Вокруг траншей, зеленея, поднимается молодая трава. И, оставшись одна, Вера срывает травинки нюхает их, прикусывает и бережно, любовно разглаживает на ладони. И втихомолку сплетя из травинок маленькое кольцо, надевает его на свой тонкий безымянный палец – словно обручаясь с жизнью самой природы…
… Может быть, месяц в этом госпитале No 1000, месяц возвращения к жизни и восстановления сил был единственным за всю войну временем, когда спокойно и бестревожно Вера вспоминала и передумывала всю прежнюю, довоенную жизнь… Вера была почти счастливою в госпитале, потому что впервые ощутила, как нежна и заботлива может быть та большая семья, какая там, на передовой линии, в суровом своем быту, не раскрывала Вере своих подлинных чувств и своего истинного к ней отношения.
Веру навещали бойцы и командиры – даже те, каких она прежде вовсе не замечала, с какими будто и знакома-то не была. Не умеют русские люди распинаться в своих дружеских чувствах, но душевная их теплота проявляется совсем не в словах. Говорит о чем-нибудь постороннем, и даже насмешливо или порой грубовато, а вот взглянет ненароком так, что сразу понятно: душу готов отдать за тебя человек и жалеет и любит тебя, и ценит и восхищается силой твоей. Но только уловишь это, и опять он, словно застыдившись показать тебе глубины своего отношения, сидит возле тебя, суховатый, будто посторонний, боящийся своим присутствием надоесть тебе. И скажет: «Ну, мне пора, извините, товарищ Лебедева, что утомил вас… Если что понадобится, скажите, – начальник госпиталя сообщит нам в часть… Сделаем!»
И уйдет. И оставит занесенное им в твою душу тепло. И будешь думать с нежностью: «Какие хорошие у нас люди! Ну что ему я? А вот полдня шел пешком по болотам, по разбитым апрельским дорогам, просился на попутные грузовики, вскакивал на ходу, трясся, мерз, не ел весь день, наверное, и все для того, чтобы пять минут, разрешенных врачом, просидеть у меня, ничего толком не сказать и уйти… И притом даже не догадывается, сколько радости принесло мне его посещение. И видел-то он меня в траншеях, кажется, только раз или два…»
Каждый день приходили к Вере все новые и новые люди в шинелях – придут и уйдут, какой-нибудь пустячок оставят, а чувство большой семьи растет, разрастаясь в благодарную любовь ко всему народу. И хорошо думается, и раны не так болят, и хочется поскорее туда, где в свисте пуль, во взметах разрывающихся мин перемешаны жизнь и смерть, где русский человек всем, что есть у него, отдаривает Родину за то, что она дала ему, и радуется, что Родине именно он надобен в этот час…
Разве можно хоть один лишний день пробыть в госпитале, когда вся родная семья – серые шинели, загрубелые, не расстающиеся с оружием руки – там?..
«Как хорошо, что я осталась жива! Как еще пригожусь я там!» В окна госпиталя светит теплое солнце. Уже зеленеют ветви деревьев. Подсыхает земля. Скоро Первое мая – весна!..
В сводках фронта каждый день сообщается: «… за истекшие сутки на фронте ничего существенного не произошло». Самое большее, что бывает в сводках по поводу действий Ленинградского фронта, это сообщение о «боях местного значения». Затишье? Активная оборона? Изредка под рубрикой «В последний час» сообщается: «Трофеи войск Ленинградского фронта за период…»
Вот, например: с первого по десятое апреля захвачено восемь танков, двадцать три орудия и много другого. Да сколько, кроме того, уничтожено? Одних самолетов – семьдесят шесть! И еще: только за эти десять дней: «… немцы потеряли в районе Ленинградского фронта убитыми свыше девяти тысяч солдат и офицеров…» Сухие цифры! Но помнишь их наизусть!
Значит, – не совсем «затишье» и не совсем «оборона»? Конечно! На разных участках мы то и дело ведем (наступательные бои, пусть они неизменно захлебываются, но каждый раз мы хоть немножечко улучшаем наши позиции, срежем какой-нибудь немецкий выдающийся вперед «клинышек», отвоюем у них один-два окопа, отберем маскирующий их овраг или маленькую, но «господствующую» высотку с наблюдательным пунктом… И уж конечно повсюду бьем, бьем врага снайперской, беспощадной пулей!
Вот это и называется «активная оборона»…
Такова обстановка сегодня, такова была она и месяц назад, 2 апреля, когда снег еще лежал на полях, укутывая плотным саваном замерзшие трупы гитлеровцев.
Землянка Веры Лебедевой к тому дню перестала быть «лисьей норой». Ее углубили, расширили, перестроили и готовились передать тыловому подразделению, потому что сами рассчитывали отвоевать у гитлеровцев новый клочок земли.
И сейчас Вера вспоминает тот день, 2 апреля, когда на своем участке у Колпина батальон пошел в наступление и когда она была ранена. К вечеру того дня удалось выбить гитлеровцев с занимаемых ими позиций. Вражеская траншея осталась за нами, но жестокий бой продолжался ночью. Важно было любой ценой продержаться до утра, когда подойдет подкрепление.
На каждой новой огневой точке оставалось по пять-шесть человек. Между точками, по фронту, метров на триста – четыреста захваченная траншея оставалась пустой. Ночь была непроглядно темной. Шквалистый ветер рвал, выл, метался. Эту неприютную ночь раздирали разрывы снарядов – немцев бесила их неудача.
Вера Лебедева находилась в землянке командного пункта роты, разговаривала с политруком Добрусиным и с командиром роты лейтенантом Василием Чапаевым.
Не просто быть тезкой прославленного героя. Командир роты старался быть не хуже того героя, он уже которую ночь не спал, следя, чтобы все у него было «в порядке»… Разговор шел о работе Веры с комсомольцами пополнения, которое подойдет к утру… Клава Королева дежурила у телефона.
Сыпался с перекрытий песок, керосиновая лампа мигала – снаряды рвались вокруг. Со свистом, обрушив в землянку снежный шквал непогоды, распахнулась дверь, старший сержант предстал перед командиром роты, торопливо, взволнованно доложил:
– Наша точка, правофланговая точка разбита. Землянка горит. Прямое попадание термитным. Командир взвода младший лейтенант Котов убит. На точку ворвались автоматчики. Мы перебили их, погибли и наши все пятеро, я остался один… Давайте скорее подмогу, я проведу!..
Вера Лебедева накидывает ватник, хватает санитарную сумку.
– Куда ты? – останавливает ее политрук Добрусин. – Не твое это дело!..
– Пустите!.. Товарищ лейтенант, – оборачивается Вера к Чапаеву, который уже у двери, – разрешите мне с вами, каждый человек нужен там!
Чапаев, кивнув головой, исчезает в белой пурге, Вера выскакивает за ним. Пожилой боец Политыка, украинец Редько, второй телефонист Васин и тот – прибежавший с горящей точки – бегут по траншее, сразу объятые мраком, ветром, ослепляемые пламенем разрывов, – осколки осыпают траншею.
… Все шестеро – возле разбитой «точки». Еще шестеро, вызванные приказанием Чапаева по телефону, спешат следом. Землянка горит. Те несколько гитлеровских автоматчиков, что ворвались сюда, лежат в траншее убитые. Поперек двоих лежит Котов, вцепившись в горло врагу, но он сам пригвожден к земле вошедшим в его спину штыком. Рядом – мертвый гитлеровец.
– Когда я увидел, как он лейтенанта штыком, – торопится рассказать вернувшийся с подмогой старший сержант, я ого прикладом долбанул и… к вам побежал…
В красном, мечущемся свете – только трупы да кровь на снегу, разбитый «максим», искрошенная земля, тлеющие обломки…
Чапаев рассредоточивает прибежавших с ним, приказывает окапываться, поручает Вере разогреть принесенный с собой старшим сержантом ручной пулемет – мороз большой, и затвор замерз.
– Старший сержант! Командуй здесь, я сейчас вернусь!
Пригибаясь, Чапаев бежит по траншее дальше, где, он знает, есть группа саперов, которую следует привести сюда. Разрывается снаряд – Чапаев падает, раненный, но вскакивает, бежит дальше, исчезает во тьме метущейся вьюги.
Подбегает вторая группа – еще шесть бойцов, но прежде чем они успевают выбрать себе места, три снаряда один за другим разрываются впереди и сзади, а четвертый рвет оглушительным разрывом середину траншеи. Вместе с пулеметом Вера вбита в снежный сугроб. Раскидав заваливший ее снег, задыхаясь, выбирается она на поверхность – только стоны вокруг. Вытянув за собой пулемет, она кидается к раненым. Несколько бойцов убиты. Политыка лежит навзничь с проломленным черепом, плечо Редько пробито насквозь осколком, Васин разорван на части. Из снега выбираются только раненный в руку старший сержант да невредимые боец Базелев и еще один, Иванов, – из только что подбежавших красноармейцев. Другие из второй группы тяжело ранены. Вера торопливо их перевязывает…
За мечущимися языками огня впереди стоит черная, непроглядная стена ночи, она скрывает мелкий еловый лес, и оттуда ветер доносит теперь смутный шум: будто говор, будто глухие команды и позвякивание оружия…
Фашисты ударили из минометов. В свете пламени возник Базелев – раненый сам, он ползет, таща за собой пронзенного осколком мины Иванова.
– Фрицы сейчас в атаку пойдут! – крикнул он.
Старший сержант осмотрелся: кто еще может держать оружие? Способных к бою здесь трое, невредима из них только Вера.
Вера быстро перевязывает Иванова и Базелева, проверяет пулемет – он исправен.
– Нужно встретить не здесь, – говорит она, – впереди! Отсюда за светом не видно их. С пулеметом выйти вперед! Я пойду вперед! Разрешите?.. Я хорошо знаю пулемет, хорошо стреляю!
Старший сержант посылает Базелева дозорным в тот непроницаемый мрак, что особенно сгущен впереди, за горящей землянкой, и внимательно, словно впервые видя перед собой худощавое лицо, светлые глаза Веры, глядит на «ее…
– Ты?
Вера не отрывается от его сурового, оценивающего взгляда. Вера видит, как освещенные красным пламенем, завешенные щетинками усов губы старого солдата дрогнули:
– Нет, дочка!.. Там – смерть… А тебе еще нужно жить!..
Вера вскидывает голову:
– Смерть?.. Смерть свою нужно убить!.. Я убью… Не только свою, но и вашу, и тех, кто позади нас!
Старший сержант молчит. Возвращается Базелев:
– Идут!..
Вера, вдруг рассердившись, кричит:
– Минута уже прошла… А они – идут! Или вы хотите отдать наш рубеж?..
Старший сержант встрепенулся, быстро обнял и поцеловал Веру:
– Ну иди, дочка… Не отдадим!..
И Вера, схватив пулемет и все три имевшихся к нему диска, поползла вперед, обогнув плавящийся от жары вкруг горящей землянки снег, погрузилась в слепую, черную ночь. Кроме пулемета и дисков была у Веры при себе еще только одна «лимонка».
«Не отдадим… Не отдадим!» – настойчиво повторяет возбужденная мысль, и Вера не понимает, что эти слова сказал старший сержант. «Не отдадим!» – уже относилось к земле, по которой она ползла, ко всему, что осталось там, позади нее.
Темный лес стал уже смутно различим ею в пурге. Вера переползла свежие, еще едва присыпанные снегом воронки, щупала пальцами снег впереди себя и, наткнувшись на немецкое проволочное заграждение, наконец задержалась, установила пулемет, вложила диск…
А позади ей видится красноармеец Политыка, погибший у горящей землянки, и убитый, полуобгорелый лейтенант Котов, лежащий возле пылающих бревен на мокром, красном снегу… Нет в ней ни страха, ни мыслей – есть только эти образы, возникшие во мгле.
Вера протерла глаза и впереди себя увидела маленькие темные елки и черные пятна, проскальзывающие от дерева к дереву. Они приближаются… Вот это и есть фашисты!..
У Веры страстное желание открыть огонь, но она сдерживает себя, она ждет, чтобы подошли ближе. Она считает: сколько метров до них?
Сто?.. Много! Пусть подойдут еще!.. Доносится шум, они идут и вполголоса о чем-то переговариваются, они еще не чуют опасности. Хорошо! Это – хорошо!.. Они широко растянулись вправо и влево, они приближаются цепью. Вера считает: «Теперь метров, наверное, шестьдесят» – и нажимает спусковой крючок, ведет очередью слева направо.
Стук пулемета исходит как будто из сердца, и все ее напряженное состояние мгновенно превращается в торжество. Гитлеровцы падают, слышен раздирающий ночную тишину вой, и после резкого голоса команды все, кто двигались впереди, ложатся. Вера не стреляет, пока гитлеровцы лежат. Но они начинают двигаться ползком, наползают и справа и слева. Вере понятно: они хотят обойти ее. Вера злобно бьет короткими очередями, выбивая передних слева, затем передних справа. Лес оглашается треском вражеских автоматов – пули начинают сечь воздух, все ближе врываются в снег. Вера быстро отползает в сторону, метра на три, снова дает короткие очереди. Бьет спокойно, уверенно – цепь редеет, неподвижные темные фигуры остаются на снегу, истошные вопли множатся, но, смыкая цепь, гитлеровцы подползают все ближе.
Политрук Вера Лебедева. * Весна 1942 года.
Один диск у Веры уже израсходован. Она вставляет второй, а немцы уже с трех сторон; все чаще переползает Вера с места на место, сбивает врагу фланги и бьет ему в лоб, – и второй диск подходит к концу. Дать бы сейчас длинную очередь, но нельзя – надо точно, рассчитанно, каждой пулей по одному. Пустеющий диск начинает трещать, патронов все меньше, пять-шесть выстрелов, и пулемет отказывает, диск пуст, а враги ползут…
Вера хочет вставить третий, последний диск, но левая рука вдруг виснет бессильно. «Ранена!» – понимает Вера, это некстати, Вере необходимо, чтоб рука сейчас действовала, она приподымает свою левую правой, пальцы еще работают, она вставляет третий, последний диск и начинает стрелять одиночными. Но на нескольких фашистов ей приходится истратить по две пули, и Вера досадует: «Как же это так, нерасчетливо!» Вдруг, вслед за разрывом мины, резкий удар в поясницу, и только при этом ударе Вера осознает, что ведь все время вокруг нее разрывались мины, а она даже не замечала этого. Но удар в поясницу был не очень силен. Вера продолжает стрелять. Ей нужно переползать с места на место, а левая бессильная рука ей мешает, подворачивается, и Вера отпихивает ее другой рукой влево, а потом подвигается боком и снова – одной правой ставит пулемет как надо, подправляет его головой, целится, дает один выстрел, целится снова, дает еще один. Фашисты начинают бросать в Веру гранаты. Некоторые рвутся поодаль, другие – близко. Вера слышит жадные, злобные возгласы, высчитывает ту секунду, когда разорвется очередная граната, чтобы зря не опускать голову, не потерять только что выбранную цель… Вот граната падает у самого пулемета. Вера мгновенно подхватывает и отшвыривает ее в сторону врагов, взрыв раздается среди них. Вера зло усмехается. Опять стреляет, но диск – третий, последний диск – начинает трещать, а в боку у Веры острое жжение и между лопаток под гимнастеркой и ватником мокро. И у Веры мысль: «Мне жарко, вспотела!»
Вера ждет чуда от диска, уже точно зная, что в нем осталось три-четыре патрона. Снова разрыв гранаты, обожгло ногу. Вера думает о своих, о помощи: «Подойдут… Неужели не подойдут?» И снова дает выстрел, и пулемет, стукнув, будто говорит: «Не отдам!» И второй – «Не отдам!». Вере чудится, что это в самом деле не она думает, что это голос пулемета…
Остались один или два патрона. И тогда само собой, как совершенно естественное продолжение всего, что делает она здесь, приходит решение: встать, бросить «лимонку» – все, что еще есть у нее, единственную «лимонку», чтоб себя и – побольше – их… Надо только выждать, когда они разом кинутся!..
Вера выпускает последние две пули. Два гитлеровца, пытавшиеся к ней подползти, замирают. Вера поднимает голову, и что-то яснеет для нее сразу, будто чего-то раньше не замечала она. Это – тишина. Никто не стреляет, враги лежат метрах в двадцати и не ползут ближе. И наших позади нет. Конечно, немцы остерегаются и выжидают, чуя, что патроны у русского пулеметчика на исходе…
«Ну вот», – мысленно подтверждает свое решение Вера, валит пулемет набок, быстро ладонью забрасывает его снегом, затем выдергивает из «лимонки» чеку, вздохнув, поднимается во весь рост. Возле нее – ветви разлапой, заснеженной ели. Смотрит на небо и видит звезды, в первый раз в эту ночь видит крупные, чудесные звезды, и ей сразу становится хорошо: перед ее взором будто среди звезд возникает доброе лицо матери, родное, так реально зримое ею лицо. «Мама радуется за меня!», и торжественное спокойствие в это мгновение овладевает Верой.
Просветленным взором она смотрит теперь на врагов, слышит голос команды, вслух легко и свободно произносит: «Идите теперь!» – и видит: немцы вскакивают, бегут, бегут к ней, и Вера заносит «лимонку» над своей головой и закрывает глаза и ждет… И счастливо повторяет: «Ну, все… все!»
Смутно слышит ожесточенный треск автоматов и больше не помнит уже вообще ничего…
Это были автоматчики, подоспевшие на помощь. Они скосили фашистов прежде, чем те подбежали к Вере. Веру нашли лежащей без сознания, навзничь, раскинув руки, – ватник ее был распахнут, а волосы разметались по снегу. Склонившись над ней, старший сержант уловил легкий пар ее непрекратившегося дыхания. Потрогал ее плечи, руки… «Лимонка» вместе с рычажком была так плотно сжата ее омертвевшей рукой, что не разорвалась. Старший сержант, осторожно разжав сведенные пальцы Веры, придержал своей рукой рычажок, крикнул бойцам: «Ложись!» – и отшвырнул гранату за трупы гитлеровцев. «Лимонка» разорвалась в снегу…
Вера очнулась возле все еще горевшей землянки. Увидела: «всего вокруг много, много: люди, пламя, движение, оружие»… Услышала голоса. Ей не было ни больно, ни трудно, только все было сложно в красном тумане, Вера осознала себя лежащею на шинели, заметила рядом раненых. Опережая сознание, ее внезапно вновь подхватило возбуждение боя, она была, конечно, в полубреду. Вскочив, подбежала к кричащему раненому бойцу, чтобы перевязать его. Она не могла найти раны; опустившись на снег, рылась правой рукой в его окровавленной разорванной ватной куртке, пока какой-то красноармеец не возник над ней силуэтом, распахнув ту же ватную куртку, отчетливо произнес: «Вот рана!»
«Пакет!.. Есть у тебя пакет? – спросила его Вера. – Разорви!»
Но едва, забыв о себе, ничего не сознавая, кроме желания перевязать раненого, она вместе с красноармейцем перевернула его, сзади послышались свист, вой, и, почувствовав удар в спину, Вера, отброшенная разрывом мины, снова потеряла сознание…
Снова очнулась она, покачиваясь на руках несших ее бойцов. Тянулись стенки траншеи, сияли над Верой звезды, под ногами бойцов поскрипывал снег. Окончательно пробудил ее голос командира роты Чапаева: «Вера! Вера!», – и только услышав его, она опять поняла, что жива, и безотчетно рванула правой рукой, отталкивая несущих ее бойцов, крикнула: «Я сама пойду… Где раненые?» Встала, но, сделав несколько неверных шагов, упала, прежде чем бойцы успели ее подхватить…
«Возьмите и несите ее! – крикнул Чапаев. – Она в бреду!»
До Веры эти слова дошли словно из глубины колодца, но она все-таки встала и пошла, не даваясь бойцам, не слыша, стреляет ли враг, рвутся ли снаряды. А снаряды рвались, а Чапаев уже ничего больше не приказывал, потому что, сам раненный, впал в бессознательное состояние на руках подхвативших его бойцов.
До командного пункта роты было метров шестьсот, и эти шестьсот метров Вера прошла сама, поддерживаемая бойцами. И когда переступила порог землянки, ничего не узнала, узнала только Клавушку, которая, испуганно взглянув на нее, кинулась к ней и заплакала, повторяя: «Вера, Вера!..»
Вера стояла пошатываясь, поддерживаемая бойцами, рванула вверх свою гимнастерку, заправленную в ватные брюки, и на пол посыпались ледышки крови, – их было много, они сыпались на пол, звеня, темно-красные, отблескивая в свете керосиновой лампы… Но это уже было последнее, что запомнила Вера из той необыкновенной ночи. Она потеряла сознание – на долгие часы… Ее увезли на ПМП. Она была ранена пятью осколками мин и ручных гранат. Два из этих ранений оказались тяжелыми.
Вновь открыла глаза Вера, уже лежа в белых простынях, на пружинной кровати – в госпитале. Это был госпиталь No 1000, в Ленинграде. И первое, что почему-то припомнилось ей, – была ее кубанка, оставшаяся на снегу там, рядом с поваленным набок пулеметом, – кубанка, сшибленная с ее головы осколком немецкой мины. Тогда она и не заметила этого, а теперь кубанка возникла перед ее глазами отчетливо. На столике возле себя Вера увидела цветы и конфеты, подумала: «Откуда они могут быть?» (ведь это было в самом начале апреля!) Но на душе стало легко и приятно. Ей сказали, что в госпиталь приезжал генерал-майор, начальник Политуправления фронта и что он приедет еще раз. И кроме того, ей сказали, что кроме медали «За отвагу», которая уже есть у нее за прежние боевые дела, теперь у нее будет орден – она представлена к ордену Красного Знамени. Вера улыбнулась, закрыла глаза и заснула.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В ПОЛЯНАХ
ДЕНЬ ПЕЧАТИ.
МАЙСКИЙ СНЕГ.
ОБИТАТЕЛИ ОДНОЙ ИЗБЫ.
ДОКЛАД БАТАЛЬОННОГО КОМИССАРА.
ИСПЫТАНИЕ ЗАТИШЬЕМ.
ВЗГЛЯД В ГЛУБИНУ ПРОСТРАНСТВ.
(8-я армия. 5-10 мая 1942 года)
День печати
5 мая. Деревня Поляны
Перед рассветом я вернулся в Поляны, пролетев бреющим, как над летнею Арктикой, «ад битыми, ворочающимися льдами Ладоги.
Я не знаю, про какое место сказать: «Я опять дома». Где мой дом? В Ленинграде ли, в пустой, разбитой тяжелым снарядом квартире, похожей на полуразрушенный склеп, только почему-то оказавшийся не на земле, а на высоте пятого этажа, – никто туда не зайдет, никто не догадается, что там вдруг может спать живой человек.
Или в том блиндаже любой воинской, дерущейся с врагом части, где я на несколько суток пригрелся, заинтересованный людьми и их боевыми делами, и где уже живу их интересами, волнуюсь их волнениями, чувствую себя у них дома?..
Или вот в этой избе редакции армейской газеты? Здесь мой спальный мешок, здесь на общих нарах я сплю, и стучу на машинке, и делаю записи в моей полевой книжке – работаю. И к здешней столовой прикреплен талонами, выданными мне на месяц вперед по моему аттестату… Значит, сегодня я «дома» – здесь!
В числе сотрудников газеты – поэт Всеволод Рождественский, драматург Дмитрий Щеглов и еще дватри ленинградца.
Всеволод сегодня читает стихи – о Крыме, об Арагве, Щеглов и я слушаем. День – тихий, только утром была канонада, немцы били куда-то неподалеку, чувствовалось, как земля словно бы толкала избу, раскатывался гул. Потом били наши орудия, отвечая. Приходил из политотдела майор Данилевский, он мне нравится: умный, культурный, сосредоточенный, мыслящий. Я с ним выбрался на луговину, сидел на прошлогодней траве под солнцем – впервые этой весной. Мы говорили о Ленинграде, я рассказывал о вчерашнем пленуме ленинградского Союза писателей, там в числе других выступали Всеволод Вишневский и Александр Фадеев, и об оперетте «Сильва» в постановке Ленинградской музыкальной комедии, и о том, что завтра «а ленинградском стадионе «Динамо» состоится футбольный матч. Все это, кстати, лишний раз подтверждает, что Ленинград ожил. И еще говорили мы о войне, о том, что делается и чего не делается на участке 8-й армии, о затянувшемся здесь затишье, о людях, с которыми мы общаемся…
Назначенный на днях дежурным по гарнизону Данилевский, расхаживая ночью с фонариком, нарвался на несколько неприятных сцен.
Ни я, ни Данилевский не можем понять людей, в которых водка и цинически-пошлые развлечения способны затмить тревогу о Ленинграде. Дешевый и жалкий способ уходить от мыслей о том великом и трагическом, что происходит сейчас, от раздумий о долге своем!..
А ведь люди, о которых я говорю, – два-три как будто интеллигентных сотрудника редакции, пусть молодые, но командиры Красной Армии. Действующей! Призванной защищать Лепит рад!
Не надо быть ханжой, не надо проповедовать аскетизм во что бы то ни стало, не следует считать, что живой человек должен накладывать на себя схиму потому, что в этот миг умирают под пулями врага и от голода, принесенного врагом, тысячи других. Но только бездушный чурбан, ничевок может в настоящее время не болеть душой о Родине, быть обывателем и мещанином.
Коллектив газеты в основном состоит из хороших, деловых журналистов. Но поведение тех, которых здесь попросту называют «шпаной», способно испортить репутацию всей редакции. В этом мнении со мною согласны начальник политотдела армии бригадный комиссар Панков и его заместитель старший батальонный комиссар Глушанков, которые, интересуясь моими впечатлениями о Ленинграде, пригласили меня сегодня к себе на чаепитие. Шел откровенный разговор о человеческих и деловых качествах лучших и худших людей здесь, во втором эшелоне армии, и о том, какой должна быть воспитательная работа.
Вечер
На вечере армейской газеты «Ленинский путь», посвященном Дню печати и награждению части сотрудников медалями, редактор старший батальонный комиссар Гричук делал пространный доклад.
В своем докладе Гричук отмечал заслуги газеты «Ленинский путь» и некоторых ее сотрудников. Говорил о храбрости старшего политрука Сырцова, который ходил по тылам врага с лыжниками, чтобы дать материал в газету. Еще в начале войны Сырцов вместе с поэтом Бершадским под пулями лазил за «материалом» по передовым позициям, где еще кипел бой. Выступая от имени политотдела армии, бригадный комиссар Панков также упоминал о хорошей работе старших политруков Сырцова, Хренкова, батальонного комиссара Воронина и некоторых других сотрудников газеты. Говорилось и о недостатках газеты, о том, что она плохо освещает действия одиночного бойца, плохо показывает действия мелких подразделений, о том, что не научилась работать с военкорами – их недостаточно, среди них попадаются случайные люди…
Из доклада Гричука я выделяю только следующие, записанные мною слова о начале снайперского движения:
«… Отдельные снайперы (их тогда еще называли «охотники», «истребители кукушек» и пр.) были в частях с начала войны. Кое-где делались попытки както организовать этих охотников. Но только в ноябре сорок первого года снайперскому движению было придано первостепенное значение. 15 ноября 1941 года в газете «Ленинский путь» появилась полоса: «Ни пощады, ни жалости – смерть!» – о снайперах-истребителях Галиченкове и Вежливцеве. Речь шла о том, что каждый боец должен быть «пятидесятником», то есть должен истребить не меньше пятидесяти гитлеровцев. Военный совет и политотдел 8-й армии ввели Доску почета снайперов-истребителей.
В армии одним из первых лучших снайперов оказался Пчелинцев. В том подразделении, где он был, политотдел организовал совещание, газета распространила обращение ко всем истребителям, а затем предложила свои страницы для их переклички».
Майский снег
6 мая. 10 часов утра. Поляны
Были чудесные, весенние, теплые дни. Почва во многих местах просохла совсем, стала твердой и плотной. Появилась первая зеленая, еще робкая, едва пробивающаяся травка, береговые склоны речки приобрели легкий зеленоватый оттенок. Маленькие желтые цветики разбежались по опушкам, вдоль грядок на старом, грязном, с вялой землей огороде, между гнилыми корнями прошлогодней капусты. Прозрачнокоричневая вода быстрой речки гнула, выкладывала по своему дну длинные водоросли и взмела у каждой коряги, у каждой застрявшей поперек течения ветхой веточки белую, как хорошо взбитый яичный белок, легкую пену, похожую издали на небрежно набросанный хлопок. Дорога, преходящая мимо избы, застланная во время распутицы слоями березок, ельника, долбленого известкового камня, присыпанная сверху желтым песком, бежала вдаль прочной веселой оранжевой лентой, – хорошо потрудились саперы. Автомобили катились, двигались по этой дороге, неторопливо попрыгивая на выбивающихся камнях, и уже нигде не останавливались, не застревали, не надрывали свои натруженные моторы, буксуя, кренясь, увязая, как в миновавшие дни непролазной распутицы. Только люди, выходившие из леса, красноармейцы ли, командиры ли, часто шли с толстыми палками, которые были нужны на топком болоте, чтоб щупать глубины топи, чтоб пробовать пружинистость рыжих болотных кочек.
Окна моей избы были раскрыты настежь; даже просыпаясь в ранний час, я с удовольствием освежался холодной водой, наслаждался доброй свежестью рассветного ветерка… Шинель, меховая куртка висели на гвозде в уголочке избы (где, когда-то рыже-розовые, обои сохранили несколько своих облупленных, потрескавшихся полос) – висели забытые мною и ненужные.
По ночам играла парадным весенним светом растущая, торжественная лука; слышалась перекличка полягушечьи квакающих то здесь, то там пулеметов; порой нарастал и раскатывался орудийный гул. Ярким пунктиром обозначались линии трассирующих пуль; возникали и таяли вспышки белых и красных ракет; над линией фронта вставали зловещие зарева и бледные, немочные сияния. В просторных высях проносились крылатые хищники, пытавшиеся своим злобным фашистским глазом рассмотреть нашу весеннюю землю, и хищникам негде было укрыться в безоблачном небе, когда, споря с луною, ищущие лучи белесых прожекторов схватывали их в свое настойчиво движущееся по небу перекрестье, вели их по небу сквозь строй зенитных снарядов и пуль, пока они либо не падали на землю факелом смерти, либо не улепетывали в подлунную даль, едва унеся целыми свои металлические крылья.
Словом, – полнокровная, сильная – была весна.
А сегодня опять зима! Все покрыто белым густым снежным покровом. Леса, поля, огороды, крыши изб, дороги – однообразно белы, однотонны, а серое, низкое небо порывисто сыплет колючий снег. И ветер – острый, ладожский – дует, пронзительно свистя, во все щели. И обнаружилось, что ветки деревьев еще все-таки голы, стоят эти деревья рядами, скучая, распяленные, как воткнутые в снег сухие огромные веники. И речка окаймилась двумя прибрежными полосками льда, и коричневый цвет ее вод стал суровым, сердитым. И лунки огромных болотных луж, что при солнце казались голубыми сверкающими глазами земли, покрылись гладкими как стекло пластинками льда в сантиметр толщиной Этот стеклянный лед пронизан микроскопическими пузыречками воздуха – того теплого воздуха, что пытался пробиться наверх, протыкая лед словно тоненькими булавочками, но не пробился и, закованный в этот лед, стал нитками едва различимых бусинок. Я разбил на одной из таких лунок лед сапогом и взял пластину – точь-в-точь осколок зеркального стекла, с той разницей только, что в нем оказались вмурованными несколько зеленых травинок, – и принес эту пластину в избу редакции, чтобы все ею полюбовались, и было жаль, что этот лед тает.