Стоит мой лес беззвучен. Чуть слышно ударяются о полог палатки редкие дождевые капли. Собиралась, грохотала громами, но так и прошла стороною гроза. Чистая прохлада дождя сменила жару последней недели, наконец-то наступившего неподдельного лета.
В душе у меня – томление, острое, непроходящее. Последнее время это томление не дает покоя ни ночами – вновь бессонными, ни в дневные часы, когда, преодолевая свое душевное состояние, я работаю.
В окружающем меня мире – тишина. Все та же проклятая тишина ожидания!
После ночного дежурства я спал – спал недолго, в своем спальном мешке, разложенном на грязных, вывезенных в лес из деревни воротах, в захламленной палатке.
Сейчас я резал бумагу. Это делаем мы все по очереди, выкатывая огромный рулон на лесную траву. А перед тем изучал карту окрестностей Ленинграда. Я часто всматриваюсь в эту карту, как во всю свою жизнь. Разглядывая печальные мертвые ветви деревьев зимою, всегда представляешь себе ту нежную зелень, какая оживит их весною. Зимняя голизна деревьев – явление законное. Но невероятным нарушением естественных законов природы представляется то, что я читаю теперь в тягостно томящей сознание карте. Стрельна, Урицк, Пушкин на этой подробной карте «километровке» почти срослись с Ленинградом. А в них стоят орудия врага. Я вижу, как рыжеволосый гитлеровец жирным пальцем водит по черным квадратикам ленинградских кварталов, по белым линиям улиц, выбирая, куда на сей раз пустить залп смертоносных снарядов. От ленивой, преступной его фантазии зависит в эту минуту жизнь тех или иных ленинградцев, существование архитектурных ансамблей. Что выберет он? В какую точку ударит сейчас снаряд? Какие женщины, только что входившие в магазин за пудрой, в женском неугомонном стремлении скрыть от своих друзей и попросту от прохожих следы страшной зимы на своем молодом лице, – какие женщины через минуту погибнут на взрытом асфальте, искромсанные рваным металлом?
Как могло все это случиться? – Ведь это же не бред, рожденный мучительными кошмарами, распаленным мозгом умалишенного. Это действительность, день, в котором я живу, та минута, в какую веду эту вот запись моего дневника!..
Сегодня ночью, когда, дежуря, я бродил вокруг палаток, голос диктора разносил над притихшим лесом тяжелые новости очередной сводки: об ожесточенных, но отбитых нами атаках па Севастополь, об уничтоженных на Курском направлении ста пятидесяти танках… Никаких подробностей!
Три дня назад немцы восточнее Курска начали повое наступление. После неудачи майского наступления Юго-Западного фронта и прорыва немецких танков в тыл войск этого фронта, а затем поражения советских войск под Харьковом положение наше на юге весьма тревожно.
Каждый следующий день теперь грозит нам потерей Севастополя, сражающегося с поразительным героизмом, но уже разрушенного полностью и, кажется, обреченного…
Газетные сообщения скупы, лаконичны. Но если внимательно вглядеться в карту, то… захваченный немцами наш плацдарм в районе Лозовой и Барвенкова… Северный Донец… Направление на Воронеж…
Словом, летняя кампания Гитлера в этом году началась на юге. И опасность там нарастает!..
Просыпаюсь. Все мокро – дождь и вчера и ночью. Спать хоть и в мешке, но на шинели, подложенной под бок, было неудобно. Кто-то кусал, – кусают теперь муравьи, комары, клещи и кое-когда появляющиеся (например, в чистом белье, после прачки) вши…
Проснувшись, скручиваю цигарку и смотрю па Всеволода Рождественского. Он спит рядом, под шинелью и одеялом, с нахлобученной на голову, как колпак, пилоткой.
И потом смотрю на фотокорреспондента ТАСС Чертова: он спит на двух сдвинутых рулонах бумаги, подложив под себя истрепанную карту мира, накрывшись шинелью и грязным брезентом, в меховой шапке и сапогах.
Чиркаю спичкой. Курю.
– Да… – пробудившись, произносит Всеволод Рождественский. – Началась агония Севастополя…
Пауза. Долгое молчание. Все курят.
– Да… – говорит Григорий Чертов. – Теперь несколько дней в сводках будут опубликовывать: Продолжаются уличные бои…
Пауза. Долгое молчание. Все курят, и Чертов добавляет:
– Летнее наступление Гитлера началось… И снова молчание. И наконец Всеволод:
– Как это бесконечно далеко от наших фанфар предвоенной поры – тридцать седьмого тридцать восьмого тридцать девятого года…
– За эту песню человек получил орден. Всеволод:
Опять молчание. По тенту палатки стучат капли дождя. И Всеволод говорит:
– Если англичане и будут вытаскивать, то только чтобы всю славу приписать себе.
– Спасти Севастополь, – говорю я, – сейчас могло бы только: или необычайной силы наш удар от Ростова, или налеты тысячи американских самолетов па немцев, штурмующих город…
– Мы ничего не знаем, что делается в мире. Мировая политика дело темное, разберись в буржуазных душах! Все они одинаковы: друзья и враги!
Разговор о Египте, где англичан бьют. Рассуждаем: если немцы перережут Суэцкий канал, то, быть может, англичане тогда возьмутся за ум, немедленно откроют Второй фронт, боясь уже не справиться потом с немцами, ежели те не будут немедленно разбиты па полях Советского Союза.
И опять молчание. Всеволод:
– Есть только один несомненный факт. Под Москвою зимой мы немцев остановили, мы сами, – никто нам не помогал. Нужно второе такое же чудо. И тогда наши тайные недоброжелатели станут нашими друзьями.
– Если что?..
– Если мы опять остановим немцев.
Беседуем о несравненном героизме защитников Севастополя. Этот героизм будет вспоминаться столетиями.
Мысли о Севастополе не дают мне покоя все последние дни. Значение Севастополя огромно, – может быть, больше Киева и Харькова… Но что еще может спасти чудесный город? Больно представить себе судьбу героев – его защитников, если Севастополь падет. Моряки – разве это не храбрейшие паши люди? Они да летчики, саперы, танкисты…
И опять, опять опять мысли о Ленинграде и о всех возможных вариантах событий, которые должны наступить здесь: неизменность того, что есть, и приход осени, и вторая зима – такая же? Или попытка немцев задушить город и, собрав все силы, взять его?
Все зависит от положения на других фронтах. Если там в ближайшее время мы гитлеровцев погоним, то они здесь не только не смогут предпринять никакой попытки наступления, но их сравнительно нетрудно будет погнать отсюда наличествующими нашими силами. В противном случае – битва здесь предстоит жесточайшая…
И вот утром сообщение: наши войска оставили Севастополь. Об этом так трудно, так больно думать, что здесь и записывать ничего не могу… За завтраком в столовой – общее молчание. Всякий смех все «постороннее» воспринимается как нечто чудовищно нетактичное как резкий удар бича.
Но говорить о Севастополе – всякий понимает – нe следует, не следует потому что любой разговор об этом может только усугубить тяжелое настроение, а дух дух армии и мой собственный, как одного – пусть мельчайшего – из ее элементов, должен быть бодр.
И потому молчаливы и сосредоточенны все вообще.
Лес у деревни Сирокаски. Шлагбаум при выезде на большую дорогу. Бронемашины и бойцы с них. Столик, срезы березок. День сегодня был жарким.
Десять тысяч снарядов легло на участок, занимаемый одной ротой, в Севастополе. Десять тысяч снарядов! Это невозможно даже представить себе! А рота не побежала!
… Севастополь! Остались одни развалины, – об этом сообщает Информбюро. Я знаю этот город, люблю его. Я понимаю все значение его потери. И… больше не могу говорить об этом…
А у нас?.. Из окруженной 2-й Ударной армии все выходят – прорвавшись с боями или проскользнув сквозь линию фронта – мелкие подразделения и маленькие группы.
С горечью рассказывал мне об их потерях и бедах заместитель начальника политотдела батальонный комиссар Ватолин…
Я решил ехать опять в Ленинград – не могу жить без родного города, в котором и родных-то у меня уже не осталось. Но сам город ощущается мною как живое, бесконечно близкое мне существо…
ГЛABA ОДИННАДЦАТАЯ
ЛЕНИНГРАД В ИЮЛЕ
НА ТРАЛЬЩИКЕ ЧЕРЕЗ ЛАДОГУ
ОПЯТЬ В ЛЕНИНГРАДЕ
НА ПЕРЕДОВЫХ ПОД ЛИГОВОМ
ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ
У НИКОЛАЯ ТИХОНОВА.
ВСТРЕЧИ
ДОМ ИМЕНИ МАЯКОВСКОГО
ПОСТРОЕНИЯ.
ЕЩЕ СТРАНИЦЫ О «ПЯТАЧКЕ»
НА ЛЕНИНГРАДСКИХ УЛИЦАХ
К ОТРАЖЕНИЮ ШТУРМА.
РУКОВОДЯЩИЕ УКАЗАНИЯ.
ПЛЫВЕМ В КОБОНУ.
(Ладога, Ленинград, 42-я армия. 7-19 июля 1942 года)
На тральщике через Ладогу
6 июля. Перед полночью. Порт Кобона
Пятый пирс. Я – на борту тральщика, полного красноармейцев, направляемых в Ленинград. Это – пополнение: архангельцы, перевозимые туда партия за партией. Стоим у пристани, ждем отправления с девяти часов вечера. Задерживаемся из-за продуктов, получаемых командой парохода.
Я сразу в мире ладожских новостей: разговоры о многих тысячах тонн продовольствия и грузов, перевозимых в Ленинград; о четырнадцати бомбардировщиках, недавно совершавших группой налеты на берег озера и уничтоженных в разных местах до единого нашими самолетами и зенитками; о морских минах, сбрасываемых в озеро фашистскими летчиками.
Немцы почти каждый день совершают налеты на пароходы и порты Весь берег – в воронках от авиабомб. На судах постоянно жертвы, главным образом от пулеметных обстрелов штурмовиками. Они чаще всего выскакивают из облаков. Сейчас небо в облаках с юга надвигается сплошная туча. Справа – небо чисто, но и здесь ходят тучи. Белая ночь. Светло.
Гигантские склады продовольствия на берегу. Уголь. Мины. Везде – красноармейцы. Везде – женщины-работницы, регулировщицы, грузчицы. На пирсе – диспетчеры. Смешение гражданских и военных людей, сухопутных и морских военнослужащих.
План эвакуации Ленинграда – десять тысяч человек в день – выполняется. При мне к пирсу уже подошло два парохода с эвакуированными ленинградцами. Лица не очень истощенные, люди бодры физически, но есть хотят. Груды вещей.
На пристани – мотовоз с платформами. Подвозит пассажиров и вещи на берег и с берега. Пограничник, младший лейтенант, проверяет документы у едущих на ленинградский берег. Не слишком внимательно. Пассажиры едут по купленным в кассе билетам, стоимость билета – четыре рубля.
В бухте сгрудились десятки металлических моторных тендеров-плашкоутов. Один за другим они подчаливают к пирсу, на каждый из них быстро грузятся по полсотни красноармейцев какой-то воинской части, отправляемой на Ленинградский фронт. На одном из плашкоутов, помеченном цифрой «45», поместился и я.
Но на озере – волна. У берега ветер три балла, на озере – больше. Иных из бойцов тут же у пирса укачало, хоть люди здоровые. Плашкоуты ждут отправления, однако волна и ветер усиливаются, потому– приказ: плашкоуты в рейс не выпускать всех пересадить на пароход.
Мы быстро перегружаемся… Это – небольшой тральщик, каких на Ладоге теперь много. На нашем тральщике – генерал, начальник Управления перевозок. Тральщик вооружен зенитной пушкой и двумя зенитными пулеметами Переход через озеро на тaком тральщике длится часа полтора-два, на плаш коуге – три, иногда четыре.
7 июля 0 часов 40 минут ночи
«Все на борт!» Сейчас отправимся! Зенитчики сняли чехлы с пулеметов. Краснофлотец вертит зениткой, примеряется. Слышу:
– Вон фриц!
Но это – звезда! Небо очистилось, бродят только отдельные облака. Довольно темно, справа – тусклая заря. Волны Ладоги свинцовы. На пристани стало безлюдно.
Зенитчик надел каску.
Красноармейцы сидят тихо, многие спят вповалку. Несколько человек читают «Ленинградскую правду».
1 час 02 минуты
Вышли… И вот наш «тралец», изрядно покачиваясь, рассекает пенящуюся озерную волну.
Сижу на крышке люка машинного отделения. Рядом со мной на люке фотокорреспондент Г. Чертов сотрудник газеты Управления перевозок писатель А. Дорохов и работница почты, красивая женщина. Она ездит сквозной бригадой из Ленинграда в Кобону и обратно. Множество раз пересекла озеро зимой на машинах, теперь – на пароходах. Спокойная, привычная ко всему. «Обстрелов в Ленинграде совершенно не боюсь, бомбежек стала бояться с двадцать восьмого!» Двадцать восьмого июня был сильный налет на пристань ленинградского берега, женщина была под этой бомбежкой. Лицо у нее – худое, но не болезненное. Со вчерашнего дня до трех часов пополудни сегодняшнего – ничего не ела, питание для работников почты здесь не организовано. Сейчас, конечно, опять голодна.
Видны вспышки нашей зенитной батареи, слева по носу, на берегу, севернее Шлиссельбурга. Доносится гул: то ли рвутся бомбы, то ли артиллерийская стрельба, в ветре разобрать трудно. Зенитчик подкрутил и подготовил зенитку. ТЩ – тральщик наш – бойко режет волну. Справа позади виден маяк Кабоджи. Только что миновали стоящее па якоре патрульное судно.
… Яркие вспышки залпов. Видны дымки, немного правее Осиновца, и через две-три секунды – ряд гулов.
3 часа ночи
Подходим к берегу, ясно виден маяк Осиновец.
Вторую половину пути я простоял на спардеке, около зенитки и трубы, в разговорах с моряком – политруком, который рассказывал мне, как осенью с группой в двадцать три человека он ходил в немецкий тыл, от Погостья до Ушаков, нападал на штабы. Хороший, крепкий парень.
Подошли к берегу, стопорим машину.
– Правым бортом будешь швартовать!..
Баржи, буксиры, пирсы. Лес. Чайки,. Светло. Шли мы час пятьдесят минут.
6 часов утра
Поезд (он ходит раз в сутки) отошел от станции Ладожское озеро с опозданием: В пять часов утра, вместо четырех часов двадцати минут. А от пристани до этой станции путь пешком был мучительным, полтора километра я пес на спине четыре пуда груза и совершенно изнемог. Этот груз главным образом – продовольственные посылки ленинградцам от их родных и знакомых, работников политотдела армии, редакции газеты и других командиров, узнавших, что я направляюсь в Ленинград.
А сейчас, сквозь усталость, такой интерес к окружающему, такое вглядывание в него, что не могу в поезде даже вздремнуть: надо все увидеть, узнать, почувствовать, понять!
7 часов утра
Виден Ленинград. Сначала – Смольный собор, показавшийся сразу после Ржевки, совершенно дико разбомбленной, разрушенной, искореженной. Странное чувство обуревает меня при приближении к
Ленинграду. Вот от Ржевки тащится красный трамвай, вагон полон: женщины и мужчины – горожане, дачники с портфелями, узелками, цветами, сеточкамиавоськами. Лица – исхудалые, но такие, будто эта худоба естественная, а не от истощения. Все обычно: смех, сон сидящих, – будто в мирное время, в дачном поезде.
Хочу спать, спать. Воздух чист, свеж, бодрящ. Днем, наверное, будет жарко… А мысли: «Вот дома, вот приехал, никуда бы, никогда бы не уезжать отсюда!.. В городе – обстрелы, рядом – немец, а черт с ним, с этим немцем, с этими обстрелами, эта «дьявольская война» надоела! Хочется жить по-настоящему, по-обычному, дома!..»
Огороды, траншеи, даже надолбы, колючая проволока, дачи, гребные лодки, цветы. Девушка с цветами в вагоне. Армейцы и краснофлотцы с сосредоточенными лицами в вагоне.
Сейчас бы душ принять, освежиться, выкупаться в озере, вот в том, где я видел гребные лодки, и провести месяц в мире, и тишине, и довольстве. Отвлечься от мыслей о войне, о фронте! А фронт – вот тут же рядом, да и я сам – не тот!..
7 часов 30 минут утра Ленинград!
Опять в Ленинграде
7 июля. 8 часов утра. Дом имени Маяковского
Я – на улице Воинова, в Союзе писателей. От Финляндского вокзала половину моей поклажи нес паровозный мастер, он работает сверхурочно, за хлеб, носильщиком. Солнечный день. Корабли на Неве, но теперь – с маскировкой.
За последнее время город необычайно изменился в лучшую сторону. Основное в этой перемене сделано самим летом: теплом, светом, яркой зеленью. Но очень многое, конечно, сделано и людьми, поистине ипаппчеоким их трудом.
Ясно ощущаю тот необычайный подъем, то волнение, какое может быть только у человека, сознающего, что он вступает на священную родную почву. Шел по асфальту чистому, гладкому, непривычному после мха лесов и болот, – шел радостный, плененный красотою Невы, давно знакомыми очертаниями города, Петропавловской крепости, набережных, улиц, где знаком каждый дом. Сколько раз там, в передовых частях, приходило мне в голову, что я уже не увижу родного города, – и вот я вновь оказался в нем, будто несбыточное сбылось. Все в нем «на месте». Никакие бомбардировки и обстрелы не изменили общего его облика, он цел, таков же (и сразу даже не замечаешь, не хочется замечать его ран).
Я покинул частично разрушенный Финляндский вокзал, прошел мимо безобразной вышки, которой укрыт от осколков и замаскирован памятник Ленину; мельком оглядел десяток зияющих пробоин в обступающих вокзал домах; кое-где поврежденный, но тот же Литейный мост; те же два корпуса недостроенных громадин – кораблей, что стоят с осени у набережной Военно-медицинской академии. Если и есть в них разрушения, то издали они не видны. Неизменны текучие воды Невы – державной, могучей. Разве есть сила, способная иссушить их?
Дом имени Маяковского[22]. На улице перед дверьми сидит на стуле женщина – служащая дома, греется на солнышке, читает книгу. Андрей Семенович Семенов тащит мой огромный памирский рюкзак к себе, в Литфонд, оставляет меня в своей комнате, уходит во двор за водой для чая, и я пользуюсь минутами одиночества, чтобы записать эти первые мои впечатления…
8 июля Ленинград
Полдня вчера я провел у А. С. Семенова. Обменивались новостями, пили чай, потом я спал. На трамвае отправился в ТАСС, сдал корреспонденции, оформил документы. За июнь в «Вестнике ТАСС» помещено тринадцать моих корреспонденции. Из ТАССа, зайдя по пути в Комендантское управление зарегистрироваться, пошел в свою квартиру, на канал Грибоедова; оттуда – в «Асторию», тщетно пытался получить номер.
Поздним вечером на автомобиле «пикап» я с А. Фадеевым и Л. Пантелеевым выехал в Ржевку. Фадеев со своим спутником улетел в Москву, а я вернулся в Ленинград, на канал Грибоедова.
А сегодня с утра навестил нескольких соседей по дому, потом развозил посылки по городу, снова был в ТАССе, в Союзе писателей. Отвез часть продуктов Марусе – домработнице моего отца, по-прежнему живущей в его квартире, на проспекте Щорса; писал письма в Ярославль и, наконец, отправился к Николаю Тихонову, на Зверинскую, остаюсь у него и Марии Константиновны ночевать.
Тихонов сказал, что завтра на правом фланге нашего фронта, за Средней Рогаткой, в одном из полков 21-й дивизии, занимающих оборону под Лиговом, ждут писателей, поедет Елена Рывина, и, мол, не соглашусь ли поехать и я? Я, конечно, согласен. Тихонову утром будут звонить, пришлют машину.
На передовых под Лиговом
9 июля. 6 часов вечера
В 10. 30 утра за мной приехал на машине старший политрук Черкасов. С ним я поехал в Союз советских писателей, оттуда – в ДКА, где живет Елена Рывина. Мы помчались на передовые позиции – в 8-й полк 21-й стрелковой дивизии НКВД[23]. Быстро пересекли центр города, выехали в южную его половину. Здесь, в Московско-Нарвском районе, за Обводным каналом, громады домов стали крепостями: амбразуры в каждом, заложенном кирпичом окне, что ни окно, то бойница.
В южной стороне улицы перегорожены баррикадами, возникающими уже начиная с Социалистической. Они пока еще разомкнуты, в них оставлены узкие проходы, где – для автомобилей, где – только для пешеходов. Чем дальше к югу, тем баррикады встречаются чаще, становятся все солиднее.
Огибая свежие воронки, машина бежит по улице Стачек. Здесь, за Обводным каналом, трамваи уже не ходят, здесь город уже плотно перемешался с фронтом. Еще бродят дети и женщины, живущие коегде в своих домах, но баррикады и блиндажи, бетонные надолбы и проволочные заграждения переплелись с домами; естественные укрытия смешались с искусственными. В огромных корпусах общежитий Кировского завода – «вторые эшелоны», и странно, что, сколько ни обстреливают этот район, большинство домов стоит на месте неприступными крепостями-громадами, хоть и простреленными, хоть и поврежденными артиллерийским огнем.
За Кировским заводом улица Стачек по всему ее протяжению укрыта с правой, немецкой, стороны стеной маскировочной сети, уплотненной множеством навязанных на нее тряпичных лоскутов.
Едем вперед, патрули проверяют документы. Одетая в шелковое ярко-красное платье, черноглазая, худощавая, похожая на цыганку Рывина – весела, возбуждена, говорлива, с нею не соскучишься, но и мыслям своим не предашься!
Большие корпуса – реже. Начинаются сплошь разбитые артиллерией деревянные дома, или пепелища, с торчащими кирпичными трубами. Они оборваны перед Лиговом превращенной в хаотический пустырь, изрезанной ходами сообщения полосой. В километре дальше, правее, где прогорелый остов завода «Пишмаш» и вышка, – уже враги. Они превратили руины завода в свой узел укреплений, густо насыщенный огневыми точками. Вышка – немецкий наблюдательный пункт, постоянно бомбимый и расстреливаемый нами.
А здесь – порубанный, искрошенный рваным металлом парк. В нем блиндажи, укрепления. За ним – тоже открытое поле, до самых немецких позиций, курчавящихся редкой цепочкой деревьев.
Блиндаж командира и комиссара полка – давний, аккуратный, доски чистенько покрашены зеленой краской. Позиции эти неизменны с осени. Бойцы и командиры – большинство пограничников, – человек триста, собрались на открытом воздухе, в парке, под деревьями, разбитыми минами и снарядами. Я читал рассказы. Елена Рывина – стихи. Бойцы и командиры были весьма довольны.
За обедом (суп да каша в блиндаже командир полка рассказал о недавней смелой вылазке восьмидесяти бойцов, пробежавших днем полтораста метров от своих траншей к траншеям врага. Бойцы пересекли это пространство в две минуты и столь внезапно навалились на гитлеровцев, что те не успели опомниться и почти не отстреливались. Перебито много немцев, взят «язык». Этот факт – уже значительное событие на фоне полного затишья на Ленинградском фронте. О нем говорят и пишут. Ибо ничего более крупного не происходит. Артиллерийские и минометные перестрелки, поиски разведчиков, действия авиации да боевая круглосуточная работа снайперовистребителей – это все, что происходит в позиционной войне вокруг Ленинграда.
Обратно от блиндажа командира полка (расположенного в километре от немцев) до угла Невского и Фонтанки мы ехали на мотоцикле с коляской ровно восемнадцать минут. Быстрый мотоциклетный ход, знакомые, чистые и почти пустынные улицы, ярко залитый солнцем родной город, ощущение передовой линии, развалины, размеренная обычная походка мирных ленинградцев, резвящиеся дети, гладкий асфальт, милиционеры на углах в белых перчатках, прогуливающиеся парочки, погорелые дома, решето расстрелянных стен и оград, буйная зелень аллей, обрамляющих Фонтанку, дома с бойницами – все, все это перепуталось, перемешалось, вызвало во мне какое-то возбужденно-бесшабашное настроение, то, при котором даже хочется опасности и ничего в мире нет страшного…
И потом, прямо с передовых позиций подкатить на мотоцикле к дверям своего дома, где жил всегда мирной жизнью, – чувство необычайно странное, словами не определимое.
Первые впечатления
9 июля. 7 часов вечера
И вот я пусть в разбитой снарядом, разрушенной моей квартире, но – дома.
Впечатления мои за три дня пребывания в Ленинграде – остры и глубоко врезаются в сознание.
Внешний вид города: издали, при первом взгляде – обычный летний. Чистые улицы, цветущие сады и парки, на улицах – трамваи, автомобили, прохожие. Но стоит вглядеться пристальней, – в каждом квартале разрушенный, разъятый сверху донизу бомбою дом, и другой, скалящий голые стены, сплошь прогоревший, и третий, подбитый снарядом, и другие – просто изрытые язвами, осыпанные осколками снарядов.
На асфальте улиц разрушений не видно – каждая воронка очень быстро заделывается, покореженные рельсы исправляются. Спустя несколько дней после падения снаряда или бомбы на улицу узнать о том можно только в каких-нибудь, наверное существующих, записях отдела городского благоустройства да из рассказа тех, кто потерял от разрыва этого снаряда своего близкого или знакомого… Знаю, например: враг недавно прошелся артиллерийским налетом по всему Невскому, но только пельменная в доме No 74, в которой разорвался снаряд (убив несколько десятков людей), зияет дырой. А от всего, что произошло, когда другой снаряд попал у Московского вокзала в переполненный пассажирами трамвай, – следов никаких не осталось.
[*] Ленинград. Марсово поле в грядках и траншеях.
Июль 194? года.
Вглядись в парки, сады, церковные, и дворовые, и прочие скверики: не клумбы с цветами, не просто сочная трава, – огороды, огороды повсюду. Каждый лочок земли в Ленинграде использован для огородов, учрежденческих и индивидуальных. Вот все в огородах Марсово поле – ровные шеренги грядок, к ним тянутся шланги от той закрытой для движения улицы, что проходит со стороны Павловских казарм. Закрыта она потому, что все дома (кроме одного целого) от Халтурина до Мойки только издали кажутся домами: стоят стены, за стенами провалы руин, стены выпучились, растрескались, осели, грозят падением. Тянутся шланги, течет к огородам вода. Ее разбирают лейками. Вот старик, с типичной заботливой медлительностью садовника поливающий свою рассаду; вот стайка детей в одинаковых широких соломенных шляпах – трудятся и они, носят воду в ведрах к грядкам у памятника Суворову. С ними две прилично одетые женщины. На грядках– палочки с фанерными дощечками; на них надписи карандашом: «Участок доктора Козиной». И весь «квартал» огородов, примыкающий к улице Халтурина, – в надписях, указывающих фамилии медперсонала. И ясно мне: это огороды того госпиталя, что помещается в Мраморном дворце. А уборная на Марсовом поле, против Мойки, действует; зашел в нее, – умывальник: открой кран – бежит чистая невская вода, можно, если взять с собой мыло, помыться. И люди из каких-то ближайших домов или те, кто привык мыться здесь, проходя по своему далекому служебному маршруту, – заходят. Уборная – чиста, кафель бел и голубоват. А против женской ее половины, на свежих кустах – сушатся кружевные дамские сорочки. В какой двор ни зайди, всегда увидишь жильцов, умывающихся под водоразборными кранами.
Огороды – везде: и на буграх, возле щелей-укрытий, и даже на подоконниках раскрытых или, чаще, разбитых окон – там, вместо цветов, ныне вызревают какие-нибудь капуста или огурцы…
Разделаны под огороды даже береговые склоны Обводного канала – в том районе Боровой улицы, где все избито снарядами, где вода Обводного в мирное время дышала миазмами, была невероятно грязна. Теперь эта вода в канале чиста: заводы не работают!
На ступенях колоннады Казанского собора – мерный пузатый самовар, а вкруг него – группа женщин-домохозяек, распивающих «чай» – заваренную «засушку» (какую-то засушенную траву). Все курят самокруты, у всех вместо спичек – лупы, в солнечные дни чуть не все население пользуется для добычи огня линзами всех сортов и любых назначений.
Есть в городе и цветы. Полевые цветы – резеда, ромашки – букетами в руках приезжающих из ближайших, с финской стороны пригородов, единственных доступных теперь ленинградцам. Цветы я вижу везде, во всех домах, во всех квартирах, па улицах – у гуляющих или спешащих по делам девушек. Всем хочется красоты, цветы будят представление о мире и покое, о счастливой жизни.
Трамваи переполнены, на подножках висят, как висели всегда. Как же так? Населения в городе осталось мало, но ведь и трамваев мало, ходят они значительно реже, чем прежде, а маршрутов всего лишь несколько: 12-й, 3-й, 7-й, 30-й, 10-й, 20-й, 9-й… Задержки – часты, прежде всего из-за обстрелов. И нет троллейбусов, автобусов, такси…
Ленинградцы рады минимально сносным условиям жизни после беспощадно жестокой зимы! Они существуют, они не умерли прошедшей зимой, они дышат теплым, летним воздухом и пользуются не только ярким дневным светом, но и белесоватым уже исчезающей белой ночи; они могут теперь не только умыться, но и сходить в баню, блюсти насущную гигиену!
Сейчас, в июле, уже сравнительно редки случаи смерти от голода. В глазах ленинградцев, в их – от всего пережитого – ставших красивыми, выражающими затаенную скорбь глазах – мудрость, приобретенная за год войны. И до того людям обрыдло все от, но и то же – голод, голод и голод, – что у тех, кто не слишком голодает, сейчас само слово «дистрофик» стало чуть ли не бранной кличкой.
Люди в Ленинграде стали учтивее, благожелательнее, внешне спокойнее, участливее, услужливее друг к другу. Когда пережито столь многое, то мелочи уже не раздражают людей, как прежде. Нервных сцен почти не замечаешь.