и ушла.
Прошло минут сорок. Она возвращается, бросает мне на нары пачку папирос и говорит: "Закуривай", а сама достает из-под нар тазик и подмывается. Я ее спрашиваю: "Где это ты умудрилась?" Она говорит, что это для нее очень просто и что она еще принесла 25 рублей, потом посмотрела в узенькую щель в окне (окна у нас были в этом бараке забиты) и говорит: "Посмотри". Смотрю идет надзиратель. "Вот он, - говорит, - всю дорогу со стоячим ходит."
Это было не однажды.
Однажды - тревога - обокрали склад. Теперь сдавать нечего.
Меня перевели в женский лагерь.
И оставалось мне такой жизни три тысячи шестьсот сорок два дня.
...А потом в могилу, если не произойдет чуда.
Но чудеса происходили здесь часто. То каких-то мерзавцев-надзирателей находили убитыми, то вдруг откуда-то вино появлялось, то как будто всеобщий гипноз - целый лагерь Лениных и Сталиных виделся.
И не мне одной. И однажды я даже видела среди них Берию и Плотникова.
А еще несколько раз мне являлся мой муж Костя. Он меня утешал и говорил, что все будет хорошо. Но что-то в нем все равно было не от Кости. Он говорил, что прилетел из будущего. И что там, в будущем, будет все хорошо. Только все будет дорого, и будет много революций.
И что будущий отец народов будет из наших, из ставропольских.
Эти видения были утешением.
Глава 11
Маленький самолетик с красными звездами на крыльях, совсем такой же ручной, как в повестях у Гайдара, кувыркался в синем воздухе.
И было очень приятно на него смотреть, и было настроение почти не тревожным, если бы вдруг вдали что-то не ухнуло, не разорвалось.
Только невероятное усилие воли отпихнуло меня от привычного восприятия того, что так не бывает. Действительно, как это могло такое быть, чтобы самолетик с красными звездами на крыльях бомбил своих?
В какой книге это можно прочитать?
Ещё одна бомба звонко разорвалась вдали. Осел и стал заваливаться дом. Ощущение было такое, что все это кино, и хорошее кино, после которого, бывает, вдруг неловко нахлынут чувства и не сразу ясно, как взять себя в руки и что говорить после сеанса.
Но тут было не кино. Тут надо было по-настоящему взять себя в руки, прийти в себя, чтобы понять, что надо хотя бы не понарошке испугаться, ведь в противном случае чувство самосохранения оказалось бы совершенно усыплённым и могло сыграть со мною злую шутку.
Эти мысли меня немного позабавили: хорошо бы иметь сейчас минутку, чтобы поэкспериментировать, а что будет, если я погибну так задолго до своего дня рождения? Появлюсь ли я на свет еще раз или это и есть как раз парадокс времени, решаемый столь несложно?
Еще одна бомба упала на поселок, прежде чем я сообразил, что нахожусь возле самого домика моей мамы, бабушки и прабабушки и их сейчас снова будут бомбить, и что сейчас будет новый заход самолетика, который уже снижается, почувствовав прилив сил, и, войдя во вкус безопасной игры, разнесет еще один дом, может быть, даже и этот.
Немцев видно не было. Они давно ушли. Неужели ошибка командования?
А все, что было живого, попряталось кто куда с улицы, лишь какаято, видно, приезжая, женщина торопилась исчезнуть в чьем-то дворе.
- Вы не родственник им будете? - спросила она, указывая на дом моих предков так запросто, как будто бы нет никакой войны, а меня она уже где-то видела, но тогда вопрос свой задать позабыла, - личность мне ваша знакома.
- Тетя Люся приехала! - вдруг закричала моя четырнадцатилетняя мамочка, выбегая навстречу даме, с которой я только что разговаривал и приумолк, обдумывая, как бы это ей объяснить получше, что я им еще ого-го какой родственник.
Но в этот момент рокот самолетика и новый свист бомбы заставили нас принять инстинктивное и притом естественное решение.
Мы все трое завалились в ближайшую канаву и уже через минуту, оглушенные и грязные от комьев земли, стали вставать из теперь уже не канавы, а даже какого-то возвышения.
Я до сих пор горжусь тем, что в этой куче родных мне тел я лежал сверху.
Верочка и тетя Люся меня как будто бы не замечали, а может быть, не замечали на самом деле. Я знал, что тетя Люся приехала сообщить моей мамочке, что только что в Ленинграде умер от голода ее любимый папа.