Этот человек попадает в поле его зрения почти внезапно, как только, расплатившись, отходит от кассы, но замечать его нет причины: массивный, неповоротливый старик, слегка припадающий на ногу; разве что вначале он держит путь к зоне отправления, а потом вдруг останавливается и начинает рыться в сумке, которая висит у него через плечо. Агент прекращает болтать с коллегой, сидящей перед монитором металлоискателя, и вглядывается в него, видит, как он извлекает из сумки желтый конверт; как направляется к веренице американцев, которые вываливают содержимое карманов в плетеные пластмассовые корзинки и отправляют под рентгеновские лучи; как с трепетом дожидается своей очереди, – и тут наконец отрывается от столика коллеги, на который мимоходом присел, и делает шаг вперед, вытянув руку, потому что старик застыл столбом в воротах, где просвечивают рентгеном, даже не сняв сумку с плеча.
Агенту кажется, что не электронный вопль сигнала тревоги, но его вытянутая рука остановила пассажира, даже напугала его, и это неприятно. Старик весь съежился, завертелся на месте, наткнулся на американца, который шел следом, замотал головой, беспомощно озираясь, не зная, что делать дальше. Ладно-ладно, стойте, не двигайтесь. Вернитесь назад, вот так, хорошо, положите сумку на транспортер, да, так, прекрасно. Все металлические предметы – в корзинку: ключи, мелочь, мобильный телефон… Взгляд на монитор коллеги, где появилась радиография спортивной сумки. Очки, лекарства, ключи, журнал, швейцарский складной ножик, что-то типа свитера. Да, мелочь тоже кладите в корзинку, спасибо, вот сюда, на транспортер.
Но сигнал тревоги звенит по-прежнему. На этот раз, однако, старик не пугается. Отрешенно качает головой, разводит руками, пожимает плечами – это, мол, не его вина, с этим ничего не поделаешь. Не замирает, не возвращается назад: пришибленный, раздосадованный, но полный решимости, тычет пальцем в агента, протягивает конверт, объясняет: сын говорил, что будет звенеть, вот и велел захватить это, а сам он никогда раньше не летал на самолетах и ничего тут не понимает. Агент берет открытый конверт, вынимает рентгеновский снимок и два листка факсов, один на итальянском, другой на немецком. На снимке – расплывчатый, бледный силуэт вроде бы лодыжки и стопы, а старик все объясняет, настойчиво, торопливо, что сын в Германии, во Франкфурте, работает инженером, а он вот впервые собрался в гости и ничего тут не понимает, а в ноге у него железка, несчастный случай в литейном цехе, много лет назад, сын так и сказал – мол, будет звенеть, и дал справки для полиции, а он тут ничего не понимает и раньше на самолетах не летал.
Агент вглядывается в листок, но не читает, потому что под грифом «Любезному вниманию соответствующих служб» написано то же самое, что говорит старик с этим своим акцентом, напевным, рокочущим, тягучим, с густыми «с», с «л», которые цепляются друг за дружку, растягиваются, раздуваются. Складывает все обратно в конверт, кивает – хорошо-хорошо, успокойтесь, иногда такое бывает, это не первый случай. Берет со столика коллеги ручной металлоискатель, проводит по старику, и тот непроизвольно поднимает руки вверх. Звенит только у правой лодыжки, как и должно быть. Агент отдает старику конверт. Говорит: можете все забирать, смотрит как тот рассовывает по карманам ключи и мелочь, и думает, что хотел бы о многом расспросить старика – как он сломал себе нос, приходилось ли ему на войне поднимать руки вверх, не из Модены ли он случайно: у агента дед в Модене, до пенсии служил в дорожной полиции и говорил с похожим акцентом – не с таким точно, но почти с таким. Почему он один летит в гости к сыну. Где его жена. Жива ли еще. И все-таки ничего не спрашивает. Ждет, пока пассажир повесит на плечо свою сумку, все в порядке, не беспокойтесь, можете проходить, и хотя фуражки у агента нет, как нет и привычки к такому жесту, он отдает старику честь и смотрит вслед, пока тот ковыляет к первому попавшемуся туалету.
Витторио вбежал в уборную и заперся в крайней кабинке. Мочевой пузырь буквально лопался: он пил воду не переставая с самого раннего утра, но мочиться было пока нельзя. Лучше бы отвернуться от унитаза, чтобы не впасть в искушение, но требовалось куда-то поставить ногу, и Витторио опустил стульчак и крышку. Быстро снял ботинок, скатал носок. К правой ноге двумя слоями изоляционной ленты был примотан металлический затвор «глока» 40-го калибра, а в нем – ствол и спусковой крючок. Витторио вынул из сумки швейцарский ножик и разрезал ленту, не обращая внимания на две параллельные борозды, синие и кроваво-красные, выдавленные на щиколотке пистолетом.
Подумал: вот и хорошо, не забуду, что надо хромать.
Расстегнул молнию на куртке и пуговицы на рубашке, сунул руку под мышку, под стеганую ткань, которой было обернуто все тело, и извлек недостающие детали «глока» – ложе, рукоятку и магазин, пластмассовые, невидимые для полицейского металлоискателя. Прицепил затвор к ложу, щелкнул им пару раз, опуская рычажок вниз и влево, чтобы освободить магазин, и дважды вхолостую спустил курок. Закатал брюки выше колен, обнаруживая ряд патронов, примотанных скотчем к икре. Разрезал ножиком скотч, вытащил магазин из затвора и вложил патроны, один за другим.
Подумал (быстро): фарфоровый ствол от «хеклер-энд-коха», модель слишком сложная, чтобы ее идентифицировать.
Подумал (совсем стремительно): патроны тоже фарфоровые, так еще и лучше.
Прокрутил магазин, ввел заряд в ствол. Вытянул правую руку, прищурился. Прицел: три белых кружка, четыре квадратика, по центру – крест. Раскрыв глаз, большим пальцем опустил курок. Потом поднял куртку и сунул пистолет за пояс, со спины.
Выйдя из туалета, вдруг понял, что не нужно изображать хромоту. Во-первых, мешал правый ботинок, надетый второпях, кое-как, а во-вторых, донимал мочевой пузырь. Дергало так, будто он вот-вот лопнет, приходилось выгибаться назад и передвигаться скачками. В какой-то момент Витторио даже подумал, что можно бы вернуться в уборную, немного отлить, совсем немного, но он знал, что не удержится и выплеснет все. Тогда он стиснул зубы, потому что зал клуба «Стрела» располагался далеко, за «дьюти-фри», за рубашками от Келвина Кляйна и ремнями от Гуччи.
У мужчины, который проходит по безлюдному, тихому коридору особого сектора аэропорта Мальпенса, явные проблемы с простатой. Он ковыляет еле-еле и оглядывается вокруг, будто бы что-то ищет; на лице, заметном из-за сломанного носа, страдальческое выражение. Каладзо, который сидит в крайнем из целого ряда кресел, прислоненных к бежевого цвета стене, кажется, что этот тип заблудился. В конце коридора, сбоку, есть только одна дверь, и она ведет в зал, предназначенный для членов клуба «Крылатая стрела», пассажиров экстра-класса, депутатов парламента и прочих, кто имеет на это право, а человек, бредущий по коридору, вряд ли обладает какими-то привилегиями: он скорее похож на дедушку Каладзо, крестьянина из окрестностей Лечче. Сейчас направится назад, думает Каладзо, с трудом поднимая руку, затянутую в слишком тесный пиджак: рукав трещит от мускулов, накачанных в гимнастическом зале, а из-под мышки выпирает «беретта». Одновременно он нажимает на кнопку передающего устройства, вставленного в ухо, – надо предупредить Бонетти, потому что старик не возвращается, а, наоборот, подходит ближе, вроде бы собирается заговорить.
И спрашивает, где здесь уборная.
Каладзо не знает. В другом случае он так бы и ответил, даже не стал бы ничего говорить, просто покачал бы курчавой, блестящей от геля головой, но ради этого старика наклоняется вперед и указывает в конец коридора, туда, откуда тот пришел.
Старик поворачивается, неловко, всем корпусом, и присвистывает, широко раскрыв глаза. Ах ты боже мой, опять туда. Уж не знаю, добегу ли, не то раньше обделаюсь. А это что за дверь? Наверняка там есть туалет. Посторожите мою сумку, пожалуйста, – договорились, да?
Каладзо следовало бы много чего предпринять, но ничего осмысленного сделать не удается. Он провожает взглядом сумку, брошенную на соседнее кресло; жмет на кнопку наушника, говорит в микрофон, торчащий у рта, вызывает Бонетти; потом – нет, минуточку, сюда вход запрещен.
В открывшейся двери появляется человек, чье присутствие здесь необъяснимо. Пока Бонетти поднимается с кожаного кресла, тяжело опираясь на мягкие подлокотники, сладко пахнущие табаком, ему в голову приходят три мысли: «Этот поганец укокошил Каладзо», «Кто это такой» и «Дедушка Густаво». Едва успев сделать шаг по ковровому покрытию, Бонетти видит, что чужому не войти, огромные лапы Каладзо хватают его за плечи, тащат за порог, встряхивают; старик раскрывает рот от изумления, потом от боли, потом от обиды. Бонетти бросается на выручку, протягивает руку, поддерживает старика за локоть, не давая ему упасть, уговаривает: «Не трогай, Кала, ради бога, не трогай его, что ты, озверел», а другой рукой останавливает Ривальту, который тоже поднялся со своего места в середине зала. Тут же отпускает локоть старика, а тот скрежещет зубами от ярости, дышит с присвистом через сломанный нос – и все-таки приходится немножко его подвинуть, почти вытолкнуть за дверь. «Тысяча извинений, инспектор Бонетти, полиция, покажите ваш билет, пожалуйста».
Дежурная по залу вышла из-за стойки черного стекла. Девушке всего двадцать три года, но здесь командует она, и ей слишком многое не нравится. Ей не нравится, что полиция практически захватила клуб, поместив тут белобрысого типа из России, который погрузился в кресло перед тележкой со съестным и скоро сожрет все тартинки, выглушит все спиртное. Ей не нравится, что костлявый, лысый инспектор без конца заставляет ее звонить и узнавать, надолго ли откладывается рейс на Санкт-Петербург. А теперь ей не нравится, как обошлись со стариком, который запросто мог бы быть ее дедом. И она решительно, быстрым шагом пересекает зал, шурша форменной юбкой, отстраняет инспектора и улыбается. Да, я вас слушаю, вам что-нибудь нужно, видите ли, это, к сожалению, закрытая зона, у вас билет экстра-класса?
Старик ничего не может ответить, он не в состоянии. Открывает рот, пытается что-то пробормотать, но только протягивает руку, показывая в конец зала, и рука тут же бессильно повисает. Там, в конце зала, туалеты, девушка это знает, она собирается уже непроизвольно повернуться в ту сторону, но замирает, увидев глаза старика. В них – смятение, растерянность, ужас. Никогда еще она не видела такого смущения во взгляде пожилого человека, и это причиняет боль, от этого сжимается сердце, даже прежде чем дежурная опускает глаза и видит, как темное пятно быстро расплывается по светлым брюкам старика.
Бонетти делает шаг назад, будто боится запачкаться. Старик прикрывает мокрые штаны рукой, поднимает голову: кажется, он вот-вот заплачет. Девушка берет его под руку и проводит в зал. Туалет вон там, пройдемте со мной, и не переживайте, мы все поправим.
Витторио позволил провести себя в конец зала, стараясь не показывать, какое он испытывает облегчение, как неожиданно проворно шагает. Дойдя до двери в туалет, сунул руку за спину и стиснул рукоятку «глока».
Подумал: сначала лысого, потом коротышку, потом бешеного.
Стремительно повернулся, свободной рукой схватил девушку за горло и толкнул ее на Ривальту, который успел снова устроиться в кресле и положить на колени журнал. Протянул руку с пистолетом и дважды выстрелил в инспектора Бонетти; тот стукнулся спиной о стену и сполз на пол. Витторио развернулся, молниеносно, несмотря на стеганую подкладку под одеждой, и всадил две пули в Ривальту, одну в грудь, другую в горло; потом развернулся снова, расставил ноги и взял пистолет обеими руками, сцепив пальцы. Очевидно, третий агент – неопытный, раз не ворвался в зал при первых же выстрелах, так что Витторио прицелился в дверь, где-то в полуметре от ручки, поскольку помнил, что полицейский высокого роста, и трижды выстрелил.
Подумал: теперь белобрысый.
Витторио передвигался стремительно, несмотря на то что ботинки ему были велики. Он дышал ртом, ощущая на языке едкий привкус пороха. В ушах звучали раскаты выстрелов, к ним присоединялось хриплое, клокочущее дыхание Ривальты, который корчился в кресле, зажимая руками горло. Доносился еще какой-то звук, пронзительный, заливистый, будто школьный звонок: должно быть, это визжала девушка. Перед тем как повернуться к двери, Витторио отметил, что она стоит на четвереньках, безобидная, в состоянии шока.
Зато белобрысый вскочил на ноги и смотрел на него. Он шевелил губами, что-то говорил, но Витторио не слышал.
Он подумал: вата в ушах показалась бы подозрительной, это уже слишком, может быть, в следующий раз.
Взял на прицел рот белобрысого, белый кружочек попал на шевелящийся язык, розовый, как карамелька. Первым выстрелом русскому напрочь снесло челюсть, и, пока он падал, опрокидывая на себя тележку с тартинками, Витторио опустил пистолет и прицелился в голову.
И не подумал ничего.
Когда он вышел из зала, переступив через тело Каладзо, стараясь не поскользнуться на крови, которая быстро растекалась по полу, в коридоре все еще не было ни души, и вроде бы не доносилось ни звука, если не считать визга девушки. И он ушел, сунув пистолет за спину, под куртку.
А спортивную сумку оставил.
– Им казалось, что безопасность обеспечена. В каком-то смысле так оно и было. Втроем, в закрытом секторе… по идее, только у них в этой части аэропорта было оружие. Это казалось надежнее, чем полицейский пост внизу.
– Непруха.
– Да, непруха… Может быть, коротышка выживет. Но скорее всего останется немым. Сам понимаешь: в горло, сороковым калибром… Там ему все разворотило.
– Непруха.
– Непруха, непруха… Тебе что, больше сказать нечего? Никаких других слов не знаешь? Офигел, что ли, совсем?
– Саррина, ради бога… Конечно офигел, а как же иначе. Я сейчас должен быть на Кубе, в отпуске, валяться на пляже в Сантьяго, жрать креветок и курить «Монтекристо» номер один.
– Еще трахаться целыми днями. Как ее зовут?
– Мариана.
– Ты на ней женишься?
– Да, если получится вывезти ее оттуда.
– По-моему, ты влип, как последний дурак.
– Мы уже это обсуждали, Сарри. Сейчас не время.
Саррина пожал плечами, взглянул в зеркальце заднего вида, пробормотал:
– Пропади ты пропадом, зануда, – потом перебрался во второй ряд, пропустил «мерседес», который уже давно сигналил, включая фары. – Это я не тебе, – добавил он для Матеры, который, впрочем, и не прислушивался, а, опершись о подлокотник, теребя пальцами сигару, торчавшую из кармана джинсовой рубашки, глядел в окно, на поля по дороге из Милана в Болонью, влажные и серые в предчувствии дождя.
Саррина бросил еще один взгляд в зеркальце и снова встроился в третий ряд. Краем глаза заметил Грацию, которая улеглась на заднем сиденье, и вытянул шею, чтобы получше ее рассмотреть.
– Что там делает наша девочка, спит?
– Нет, я не сплю. Думаю.
– О ком? О кубинском мачо?
– Нет, об итальянском киллере. То есть, скорее всего, что итальянском.
Грация села, оперлась двумя руками о передние кресла, сцепила пальцы и положила на них подбородок.
– Мы даже этого не знаем, – сказала она. – Мы вообще ничего не знаем. Что у нас есть на него?
– Куча свидетельских показаний, – ответил Саррина.
– Бесполезных, – добавил Матера.
Грация кивнула. Куча свидетельских показаний. Они ринулись в Милан, как только узнали о случившемся, уверенные, что там действовал их фигурант, разве что и в самом деле четырех человек убил старичок с простатитом и сломанным носом. Сняли ворох свидетельских показаний, заново, лично допросив всех, кто присутствовал на месте преступления. Служащих «Алиталии», парнишку из бара, агентов на пропускном пункте. Ходили и в больницу, на всякий случай: вдруг суперинтендант Ривальта в состоянии что-то сказать, но главный врач их выставил вон. В протоколах допросов содержалось примерно одно и то же: в 2000 году, в день такой-то, в присутствии таких-то офицеров уголовной полиции такой-то гражданин заявляет следующее: я видел старика с простатитом и сломанным носом. Грация долго допрашивала девушку, которая дежурила в зале «Крылатой стрелы», но ничего не добилась. Голос: хриплый, с акцентом, явно измененный. Диалект слишком редкий, локальный: если бы найти ошибки в мнимом миланском, появилась бы возможность определить, кто говорит, – сицилиец, римлянин или житель Эмилии, но из мнимого феррарского ничего не извлечешь. Полный ноль по поводу истинного телосложения: астеническое, хрупкое, крепкое, поджарое? Даже дотронувшись до него, девушка не смогла ничего ощутить, так он был закутан. То же по поводу роста. Сгорбленный, потому что старый и толстый; пропорции, искаженные в воспоминании; воспоминание, размытое страхом. Только с третьей попытки Грации удалось воспроизвести всю сцену, первые два раза девушка бросала все и заливалась слезами; в конце концов решили, что рост нападавшего мог быть в диапазоне от метра шестидесяти пяти до метра восьмидесяти.