Евгений ЛУКИН
КАТАЛИ МЫ ВАШЕ СОЛНЦЕ
Тем только и дышим, что знать не знаем.
В.И. Даль
Глава 1.
Ночка Темная
Кудыка был разбужен дробным, глуховатым бряцаньем медного позвонка. Заворочался на лавке, с надеждой выпростал из-под одеяла, подбитого заячьим мехом, всклокоченную голову, но, разлепив веки, так ничего и не увидел. Черно – как в полене. «Трык-трык… – поскрипывало и постукивало неподалеку. – Трык-трык…» Приподнялся на локте, все еще ожидая, что вот-вот порозовеют, засветятся репейки [1] слюды в широком косящатом оконце.
Не дождавшись, крякнул, помянул в сердцах шишимору [2] и всех родичей ее, потом запустил пятерню в редкую от частых раздумий бороденку и, уставясь в невидимый потолок, стал сердито соображать, что же он все-таки напутал в хитром своем резном снарядце. Днем вещица работала исправно и бряцала вовремя, если и промахивалась, то самую малость, а вот восхода, вишь, не угадала еще ни разу. Может, и впрямь шишимора шалит?.. Однако в шишимор, по правде сказать, Кудыка не особенно-то и верил. Он, если на то пошло, и сам о прошлом годе, сговорившись с Плоскыней, подсадил шишимору княжьему боярину Блуду Чадовичу. Резали они с тем Плоскыней в тереме вислое крыльцо [3] о двух столпах. Крылечко вышло – загляденьице, да вот прижимист оказался Блуд, недоплатил… Ну и, стало быть, с того самого дня возьми да и заведись шишимора. Скрипит, стонет – хоть из терема беги. Долго крепился Блуд, а все одно не стерпел, послал за Кудыкой да за Плоскыней, уплатил сполна. И – как корова языком слизнула, нет шишиморы… Такое вот диво.
Кудыка ухмыльнулся, припоминая давнюю эту проделку, и сел на лавке, накинув на плечи зипунишко [4]. За ночь горенка выстыла, пробирал озноб. Либо огонь вздуть? Кудыка встал и в черной, как сажа, тьме сошел крутой двенадцатиступенной лесенкой в подклет, где потрогал чуть теплую печку и хмыкнул довольно. Печью своей Кудыка гордился. Сложенная из греческого кирпича и лишь сверху обмазанная глиной, жар она держала, почитай, всю ночь. В двух шагах от Кудыкиной подворотни по речке по Вытекле пролегал путь из варяг в греки – ну как тут не попользоваться такой оказией! Были бы только денежки. А денежки у Кудыки были. Не чурки деревянные, как у прочих берендеев, а мелкое серебро, дробная монета, у тех же греков наторгованная.
Хитер был Кудыка, ох, хитер! Другой бы на радостях изразец муравленый пустил по печке, стены бы в горенке красной кожей приодел, а он по-смирному – глиной да рогожкой. Назови кто в людях Кудыку зажиточным – на смех бы ведь подняли. Хоть и дом у него двупрясельный [5] – горница на подклете, и дым вон из трубы, а не из окна волоком… А все смекалка Кудыкина. Иной аж прослезится, о художестве [6] своем говоря, да кто ж ему поверит-то? А Кудыка как начнет хвастать, провираясь для виду, все от хохота с лавок валятся. Что с такого возьмешь? Потому и поборы на него падали самые легкие, и даже Кощей, под которым ходили все теплынские берегини, хранил Кудыкин двор лишь по малому оберегу [7]. А мог бы и по большому, раза в два дороже…
Кудыка отнял заслонку, лицо нежно тронул неворошеный жар под пеплом. Стало быть, все-таки дед вставал среди ночи да подтапливал… Древорез пошевелил кочергой, обдав красноватой позолотой рубаху, и, нашарив тугой, увесистый, как кирпич, стружечный жемок, сунул в печь. Вскоре загудело густое веселое пламя, забегали по стенам теплые зайчики. На полатях тут же закряхтел и заохал старый дед Пихто Твердятич:
– Охо-хо, внуче Кудыче…
– Ты спи, дед, спи, – успокоил Кудыка. – Темно еще…
– Темно… – недовольно повторил дед. – То-то и оно, что темно. А почему темно-то?
– Рано потому что, – ответил Кудыка, отправляя в огненную пасть печи еще один плотный стружечный кирпичик.
Полати заскрипели, затрещали, всколыхнулась лежащая горбом ветхая шубейка, и в пятнистой полутьме явилось морщинистое резное личико деда. Кудыка инда [8] залюбовался. Уж на что он сам слыл первым древорезом в слободе, а поди ж ты, выведи так-то вот каждую морщинку!
– Незаплатана ты башка! – гневно выкатывая глаза, прошамкал дед. – Рано ему! Солнышку-то давно уже встать пора!
– Ну ты солнышку-то не указывай, – ворчливо заметил Кудыка, закрывая заслонку. – Пора ему там, не пора…
Дед крякнул и примолк. Потом заворчал снова, на этот раз тревожно, испуганно:
– Раньше-то, а? Лето – долгое, зима – мягкая… Весной как пригреет – смотришь: а лед по речке по Сволочи шорохом идет вовсю… А ныне вон уже и Вытекла по затонам подмерзать стала… Эх! Прогневалось на нас ясно солнышко…
– Это за что же? – спросил Кудыка.
– А не надо было греков пущать в государствие! Время мерят, часы ладят…
Кудыка хмыкнул, засветил ночник и вышел в сени, где умылся ледяной водой из кадки, все посматривая, не зарозовеют ли слюдяные чешуйки в оконце.
– А знаешь, почему греков греками зовут? – снова заговорил дед, стоило Кудыке вернуться. – Грешные потому что!.. А ты вон с ними дружбу водишь, с ча-сов-щиками!..
Последнее слово дед выговорил презрительно, как выбранился.
– Как же это греков не пущать? – удивился Кудыка. – Ежели не пущать, так это бесторжие будет. Бесторговица…
– Да и леший с ней, с бесторговицей! – взвился дед. – Зато, глядишь, солнышко смилуется, припечет…
Кудыка не дослушал и снова поднялся в горницу. «Трык-трык… – все так же поскрипывал и постукивал резной снарядец. – Трык-трык…» Гирька на ремешке свисла уже чуть ли не до полу. Греки – греками, а и мы кое-что можем. Немудреная вроде снасть: два пупчатых колеса с колебалом да позвонок с опрокидом, а вот поди ж ты – время кажет и в позвонок бряцает на закате. Ежели бы еще и на рассвете бряцала – цены бы ей не было.
Кудыка нахмурился, остановил колебало и, намотав ремешок на валик, снова качнул. Трык-трык… А ведь дед-то прав. Ночи теперь не в пример длиннее стали. Шутка, что ли, лишних три оборота ременных на ночь накинул! Позавчера два, вчера три… Сколько ж еще набавлять-то? Ремня не хватит…
Долго бы еще размышлял Кудыка, но тут мелькнули наконец в слюдяных репейках окна дробные алые искорки. Обрадоваться, правда, не успел – понял, что не солнышко тем искоркам причиной. Кто-то бегал по улицам с огнем, да и не один. А вскоре стали слышны и отдаленные крики.
Кудыка торопливо подпоясал зипун и, на ходу влезая рукой в рукав шубейки, заторопился вниз по лесенке. Дед Пихто Твердятич, привскинувшись на полатях, тревожно склонял ухо к невнятному шуму.
– Что там, Кудыка?
– Да кто ж его знает! – так же тревожно отвечал ему тот, срывая со стены кистень-звездыш [9]. – Не иначе, опять лихие люди доброго человека в чужой клети поймали…
Нахлобучил шапчонку, выбежал в черные сени, отнял засов. Очутившись на низком крыльце, первым делом взглянул на восток. Нет, ничего там не светилось и даже не розовело.
Серебром сияли гвоздики звезд, вколоченные во множестве в огромное черное небо. Ночь стояла такая ясная, что на шляпках покрупнее можно было различить насечку.
Узкой прокопанной в сугробах тропинкой Кудыка приблизился к воротам об одном полотне и, вынув брус, с трудом приотворил заметенную калитку. По тихой улочке, страшно сопя и громко хрустя настом, кто-то шел, направляясь к дальнему концу слободы, – темный, косолапый и с посохом. А может, и с колом…
– Плоскыня, ты, что ли? – наудачу окликнул Кудыка.
Косолапый обернулся, набычился. И впрямь Плоскыня.
– А то кто же! – всмотревшись, чьи ворота, мрачно бросил он.
– Куда это ты до свету наладился?
– Иех! – вскрикнул в сердцах Плоскыня. Сгреб с лохматой головы лохматую шапку, хотел было швырнуть под ноги, но, схваченный морозом за уши, тут же нахлобучил снова. – Ну попадись она мне только под правую руку!
– Жену, что ль, опять ищешь? – сообразил Кудыка.
– А то кого же! – гаркнул Плоскыня. – Проснулся – хвать! Нет ее!.. Ну, Докука! Я те покажу, как чужих жен с панталыку сбивать!..
– Думаешь, у него она?
– А то у кого же! – Плоскыня ухнул, ударил колом в наст и захрустел дальше.
Кудыка покачал ему вослед головой, однако личико у самого было лукавое. От самого-то от Кудыки жена давно с греками сбежала, оставив ругательное берестяное письмишко. Да перед тем еще зуб кочергой выбила… Смеялся тогда Плоскыня над Кудыкиной бедой, ох, смеялся…
Ухмыляясь, Кудыка запер уже калитку, когда снаружи снова захрустел наст, послышались зычные голоса, а потом кто-то грянул кулачищем в воротину, чуть с верейного столба [10] не сорвал.
– Открывай!
Кудыка заробел, но не слишком. В зазорах меж досками полоскались алые отсветы, щели словно облизывались. Раз с огнем пришли – значит не от Кощея.
– А ты кто таков, – сердито спросил Кудыка, – чтоб горло драть!..
– Княжья рать, – складно рявкнули с той стороны. Кудыка вспотел на морозе и кинулся отваливать подворотню. С натужным визгом отъехало, деря наст, дощатое полотно, и во двор, высоко подняв стеклянные греческие лампы, ступили человек семь в кожухах, из-под которых виднелись кольчуги. Первым, раскидывая короткими крепкими ногами полы медвежьей шубы, шествовал дородный Блуд Чадович.
Суров был боярин: из-под горлатной шапки седоватая грива; лик, ежели сбоку смотреть, точь-в-точь как у зубра; глаза строгие, чуть навыкате.
– Так какой же это Докука? – с негодованием вопросил боярин, сунув лампу едва ли не в лоб хозяину. – Это ж Кудыка, он мне о прошлом годе шишимору в терем подсадил, лоботес!
– Кудыка я, – сдавленно подтвердил Кудыка, кланяясь. – А Докука – он, непутевый, на том конце слободы живет…
Блуд Чадович издал досадливый рык, повернулся и молча вышел. Храбры [11] расступились, пропуская боярина, и поспешили следом. Последнего Кудыка изловчился поймать за рукав.
– Брате, а, брате…
Тот обернулся, недовольный.
– Что деется? Растолкуй! – взмолился древорез.
– Что деется, что деется… – Храбр нахмурился, потом вдруг прыснул и, кинув опасливый взгляд через плечо, подался к Кудыке. – Вишь, солнышко-то припоздало сегодня… – радостно зашептал он. – Ну, боярин, стало быть, возьми да и проснись до свету… Послал в светлицу к племяннице своей к Шалаве, значит, Непутятичне, а племянницы-то – и того… и нетути… Вот ищем теперь.
Повернулся было идти, но Кудыка не пустил.
– Да что ты мне про племянницу! Солнышко-то припоздало – почему? Может, указ какой оглашали, да я не слышал?
Храбр крякнул, взглянул боязливо на черный восток и, тут же отведя глаза, решительно освободил рукав.
– Не было никакого указа, – уклончиво буркнул он. – Да встанет когда-нибудь, куда денется!..
Кудыка смотрел ему вслед и скреб затылок. Что Плоскыня до свету проснулся – не диво, но бояре – они-то ведь чуть не до полудня спят… Ох, и впрямь неладное что-то творилось сегодня со светлым и тресветлым нашим солнышком – ну не желало вставать и все тут! Кудыка потрогал языком прогал в зубах и принялся затворять воротину. А по улочке тем временем пробежали еще две серых тени – тоже с колами и в ту же сторону.
– Эй, берендеи! – позвал Кудыка. – Далеко собрались? Не к Докуке ли?
– К нему, чтоб его пополам да в черепья! – останавливаясь, бросил один из них.
– Не спеши, – посоветовал Кудыка.
– А что такое?
– Да там и без вас народу хватает…
Берендеи уставились друг на друга, запрокинув нечесанные с вечера бороды. Кудыка прижал воротину и наложил засов. Ну, нахлещут сегодня кому-то загорбок!.. Привалил подворотню и двинулся по узкой тропинке меж сугробов к дому.
Дед Пихто Твердятич сидел перед печкой на корточках и совал в огненную утробу очередной стружечный жемок.
– Или погорельцев возьми, – сердито сказал он, не оборачиваясь. – И лезут к нам, и лезут… Попрошайничают, колдуют… И ведь что плетут: солнышко-де у них погорело!.. Не погорело оно, а просто отвернулось от них от забродыг, вот и весь сказ…
Кудыка насупился и, не отвечая, поднялся к себе. Ночник стоял на столе рядом со снарядцем. В трепетном желтоватом свете обозначались сложенные в углу чурочки и дубовый винтовой жом для стружек, задуманный и слаженный самим Кудыкой. Зарядишь в него всякого сора древесного, закрутишь – и выходит стружечный жемок плотный-плотный. Ни дать ни взять греческий кирпич, из каких печка сложена… В слободке над Кудыкой посмеивались: додумался-де, в горнице работает! Так оно ведь светлее, в горнице-то…
Кудыка еще раз взглянул на глухой переплет окна. Брюхо внятно подсказывало, что пора бы уже и позавтракать. Однако до света, не помолясь на ясно солнышко, завтракать было не принято. Вот еще незадача-то… А ежели оно (солнышко то есть) вдруг возьмет и совсем того… не взойдет?.. От такой мысли у Кудыки ерши [12] по телу встали. Почуял хрупкость в ногах и опустился на лавку с прислоном.
Трык-трык… Уставился на гуляющее туда-сюда колебало. Да уж не часы ли он греческие сладил ненароком?.. Часы у берендеев были под запретом – все, кроме солнечных. Даром, что ли, волхвы толкуют: не людское это дело время мерить. Солнышко-то оно все видит. Обидится добросиянное и вовсе скроется… Да нет, какие часы? Подлинные часы, сказывают, из железа ладят, с цифирью…
Вдруг вскочил, сорвал с валика ремень с гирькой, разъединил пупчатые колеса, снял колебало. Медный позвонок грянулся, звякнув, на стол, покатился по кругу. Кудыка заметался по горенке, пряча резные части разобранного снарядца среди чурок и за жомом. Рассовав, остановился, тяжело дыша. Не вынес тишины и снова сбежал в подклет, к деду. Тот сидел у печки и, кутаясь в шубейку, задумчиво пучил глаза.
– Дед, а, дед… – жалобно позвал Кудыка еще с лесенки.
Старый дед Пихто Твердятич очнулся и посмотрел на внука.
– Чего тебе?
– Да вот думаю… Сидим тут на тощее сердце… Вчерашнюю кашу не разогреть ли?..
– И думать не смей! – Деда подбросило с лавки. – Совсем осерчает солнышко – будешь тогда знать!..
Кудыка помялся, поправил светец и, присев рядом с дедом, уронил плечи.
– Вот ты говоришь: погорельцы… – беспомощно начал он. – Солнышко-де от них отвернулось… А почему отвернулось-то?..
Дед долго молчал, жевал губами.
– Согрешили, стало быть, вот и отвернулось, – недовольно ответил он наконец.
– А как согрешили-то? Время мерили?
– Может, и мерили. Кто их знает…
Кудыка приуныл окончательно.
– А греки? – спросил он с надеждой. – Греки-то вон тоже, говоришь, часы ладят… Что ж оно от них-то не отвернулось, от греков?..
– Это кто ж тебе сказал, что не отвернулось? – Дед зловеще усмехнулся. – Еще как отвернулось! Солнышко-то садится – куда? В Теплынь-озеро. А греки как раз за Теплынью, на том берегу… За краем света, стало быть…
Опешил Кудыка.
– Что ж они, выходит, во тьме живут?
– Выходит, во тьме…
– А варяги?
– И варяги! – решительно отрубил дед, потом хмыкнул и задумался. – Нет, ну… – покашливая, добавил он. – Когда солнышко встает, оно немного и варягам светит… А когда садится – грекам…
Замолчал, моргая. Кудыка глядел на него во все глаза, и в голову лезло такое, от чего у доброго берендея, глядишь, последний ум отшибет.
– А как же греки сказывают, – с запинкой спросил он, – что у них солнышко жарче нашего?..
– А ты больше греков слушай! – огрызнулся Пихто Твердятич. – Они тебе много чего понарасскажут, греки-то… Просто морок такой бывает над Теплынь-озером. Сразу после заката. Так и называется – ложное солнце. Или греческое… И жара от него никакого нету, видимость одна…
– Да погоди ты, дед! – взмолился Кудыка. – Морок – ладно! Кляп [13] с ним, с мороком… Но само-то солнышко, оно ж едино!..
– В двух ликах, – строго добавил дед, поднимая корявый палец.
– Это понятно… – торопливо поправился Кудыка. – Четное, стало быть, и нечетное… Но ведь оба лика-то – все равно светлые!.. Как же оно тогда отвернуться может? Чем оно отвернется-то?..
Дед открыл было рот, но, видно, и у него тоже в голове захлестнуло – так ничего и не ответил старый…
А что до двух солнечных ликов, то тут дело было тонкое. Всякий берендей точно знал, четное сегодня солнышко на небесах или же нечетное. Ежели, скажем, выйдешь на заре, когда раскаляется оно еще не добела, а только докрасна, и увидишь, что плавает по тресветлому этакое темное пятнышко, то, стало быть, день ныне – четный. И хотя волхвы твердили неустанно, что оба солнечных лика одинаково благосклонны к добрым берендеям и разнятся лишь затем, чтобы легче было дни отличать, – разве что дурачок какой решился бы при четном солнышке затеять новое дело: пиво там затереть или, скажем, соху новую изладить.
И, что хуже всего, вставать сегодня не желало именно нечетное, счастливое солнышко, при котором хоть резные чурки-берендейки волхвам неси, хоть обоз снаряжай за пеплом да золой к Теплынь-озеру…
– Да нет, – возмутился вдруг дед Пихто Твердятич. – Не за что ему на нас гневаться… Это, видать, сволочане нагрешили – с них станется! А мы-то теплынцы!..
– А!.. – Кудыка в ответ лишь рукой махнул. – Что совой об пень, что пнем об сову… Солнышко-то и нам, и им светит…
– Да как это ты говоришь: все едино? – вскипел дед. – Они, значит, виноваты, а мы в темноте сиди?..
Тут где-то неподалеку на заснеженной улочке свистнуло, гаркнуло, и Кудыка вскинул голову.
Либо пойти взглянуть?.. – боязливо пробормотал он, встал и затянул потуже опояску.
* * *
Свистнуло, гаркнуло, гулким эхом [14] отдалось за черной Вытеклой. И полезла с огнем, подвывая, из подворотен и калиток на заснеженные улочки опростоумевшая от страха слободка. Въевшись глазами в черный, как сажа, восток, заголосили бабы, растерянно рявкнули на них мужики. Велик был народный вопль…
Те берендеи, что проснулись раньше всех и хватились жен, заслышав общий крик, опомнились, закрутили головами. Остановился, как в лоб поленом озадаченный, боярин Блуд Чадович, не дойдя каких-нибудь двух переплевов [15] до ветхой Докукиной избушки. Тоже, видать, сообразил, что племянница-то в терем вернется, а вот солнышко…
Стужа стояла такая, что зубы смерзались. Вспомнилось даже присловье: «Лешие, чай, озябли, не ровен час греться придут». Присловье, понятно, шутейное: в лесу дровец куда больше, чем в слободе, – и все же Кудыке почудилось и не однажды в свете съежившихся на холоде огней, что метнулась за сугроб косматая серая тень. Лешие-то, как известно, шастают в вывороченных наизнанку шубах. Обычай у них такой…
Ужаснувшиеся берендеи сбивались в толпы, кричали наперебой и все порывались идти кого-то бить, только вот никак не могли решить, кого.
– Пустили погорельцев? – надрывался некто и сам не слишком отличавшийся от выходца из Черной Сумеречи – дыры сплошь да заплатки. – А они вон ворожат, воду в ложке замораживают, порчу наводят!.. Что? Не так?.. Мы-то солнышко Ярилом зовем! А они что Ярилом зовут? Сказать стыдно! Кляп мужской… Да как же ему, солнышку, то есть, добросиянному, не обидеться?..
– Берендеи! – не дослышав, о ком речь, бухнул кто-то, как в колокол. – Потопим всех греков в Вытекле!..
– Я те потоплю! – зычно прикрикнул подоспевший с дружиною боярин Блуд Чадович. – С греков пошлина в казну идет!..
– А им, толстопузым, мошна дороже солнышка! – прозвенел в ответ молодой дерзкий голос.
Запахло смутой. Храбры нахмурились, сдвинулись поплотнее вокруг боярина, подергали на всякий случай сабельки в ножнах – вдруг примерзли? Трепетали огоньки в скляницах греческих ламп, трещали запрещенные смоляные светочи. До смуты, однако, не дошло.
– Да чего гадать? Волхвов спросить надобно! – сообразил вдруг Кудыка.
– Вер-рна! Тащи сюда волхвов! Мы их, понимаешь, кормим-поим, а у них вон и солнышко не встает!..
– Ну ты с волхвами-то… побережней!..
– А чего их теперь беречь? Солнышка-то так и так нетути!.. Проспали солнышко!..
Заполошно взвыла какая-то баба, а за ней и все прочие.
– Тихо! – орал, продираясь сквозь толпу на дырявых локтях, Шумок, прозванный так давно и неспроста. – Ти-ха!.. Виноватых ищете? Сами виноватые!.. Солнышку от вас жертвы надо, а вы что ему жертвуете? Чурки резные?..
Толпа ухнула нутром, заворчала угрожающе.
– Ну ты полегче, насчет чурок-то!.. За чурки, знаешь…
– Берендеи! Да что ж это? Идольцев резных чурками зовет!..
– На чертоплешину [16] давно не нарывался?
– Да погоди, может, что дельное скажет!..
Шумок полез на плотный сугроб, то и дело проваливаясь, ища места повыше и покрепче.
– Куколок-берендеек режете? – зловеще спросил он, утвердясь. – А что они означают, куколки-то? Берендейки-то!
– Берендеек и означают, – сердито ответили из толпы.
– Вот! – закричал Шумок, заслоняя звезды воздетыми над головой мохнатыми рукавицами. – Вот она, жадность-то людская! В прежние времена для солнышка берендейку выбирали, и не абы какую, а самую что ни на есть молодую, пригожую!..
– Да это когда было?
– Да когда бы ни было!.. А теперь? Что ж оно, солнышко-то, слепое? Идола деревянного от живого человека не отличит? И ладно бы хоть в рост в берендейский резали, как раньше, а то ведь совсем уже стыд потеряли – режут куколок с локоток!..
В запальчивости Шумок отрубил на правой руке размер куколки, и толпа взревела от обиды. Очень уж оскорбительным вышло у него это движение.
– Да отшелушить его на обе корки!..
– Вот из-за таких-то и солнышко вставать не хочет!..
– Боярин, чего смотришь? За виски да в тиски!..
Блуд Чадович стоял в раздумье, уперев бороду в грудь, отчего и вовсе стал похож на зубра. Ежели, конечно, сбоку смотреть.
– Ты… – начал он, бросив на Шумка из-под тяжелой боярской брови недобрый взгляд, и толпа стихла. – Ты давай не петляй. Прямо говори: куда клонишь-то?..
Шумок приосанился, огляделся. Шеенка – тонкая, сам сморчок сморчком, весь вывихнутый, изломанный. А горло, не иначе, луженое…
– Человеческой жертвы хочет солнышко! – объявил он ликующе.
Толпа оторопело моргала заиндевелыми ресницами. Ойкнул девичий голос.
– Вот тебя и принесем сейчас, – кровожадно пообещала Шумку богатырского сложения баба, и все неуверенно взгоготнули. Потом вдруг задумались, переглянулись и, приподняв смоляные светочи, пристально всмотрелись в Шумка.
– Эй! Вы что это?.. – Он попятился и тут же провалился в сугроб по пояс. – Нашли берендейку!.. Кто ж мужиков-то в жертву приносит?..
Нет, в жертву, конечно, Шумка приносить бы не стали, а вот потоптать, как водится, потоптали бы. Спасло чудо. На мохнатые снежные крыши с замороженным над трубами дымом лег внезапно нежный розовый отсвет. Шумно выдохнув по клубу пара, повернулись к востоку. Там, над обозначившейся вдруг зубчатой синеватой цепью Кудыкиных гор уже разгоралось алое зарево, а через несколько мгновений явилось, взмыло в небо долгожданное солнышко.
Все так и ахнули. А приглядевшись – охнули. По алому шару бродило, то появляясь, то исчезая, темное пятнышко. Хотите верьте, хотите нет, а только солнышко восходило четное. Второй день подряд.
Глава 2.
Утро ясное
За ночь выстыли не только горенки. Неслыханный мороз сковал округу. Разве что на границе с Черной Сумеречью случалась накануне весны такая стужа. Зеркальная Вытекла опушилась туманом, лес на том берегу стоял белый, косматый. Уносящееся ввысь солнышко плясало от холода, а плавающее по нему темное пятно было отчетливым, как никогда.
Жуткая выпала ночка, да и утречко не лучше. Отродясь такого не бывало, чтобы два дня подряд оказались четными. На торг, понятно, никто не поехал: какие уж тут торги! Двинулись было всей слободкой бить погорельцев, но те еще ночью смекнули, что будут бить, и куда-то попрятались. С горя развалили им землянки да и вернулись ни с чем.
Толки шли такие, что оторопь брала и сердце зябло. Шептали, к примеру, о близком конце света, предрекали всеобщую смуту. Вспомнили, конечно, и про лежащий неподалеку в развалинах мертвый город, за грехи обитателей дотла спаленный солнышком в незапамятные еще времена и ныне населенный одними только беженцами из Черной Сумеречи.
Боярин Блуд Чадович послал за волхвами. Явился один – весь в оберегах, с медным гладким ликом на посохе. Зато у самого харя – хоть топоры на ней точи. Въедливый Шумок пристал к волхву, как пьяный к тыну: скажи да скажи, чем провинились перед солнышком. Кудесник отвечал уклончиво: разгневали, дескать, всем по мелочи – идольцев вон резных жертвуете неохотно, золу с Теплынь-озера редко вывозите…
Всколыхнулся слободской люд, загомонил:
– Да нам ее и не положено вывозить, золу-то! Она нам вообще без надобности. Это вон сволочане землю золой удобряют, с них, стало быть, и спрос!..
– Идольцев мы не жертвуем? А кто ж тогда жертвует, если не мы?..
– Ты, кудесниче, плети-плети, да оглядывайся!.. Это что ж выходит: на волка поклеп, а зайцы кобылу съели?..
Волхв понял, что оплошал, начал исправляться.
– Ну, жертвовать-то, допустим, жертвуете, – признал он с неохотой. – А стружки снимаете много. Возьмешь берендейку в руку, а в ней и весу нет…
Возроптали древорезы. Насчет стружки распря шла давняя. Дровами дом обогревать – разоришься, поэтому резать чурки старались поглубже и поискуснее. Оставшуюся в изобилии стружку отправляли под гнет, а получившимися жемками древесными топили печи. А зимы-то ведь год от году становились все студенее и студенее…
– Так оно что ж, по-твоему, солнышко-то? – жалобно закричал Кудыка. – На вес, что ли, жертву принимает? Оно, тресветлое, на красоту резьбы смотрит!..
– По счету приносим, куколка в куколку!.. – врубился в спор Плоскыня.
– Да вы-то приносите… А вот сволочане…
Ну, услышав про сволочан, народ и вовсе кадыки распустил. Не любили теплынцы сволочан. Да и те их тоже… Так уж издавна повелось, что одни промышляли хлебопашеством, а другие ремеслами и торговлей. Много обид накопилось, много…
– Все леса свои выжгли, под пашню извели… – бушевали древорезы. – Конечно, им теперь и берендейку вырезать не из чего!..
– Только и забот, что землицу сохой ковырять!..
– И цены на хлеб нарочно подымают. Ну где это видано: пять берендеек за мерку?..
Найдя виновных, приободрились, даже приосанились. Шумок, правда, не удержался, вылез опять насчет конца света и человеческой жертвы, за что огреб с ночи еще заработанную чертоплешину, да и суходушину [17] в довесок. Не будь рядом волхва, точно бы потоптали.
Кудесник осерчал, стукнул в мерзлую землю посохом и, прекратив начавшееся уже избиение, разобъяснил, что жертвы человеческие солнышку не угодны, а вот по лишней резной берендейке в следующий раз накинуть – оно бы и неплохо. Хотел идти, но был остановлен Кудыкой.
– Кудесниче! А завтра-то какое солнышко взойдет? Четное али нечетное?
Заморгал волхв, призадумался. И такая вокруг тишина запала, что каждый поскрипышек снега в ушах отдаваться стал. Вопрос задан был нешутейный: а ну как солнышко всякий раз с пятном вставать будет? Этак век удачи не видать…
За лениво пересверкивающими сугробами парило зеркало никогда не замерзающей Вытеклы. Кудесник покашлял, насупился.
– Солнышко, оно… – без особой уверенности начал он, – к детям своим, ясное дело, милосердо… Однако и мы ему тоже не указ… Так-то вот…
Словом, рассудил – как размазал.
* * *
Со щепой за сердцем вернулся Кудыка домой. Синели снежные тени. Сияло над головой, слабо пригревая, раскалившееся добела недоброе меченое солнышко. Темное пятно на нем давно сгинуло, растворилось. К вечеру покажется снова, только будет оно тогда (пятнышко то есть) посветлее, понеприметнее.
Кудыка окинул тревожным оком свое умышленно неказистое жилище. Вчерне сделано, вбеле не отделано, а вкрасне и отделывать не будем… А то царю – плати, князю – плати, боярину Блуду Чадовичу, катись он под гору, опять плати… Берегиням, лешим… Да еще вон волхвы что-то новое затевают. Лишнюю берендейку им, понимаешь, добавь!.. Проще уж убогим прикинуться…
В раздумье поднялся Кудыка в горенку, поколебавшись, снова собрал резной снарядец, однако заводить не стал – отставил в угол. Выбрал вчера еще размеченную и надрезанную чурку, подсел к низкому верстачку у самого окна, но работа не сладилась. Резцы падали из рук, думы одолевали…
Нутром чуял Кудыка: новые времена настают. А от новых времен хорошего не жди. Что новизна – то кривизна…
Старого деда Пихто Твердятича дома не было – не иначе, на торг поковылял, с такими же, как он, дедами язык чесать. Подумал Кудыка, подумал и решил заглянуть в кружало [18]. Можно, конечно, было просто сходить в погреб, прихватить там сулею [19] доброго вина, капустки с ледком, рыбки вяленой… Однако пить в однова не хотелось. Тоскливо в пустом доме. Зябко.
Спустив с цепи обоих кобелей (дед-то совсем плох стал – сам уходит, а двор без охраны оставляет), Кудыка выбрался на улицу и, прислонив кол к воротам, хитрой железной клюкой запер калитку. Снизу, оттуда, где Вытекла подвильнула под самые дворы, хрустя снежком и кивая коромыслом, подходила рослая Купава, жена Плоскыни. Плескалась в дощатых бадейках парная водица.
– Здорово ли живешь, Купава?
– Да уж здорово там! – отозвалась она, спесиво вздернув нос. Свежий синяк под левым глазом Купавы сиял не хуже солнышка.
– Не убереглась, значит, вчера?
Та приостановилась и задорно подбекренилась, придерживая коромысло одной рукой.
– Всем бита, – то ли похвасталась, то ли пожаловалась она. – И об печь бита. Только печью не бита…
– Ишь ты… – Не зная, что и сказать, Кудыка поскреб в затылке, сдвинув шапку на глаза. – А не видела: там по Вытекле греки не плывут, случаем?
– Ну как это не плывут! Плывут вовсю…
– Ага… – молвил Кудыка и решил пройти к кружалу дальним путем мимо пристани. Смекалистого древореза всегда тянуло к заморским гостям. Сильно он их уважал за хитроумие и выдумку во всяческих поделках. Было чему у них поучиться. Недаром же говорят: у грека на все снасть имеется…
Верно, плыли. Приставать, правда, на этот раз не собирались. Червленый грудастый корабль с лебединой шеей шел нарыском [20] вниз по течению, держась близ левого берега, где Вытекла была особенно глубока. Обратным, стало быть, путем: из грек в варяги. Кудыка выбрался на край пристани и оказался в трех переплевах от крутой червленой боковины судна.
– Здорово ли плавали, гости заморские?
Из слаженного на корме чердака выглянул черный вертлявый грек. Зябко кутаясь в беличью шубу, вгляделся, заулыбался.
– А, Кудика? Здорово-здорово… – прощебетал он, смешно выговаривая слова.
Гладкая пологая волна лениво доколебнулась до берега. Над водой курился парок. Корабль плыл – как в лебяжьем пуху.
– Поздненько вы сегодня, – заметил Кудыка и двинулся вниз по пристани, стараясь держаться вровень с кормой. – Тоже, небось, солнышка дожидались?
Грек закатил глаза, вскинул плечи, поцокал языком.
– И сто это у вас не поймес ницего? – посетовал он. – Днем – ноць, ноцью – день…
– А у вас так не бывает? – полюбопытствовал Кудыка.
– Не-ет, не бывает… Все по цасам? – И грек как бы в доказательство извлек из шубы серебряный предмет с цифирью и стрелками. Кудыка аж крякнул от зависти. Вот ведь делать наловчились – в руке умещается…
Хотел было спросить, как же это так получается, что солнце на всех одно, а восходит по-разному, но тут из чердака на корме ступил на палубу огромный белоглазый варяг с важным неподвижным лицом закоренелого самородного дурака. Этот был в подбитом мехом плаще поверх заиндевевших доспехов.
– Глюпый нарот, – надменно глядя на Кудыку, молвил он и отвернул ряшку.
– А кому это вы такое везете? – поспешил тот заговорить о чем-нибудь другом.
На носу прихваченная веревками громоздилась часть какой-то сложной, видать, махины [21] Разглядеть ее поподробнее Кудыка так и не успел.
– Князю васэму, Долбосвяту, – любезно известил грек.
– Я те дам Долбосвята! – осерчал древорез. – Столпосвяту, а не Долбосвяту!..
Но тут пристань кончилась. Кудыка недовольно посмотрел на удаляющуюся высокую корму и, сердито ворча, пошел обратно.
До кружала уже было рукой подать, когда из проулка, где белыми медведями [22] лежали огромные сугробы, навстречу Кудыке, тоже опираясь на кол, выбрался синеглазый красавец Докука. Полушубок, несмотря на мороз, как всегда, распахнут на широкой груди, русая бородка задорно приподнята.
– Гляди-ка, жив! – подивился Кудыка, мигом перестав ворчать. – А я уж думал, поймали тебя вчера… Ты не в кружало?
– В кружало, – с достоинством сказал Докука и, оглянувшись, озабоченно понизил голос: – А кто ловил-то?..
– Да все кому не лень!
Оба двинулись в одну сторону, еле умещаясь вдвоем на узко протоптанной тропке. Кудыку разбирало любопытство.
– Как же ты их обморочил-то?
– А я дома не ночевал, – беспечно ответил Докука.
– Где ж ты был?
Красавец ухмыльнулся.
– Так тебе все и скажи…
– Да-а… – с некоторой завистью протянул Кудыка. – Верно говорят: в чужую жену бес ложку меда кладет… Но, кабы не суматоха вчерашняя, ох, брат, туго бы тебе пришлось…
– Что за суматоха? – не понял Докука.
Кудыка даже остановился.
– Так ты что? Ничего еще не знаешь?
– Да я же только проснулся, – пояснил тот.
– Ну ты прямо как боярин спишь… – только и смог вымолвить Кудыка. – Чуть конец света не проспал!.. Солнышко-то! На полдня, почитай, запоздало! А поднялось – смотрим: мать честная! Опять четное!..
Докука недоверчиво запрокинул голову и прищурился. Однако днем пятен на солнышке не разглядишь.
– Ладно врать-то… – буркнул он сердито.
– Да чтоб мне печкой подавиться! – поклялся в запальчивости Кудыка. – А не веришь – давай людей спросим!..
Людей поблизости было двое. У ворот кружала стояли и орали друг на друга Плоскыня и Шумок. Глоткой Шумок был посильнее, зато в руках у Плоскыни имелся кол, которым он вот уже несколько раз на Шумка замахивался.
– Волхвы позорные! – надседался Шумок, привычно пригибаясь в ожидании дрекольного тресновения. – Посох взял, оберегов на себя навешал – вот и волхв!.. О чем ни спроси – ничего не знает! Ты ему дело, а он про козу белу!..
– Ты волхвов не замай!.. – беспомощно тараща глаза, сипел Плоскыня, успевший сорвать в неравной сваре голос. На левой щеке красовались четыре глубокие запекшиеся царапины. – Ими наше ремесло стоит! Кому мы из дерева идольцев режем?.. Кто солнышку жертвы приносит? Много мы от них зла видели? Одно добро!..
– Вот-вот! Только о своем добре и печетесь! – поддел Шумок.
Тут подошли Кудыка с Докукой.
– Добро, добро, а ноги кривы, – лениво обронил Докука, с насмешкой глядя на Шумка.
– Ноги кривы, да душа пряма! – не раздумывая, огрызнулся тот.
– Берендеи! – воззвал к спорщикам Кудыка. – Вот, понимаешь, не верит… Подтвердите, что солнышко-то наше тресветлое… того… четное опять.
– Было оно тресветлым, – сгоряча бросил Шумок.
Древорезы опешили и воззрились на смутьяна.
– А… какое ж оно, по-твоему?
Шумок зловеще ухмыльнулся.
– А сами сочтите… Нечетное – раз. Четное – два. Где ж тресветлое-то? Двусветлое получается. Волхвы вам голову морочат, а вы и верите! Эх!.. Правда-то, она, видать, прежде нас померла…
– Ну ты не больно-то умничай! – обиделся Плоскыня. – Умней тебя в прорубь летали!.. И ничего. Только булькнули…
– А хоть бы и в прорубь! – отвечал ему бесстрашный Шумок. – За правду-то!..
– Ну, до правды, брат, не докопаешься, – примирительно заметил Кудыка.
– Докопаешься, ежели мозговницей потрясти! – заорал Шумок, срывая шапку и тыча в сильно прореженные слободским людом патлы. Нахлобучил снова и вскинулся на цыпочки, став при этом Кудыке по бровь, а Плоскыне с Докукой – по плечо. – Миров у нас всего сколько?.. Три. Верхний – Правь… – Шумок воздел мохнатые рукавицы к небу. – Средний – Явь… – Тут он почему-то указал на кружало. – И нижний – Навь [23]. – Притопнул по плотному насту. – Так?
– Ну, так… – согласились, моргая, древорезы.
– А жертвы кому приносим?
– Солнышку…
– Ну так, значит, капище-то [24] должно быть поближе к Прави. К небушку то есть… Где-нибудь на Ярилиной горе место ему. А оно у них где? В низине!.. А видели, куда они, волхвы-то, берендейки наши в бадьях спускают? Под землю, в черную дыру бездонную! В навий мир, в преисподнюю то есть… Так кому же мы жертвы-то приносим?!
* * *
Убивали Шумка долго и сердито – в три кола. Поначалу он еще катался по растоптанному снегу, все норовил отползти. Потом устал, закрыл голову мохнатыми рукавицами и обмер, при каждом новом ударе дергаясь и ухая нутром. А там и вовсе умолк.
Убивать его стало скучно. Древорезы опустили дреколье, выругались, плюнули – и, переводя дух, снова двинулись к кружалу, злые и неудовлетворенные.
У ворот стояли и посмеивались, глядючи на них, двое недавно, видать, подошедших храбров из княжьей дружины – в кожухах поверх кольчуг.
– Чего ж не добили-то? – лениво упрекнул тот, что постарше и побровастее. – Оживет ведь…
– Дык… – беспомощно сказал Плоскыня, оглядываясь на недвижное тело. – Несподручно в шубейках-то. А скинуть не догадались… Да и кола жалко. Обломишь об него кол, об живопийцу, а потом иди лешему кланяйся, чтоб новый позволил вырубить…
– Это да… – раздумчиво молвил храбр. – Теперь не то что раньше. Раньше кол – тьфу, раньше из них, говорят, городьбу городили. А теперь – не-ет…
– Может, замерзнет еще, – с надеждой предположил Докука. И тоже оглянулся. Шумок лежал горбом вверх и признаков жизни не подавал.
Храбры запрокинули ряшки и жизнерадостно взгоготнули.
– Мы его, мил человек, – весело объяснил тот, что помоложе (курносый, рыло – дудкой), – тоже вчерась дубинным корешком обошли.
– А чего?
– Чего-чего! Допек, вот чего…
– Да нет, чего корешком-то? У вас же вон и железо при себе.
Старший насупился, посуровел.
– Железом – дело подсудное, – крякнув, глухо сказал он.
Кудыка озадаченно поморгал обмерзшими ресницами.
– А колами, выходит, неподсудное? – недоверчиво спросил он старшего.
Храбр ухмыльнулся.
– Ну, это как посмотреть… Чарку поднесешь – стало быть, неподсудное.
– Да как же не поднесем, мил человек! – радостно вскричал Плоскыня. – Поднесем! А там, глядишь, и вторую!..
Толпой они вошли в широкий двор и мимо сушила, мимо омшаника [25] двинулись к приземистому кружалу. За ведро вина желтоглазый хозяин слупил втридорога, сославшись на то, что дешевле никак нельзя: солнышко-то вон в небесах опять четное, того и гляди, конец света настанет. Кудыка с Плоскыней, кряхтя, полезли в глубокие пазухи за идольцами, но красавец Докука с белозубой усмешкой сделал им знак не суетиться и ко всеобщему удивлению бросил на дубовый стол серебряную греческую денежку. У кого ж это он ночевал сегодня? Не иначе, у боярыни у какой. Слободские-то красавицы серебра не держали, а расчеты на торгу вели с помощью все тех же резных куколок-берендеек, иноречиво именуемых «деревянные».
Желтоглазый хозяин расставил ковши, принес ведерную ендову [26] вина и берендейку сдачи с отбитым носком, тут же небрежно сунутую Докукой за пазуху.
Кудыка с благодарностью принял полный ковшик, по ободку которого шла надпись: «Человече! Что на мя зриши? Пей,» – и лукаво покосился на Плоскыню.
– Поучил, стало быть, Купаву?
Тот насупился по-медвежьи, брови натопырил, губы отдул.
– А то как же! – рявкнул он кровожадно. – Сбил да поволок, ажно [27] брызги в потолок!..
Все с сомнением взглянули на его левую щеку с четырьмя глубокими царапинами, но спорить не стали.
Кроме троих древорезов да двух храбров, в кружале, можно сказать, никого и не было. Сидел лишь в дальнем конце длинного стола никем не знаемый берендей – не берендей, погорелец – не погорелец… Что-то он там про себя смекал, вздымал бровь, подмигивал хитро неизвестно кому. И чарку не глотом глотил, а смаковал, причмокивая.
Храбры и древорезы выпили по чину за здравие старенького царя-батюшки Берендея и заговорили о событиях прошлой ночи. Да и вообще о нынешних временах. Вздыхали, охали, почесывали в затылках…
– Померещилось мне, что ли, под утро… – пожаловался в недоумении Кудыка. – Будто лешие по слободке шастали…
Румяный Докука уставил на него синие очи и заморгал. Многое, многое проспал он сегодняшним утром…
– Ничего не померещилось, – буркнул храбр постарше, именем Чурило. – Еще как шастали!.. Сам видел…
– Дык… это… – опешил Плоскыня. – Они же к жилью не подходят!
– Подойдешь тут, когда такое творится! В лесу-то, чай, еще страшней было, чем в слободке…
– Да-а, дела-а…
– Обнаглели лешие! – сказал обиженно синеглазый красавец Докука. – Мало того, что сами шубу наизнанку носят, так еще и других выворачивать заставляют! В лес войдешь – переобуться изволь, с левой ноги на правую…
– А не переобуешься?
– А не переобуешься – перетемяшат [28] поленом, отволокут в чащу да и бросят. Выбирайся потом… Это у них теперь «лесом обойти» называется. Совсем стыд утратили. Дерево вырубить – шесть берендеек им выложи…
– А не пять? – усомнился Кудыка.
– Пять? В том-то и клюква, что шесть…
Несколько мгновений Кудыка сидел неподвижно. Остолбуха нашла. Медленно повернулся к храбрам.
– А вы-то что ж, дружинушка хоробрая? – упрекнул он их с горечью. – Нет, чтобы взять да и очистить лес от погани от этой… единым махом…
Те насупились, крякнули.
– Очистишь тут, как же! – проворчал степенный Чурило. – Думаешь, боярину нашему ничего от них не перепадает? От леших-то…
Наивный Плоскыня ахнул тихонько, с ужасом глядя на храбра. Кудыка же с досады чуть не плюнул.
– А ежели князь узнает? – подмигнув, тихонько спросил Докука.
– Князь?.. – Чурило приостановился и царапнул искоса недобрым взглядом пьянчужку за дальним концом стола. – Сказал бы я тебе, да лишние бревна в стенах есть…
Примолкли, нахмурились. Потом налили по второй и выпили кстати за здравие князя теплынского Столпосвята со княгинею.
– И земля вон намедни тряслась… – вздохнул удрученно молодой курносый храбр, именем Нахалко. – С терема боярского маковка упала…
Древорезы встревожились.
– Котора маковка?
– Правая…
– А-а… – Покивали, успокоились. – Ну, это капель не на нашу плешь… За правую мы не ответчики…
В этот миг на дальнем конце стола наметилось движение. Оглянулись и увидели, что пьянчужка, упершись широко расставленными руками в дубовую столешницу, пытается встать. Бровь – заломлена, глаз – поперек.
– Кто… бревно?.. – осведомился он с угрозой. – Ты… кого тут… бревном?..
Все ждали с любопытством, что из этого выйдет, но суставы у пьянчужки подвихнулись разом, и он вновь тяжко сел на лавку, взболтнув нечесанной головой. Так ничего и не дождавшись, вернулись к разговору.
– Маковка… – усмехнулся Чурило. – Хорошо хоть терем устоял!.. Земля-то на чем держится? На трех китах… Вот один из них, стало быть, хвостом плеснул, а в загривке-то – отдается… Ну и земля, знамо дело, колеблется… Она ж как раз на загривке у него и лежит. Не шутка, чай…
Скрипнули петли входной двери, и на пороге возникло облако пара, а в нем отмерзший Шумок. Словно бы и не битый. Весь, как всегда, переплюснутый, искривленный, только что щека и шапка – в инее. Торжествующе оглядел присутствующих.
– Думали, помер? – спросил он негромко, и личико его озарилось злодейской радостью. – А я вот взял да и пришел!..
– Дверь прикрой, изверг! – гаркнул желтоглазый хозяин. – Кружало выстудишь!..
Шумок притворил дверь и, заметно приволакивая ногу, приблизился к онемевшим берендеям, сел.
– Кто убивал, тот и поит, – объявил он, без стеснения беря ковшик, что поближе.
Остальные переглянулись, поерзали, посопели и, махнув рукой, кликнули хозяина, чтобы принес еще одну посудину.
– Живуч, – скорее одобрительно, нежели осуждающе изронил Чурило. – Пополам перерви – двое вырастут…
– Это что!.. – пренебрежительно молвил Шумок, осушив полный ковшик и лихо обмахнув усишки. – Вот на Ярилин день меня, помню, всей слободкой топтали…
– Так ить… затопчем когда-нибудь… – жалостливо на него глядя, сказал Плоскыня.
– Правду не затопчешь! – гордо отозвался Шумок и разлил остатки вина по ковшикам. – Выпьем за правду, берендеи!.. Правдой свет стоит…
Все несколько одеревенели от такой здравицы. Чурило – так даже поперхнулся.
– Стоит… Рушится он, а не стоит! Девать уже некуда правды твоей!..
И опять вовремя вмешался молодой Нахалко.
– А вот еще сказывают… – таинственно понизив голос, торопливо заговорил он. – Из преисподней навьи души на белый свет вылезать начали… Мертвецы то есть…
Все вздрогнули и уставились на курносого храбра.
– Это как?
– А так. Открывается, сказывают, в земле дыра и лезет оттуда такой весь черный, чумазый и с кочергой…
– Так какие же это мертвецы? – возмутился Докука. – Если с кочергой – значит бес!.. Про хвост ничего не слыхал? Хвост-рога были?..
– Да нет, точно мертвецы! – зардевшись, горячо заспорил курносый. – Признали одного сволочане… Согрешил он когда-то против солнышка, ну и сбросили его, значит, волхвы прямиком в преисподнюю… А он, вишь, обратно вылез…
С дальнего конца стола послышался внятный смешок, и все, кроме припавшего к ковшику Шумка, опять обернулись. Пьянчужка сидел, подперев по-бабьи щеку, и глумливо разглядывал бражников.
– А в хрюкальце? – грозно спросил Плоскыня.
Пьянчужка не ответил, но внимание сосредоточил теперь на нем одном. Аж колебался, болезный, как отражение в воде, до того начекалдыкался. Плоскыня крякнул негодующе и отвернулся.
– Вот она, правда-то! – возликовал тем временем Шумок, пристукнув по столу донышком повторно осушенного ковшика. – Еще и мертвецы из-под земли лезут! По всему видать, последние времена настали…
– Да ты погоди… – остановил его рассудительный Кудыка. – Волхвы-то что говорят? Что никакого конца света не будет…
– Волхвы! – Шумок скривился. – Ты вон спросил его, какое завтра солнышко встанет – четное или нечетное… Много тебе он ответил?
– Н-нечетное… – выговорил вдруг пьянчужка, снова вскидываясь над дальним краем стола.
Берендеи примолкли и в который раз всмотрелись в незнакомца, правда, попристальнее.
– А ты почем знаешь? – нехорошо прищурился Чурило.
Другой бы мигом опомнился, уловив опасный блеск из-под мохнатых сурово сдвинутых бровей. С княжьей дружиной шутки плохи. Однако пьянчужке, видать, давно уже море [29] было по колено. Окинув храбра охальным взглядом, он презрительно скривил рот и вдруг испроговорил такое…
– Катали мы ваше солнце!..
Глава 3.
Грамота государева
Бить его не решились. Сообразили: не людского суда требует столь неслыханное кощунство. Ну ладно бы еще оскорбил волхва или там идола какого-нибудь резного… Но чтобы само ясное солнышко!..
Шумок, правда, кинулся со взвизгом на пьянчужку, но храбры его вовремя перехватили и кол отняли. Тем более что и кол был не его, а Кудыкин…
Солнышко стремительно падало в невидимое отсюда Теплынь-озеро, плавало по тресветлому еле заметное пятнышко, на которое так и забыли указать недоверчивому Докуке. Не до того было…
Когда выбрались из слободки, толпа возросла вчетверо, если не впятеро. Впереди два суровых храбра вели связанного пьянчужку. Моргал, стервец, крутил испуганно головой и, кажется, трезвел на глазах. Сказанные им в беспамятстве слова передавали друг другу шепотом. Бабы ахали, хватались за побледневшие щеки. Мужики изумленно бранились.
Справа горбились схваченные снегом развалины мертвого города Сволочь-на-Сволочи. Кое-где карабкался в вечереющее небо жидкий грязноватый дымок: погорельцы уже, должно быть, починили сломанные утром землянки и теперь отогревались, как могли. Поначалу при виде угрожающе галдящей толпы слобожан они вообразили, что их опять идут бить, хотели было дать деру, однако, уразумев, в чем дело, осмелели и вылезли поглазеть, хотя приблизиться вплотную так и не решились.
Толпа выла, потрясала дрекольем и призывала тресветлое солнышко пасть на плешь дерзкому пьянчужке, испепелив того до самых до пят. Горбатые сугробы справа кончились, снежок под ногами перестал скрипеть, начал всхлипывать. Капище было уже близехонько. Вскоре пошел снежный уброд, потом хлипкая грязь и наконец просто влажная земля, кое-где прикрытая молодой ярко-зеленой травкой. Теплая эта полоса тянулась через всю страну берендеев с востока на запад, слегка забирая к северу. Называлась она Ярилиной Дорогой и почиталась священной, заповедной землей. Не то что пахать – праздно ходить по ней и то разумелось тяжким грехом. Ступить на теплую землицу Ярилиной Дороги позволялось лишь приносящим жертву да ведущим кого-то на суд.
Само капище представляло из себя частокол резных идолов, за которыми возвышался остроконечный колпак крыши на двенадцати столбах. Верх был увенчан изображением солнечного лика, а под крышей зияло черное жерло выложенного замшелым камнем глубокого колодца, ведущего прямиком в преисподнюю. Над колодцем был изноровлен [30] двуручный ворот; покачивалась на цепях тяжелая позеленевшая от старости бадья, куда грузили принесенные в жертву резные куколки-берендейки, а то и преступников, чьи злодеяния требовали столь ужасной казни.
Высокий рябой волхв (тот самый, что утром приходил в слободку), сурово сдвинув брови, вышел навстречу. Увидев связанного, вперился в него таким жутким взглядом, что слободской люд мгновенно притих. Показалось, что и рассказывать ни о чем не надо: на то он и кудесник, чтобы знать обо всем заранее.
– В чем его вина? – спросил тем не менее волхв, по-прежнему испепеляюще глядя на пьянчужку.
Храбры беспомощно оглянулись. Сабельками-то они орудовать могли славно, а вот языками… В чем вина… Легко сказать, в чем вина!.. Ну ладно бы там еще теленка увел или в чужую клеть залез… А то ведь такое вымолвил, что и повторить страшно…
– Солнышко наше хаял, златоподобное! – пришел на выручку из толпы бойкий Шумок.
При этих словах кудесника аж переплюснуло, как с похмелья. Собрал рот в жемок и грянул железной подковкой посоха о вымощенную камнем землю. Из-за сложенных высокой поленницей берендеек вышли и приблизились двое таких же, как он, волхвов – все в оберегах, только что без посохов.
– Солнышко хаял?.. – медленно выговаривая слова, переспросил кудесник, и все невольно поежились. – Стало быть, солнышку и ответишь… В бадью его!
Охнули бабы, толпа попятилась. Всего ждали, но только не этого. Да ведь не убивал же никого, не поджигал!.. Молвил по пьяной лавочке охальное словцо – и на тебе: живого человека – да в преисподнюю!..
Мрачные жилистые волхвы подступили к связанному и, подхватив под папоротки [31], повлекли к дыре. Тот даже и не отбивался, тоже, видать, как громом пораженный. Кинув осужденного в бадью, взялись за рукояти ворота и вынули железный клин. С ужасающим скрипом широкая низкая кадка пошла на цепях вниз, во мрак. Мелькнуло в последний раз лицо пьянчужки, искаженное диковатой восторженной улыбкой. Не иначе, умом напоследок повихнулся от ужаса… Да оно, наверное, и к лучшему.
Заголосила баба, за ней – другая. Скрипел ворот, колебались туго натянутые цепи. Потом из бездны донесся глухой стук – должно быть, бадья достигла дна преисподней.
Тут снова грянул о камень посох, и плач – будто сабелькой отмахнуло. Волхв, вскинув обе руки, повернулся к закатному солнышку и запел – трудно, простуженно:
Свет и сила
Бог Ярило.
Красное Солнце наше!
Нет тебя в мире краше.
Берендеи с трудом разомкнули рты и, тоже поворотясь в сторону Теплынь-озера, повторили хвалебную песнь. Потом снова уставились на волхва.
– А вы, – в остолбенелой тишине проговорил тот, – вольно или невольно причастные, тоже должны очиститься. Тот, кто слышал противные слова, принесет в жертву лишнюю берендейку. Тот же, кто слышал и сам потом произнес (хотя бы и шепотом) принесет две.
* * *
В слободку возращались, когда солнышко почти уже коснулось самого что ни на есть небостыка. Или горизонта [32], как его называют греки… Надо же было придумать такое дурацкое слово! Ну «гори» еще понятно, а вот «зонт» что такое?..
– Берендей, а, берендей!..
Кудыка обернулся на голос. Меж двух заснеженных развалин мертвого города избоченилась молоденькая чумазая погорелица в каких-то косматых лохмотьях вместо шубейки. Впрочем беженцы из Черной Сумеречи, кого ни возьми, все ходили чумазые. Оно и понятно: дров нету, снегом умываться – зябко, а грязь ведь тоже от стужи хоть немного, да спасает.
– Чего тебе?
– Расскажи, что с ним сделали-то!..
– Что-что, – недовольно сказал Кудыка. – В жертву принесли, вот что! Бросили в бадью – и к навьим душам, в преисподнюю.
Повернулся и двинулся дальше. Не то чтобы он презирал или там боялся погорельцев, как многие в слободе, – просто солнышко вот-вот должно было погрузиться в Теплынь-озеро, а добираться до дому в темноте не хотелось.
– Берендей, а, берендей!..
– Ну, чего?..
– А я ведь про него кое-что знаю.
– Про кого?
– Ну, про этого… которого в жертву…
– Да ну? – Кудыка подступил поближе. – Расскажи!..
Чумазая погорелица засмеялась, дразня белыми зубами. Вроде даже и не баба. Девка еще…
– А замуж возьмешь?
– Да иди ты к ляду! – обиделся древорез.
– Ну тогда идольца резного подари.
Кудыка тут же отшагнул назад.
– Ишь ты! Идольца ей… А вот не дам я тебе идольца! Вы их, говорят, в кострах жжете…
– Тогда не расскажу!
Кудыка покряхтел, раздираемый надвое любопытством и боязнью. С одной стороны, он готов был понять погорельцев: землянки – ветхие, топить нечем, тут, пожалуй, все, что хочешь, в костерок подкинешь… Но ведь не берендейку же! Во-первых, грех, а во-вторых, ты ее резал, старался – и на тебе! В огонь!..
– Поклянись, что не сожжешь!
– Отоймись рука и нога, коли сожгу! До завтра дотерплю, а там пойду в слободку – на хворост выменяю!..
Кудыка поколебался еще немного – и полез за пазуху.
– Ну? – сказал он, отдав берендейку.
Погорелица ухватила древореза за рукав и, подавшись губами к уху, зашептала жарко:
– Его один уж раз туда бросали…
– Кого? – Кудыка ошалело отстранился.
– Да этого… О ком говорю… Только в другом капище, у сволочан… Он там, сказывают, большого идола у волхвов на дрова скрал… Не то Перуна [33], не то Велеса [34]… Ну, поймали, кинули в бадью да и вниз… Как сейчас…
Кудыку прошиб озноб.
– А вдруг это не он был?
– Он-он! Я его хорошо запомнила… Да и как не запомнишь – такая страсть!..
– Да ты погоди, погоди… – забормотал Кудыка, отдирая грязные пальцы от рукава шубейки. – А как же он из-под земли-то потом выбрался?
– Ну вот выбрался, значит… Ей-ей, не вру… А только зря ты, берендей, в жены меня брать не хочешь… Возьми, а?..
Еле отвязавшись от назойливой погорелицы, Кудыка заторопился в слободку. Был он сильно раздосадован и бранил себя на все корки. Который уже раз подводило Кудыку его неистребимое любопытство. Взял вот и отдал берендейку неизвестно за что. Ишь! В жены ее возьми, чумазую!.. Верно говорят, бабий ум – что коромысло: и косо, и криво, и на два конца… Надо же что придумала: из преисподней вылез! Хотя курносый храбр Нахалко тоже вон в кружале говорил, что вылезают… черные, с кочергами…
Пали быстрые сумерки. Уже подходя к дому, Кудыка заподозрил еще кое-что неладное и снова полез за пазуху. Так и есть! Второго идольца тоже как не бывало. Ну, погорелица!.. Одну, значит, берендейку выпросила, другую – стащила… Плюнул, Кудыка, выругался. Правильно им сегодня землянки разорили, забродыгам!..
* * *
Старый дед Пихто Твердятич не спал, ждал возвращения внука. Выслушав рассказ Кудыки, сказал: «Вона как…» – и угрюмо задумался.
– Дед, – затосковав, позвал Кудыка. – А вот, скажем, помер берендей… Покинул Явь, стало быть… Чистые души идут в Правь, к солнышку. Нечистые – в Навь, под землю… Это я понимаю. А вот те, кого волхвы заживо в бадейке в дыру эту опущают… С ними как?
– Да так же… – недовольно отвечал ему дед. – Пока дна достигнет, со страху помрет…
Кудыка вспомнил глухой негромкий удар, пришедший из черной глубины колодца, и содрогнулся.
– А потом куда?
– Как «куда»?.. – Дед заморгал. – Так в преисподней и остаются. Куда ж еще?..
Кудыка аж скривился, представив.
– И что они там?
– Что-что!.. – сварливо отозвался дед. – Мы туда берендейки опущаем… А они их, значит, солнышку относят, трудятся…
– Так они же нечистые! Души-то!..
– Ну, ясное дело, нечистые, – сердито сказал дед. – Будут тебе чистые души такую тяжесть таскать!..
Ужинали молча. Поднявшись к себе в горенку, Кудыка долго маялся, топтал тропу из угла в угол и все поглядывал на дубовый винтовой жом. Наконец не выдержал, соблазнился. Вынул собранный снарядец, намотал ремень на валик до отказа и, установив позвонок, пустил колебало. «Трык-трык… – заскрипело и застучало в горнице. – Трык-трык…» Может, оно и грех, а все веселее…
Во сне виделось Кудыке черное жерло колодца и пьянчужка, с шальной улыбкой влекущий куда-то преогромную охапку резных берендеек. «Ты того… поосторожнее… – забеспокоился во сне Кудыка. – Резьбу спортишь… Солнышку, чай, несешь!..» «Катали мы ваше солнце!» – с безобразной ухмылкой ответил ему пьянчужка и ссыпал дробно загрохотавшую охапку на каменный замшелый пол преисподней. Откуда-то взялась чумазая белозубая погорелица тоже с идольцами (один – выпрошенный, другой – украденный), и стали эти двое охально и бесстыдно разводить костер из берендеек. Тут из стены вышел рябой волхв, сдвинул брови, грянул посохом, искры из камня выбил. «Видел? – вопросил он Кудыку, грозно кивнув на пьянчужку с погорелицей. – Стало быть, тоже грешен. А ну жертвуй еще одну берендейку!..»
Сильно озадаченный сновидением, Кудыка проснулся и обнаружил, что слюда в косящатом оконце давно уже тлеет розовым. Уставился на исправно поскрипывающий снарядец. Ремень размотался едва наполовину. По всему выходило, что эта ночь была, по меньшей мере, вдвое короче обычной и втрое короче предыдущей. Вот и горница еще не выстыла, как следует… Придерживая у горла зипун, Кудыка вылетел в верхние сени, приотворил махонькую ставенку сквозного, не забранного слюдой оконца. Щеки и лоб ошпарило морозом. Над синеватой зубчаткой далеких Кудыкиных гор в розовой дымке возносилось в небо светлое и тресветлое наше солнышко. Несколько мгновений древорез вглядывался напряженно, не проползет ли по алому лику темное пятно. Нет, не проползло… Сброшенный в преисподнюю пьянчужка оказался прав. Нечетное вставало солнышко. Счастливое…
* * *
Утречко, понятно, выдалось славное. Помолясь да позавтракав, Кудыка взялся за работу. Вырезал пяток берендеек, не больше, когда стукнуло кольцо на воротах и звонким лаем залились во дворе кобели. Пришел зажиточный сволочанин из заречного села Нижние Верхи, принес заказ – дюжину чурок. Обычно селяне к древорезам не обращались и обтяпывали идольцев сами. Работа, конечно, была грубая, одно слово, топорная, ну да сойдет для мужика. Не боярин, чай… А этот вот решил щегольнуть. На вопрос Кудыки, не проще ли самому топориком помахать, мужик ответил, что дал-де зарок пожертвовать десяток идольцев, причем настоящих, не самодельных… Не иначе, украл что-нибудь при ясном солнышке, а теперь вот задабривает… Цены он, во всяком случае, знал: пять берендеек – заказчику, шестую – древорезу, а щепу и стружки – пополам.
Чтобы не было сомнений, Кудыка провел его в повалушу [35], где хранились готовые идольцы. Селянин, с виду робкий, а на деле хитрющий мужичонка, ахал и хлопал себя по коленям, брал то одну берендейку, то другую, чуть на зуб не пробовал.
– Стружек-то, стружек, чай, от них… – бормотал он, завороженно оглаживая глубокую красивую резьбу. – Всю зиму одними стружками топить можно…
Кудыка лишь усмехнулся про себя. Хоть и почитала его слобода чудаком, а древорез он был преискусный: добрых полчурки иной раз в стружку улетало…
– И ведь каждую складочку надо было вывести!.. – восхищенно причитал заказчик, покручивая головой. – Слышь, берендей!.. – Он оглянулся и замер, приоткрыв рот, чем-то, видать, осененный. – А ведь ежели вместо сотни махоньких одну большую стяпать… Оно ведь и легче, и стружек поболе…
– Так когда-то и делали, – снисходительно объяснил Кудыка. – Особливо кто побогаче. Всяк хотел, чтобы его идол выше других торчал… Да волхвы, вишь, запретили. Лучше, говорят, числом побольше, но чтобы каждая берендейка ровно с локоток была. Так-то вот…
Мужичок скорчил недовольную рожу, пожевал бородой.
– Волхвы… – весь скривившись, выговорил он. – Ну, ясно, волхвы… Верно говорят: сколько волхва ни корми…
Свершив рукобитие, расстались. В один захап перенеся чурки в горницу, Кудыка полюбовался ими малость и, рассудив, что резать он их может и вечером, решил сходить на торг. Денек тоже намечался славный, как и утречко.
Оделся, подпоясался, переметнул через плечо суму с десятком берендеек – и отправился. Скрипел снежок, дробилось в сугробах искорками счастливое нечетное солнышко. И берендеи попадались навстречу тоже все больше радостные, приветливые.
Над рыночной площадью стоял веселый гомон, прорезаемый лихими криками торгующих:
– Эх, с коричкой, с гвоздичкой, с лимонной корочкой [36], наливаем, что ли?..
– Ешь, дружки, набивай брюшки по самые ушки, будто камушки!..
– Чудеса, а не колеса, сами катятся – только повези!..
– С пылу! С жару! Кипят, шипят, чуть не говорят!.. Подь-дойди!..
Торговля шла бойко. Слышался повсюду дробный сухой стук высыпаемых и пересчитываемых берендеек. По мере того как переметные сумы слобожан освобождались от резных идольцев и наполнялись покупками, вес их заметно уменьшался. Тут и там вспыхивали жаркие споры относительно достоинства вручаемой берендейки. Понятно, что идольцы, резанные Плоскыней или, скажем, тем же Кудыкой ценились не в пример выше, нежели работа ленивого красавца Докуки, не говоря уже о самодельных топорных изделиях сволочан. Греков, случайно попавших на слободской рынок, это каждый раз сильно забавляло. У них-то у самих – что ясная денежка, что тусклая – все едино, лишь бы вес и резьба сходны были. Чудной они все-таки народ. Дед говорит: живут во тьме, за Теплынь-озером… а с чего же это они смуглые такие?..
Однако, на рынок Кудыка заглянул не столько поторговать, сколько потолковать. Да и не он один.
– В бадью болезного… – рассказывали взахлеб неподалеку, – и туды… в навьи души…
– Из-за него, стало быть, солнышко-то и гневалось… А ну как не уличили бы вовремя? Это ж страсть подумать… Совсем бы не взошло!..
– Да запросто!..
И всюду, куда ни плюнь, сияло ликующее мурло верткого Шумка.
– А? Что я вам говорил? – перекрывал рыночную разноголосицу его пронзительный, не к месту взревывающий голос. – Правда-то она рожном торчит!.. Принесли жертву – вот и солнышко смиловалось! А то придумали – чурками резными откупаться! Сегодня ты за «деревянные» народ вином поишь, а завтра их волхвам понесешь? Хороша жертва!..
Речи его, как всегда, звучали оскорбительно, но слободской люд был нынче благодушен и глядел на смутьяна с улыбкой: дескать, пусть себе… Гуляй, паучок, пока ножки не ощипали…
А солнышко-то – пригревало. Под ногами уж не слышно было привычного железного хруста, снежок шептал, чуть не всхлипывал. Того и гляди, оплавятся и потекут сугробы… Да, припоздала в этом году весна, припоздала…
– Посторонись!.. – раздалось вдруг негромко и повелительно.
Клином разрезая рыночную толпу, к мучному ряду приближались хмурые храбры из княжьей дружины. Сияли еловцы [37] шеломов, тяжко шуршали кольчуги, позвякивали кольца байдан [38]. Впереди шел бирюч [39] с шестом. Добравшись до середины площади, снял шапку, вздел на шест и задробил частоговоркой указ. Не иначе, уши отморозить боялся.
– Слушайте-послушайте, государевы люди, слободские берендеи! Ведомо стало, что гневается на нас светлое и тресветлое солнышко… – Рынок притих. Бирюч передохнул, будто перед прыжком в прорубь, и продолжил с отчаяньем: – Вопросив волхвов и подумав с боярами, велит вам государь отныне берендейки жертвенные приносить полновесные, резаные не глубже, чем на ноготь!
Торопливо уронил шапку с шеста, поймал на лету, нахлобучил двумя руками, и тут толпа страшно вздохнула. Так и замер бирюч, взявшись за меховую выпушку, настигнутый мощным этим вздохом. Храбры сомкнулись кольцом, рыла сразу одеревенели – прямо хоть размечай да режь.
Люд зарычал утробно, нашатнулся со всех сторон, шаркнули, вылетая из ножен, светлые сабельки. Однако законолюбивость берендеев вошла в поговорку издавна. Одно дело промеж собой учинить кулачные, а то и дрекольные бои – это у нас запросто. Но поднять руку (и то, что она сгоряча ухватит) на княжью дружину?.. Да еще и на бирюча с царским указом?.. Нет, не поднялась рука. Разжалась. Вот крик – да. Крик поднялся.
– Что ты там блекочешь, страдник? Не мог царь-батюшка такое указать!..
– Да пьяный он, берендеи! Вы на него только гляньте!.. Морда – клюковка, глазки – луковки!..
– Грамоту, грамоту кажи! Что ты тут языком плещешь!.. Языками вон и мы городьбу городить умеем!..
– Да есть грамота, есть! – надрывался вконец испуганный бирюч. – Тут, за пазухой!.. Зябко доставать было!..
Скинул рукавицы, полез за грамотой. Берендеи вырвали у него из рук пергаменту с царской печатью, прочли по складам. Все совпало – слово в слово. Еще один вздох прокатился по рынку.
Как дождевой пузырь, вскочил над толпою Шумок.
– Обморочили волхвы царя-батюшку! – Рванув, распахнул на груди полушубок. – Дождемся ужо! Погодите! Всех нас в бадье опустят на самое донышко!..
– Обморочили!.. Обморочили!.. – подхватили истошные голоса.
– Бей волхвов! – взвыл Шумок, но был сдернут с бочки – или на чем он там стоял?..
– К боярину!.. К боярину!.. – послышались крики.
– Да что к боярину?.. Чем боярин-то пособит?.. Самому князю в ножки пасть! Один у нас теперь заступник, одна надежа!..
Толпу разболтало, что озеро в непогоду. Никак не могли решиться, в какую сторону двинуть всей громадой: волхвов ли идти бить или же князю жаловаться… Воспользовавшись общим замешательством, бирюч и храбры начали помаленьку выбираться из толчеи, когда раздался вдруг со стороны слободки конский топот и, заметав обочины снежной ископытью, на рыночную площадь ворвались четверо верховых. Ахнул люд, кинулся навстречу, ибо первым на низкорослой большеголовой лошадке ехал сам князь. Надежа и заступник.
Осанист и грозен сидел в высоком седле теплынский князь Столпосвят. Ликом смугл, брадою серебряно-черен, брови – что два бурелома. И голос – низкий, рокочущий. Совсем бы страшен был князюшка, кабы не мудрая пристальность в воловьих глазах да не задушевность гулкой неторопкой речи.
– Теплынцы!.. – воззвал он звучно, потом замолчал и надолго опустил голову, погрузившись в скорбное раздумье. По толпе пробежал изумленный шепоток. Слободской люд привык называть себя берендеями и к слову «теплынцы» прибегал лишь затем, чтобы подчеркнуть свое превосходство над сволочанами. Немедля обозначилось в разных концах рыночной площади некое суетливое, но вполне осмысленное движение. Сволочане посмекалистей, услышав первое произнесенное князем слово, принялись торопливо завязывать мешки с явным намерением поскорее дать тягу. А вовсе смекалистые даже и завязывать не стали: царап шапку – да бегом с площади.
Князюшка тем временем вскинул дремучую бровь и обвел подданных проникновенным взором. Потом заговорил снова.
– Знаю… – истово молвил он и впечатал растопыренную пальчатую рукавицу в расшитую тесьмой грудь. – Знаю о вашей беде и печалюсь вместе с вами…
Люд затаил дыхание – ждали, что скажет дальше.
– Волхвов вините?.. Да только не в одних волхвах суть… То не волхвы – то брат мой единоутробный, сволочанский князь Всеволок воду мутит… И лжет, и ползет, и бесится! Завидно, вишь, ему стало, на житье ваше привольное глядючи, вот и подбил царя-батюшку указ написать…
С голодным рыком теплынцы завертели головами, высматривая сволочан, но те уже все исчезли. Даже самые непонятливые.
– Князюшка!.. Заборонушка ты наша!.. – Те, что поближе, рванулись пасть в копыта спокойной низкорослой лошадке. – Не погуби!.. Замолви словечко!..
Князь поднял руку, и вопли стихли.
– Замолвлю… Замолвлю, теплынцы!.. Может, и смилуется царь-батюшка… А не смилуется… Ну что ж… – Тут Столпосвят выпрямился, запрокинул окладистую с проседью бороду. – Тогда суди нас ясно солнышко!..
Глава 4.
Беда беду кличет
Из умственной толчеи выглянула вдруг горестная поговорка, сложившаяся, должно быть, сама собой:
«Вот тебе, бабушка, и нечетный день!..»
Какая бабушка?.. При чем тут бабушка?.. Скорее уж дедушка, поскольку поговорка явно предназначалась для старого Пихто Твердятича, огорошить которого Кудыка собирался прямо с порога.
Да, дожили… Повилась-повилась стружечка – и кончилась. Что ж теперь будет-то? Ежели князь Столпосвят не сумеет уворковать царя-батюшку – это ложись всей слободкой да помирай!.. Ну, положим, лоботесам разным вроде Шумка с Докукой даже и указ не во вред – наобляп режут, чуть лучше сволочан. А вот подлинным-то искусникам как теперь жить? Ни тебе тепла в доме, ни привычной сытости…»
В мысленном затмении брел Кудыка слободкой, плелся – лишь бы нога ногу миновала. Не радовали его теперь ни искорки в сугробах, ни мягкий шепот снега под ногами. Переплевах в пяти от родной подворотни, обозначилось вдруг перед смутным Кудыкиным взором ярко-малиновое пятно. Очнулся – как из яичка вылупился.
Напротив ворот переминался гнедоподвласый [40] конек, впряженный в щегольские варяжские санки, с которых навстречу Кудыке лениво поднялся тугомордый отрок в шубейке, крытой малиновым сукном. Человечек – весь с надолбу, посмотришь – страх берет. Левое ухо, выставленное напоказ из-под шапки, пронято дутой золотой серьгой, и такого же золота цепь болтается на шее.
По спине Кудыки прошел озноб, все позвоночки пересчитал. От Кощея пришли, не иначе…
– Ну ты что ж, Кудыка? – не поздоровавшись, гнусаво запел незнакомец, разводя болтающиеся чуть ли не до колен рукава. – Мы тебя бережем, хоромы вон ни разу не горели, а ты… Умаялся, чай, на нас сидя?
– Так я ж за оберег заплатил… – предчувствуя новую беду, выпершил Кудыка.
– Ась?.. – То ли недослышав, то ли не поверив, тугомордый подался к древорезу украшенным серьгой ухом. – За-пла-тил?..
– Сколько мог! – истово подтвердил тот, выголив на детину круглые честные глаза. – Человек я маленький, шкурка у меня тоненькая…
Детина сначала онемел, потом вскинул руки и отряс рукава до локтей. Показались растопыренные пальцы, унизанные лалами, яхонтами и сердоликами, причем все перстни, по обычаю берегинь, были повернуты каменьями внутрь.
– Шкурка? – зловеще переспросил рослый берегиня. – Да твоей шкуркой терема крыть – не протекут! Убогим представляешься? Заказов, плачешься, нет? А у самого в повалуше берендеек до потолка!.. – Внезапно замолчал, полюбовался перстнями и, повеселев, уронил рукава.
Охнул Кудыка, вспомнил утрешнего мужичка сволочанина – и такое сердце взяло, что сам бы себе язык перекусил.
– И сколько теперь? – спросил он в тоске.
– Сколько?.. – Берегиня прищурился. – Облупить бы тебя до мосольчиков, чтобы впредь не врал, да уж ладно, прощаем… Бери большой оберег…
– А малый куда? – пискнул Кудыка.
Берегиня разинул мохнатую пасть и сказал, куда. Древорез вздохнул, понурился, и пошли они вдвоем в повалушу.
– Ну вот… – удовлетворенно прогнусил детина, когда поленица резных куколок слегка приуменьшилась, а в руках Кудыки оказался грубо вытесанный оберег, тоже именуемый берегиней. – Приколачивай на крышу взамен малого и живи себе… Если кто обидит – дай только знать…
Древорез уныло посмотрел в удаляющуюся малиновую спину. Детину аж пошатывало от тяжести мешка. «Дай знать…» А ежели вот царь обидел, стружку снимать не дает?.. Ох, обнаглели берегини – похлеще леших… И попробуй не заплати! Брусило вон о прошлом годе послал их к ляду, так вскорости и дом сгорел у Брусилы… Наверняка сами берегини и подожгли, с них станется…
* * *
Деда он огорошил, как и собирался, прямо с порога. Оторопело выслушав внука, старый Пихто Твердятич молча сгреб бороденку в кулак и замер в трудном раздумье.
– Против гнева властей, – испроговорил он наконец, строго пуча глаза, – первое дело – тирлич [41] да жабья костка…
– Да? – рыдающе вскричал Кудыка. – Это что ж, повешу я их себе на шею – и царь мне одному послабление даст?
Дед несколько смешался, однако приличной годам степенности не утратил.
– Н-ну… Одному-то, понятно, не даст… Значит, всей слободкой надо в мешочки зашить и на шеи повесить…
– Откуда ж мы тебе столько жаб возьмем? В конце-то зимы!..
Дед крякнул. Да, действительно… Сшибши руки у груди, Кудыка цепенел перед ним в отчаянии наподобие резного идола.
– Да и тирлич – травка редкая… – раздумчиво молвил дед, пожевав губами. – Одним волхвам в руки дается на Ярилиной Дороге… Так-то вот, внуче!.. Ни солнышку всех не угреть, ни царю на всех не угодить… Вытерпеть надобно… Покорись беде – и беда тебе покорится…
– Да ты что говоришь-то? – вскинулся Кудыка. – Куда уж дальше-то терпеть? И так вон уже хлеб до самых рук доедаем!
– Мы люди подначальны, у нас бороды мочальны… – со вздохом ответил ему поговоркой старый Пихто Твердятич, и поскреб бороденку, действительно, слегка напоминавшую старое мочало.
– Кому подначальны? – запальчиво спросил Кудыка. – Всеволок нам кто? Начальство, что ли? Владеет сволочанами своими – вот пусть и владеет! Так им и надо, сволочанам… А над нами, окромя Столпосвята, власти нет!..
– Дурак ты, Кудыка, – жалостливо глядя на внука, сказал Пихто Твердятич. – Как сам того не смыслишь? Указ-то, чай, не Всеволок писал… Да ежели царь захочет, он и князя нашего узлом свяжет да в клубок смотает…
– Дед!.. – Вне себя Кудыка подскочил к столу, грянул, не пожалев кулака, в дубовую доску. – Ты мне скажи еще раз такое про князюшку!.. Клубком смотает… Как бы самого Всеволока клубком не смотали!.. Царь… Да что он знает, царь твой? У него вон ограда выше терема…
– Ты постучи, постучи еще на деда! – осерчал тот. – Что ощерился? Аль железо увидал?.. Молод щериться-то – на зубах вон еще волоса не выросли… Не Всеволок страшен, внуче, смута страшна! Знаешь, как оно бывает? Пастухи за чубы, а волки за овец…
Подобно большинству берендеев Кудыка был человек смирный. Однако, услышав про волков и овец, мигом вспомнил он тугомордого берегиню, и такая накатила злость, что усидеть дома было просто невозможно. Ухнул, крутнулся чертом, потом ухватил кол и кинулся бегом на улицу. Кудыка еще не решил толком, кого он будет бить, и поэтому, оказавшись за калиткой, несколько растерялся. До капища было далековато, до погорельцев – тоже…
И тут на беду, свою и Кудыкину, в конце улочки показался обоз с золой. Сволочане, возвращавшиеся с Теплынь-озера, очевидно не знали еще ни о царском указе, ни о том, что случилось на рынке. Иначе бы они просто обошли слободку стороной.
Тощие головастые лошаденки уныло тащили сани, представлявшие из себя короба, поставленные на полозья.
– Бей сволочан! – радостно взвыл Кудыка и, раскручивая кол над головою, ринулся им навстречу.
Возчики удивились, заморгали, однако быстро опомнились и встретили нечаянного супротивника в кнуты. Как водится, с обозами к Теплынь-озеру сволочане отряжали самых нестоящих мужиков: пьяниц, озорников, лентяев… Поэтому драчуны они все были отменные. Кудыку сноровисто перетемяшили сзади чем-то тяжелым и уложили на снег. Белый свет из очей выкатился.
Однако уже в следующий миг, соблазненный Кудыкиным воплем, хлынул с колами из калиток и подворотен улицкий люд. И пошла стряпня, рукава стряхня…
Крепко всыпали сволочанам. Взяли болезных в сусалы да под микитки, отмочалили им бока, перемножили скулы, положили всех лоском, угостили приворотным зельем – чем ворота запирают. Санки поизломали, золу развеяли… Словом, так отвели душеньку, что и беда – не беда.
Лишенный сознания Кудыка ничего этого, понятно, не видел. Очнулся он к вечеру у себя в горнице под сердитую воркотню старого Пихто Твердятича. Голова трещала, как с похмелья, – аж зубы чуть не выскакивали. Не иначе, оглоблей огрели…
– Ча-сов-щик!.. – бранился дед, отпаивая внука каким-то взваром. – Ужо постой, помылят тебя завтра на сухую руку… Часы изладил, двороброд!.. Покажут тебе часы!..
Кудыка приподнялся на лавке, взглянул. Резного снарядца на столе как не бывало. Нигде ничего не постукивало, не поскрипывало.
– Дед, а где?..
– Где-где! – сердито отозвался тот. – Храбры забрали… Заносят тебя в горницу, а посередь стола погань эта стоит и колебалом мотает… Боярину, надо думать, понесли, а может, и прямиком волхвам…
Кудыка слабо застонал и уронил голову – как раз на желвак.
* * *
А утром нагрянули от боярина. Хитрый Кудыка хотел было представиться расслабленным, сославшись на вчерашний удар по затылку, но храбры, потолковав промеж собой вполголоса, решили, что первое средство от головы – это ободрать хворому задницу плетью. Мигом всю боль оттянет… Кудыка ужаснулся и выздоровел.
Улочка лежала горбатая, иссиня-черная от рассыпанной золы, а полозья, оглобли, короба и прочие части разломанных саней, мнится, ушли дымом из труб к ясным звездочкам еще ночью.
Охая и прихрамывая, брел Кудыка, ведомый храбрами через всю слободку – к Мизгирь-озеру, где стоял на крутом взгорке боярский терем. Прошлый год ладили они с Плоскыней в том тереме вислое крыльцо о двух столпах… Над самым что ни на есть над озером.
Озеро это располагалось на месте слияния порожистой Сволочи и теплой Вытеклы, почему замерзало зимой лишь наполовину. А изливалась из него одна лишь судоходная речка Варяжка, промывшая путь в немцы [42] сквозь вечные снега Серой Сумеречи. По преданию когда-то давным-давно утопился в том озере от горя купец Мизгирь. Выбрали всей громадой в жертву невесту Мизгиря – и не вынес купец, кинулся с утеса… С тех пор и называется – Мизгирь-озеро.
Прослышав, что княжий боярин Блуд Чадович решил поставить на том печально славном взгорке свой высокий терем, одни предрекали боярину всяческие беды и напасти (место, мол, недоброе), другие же, напротив, одобряли выбор. Дескать, Мизгирь сам себя в жертву солнышку принес – стало быть, лучше места для хором и сыскать нельзя… Первые оказались правее: напасти ждать не заставили. Сначала шишимора в тереме завелась, потом племянница боярская Шалава Непутятична вконец от рук отбилась… Вообще-то, конечно, звали племянницу несколько иначе, но народ ведь у нас известно какой: прилепит имечко – с песком потом не отдерешь.
В зимнем охабне [43] травяного цвета стоял боярин посередь двора, рядом с полуразобранной маковкой, что грянулась оземь с терема во время недавнего трясения земли, и грозно смотрел на приведенного пред ясны очи Кудыку. Ворот – козырем, шапка горлатная надвинута на самые бровушки.
– Что, лоботес? – зловеще спросил боярин. – Родимец тя расколи! Сперва шишимору мне подсадил, а теперь и вовсе в разбой ударился?..
– Батюшка, не погуби! – Древорез пал на колени, сунулся рылом в левый сапог. – По недомыслию! По скудоумию часы изладил!..
– Ненароком в лес пошел, невзначай топорище вырубил?.. – Блуд Чадович усмехнулся было и тут же вновь посуровел. – Ты мне тут про часы не толкуй! До часов твоих мне дела нет, с часами с твоими пусть вон волхвы разбираются… Ты лучше скажи, головогрыз, как тебя угораздило обоз разбить!
– Так ить… – растерялся Кудыка, – сволочане же… Князь-то наш Столпосвят на рынке давеча… Все, говорит, беды от них…
– Ты на князюшку-то нашего не кивай! – загремел боярин. – Голова твоя не с того конца затесанная! Вот разбил ты обоз, а о том подумал ли, что с него в теплынскую казну пошлина причиталась? По берендейке с оглобли! Шутка?.. На ком теперь недоимку править? А?
Кудыка уже догадался с тоской, на ком будет выправлена недоимка, но смолчал. Лучше бы уж кнутом ободрали – встряхнулся да пошел, а вот ежели двор разорят – не скоро подымешься…
Однако грозные слова, ожидаемые Кудыкой, так и не сорвались с боярских румяных уст. Обернулся Блуд Чадович и нахмурился озадаченно. Со стороны высокого резного крыльца, бренча байданой, бежал к ним со всех ног курносый храбр Нахалко. Кинув боярину поясной поклон, подался к милостиво склоненному уху и торопливо зашептал. Глаза у самого – так и выскакивали.
– Шорох, говоришь? – тихо, но внятно переспросил боярин и прищурился недобро. – А ну-ка вы все! За мной, в терем!..
Выпростал руки из прорезей охабня и решительно зашагал к высокому крыльцу. Травяного цвета рукава болтались за широкой спиной. Храбры и холопья, случившиеся во дворе, побросали дела и поспешили следом.
Кудыка, привскочив с колен, моргал и ошалело крутил головой. Ему-то – идти али нет? Сказано было: «Вы все…» Ну, все – так все! Древорез отряхнул мокрые коленки и припустился вдогонку.
Толпой человек в семь достигли они узорчато оперенной лесенки, ведущей из горницы на искусно измуравленный чердак, собственно, и называвшийся теремом. Наступив на первую доску, боярин обернулся, насупился и приложил перст к поджатым строго устам. Дальше пошел на загнутых носках, чтобы каблуком невзначай не скрипнуть. Затаив дыхание, все прочие последовали за ним.
Очутившись перед узкой расписанной полевыми цветами дверью, боярин приложил к створке мясистое ухо. Прислушался и что-то, видать, услышал, ибо побагровел и с маху треснул в дверь кулаком.
– Отопри!..
За дверью приключилась короткая суматоха. Вроде заметались, что-то задевая, что-то опрокидывая…
– Отопри, чтоб тебя… повело да покоробило!..
Ойкнули тоненько, прильнули к двери с той стороны.
– Не обедать ли пора, дядюшка?.. – спросил в пробой дрожащий девичий голос.
– Отопри, дверь с косяками выну!..
Шаркнули, стукнули засовы – числом не менее трех. Шумно сопя, Блуд Чадович размахнул дверью, вошел. За ним – все прочие. Еле успев отскочить, большеглазая бледная Шалава Непутятична стояла, обмерев, в одной тоненькой рубашечке без пояса и в таких же тоненьких чулочках. Кожица – белая, нежная, чуть не прозрачная. Приглядишься – увидишь, как мозжечок из косточки в косточку переливается.
– Где? – страшно спросил боярин и рванул за кольцо крышку сундука. Полетели по светелке один за другим всякие летники и сарафаны.
– А вы что уставились? – обернувшись, прикрикнул боярин на слуг и храбров. – Под кроватью смотрите, под лавками!.. Не в окошко же он выпорхнул! Значит, должон быть!..
Кинулись – кто под лавку, кто под кровать, вмиг все перетряхнули. Нигде никого. Шалава Непутятична тем временем накинула на плечики выброшенную из сундука епанчу [44] и с любопытством принялась разглядывать каждого по очереди.
– Потерял что-нибудь, дядюшка? – сочувственно осведомилась она.
Блуд Чадович взбычился, уставил на племянницу налитые кровью глаза, но, не выдержав невинного взгляда Шалавы Непутятичны, зарычал и отвернулся. Увидел заробевшего Кудыку, рявкнул:
– А ты тут что стоишь, как надолба приворотная?.. Поди в окошко глянь!..
Древорез вжал голову в плечи и, трусцой подбежав к косящатому оконцу, раскрыл забранные цветными стеклышками створки. В светлицу вкатился клуб морозного воздуха, охнула легко одетая Шалава Непутятична. Кудыка выглянул. Красив был и ужасен вид из оконца боярского терема. Именно отсюда, вон с того выступа внизу, бросался когда-то в озеро молодой купец Мизгирь. Кудыка невольно забоялся и отвел взгляд от ниспадающей к остекленелой воде крутизны.
Посмотрел вправо, влево – и дух перехватило. На резной уступчатой полке окна, комкая у груди верхнюю одежонку, стоял над бездной в одних портках синеглазый красавец Докука. А полочка-то – шириной в ладошку…
Кудыка выдохнул, еще раз поглядел вниз и решительно прикрыл окно.
– Не-ет… – протянул он как можно более небрежно. – Никого там нету…
– Как нету? – истошно закричала Шалава Непутятична и, оттолкнув древореза, кинулась, дура, к оконцу.
* * *
– Что ж, прямо на дворе сечь будут? – упавшим голосом вопросил Кудыка.
– Озябнуть боишься? – ехидно осведомился старый седатый храбр, развивая длинный сыромятный кнут. Со свистом рассек накрест воздух и, кажется, остался доволен снастью.
– Ты солью-то его вымочил? – озабоченно спросил Блуд Чадович, угрюмо прислушиваясь к разноголосым взвизгам, доносящимся из терема. Там унимали Шалаву Непутятичну и, судя по звону затрещин и грохоту утвари, никак не могли унять.
– С вечера еще, батюшка, – бодро отвечал старый храбр. – Это уж как водится… Была бы спина, сыщется и вина.
Тут в тереме и вовсе заверещали в свин голос, и боярин беспокойно оглянулся.
– Никак до коромысла добралась?..
Храбры неловко шевельнулись, скрежетнув крупнокольчатым железом байдан. Нежная Шалава Непутятична, хотя и росла в тереме, ветром не обвеенная и дождичком не обмоченная, а коромыслом владела не хуже теплынских баб. А уж как дрались коромыслами теплынские бабы – страсть да и только! Бывало, что и конных с седла сшибали…
Продрогший до мослов синеглазый красавец Докука все никак не мог попасть красной скрюченной пятерней в рукав полушубка.
– Зря одеваешься, – хмуро сказал ему Кудыка. – Все равно сейчас раздеваться придется…
Не отвечая, красавец вдел наконец руку и нагреб на себя полушубок. Из лохматой щели вздернутого ворота смотрел теперь на Кудыку синий вытаращенный от ужаса глаз.
– С-скажи ему: п… п-прости… б-батюшка…
– А сам-то что ж? – буркнул Кудыка.
– Г-губы смерзлись…
Шум в тереме приутих, и боярин вновь повернулся к древорезам. С упреком взглянул Кудыка на счастливое нечетное солнышко, падающее в далекое Теплынь-озеро. Тресветлое уже остывало, наливалось нежно-алым, и взмолился Кудыка:
– Помилуй, добросиянное…
И ведь помиловало, вот что дивно-то! Курносый храбр Нахалко, с пониманием воздыхавший, глядючи на недавних сотрапезников, отвернулся высморкаться – да так и замер, уставясь поверх ограды. Со стороны ребристо замерзшей Сволочи приближался небольшой санный поезд. Внезапным дуновением донесло звонкие греческой выковки колокольцы.
– Никак князюшка?..
Забыв про Кудыку с Докукой, кинулись отворять главные ворота с башенками, и вскоре сильная караковая лошадка внесла на широкий боярский двор обитые кожей княжьи санки. Утративший привычную неторопливость боярин самолично отстегнул меховую полость. И вот, путаясь в просторной дорожной шубе, выбрался из саней теплынский князь Столпосвят, как всегда, скорбный какою-то высокой думой.
Постоял, склонив головушку, потом явил смуглый лик свой, обрамленный черно-серебряной брадою, и, вздернув дремучую бровь, пристально оглядел боярина и прочих, словно бы видя всех впервые. Узрел колоду, веревки, застывшего с кнутом в руке старого храбра, наконец Кудыку с Докукой и поворотился к боярину.
– За что драть мыслишь? – спросил раздумчиво.
Блуд Чадович крякнул, оглянулся на терем. Звона-грохота из хором больше не доносилось, лишь мерещились подчас тихие рыдания из светлицы.
– Да обоз, вишь, разбили с Теплынь-озера, – нехотя и соврал, и не соврал боярин. – Возчиков побили чуть не до смерти… Как теперь с них пошлину брать прикажешь?..
– Чуть… – повторил напевно князюшка и горестно покивал. – Худо… Худо, что чуть… До смерти надо было, а не чуть… – Выпрямился, полыхнул очами. – Теплынцы!.. – Зычный голос его возрос, отдался во всех уголках двора. – Был я сейчас у царя-батюшки… Плох, плох батюшка наш, совсем плох… Как понурая лошадка: куда за повод поведут, туда и идет… А только указ этот, теплынцы, он не писал!..
Все так и ахнули. Подались бородами к князюшке, выкатили зенки.
– Кто написал, спрашиваете? Отвечу… – Голос Столпосвята сошел на рокочущие низы и смолк. Двор – как вымер. Одни лошадки переминались да фыркали. Князь же, словно забыв о застывших в ожидании подданных, вновь погрузился в думу. Потом очнулся и выговорил брезгливо: – Брат мой Всеволок с боярами со своими – вот кто!
Будь вокруг больше народу, взревели бы, конечно, погромче, пояростней. И все равно лошадки шарахнулись.
– Это как же?..
– Помимо царя?..
– Да отродясь такого не бывало!..
Князь поднял руку, ожег гневным взором. Вновь замерло все во дворе.
– Так ведь царь-то… – молвил он со слезой. – Слепенький батюшка-то наш! Старенький… А Всеволок возьми да и подсунь ему грамоту на подпись!..
– Так ты бы объяснил ему, милостивец!.. – жалостно вскричал кто-то из храбров.
– Объяснял, теплынцы, объяснял… Да только царь теперь – что дите малое. Ножками топочет, чуть не плачет… Сами, говорит, разбирайтесь со своим Всеволоком, коли братья… – Князь приостановился, потом возвысил голос: – Вооружаться пора, теплынцы! Ведомо стало, что брат мой сволочан своих собирает, хочет по льду речку Сволочь перейти… А? Что, теплынцы? Постоим за Вытеклу, за Теплынь-озеро, за князя со княгинею?..
Храбры уж и рты отворили, да клич поперек глотки стал. Жуть проняла: сто лет не воевали – и на тебе!.. Да и с кем воевать-то? Со своими?.. Что теплынец, что сволочанин – все берендей..
– Сомневаетесь? – грянул Столпосвят, но опять же не грозно, а скорее понимающе. – Зря-а… Ох, зря, теплынцы!.. Думаете, не проживем без сволочан? Еще как проживем!.. Хлебушка можно и у греков прикупить, а вот как они-то без берендеек наших резных взвоют! Без золы с Теплынь-озера!.. Отвернется от них ясно солнышко, как пить дать отвернется!.. Постоим, что ли?
– Постоим, княже! – отчаянно крикнул Докука. Уж больно не хотелось ему быть высеченным.
Пусть не в един голос, но клич подхватили.
– Вот… – прочувствованно молвил князь, неспешно подойдя к Докуке и возложив длань на непоротое плечо. – А ты говоришь, боярин, драть… Не драть таких надо, а в битву слать. За князя да за отечество…
Глава 5.
Битва на речке Сволочи
Ранним утречком нечетного дня известный своим стяжательством князь Всеволок пересек по мокрому льду порубежную речку Сволочь и опрометчиво влез со всею ратью в глубокий снежный уброд [45]. Низкорослые лошади проваливались местами по брюхо, да и ратники тоже. Пригревало второй день – вот-вот заиграют овражки. Сзади по льду гуляла, морщась, перегоняемая ветром вода, а слева зеленела молодой травкой прямая широкая полоса чистой земли, рассекавшая снежную равнину и вонзавшаяся вдали в самый что ни на есть небостык. Ярилина Дорога.
С той ее стороны, то есть со стороны Мизгирь-озера и развалин мертвого города Сволочь-на-Сволочи, валила рать теплынского князя Столпосвята. В первых рядах ополчения шли угрюмые Кудыка с Докукой.
– Уж лучше бы выпороли тогда, – ворчал Кудыка, перекладывая на другое плечо тяжелое копье-рогатину. – Угораздило ж тебя наперед выскочить!.. При князе-то!.. Постоим-постоим… Вот и стой теперь!
– Сам-то больно хорош! – огрызался Докука. – Придумал, что сказать! «Никого там нету…» Как она еще в окошко не сиганула!..
– А что мне было говорить-то? Что ты там в одних портках стоишь, зубами клацаешь?..
Но тут и у них под ногами разверзлись хляби, и теплынская рать подобно своим супостатам с бранью забарахталась в мокром снегу. Князь Столпосвят привстал на стременах и, оглядевшись тревожно, повернулся к старенькому воеводе Полкану, еще с младых ногтей прозванному Удатым. То ли за удаль, то ли за что другое – теперь уж и не разберешь. Может, и не стоило ставить в челе войска столь дряхлого полководца, но берендеи и впрямь не воевали вот уже без малого сто лет, а Полкан – тот хотя бы что-то помнил…
– Не пора ли, воевода, на сухо выбираться?.. – И князь повел кольчужной рукавицей в сторону приветливо зеленеющей Ярилиной Дороги.
Полкан по ветхости своей на стременах приподняться не смог. Вытянул жилистую шеенку и подслеповато прищурился, сильно обеспокоив этим обоих отроков, приставленных следить, чтобы старичок с седла ненароком не грянулся.
– Нельзя туда, княже, – испуганно прошамкал воевода. – Запретная земля, заповедная…
– Запретная, говоришь?.. – Князюшка усмехнулся, с лукавой удалью покосился из-под мохнатой брови. – А кто запрещал? Волхвы?.. Много они нам, мно-ого чего поназапрещали, волхвы-то… – Приосанился, оглядел рать и пророкотал с мягкий укоризной в голосе: – Теплынцам на теплынскую землю уж и ступить не велят… А что, дружинушка хоробрая? Погуляем по травушке?
– Га-а!.. – нестройно, но одобрительно грянули в ответ храбры, уставшие уже месить мокрый снег.
И рать помаленьку-понемногу принялась выбираться на твердую землю: сперва княжья дружина, а за нею уж и ополчение. Кое-кто, понятно, заробел, но на таких прикрикнули, высмеяли их, а кого и коленом подтолкнули.
К полудню, а может быть, и ранее, оба воинства выстроились в расстоянии переклика [46] друг против друга, дважды перегородив червлеными щитами Ярилину Дорогу. Теплынцев было значительно больше, однако рать их на три четверти состояла из воинов вроде Кудыки с Докукой, тогда как князь сволочанский Всеволок вывел во чисто поле почти одних только храбров.
– Трудно будет, – бормотал озабоченно Кудыка, приглядываясь к супротивникам. – Ишь, в кольчугах все, в зерцалах [47]… И солнышко им в спину… Да и клич у них способнее…
– Это чем же? – не понял Докука.
– Ну, как… Мы-то будем кричать: «Теплынь! Теплынь!..» А они-то: «Сволочь! Сволочь!..» Конечно, так-то рубиться сподручнее…
Теплынский князь Столпосвят обозрел криво выстроенную рать и с досадой повернулся к Полкану.
– Что ж ты, воевода… – упрекнул вполголоса. – Попрямее их поставить не мог?..
– Ништо, княже, – беспечно отвечал ему видавший виды Полкан. – Кривы дрова, да прямо горят!..
Светлое и тресветлое наше солнышко тем временем перевалило полдень, лишив сволочан, одного из преимуществ. По обычаю, прежде чем сойтись в сече, принялись задирать друг друга, поддразнивать. Начал, понятно, Шумок.
– Лапотники!.. – надрывался он, сложив руки воронкой. – Полоротые!.. Печатки не было – непечатный пряник спекли!..
– Дровосеки!.. – обиженно летело в ответ. – Долбежники!.. Отъелись на нашем хлебушке?..
Распаляясь, подступали все ближе и ближе. Что ни слово – то зазубрина. Все старые обиды припомнили. Разгорелись ретивые сердца, силушка живчиком по жилочкам заходила. Прав был, прав старый воевода Полкан Удатый: строй их, не строй – все равно потом ряды смешают.
– А вот мы вас за ножку да об сошку!..
– Смотри, осунешься! Сами-то! Теленка с подковой съели!..
– А вы через забор козу калачом кормили – думали, девка!..
И наконец выехал из толпы сволочан, ища себе поединщика, приземистый плечистый богатырь Ахтак. Кто он был родом – не понять: не берендей, не варяг, не грек… Вышел, сказывают, из Черной Сумеречи, хотя на беженца не походил нисколько. Беженцы, они, что ликом, что языком, те же берендеи, а этот еле по-нашенски лопотал. Да и рылом отличен: глазки – узенькие, косенькие, нос – пяткой. Однако вот пришелся ко двору. Оценил князь сволочанский Всеволок свирепость его и преданность – в дружину взял…
Притихли теплынцы. Ахтак – он ведь такой. Сечет, и рубит, и в плен не емлет. Да еще и визжит вдобавок…
– Эй, Ахтак! – заорал бесстрашный Шумок. – Вытеклам шатал, рынкам гулял?..
Богатырь ощерил редкие желтоватые зубы и потряс копьем, высматривая юркнувшего в толпу обидчика.
– Анан сыгын!.. [48]– проскрежетал он по-своему. Что это значит, никто не знал. Что-то, должно быть, обидное…
Теплынский князь Столпосвят грозно нахмурился, обернулся к поджавшимся храбрам, перебрал их задумчивым взором, и в этот миг переплевах в двух от задорно гарцующего Ахтака земля дрогнула и зашевелилась. Заржал с завизгом, вскинулся на дыбы чубарый конек, едва не сронив седока. На глазах у попятившихся ратей зеленый пригорок откинулся вдруг наподобие крышки колодца, явив дощатый поддон, и из черной сырой дыры полез на белый свет некто чумазый с большой кочергой в руке. Точь-в-точь как рассказывал в кружале курносый храбр Нахалко. Выходец из преисподней огляделся, болезненно щурясь, увидел Ахтака и разинул на него широкую, как у Шумка, пасть.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.