– Один глаз у нее был немного светлее другого – голубой, по-настоящему голубой, а другой – более темный, синий. И уши: когда она зачесывала волосы назад, можно было заметить, что одно более сплюснутое. Все потому, что маленькой она спала на этом боку в колыбельке. А еще ключица, вот здесь, – я трогаю под майкой свою ключицу, но это совсем не то же самое, – немного торчит, выступает наружу.
– Короче говоря, она вся перекошенная.
– Да нет, что за чушь ты городишь – все в ней было таким гармоничным. Особенным.
– Специфическая девушка, короче.
– Да ну, Луиза, какая там специфическая… Красивая. Кристин была очень красивая, совсем не специфическая.
Я заговорил слишком громко, с излишним пылом. Под моим столом Пес просыпается и поднимает голову. Разжимает челюсти, вываливает из пасти длинный розовый язык, тонкий и влажный. Водит по комнате крохотными, широко расставленными глазками, расположенными чуть не по краям острой морды, и вид у него, как всегда, слегка заторможенный. Луиза отъезжает на своем кресле, подняв ноги. Она так торопится, что одна сандалия остается на полу, и Пес нацеливается на нее, тянет за поводок, но не сильно, почти не поднимаясь.
– Убери от меня подальше это чудовище! – кричит Луиза.
– Он тебя не трогает.
– Позови его! Есть у него какая-нибудь кличка, а? Она, эта девица, как-нибудь назвала его перед тем, как послать тебя подальше?
По правде говоря, нет, не успела. Я как-то тоже об этом не подумал. Морбидо зовет его Проблемой, я – просто Псом. Но сейчас мне не хочется углубляться в такие подробности.
– Вовсе она меня не послала, – поясняю я, – то есть не совсем чтобы послала. Она сюда приехала по проекту «Эразм», сроком на год, год кончился, и она вернулась в Копенгаген. Все, точка.
Пес никак не может решить, тянуть ли ему и дальше за поводок, подползая к сандалии Луизы, или оставить все, как есть. Должно быть, все-таки решил, что дело не стоит усилий, потому что склоняет голову на пол, там, куда успел доползти, и немедленно засыпает. Луиза откатилась далеко, к углу своего стола; сидит, поставив обе босые ноги на оставшуюся сандалию. Смотрит на меня злобно, делает последнюю затяжку, тушит сигарету в пепельнице и показывает на мой монитор.
– Погляди-ка, у тебя все соскочило, – говорит она ехидно.
Это правда. Зона чатов отсоединилась и не проявляется, сколько я ни вожу мышью. Окна тоже остаются неподвижными, инертными, пассивными, когда я щелкаю по ним. Я кладу руки на клавиатуру и набираю сообщение абонентам, просьбу отсоединиться и выйти на связь заново, а потом быстро привожу все в порядок.
<Баффи> Облом!
<Дебби> Улет!
<Поппи> Ты со мной?
Чатов в «Фрискайнете» около пятидесяти. Меню в прямоугольнике слева, и если провести по нему стрелку курсора, справа обозначаются
ники,вымышленные имена тех, кто пользуется тем или иным чатом. Некоторые чаты, к счастью немногие, –
опосредованные,в том смысле, что имеют посредника, в данном случае это почти исключительно я: посредник оживляет беседу, когда она затухает; следит за тем, чтобы не использовались слишком грубые словеса, и вышвыривает вон урода, который вклинивается с обычной фразой: «Ищу б… хочу е… – кто мне даст???» У каждого чата есть имя, странное, своеобразное, притягательное, непристойное:
Молодежь. чат, Ледяная луна, Царство Авалона, Друзья Филиппо. чат,но в большинстве чатов речь идет о сексе:
Секс. чат, Оралсекс. чат, Аналсекс. чат, Высрисьмневрот. чат,даже
Подрочимвместеговоряомоейдевушке. чат,это – абонент Пипися27, который ждет, один-одинешенек, в прямоугольнике слева. Чаты СМ, то есть садо-мазо, в количестве четырех, всегда переполнены. У геев и лесбо пятнадцать чатов, девушки ведут со счетом восемь-семь. Некоторые используют чаты вместо телефона, например Чиновник31, который всегда отключается с одной и той же фразой: «Должен покинуть вас, ребята: пришел начальник». Кто-то в самом деле ищет кого-нибудь для чего-нибудь особенного и с первых слов просит поместить фотографию на сайт, сообщить E-mail и номер сотового: к чему терять время. Кто-то играет, изобретает себе маску и старается ей соответствовать, например Казанова32 см, Майя Замарашка-Свинюшка, Рейнхардт Юный СС, МистерМастер и ваш нижайший слуга, все строчными буквами, ибо
слугам, рабамне дозволяется использовать в никах заглавные. В этих чатах почти никто не говорит на публику, не отправляет фразы торопливым нажатием кнопки в общее пространство, одну за другой, с опечатками от чрезмерной спешки. В этих чатах почти все пользуются режимом pvt, приватным, частным режимом: достаточно дважды кликнуть на имя в прямоугольнике справа, и можно говорить непосредственно с данным субъектом, в отдельном пространстве, наедине, и никто не может видеть фразы, которые пишутся на мониторе.
Так, во всяком случае, обычно думают.
Но это неправда.
Я могу читать эти чаты.
Перед моим ником – целая серия команд, графически обозначенная маленькой улиткой: это предоставляет мне возможность делать в чатах практически все, что угодно. В частности, тайком заходить в pvt и подсматривать.
<Корнелиус> Чувствуешь, как мои руки прикасаются к тебе? Чувствуешь, как мои пальцы стискивают тебе горло, разрывают рот.
<Лара> Чувствую.
<Корнелиус> Чувствуешь мою палку внутри? Я прижимаю тебя к стене и толкаю, Лара, толкаю.
<Лара> Да, Корнелиус, толкай, я охватываю ногами твои бедра, толкай.
Киберсекс, даже довольно мягкий. Мне всегда интересно, чем они на самом деле занимаются в такие минуты. Щупают себя, действительно возбуждаются? Или чинно сидят в офисе и делают вид, что работают?
<Сад> Наслаждайся, рабыня, я хлещу тебя плетью.
Вжик! Вжик! Вжик!
<Жюстина> Я лижу у тебя, хозяин.
Чмок! Чмок! Чмок!
<Мазох> Да, делай мне больно.
Аххх! Аххх! Кончаааааааю!
< Венера в мехах> Насчет того рецепта зажарки, который ты мне давал в прошлый раз, ты берешь все-все ароматизаторы? Морковку тоже?
У меня к такому делу душа не лежит, я не люблю подглядывать. Вначале это забавляет – ходишь по чатам, будто Большой Брат, видишь, как всякий по-своему с ума сходит, поражаешься тому, в каком странном мире живешь. Потом надоедает. Я сам схожу с ума, и тоже по-своему. И все-таки прыгаю с чата на чат: вот так, бывало, перед экзаменом никак не взяться за книги, одна мысль о них вызывает мучительную, раздирающую усталость, и я подолгу смотрю в окно, или включаю телевизор, или шляюсь по Интернету – еще четверть часика, честное слово, потом начну.
Луиза, кажется, просит помочь, или что-то в этом роде, поскольку, бросив взгляд на ее монитор, я вижу, что концерт «Субсоники» завис в своем цветном квадратике, превратился в узкую полоску наложившихся друг на друга изображений. А я не могу, и говорю об этом, и не потому, что я такое дерьмо, а из-за ощущения физической боли, которое ко мне приходит, как только нужно что-нибудь делать, особенно сейчас, когда я способен только слушать Тенко и рассказывать о Кристин. И все-таки ради приличия выхожу из эротических чатов и начинаю просматривать чаты более серьезные и, может быть, более странные. Подвожу стрелку курсора к нижнему правому углу и вызываю список чатов, который быстро меняется, ибо каждый может, когда захочет, создать свой чат и закрыть его. В самом деле, вот новый: увидев, как он называется, я отрываюсь от спинки кресла и вглядываюсь в монитор. Он называется
Питбуль. чат.
В квадратике справа – два ника, один над другим,
Питбульи
Старик.
Бросаю взгляд на Пса, который спит на полу, так тихо, неподвижно, что кажется мертвым, и вхожу в чат, хотя мое имя и не появляется в списке ников.
Ничего нет. Пустой экран, ни единой строки. Питбуль и Старик общаются в частном режиме.
Луиза еще что-то говорит, но я мотаю головой, даже не вслушиваясь. Пальцы уже лежат на клавиатуре, мышь наготове. Ищу их, обнаруживаю и вхожу.
<Старик> Мой питбуль готов?
<Питбуль> Почти.
<Старик> Мне звонят, торопят. Хотят получить прямо сейчас.
Смотрю на Пса, на сброшенную сандалию Луизы, распластанную в сантиметре от его носа. Урод проснется и сгрызет ее в одну секунду. А Луиза поднимет крик.
<Питбуль> Получат, когда он будет готов.
<Старик> Нужно поскорее.
<Старик> Некогда ждать.
Как бы мне хотелось войти в чат и сказать им, что у меня есть похожая собака, прекраснейшая, чистейших кровей, и я ее отдам хоть даром. Прямо сейчас. Где бы они ни жили – в Порденоне, в Палермо, где угодно, я сам ее доставлю, на машине Морбидо, и он сядет за руль. Рискнуть? Если я войду в чат, разразится скандал, я потеряю работу, да еще, того гляди, на меня подадут в суд.
<Старик> Американский стаффордшир не подходит.
<Старик> Нужен питбуль.
Вот дерьмо. Ну, нет так нет.
<Старик> Это будет нелегко.
<Старик> Ты это знаешь, правда?
<Питбуль> Знаю.
Что-то есть странное в этом разговоре. Что-то тревожащее. Смотрю на экран, а по спине бегают мурашки. Сам не знаю почему. Не забыть бы сохранить этот разговор, прежде чем выходить из чата.
<Старик> Ты знаешь, что мне нужен.
<Старик> Лучший.
<Старик> Самый лучший из всех.
<Питбуль> Знаю.
/Воскресенье, 17 сентября, 02:09:30, Pdt 2000/ Pitbull left private chat.
Чат закрывается в тот самый момент, когда Луизе удается разблокировать концерт «Субсоники». Музыка грохочет во всю мощь, потому что, работая с аудиофайлом, Луиза по ошибке дала полный звук. Из колонок на ее терминале вырывается пронзительный, чуть гнусавый голос певца, растянутый, искаженный помехами, и я отклоняю голову, словно меня действительно ударили.
Что там выстрел – будет больнее,
Ты по заслугам получишь.
Он глядел пристально.
Глядел неотрывно.
Глаз с него не спускал.
Всякий раз, когда они с матерью навещали его, отец поднимал взгляд, едва входил Витторио, и больше не отводил от него глаз, голубых, светлых, почти прозрачных. Смотрел, ни на секунду не смежая широко распахнутых век: следил за каждым его движением. Едва Витторио переступал порог следом за матерью, ставил дежурный букет в вазу на столике у окна, снимал халат со стула и садился.
Отец не произносил ни слова.
Никогда.
Просто молча глядел.
Зато мать не молчала. Она начинала говорить еще в коридоре с медсестрой дома престарелых и продолжала, войдя в отцовскую палату: перескакивала с предмета на предмет, болтала обо всем с одинаковым безразличием, в одном и том же тоне, с одинаковой громкостью. По правде говоря, она и до этого ни на секунду не умолкала – ни на дорожке, ведущей к корпусу, ни в машине, на объездной дороге, ни дома за обедом, ни даже с самого утра. Можно сказать, что она говорила с самого момента своего пробуждения, и в некотором смысле, имея в виду однообразный тон ее разговоров, говорила все время с отцом, даже издалека.
Видишь, и Витторио пришел тебя навестить.
Правда, ты давно его не видел?
Он говорит, что какое-то время побудет дома; может быть, зайдет еще раз.
Сидя в углу, вытянув на столе руку и касаясь кончиком пальца капли воды, упавшей с букета, Витторио тоже молчал, разве что открывал рот, чтобы ответить на прямой вопрос матери, которая просила о чем-нибудь рассказать. Тогда он разлеплял губы резким, почти болезненным движением и начинал говорить, шептать, бормотать, сбивчиво, не заканчивая фраз, пока ему не казалось, что он произнес достаточно слов и может опять умолкнуть, замкнуться в молчании и наблюдать, как капля растекается по столу, как она испаряется от теплоты пальца.
Отец находился в доме престарелых «Вилла Мария ди Сан-Ладзаро» уже три года, с тех пор, как он во второй раз пропал. У него была болезнь Альцгеймера на довольно поздней стадии: достаточно серьезно, но пока не смертельно. Когда почти через неделю отца обнаружили в Тренто и никто не мог понять, как ему удалось туда добраться, мать решила поместить его в «Вилла Мария». Дома подстерегало множество опасностей: терраса, дверь, которая оставалась открытой, пока мать ходила по магазинам; слишком близко расположенное шоссе; а Витторио вечно в разъездах и не может помочь. Значит, «Вилла Мария». «Вилла Мария». Но мать навещала отца каждый день, иногда два раза на дню и все время с ним говорила.
Знаешь, Праздник единства теперь проходит не с таким шумом и треском.
Знаешь, дочка Пины бросила мужа.
Знаешь, у синьоры Марангони внук пристрастился к наркотикам.
Витторио никогда не смотрел на отца.
Он, если мог, вообще не поднимал глаз, и когда говорил, не смотрел в лицо, выбирая какую-нибудь точку справа или слева, а если приходилось встретиться с отцом взглядом, тут же отворачивался или отводил глаза, словно заметив что-нибудь интересное – муху на стене, какое-то движение матери. Каплю воды под букетом.
Потирая влажные подушечки пальцев, Витторио задался вопросом, разговаривает ли отец с другими, не с ним. С медсестрой, с врачом, с самим собой.
Или все время живет в молчании.
Вот он сидит в кресле, синем, цвета бумаги, в которую заворачивают сахар, вцепившись в закругленные, по моде шестидесятых годов, подлокотники из искусственной кожи; страшно худой, с впалыми щеками, утонувший в слишком широком пиджаке, согбенный, тощая шея торчит из пристежного воротничка, раскрывшегося буквой V, держащегося кое-как на второй пуговице рубашки; тонкие запястья и лодыжки высовываются из рукавов и из брюк, словно ржавые рельсы из черного провала туннеля. Костлявые руки на подлокотниках, пальцы, высохшие, как древние корни; на тыльной стороне бугристой ладони – светлые пятна. Тапочки стоят неподвижно целый день. День за днем.
Отцу пятьдесят пять лет, а кажется, что все сто.
Интересно, какое молчание обитает у него в голове, подумал Витторио. На что оно похоже, это молчание. Не жужжит ли оно, случайно, не забивает ли уши извне, словно затычки из воска; не застилает ли звуки пеленою, сначала тонкой, потом все более и более густой; не смыкаются ли его ячейки, не превращается ли оно из сети в плотный, непроницаемый шатер, который вздымается над барабанной перепонкой и не дает проходить другим шумам, забивает их полетом пчелиного роя, раскаленным, назойливым пением сверчков и цикад; пронзительным, истерическим шипением кипящего масла.
Или это черное, жидкое молчание образуется внутри черепа, между ушами, в какой-то неопределенной точке в самом центре мозга: еле заметная крапинка, крошечное пятнышко пустоты расширяется мало-помалу и вбирает в себя все – тоны, частоты, колебания, тембры низкие и высокие, слова и звуки; затягивает их и поглощает в свинцовый водоворот, плотный, тусклый, давящий; черная дыра распространяется, проскальзывает в горло, пожирает сердце, легкие, кишечник, и нет ей больше предела, разве что кожа, уже бесполезная.
Или нет: это молчание – капля, которая собирается внутри черепа, у затылка, словно на своде пещеры; она разбухает, потом вытягивается, потом, наконец, отрывается, летит вниз, быстро-быстро, вдоль позвоночного столба, и ударяется о сиденье кресла, следом – еще одна, и еще, и еще; неудержимые, плотные струи; яростный звон, который никогда не смолкает, звучит и звучит под сурдинку, зачаровывает, заглушая все прочие звуки, вбирая их в себя, растворяя, затягивая на дно и уничтожая, – так треугольник в симфоническом оркестре звенит, звенит и звенит, пока не остается один только он, только его назойливая капель внутри мелодии.
Витторио вдруг поймал себя на том, что смотрит на отца, пытаясь понять по отрешенному выражению, что же он все-таки видит. Да, именно: не отдавая себе отчета, перевел взгляд с какой-то безразличной точки в светящейся пустоте комнаты и заглянул отцу прямо в глаза, которые начали уже заполнять эту пустоту, пристальные, всевидящие. Глаза распахнутые, такие светлые, что кажутся серыми, остановившиеся, с веками, заведенными под самые брови, чтобы как-нибудь нечаянно не моргнуть. В глубине этих глаз что-то шевелилось, да так бурно, что, казалось, вот-вот взорвется выпуклая роговица. Могучее, явственное, легко различимое чувство.
Ужас.
На какой-то миг Витторио ощутил то болезненное смятение, какое всегда овладевало им при встрече с deja-vu,
когда от твердого убеждения в том, что он заново переживает нечто такое, чего доселе никак быть не могло, перехватывало дыхание и чуть ли не темнело в глазах. Но здесь не deja-vu. Несколько лет тому назад Витторио действительно пережил подобный момент и хорошо помнил выражение страха, ужаса в глазах отца.
Поэтому, увлеченный воспоминанием, этой быстро промелькнувшей, царапающей мыслью, Витторио выдержал взгляд отца на долю секунды дольше, чем хотел, а потом так и не смог отвернуться, все смотрел и смотрел ему в глаза, пока старик не откинул голову и не разинул рот.
Ему ничего не удалось сказать. Из горла вырвалось лишь судорожное рыдание, звонкий всхлип, спазм, от которого язык вывалился наружу; какое-то невнятное слово, задушенное, непроизнесенное, разбившееся о зубы и разлетевшееся осколками; звук, который издал отец, походил скорей на короткий, сдавленный хрип, чем на голос. Мать услышала этот звук и немедленно прервала свою речь.