Я вот читал про одного человека, который на протяжении десяти лет наворовал из 268 разных библиотек США более 23 000 книг. Это собрание заняло все стены в девяти комнатах с четырехметровыми потолками, оно было оценено в 20 миллионов долларов и весило 29 тонн, так что я по сравнению с ним просто мальчишка. не знаю, сколько там может весить один компакт-диск с музыкой Сибелиуса — двести-триста граммов, наверное. На всякий случай захвачу с собой приемник с наушниками, чтобы не пропустить передачу Норвежского радиовещания; наверняка по каналу классической музыки скоро дадут Сибелиуса.
Сибелиус, или Ян, как я уже мысленно стал его называть, был по духу глубоко национальным композитором, написано в энциклопедии; иными словами, его музыка — это сама Финляндия, разумеется это одно и то же в той мере, в какой музыка может быть страной, что, ясное дело, вполне возможно; и еще в энциклопедии написано, что Ян создал типично финскую музыку — музыку, в которой выразилась финская душа, а это как раз то, что хотим понять мы — я и мои читатели, именно это мы и хотим выразить как можно скорее. Но все диски Сибелиуса, оказывается, выданы и находятся на руках. Норвежцы без ума от Сибелиуса, его диски идут нарасхват, и каждый норовит утащить их домой. Мне уже и самому не терпится послушать музыку Сибелиуса. Не могу вспомнить, слышал ли я ее раньше, но уверен, что слышал, по телевизору, но по телевизору музыка хуже воспринимается, мешает картинка, она отвлекает, так что впечатления путаются. Между тем я все время держу наушники включенными, но по каналу классической музыки Норвежского радиовещания без конца передают Брамса, и Генделя, и Вивальди, и романсы какого-то типа, которого якобы зовут Мендельсон-Бартольди, мне кажется, что они его сами выдумали, так и слышу, как они говорят между собой: «Надо и нам, радиожурналистам, иногда позабавиться», а если он все-таки существует или когда-то существовал, он, без сомнения, был гомиком, подумал я и, подумав так, выдал себя с головой — вон какие у меня предрассудки! Ведь если рассудить здраво, то быть гомосексуалистом не преступление, а его музыка сама нежность, но кому нужна нежность, когда слушатели, тысячи слушателей, с нетерпением ждут Сибелиуса, требуют Сибелиуса, потому что Сибелиус — это скандинавская музыка. Ладно, финская, но ведь финская — это тоже скандинавская, потому что финское — это и скандинавское, а скандинавское выражает наши скандинавские души, мы все, как я понимаю, узнаем себя в этой музыке, для того мы и оплачиваем лицензию, чтобы всегда, каждый день, узнавать себя, утверждаться в своей самобытности, а если в нас хотят утвердить немецкость, так лучше уж сразу оплачивать лицензию немецкого радиовещания, хотя я даже не знаю, как оно называется, однако не в этом дело — дело в том, что радиослушатели не получают того, что им нужно, а нас все равно заставляют платить за лицензию. Это пригодится для заметки в раздел читательских писем.
И только уже поздно вечером классический канал норвежского радиовещания передал Сибелиуса. У меня полным ходом идет работа над сердитым читательским письмом, как вдруг радиоголос начал вещать про Финляндию и Сибелиуса. Черт бы его побрал! Весь мой гнев обращается против высокомерного голоса, принадлежащего, судя по всему, человеку лет сорока, заучившемуся теоретику, который считает ниже своего достоинства выступать по радио с рассказами о музыке, сам он в этом никогда не признается, но я-то слышу, так что нечего отрицать, на самом деле у него совсем другие амбиции — писать о музыке или, может быть, преподавать, но профессура, как видно, не раз уплывала у него из-под носа из-за того, что он не в ладах с влиятельными людьми, он ни перед кем не желает лебезить, его сопоставления и теории не похожи на все остальные, они выходят за рамки, он же не признает никаких рамок, и все, что он делает, вообще ни во что не укладывается, и вот, полгода проходив с мрачной физиономией и убедившись, что денег от этого не прибавилось, а тут и сожительница вот-вот родит ребеночка, он, видя, что они с нею совсем на мели, наконец сдался и пошел работать на радио, куда его пристроил шурин, а это обидно, разумеется, обидно, ведь он способен на нечто гораздо большее, он не востребован, и вот, дотянув чуть не до полуночи, он наконец-то снизошел до того, чтобы включить Сибелиуса, и по вине этого музыкального теоретика с его эгоизмом моя брошюра не движется с места, этот типчик, поди, воображает себя тонкой художественной натурой, а на самом деле такой же непробиваемый, как все, это же слышно по голосу; но вот наконец начинается музыка, которую я так ждал. Я сажусь за компьютер, все готово к тому моменту, когда текст брошюры польется неудержимым потоком. Польется? Хлынет? Ну не обязательно же как вода, есть много другого текучего, например лава или пиво, и все равно надо, чтобы текст вылился на бумагу, другого более подходящего слова не найдешь, мне оно не нравится, но приходится пользоваться этим, текст должен излиться, но не так, как вода, а иначе, это должно быть другое; я закрываю глаза, отчетливо сознавая, что составляю одно целое с клавиатурой; я поступил предусмотрительно, еще в школе выбрав в качестве дополнительного предмета машинопись, наверное, уже в то время предчувствуя, что займусь брошюрами. Я готов слушать музыку. Ну же, начинайся!
Начало напоминает лето. Ласковое и доброе. Серый рассвет. Женщина; разумеется, белокурая финская селянка — ведь это же Финляндия — выходит на двор и, наклонив голову под струю воды из колонки, полощет под пение птиц длинные распущенные волосы. На заднем плане пасутся лошади. А вон и птицы — наверное, гуси — бродят рядом, занятые тем, чем вообще заняты всякие гуси в любой стране, подумал я, то есть какими-то своими гусиными делами. Но этот путь никуда не ведет. Слушай, Ян, пора двигаться дальше! И вот женщина сушит волосы на ветру; отбегая то туда, то сюда, она то здесь, то там срывает какое-нибудь растеньице и натирает соком свою гладкую кожу, она рвет цветы и, собрав букет, уносит его в дом, ставит в вазу и принимается за стряпню. Что она там стряпает? Кажется, студень. Ну конечно же, черт возьми, студень! То, что всегда стряпает моя бабушка, — студень, который подается с другими холодными блюдами — с заливным из рыбы и креветок или крабов. И это в центре Финляндии? — невольно приходит на ум вопрос. Что-то тут не сходится, Ян. Разве что, скажем, речь идет о пресноводной рыбе и раках. Ладно, так и быть, сказали. Это же музыка, искусство, в искусстве все возможно, вот только процесс приготовления студня — трудоемкий процесс, он требует времени, ингредиенты полагается долго варить, пока все не загустеет, потом остудить, и женщина все это делает, наконец блюдо готово, студень поставлен в кладовку, а ее волосы просохли, тогда она снова выходит во двор и принимается заплетать косы, она не торопится, и медленно встает солнце — идиллия, идиллия… Но чу! Характер музыки меняется. Женщина задумалась. Тревожно задумалась. Задумалась так, словно только что вспомнила о чем-то. она тревожно глядит на восток и думает. Тут в музыке возникает новое звучание. опасность. Неужели надвигается что-то опасное? Да, это опасность, и невозможно позвонить в службу спасения. Пройдут еще годы, прежде чем будет сплетена страховочная сетка, которая обеспечивает в нашем обществе безопасность всех сторон жизни, нету даже телефонов, хотя, впрочем, в Америке несколько штук уже есть, Белл уже проделал подготовительную работу, так что в Америке представители высшего света уже названивают друг другу, но только не в Финляндии, тут никто не разговаривает по телефону, тут вообще мало разговаривают, а в музыке опять между тем что-то произошло, и лето сменилось осенью, и с гор спустился туман, туман густеет. Должно быть, это о русской угрозе, подумал я. Царь хотел захватить Финляндию, ему бы все хватать и хватать, как будто у него и без того уже не было достаточно владений. Женщина не соглашается, она ведь финка и воплощает в себе все финское, это — финская музыка, я об этом читал, так сказано в энциклопедии, и так я и вижу; зная, что музыка финская, и зная, где находится Финляндия, я интерпретирую ее в том смысле, что тут идет речь о русской угрозе, никто не запрещает мне понимать это так, каждый имеет право на свое восприятие, да речь и не идет о сознательном интерпретировании, я открыт впечатлениям, и тут все возможно, я не управляю своими мыслями, я просто регистрирую ощущения и картины, которые всплывают в моем воображении, и сейчас ощущения рисуют мне картину, как женщина, в которой финское начало уже усилилось до крайней степени, задрожала и смотрит на восток, тревожно смотрит, затем она пошла к сараю, где стоит автомобиль. Что такое? Откуда вдруг взялся автомобиль? — думаю я. Впрочем, ничего страшного! Это же музыка, искусство, тут все может быть, все возможно, могут сливаться различные эпохи, анахронизмы здесь вполне естественная вещь, точного ответа и быть не может; и кто я такой, чтобы придираться! Тут надо следовать впечатлениям, плыть по течению. Нравится мне это или не нравится, но музыка как вода, а тут музыка Сибелиуса, это же Ян, а Ян выше меня, Ян ведет в этой игре, а мое дело — подчиняться его воле, так что в сарае оказывается машина, и это моя машина, мой «ситроен». Ага, вот значит, куда он пропал! Вот куда эти негодяи загнали мою машину! Значит, мне, может быть, и не придется платить штраф и возмещать расходы на эвакуацию. Надо же, куда эти скоты коммунальщики утащили мой автомобиль! В самую Финляндию! Уж это действительно на редкость животрепещущий повод для заметки в раздел читательских писем, но заняться ею некогда, музыка зовет, она требует, чтобы я с ней путешествовал дальше, и я встаю из-за письменного стола и скок в картинку, в финскую картинку начала девятнадцатого века, и вот я уже там, в машине, и атлас автомобильных дорог лежит на том самом месте, где я его оставил, но в Финляндии он бесполезен, одно дело Осло — другое дело Финляндия, вот почему карты бесполезны; и может быть, так и надо сказать в самом общем плане: Осло — одно, Финляндия — совсем другое; тут мы смотрим друг на друга — женщина из финской сельской глубинки и я, брошюрописатель из двадцатого века. «Так заводи же машину, поехали», — говорит она по-фински, нетерпеливо по-фински требует, и, оказывается, я понимаю по-фински, это же совсем просто, финские падежи и гласные стали для меня музыкой, и я запускаю мотор, включаю обогрев, и мы трогаемся, а за стеклом повалил снег, густо-густо, как бывает только в Финляндии, как это бывает только в далеких странах, и мы едем, а за нами по пятам гонятся русские, нехорошие и злобные русские, они не заметили роста финского национального самосознания, мы мчимся через леса и рощи, через поля и замерзшие озера, мы живем динамично, жизнь течет, словно молодость, и я не знаю, нравится мне это или нет, потому что не могу контролировать этот поток, а мне, как правило, не нравится то, чего я не могу контролировать, но мы наконец оторвались от преследователей, и, когда музыка немного успокоилась, я сбросил газ. А между тем снова пришла весна. С жаворонками и ласточками, и не знаю, с кем там еще. Мы остановились на обочине и закусили студнем, который, оказывается, ехал с нами на заднем сиденье; было вкусно, очень вкусно, и студень удался на славу, и похоже, что ситуация становится романтической, я чувствую, как она тянется ко мне, ей нужен я, именно я, я вижу это по ее выражению, но в тот же миг, как я это понял, замечаю, что в музыке что-то переменилось, не то чтобы очень сильно, но в ней послышалась отдаленная угроза, потому что она предвещала перемены; небольшое изменение музыки, но предвещающее радикальные перемены; а это мне совсем некстати. «Погоди, Ян! — кричу я. — Погоди! Разве не видишь, что мне подвернулся удачный шанс, разве не видишь, что у меня кое-что затевается?» Но Ян этого не замечает, и, кроме того, ему никто не указ, он сам себе голова, и, конечно же, тотчас набегают тучи, и становится пасмурно, и я думаю: черт бы побрал Яна Сибелиуса и его неожиданные переходы! Черт бы побрал его динамическое развитие! Нежность и суровость, свет и тьма, любовь и ненависть, мир и война, пассивность и агрессия — все это якобы чертовски динамично, но Яну мало простой динамичности, он хочет небывалой динамичности, которая переплюнула бы любую другую динамичность. «Вот оно — самое финское! — думаю я. — Вот мы его и нащупали». И, вдавив педаль газа до упора, мы влетаем в заснеженный Хельсинки, нас встречают пустые улицы с температурой минус сколько-то градусов, и кто-то в нас стреляет. Господи, да перестаньте же стрелять! Я норвежец, сосед, я не могу подтвердить это документально, потому что не захватил паспорта, но ведь паспорт теперь не обязателен, это же Скандинавия, есть же Шенген, ну его, кстати, этот Шенген, но я пришел к вам с миром, не охотиться за вашими женщинами, я даже и не думал за ними охотиться, я не такой, она первая начала заигрывать, это правда, я не виноват, однако я все-таки мужчина, на меня это действует, но все было не так, но все было не так, как вы думаете, я не такой, говорю вам, она начала первая; но Ян прикидывается глухим, или ему просто наплевать на то, что я говорю, вместо этого он нагнетает бешеное крещендо, и стрельба усиливается, переднее стекло разбито вдребезги, и машина уже не слушается руля, и все происходит как в замедленной съемке, эту сцену можно наблюдать во всех подробностях, если найдется видеоплеер, у которого есть функция медленного просмотра — или как там оно называется, — специально предназначенная для того, чтобы разглядеть все подробности, и вот машина медленно поворачивает и врезается в стену, и я вываливаюсь из нее и теряю сознание, а потом — не могу сказать, через сколько времени, но уже сколько-то времени прошло, и это уже происходит потом, спустя некоторое время — я очнулся, финская поселянка, по-старинному заплетавшая волосы в косу, куда-то исчезла из машины, ее уже нет рядом, и вот я бегу по улицам, и всюду музыка, а я бегу по прежнему как при замедленной съемке, ну просто-таки ужасно медленно, так что каждое мое движение можно изучить во всех подробностях, изучать в университете, причем особенно привлекают к себе внимание щеки, они сильно встряхиваются каждый раз, как ступня отталкивается от земли, это явление подлежит особому изучению, от учащегося требуется предельное внимание, а то могут вызвать и спросить, надо готовиться к экзамену, пройти чистилище, а это вода, так что тут требуется пристальное внимание, этот вопрос надо тщательно изучить, и через некоторое я время вижу ее. Она спряталась в колоннаде, видно, как она дрожит, немудрено под дождем-то и на ветру, она насквозь промокла и продрогла. «Ей нужна забота», — интерпретирую я эту картину. Я бегу к ней, и она, завидев меня, бежит навстречу. Молодец, Ян! Наконец-то ты понял, как надо рисовать картины! Продолжай в том же духе, мы с тобой! Эта страница изображает сцену спурта, публика встает, а мы бежим навстречу друг другу, мокрые насквозь, потому что над нами, выражаясь красиво, разверзлись хляби небесные, и вот мы обрели друг друга, мы встречаемся и падаем друг другу в объятия, и я только жду, когда отзвучит музыка, тогда можно идти домой или отправиться в какой-нибудь мотель, с тем чтобы там пожинать плоды завязавшихся отношений, но кроме того, конечно же, разговаривать, не подумайте, что мы не будем разговаривать, но Ян заранее приготовился нанести решающий удар. Чертов финн! Разве он уступит! Вся эта замедленная съемка была только отвлекающим маневром, для нежных сердец, ибо внезапно моя возлюбленная поселянка начала кашлять кровью, а ведь всем известно, что кровохарканье — дурной знак; когда кровь выходит наружу, в этом чаще всего нет ничего хорошего, а кровь изо рта — это уж точно нехорошо, нехорошо даже в зубном кабинете, когда она выходит, смешанная со слюной, липкими, густыми плевками; а тут женщина кашляет кровью и глядит на меня умоляющими глазам, а я ничего не могу поделать, я же не специалист, я — норвежский брошюрщик, разве можно от меня требовать, чтобы я справился с такой задачей, я при всем желании не могу ее спасти, надо было мне поступить на медицинский, стать медиком, специалистом по кровотечениям изо рта, а такая специальность, как «СМИ и коммуникация», на самом деле бесполезна, когда по-настоящему припрет, а уж тут так приперло, что куда дальше, кошмарно приперло, и уже чувствуется, что музыка приближается к финалу, и что Ян повернул все по-своему, он тихой сапой протащил сюда всю сокровенность финской души, все, что в ней есть мрачного и смертельно гибельного, и теперь ведет дело к финалу, а я чувствую, что осужден на вечные муки. А ведь, казалось бы, еще чуть-чуть — и все кончится хорошо. А выясняется, что все было напрасно и я проклят навек. Проклят в музыке Яна, разумеется; это у Яна так получается. Чтоб ему, этому Яну! Так бы и расквасил ему физиономию! А еще лучше — редакции классической музыки Норвежского радиовещания. Что же это такое — без предупреждения, и кулаком в глаз! Надо же предупреждать людей, как-никак, я плачу за лицензию, полагаясь на то, что сотрудники, которые выпускают эту программу, знают, что они делают, и, когда я делаю заявку, чтобы они мне сыграли Сибелиуса, они должны понимать, что меня надо защитить от меня самого, ведь совершенно очевидно, что я совершенно не представлял себе, на что напрашиваюсь. Это не та приятная музыка, которую можно послушать вполуха и потом снова заняться своими немудрящими делишками, ничего подобного, эта музыка опасна, и Ян опасен, Ян — водян, я не сомневаюсь, что он с пеленок любил воду, и его музыка — это вода, его музыка — изменение, и не просто изменение, а переворот, она все переворачивает с ног на голову, она бросает вызов, срывает покровы и оставляет после себя другой мир, отличный от того, который мы знали, и возможно, что финнам все это нравится, что они из каких-то извращенных побуждений желают, чтобы происходило как можно больше изменений, но я, например, подобно многим другим, этого не хочу.
Всех, кто будет читать эту брошюру, я намерен настоятельно предостеречь от Яна Сибелиуса и его музыки. Ян — это безумие и вода. Ездить в Финляндию — пожалуйста, но постарайтесь держаться как можно дальше от Сибелиуса.
Настало утро и я вернулся в Норвегию. Измотанный до предела, я сижу и листаю «Афтенпостен»; газета, как всегда, намокла, хоть отжимай, и я никак не могу заставить себя собраться с мыслями. А все Сибелиус! Засел так, что не отвязаться. Вдобавок мне опять приснился сон. На этот раз, слава богу, обошлось без воды, но все равно он меня растревожил. Я был на каком-то празднике; возможно, это была свадьба; и там присутствовали два брата, по виду — арабы; они считали меня своим родственником, а сами были, вероятно, учеными, потому что утверждали, будто бы разработали метод, с помощью которого можно чисто генетическим путем установить родство; их новый метод отличался эффективностью, но, как вскоре выяснилось, был сопряжен с чрезвычайно неприятной процедурой. Для этого им потребовались волосы, взятые из области в районе ягодиц, по возможности близко к ягодицам; после того как я несколько раз ответил отказом на эту просьбу, они скрутили меня и стали выдирать волосы. Помню, что это было весьма болезненно. Затем они засунули эти волоски в маленькую, то ли стеклянную, то ли пластиковую емкость, какую именно — я не успел разглядеть, да это, в конце концов, и неважно, а потом носились с этой штукой, демонстрировали ее каждому встречному и поперечному и казались очень довольными, а мне было больно и стыдно и ужасно неприятно. Через несколько минут они прибежали обратно и бросились меня обнимать. Они называли меня братом. Выяснилось, что мы с ними братья, тест подтвердил это с неопровержимой точностью, мы с ними были братьями, и в этом не было никакого сомнения. Я проснулся с очень неприятным чувством, долго не вылезал из душа и, конечно, как всегда, забыл закрыть дверь между спальней и кухней, в результате газета опять мокрая, но это дело настолько привычное, что, казалось бы, о чем тут шуметь. Так откуда же это неприятное чувство? Неужели мысль о том, что я могу быть братом арабов, так меня раздражает? Вот над чем я сейчас размышляю. Неужели все было бы иначе, если бы они были норвежцами или финнами? Не знаю. Я полагал, что подвержен ксенофобии не больше других. В какой-то степени она есть и во мне. Мне случалось голосовать за такие партии, у которых борьба за человеколюбивое отношение к иностранцам отнюдь не значилась в числе первоочередных задач. Что правда, то правда. Однако же я не имел в виду ничего плохого, просто надо смотреть на вещи практически, особенно если ты занят в брошюрной области, иначе никак нельзя. Ведь я, что ни говори, представляю собой предприятие. Как у предприятия у меня есть свой номер, есть ревизор и все прочее. Я — малое предприятие. А в таких обстоятельствах самое лучшее — голосовать за те партии, которые отстаивают интересы малых предприятий или интересы экономики в целом. Ну а если в общем потоке одного или двух эмигрантов затянет в воронку, тут уж ничего не поделаешь. Я вообще считаю, что люди должны жить в той стране, где они родились, и той же точки зрения придерживаюсь относительно норвежцев; вся эта езда — в Китай, в Финляндию — сплошное безобразие, гораздо лучше, когда люди остаются дома; между прочим, так их гораздо легче найти, потому что известно, где искать, но в мире так много конфликтов, я каждый день об этом читаю в мокрой газете, а кое-где дела настолько плохи, что люди не могут не уезжать, они бегут оттуда сломя голову, когда становится совсем невмоготу, и кто-то из них приезжает к нам, как те арабы из моего сна, и, если бы их не пустили через границу, они никогда не появились бы в моем сне, чтобы выдирать у меня волоски из задницы, но, вероятно, у них были очень уважительные причины для того, чтобы бежать к нам. Я чувствую, что такую возможность тоже надо иметь в виду. А волосы со временем отрастут. Но я на их месте, все-таки, как уже сказано, оставался бы дома.
А так вполне возможно, что происходящие в мире процессы развиваются в сторону единения, стремятся сойтись в одной точке, когда все языки сольются в один, все цвета кожи превратятся в один общий цвет, все континенты станут на одно лицо; все модели автомобилей, все больше и больше сближаясь, превратятся в одну-единственную модель; примеры такого развития встречаются на каждом шагу: раньше можно было заметить разницу между семейными автомобилями, например марки «опель» и «рено», тогда как сегодня различие стало едва заметным, а еще через несколько лет оно, пожалуй, совсем исчезнет; вероятно, остается только свыкнуться с мыслью, но мне она неприятна, я-то как раз надеюсь, что мне на моем веку еще повезет избежать чрезмерной текучести и воды, я хочу стабильности и надежности, чтобы как можно меньше было таких вещей, в отношении которых надо занимать ту или иную позицию, но мировые процессы работают против меня, время работает против меня, ведь изменения происходят повсюду, с каждым днем новые, крупные и мелкие, взять хотя бы Кубу, по телевизору я видел, что раньше Куба находилась где-то в середине Тихого океана, но со временем она приплыла на свое нынешнее место между Южной и Северной Америкой, туда же подтянулись и другие острова и образовали Центральную Америку, все плывет, и плавание продолжается, просто никто об этом не говорит, а Куба теперь направилась сюда, в нашу сторону, с этим надо заранее смириться, надо приучить себя к мысли, что через сколько-то лет кубинцы постучатся к нам в дверь, так что лучше заранее к этому приготовиться, потому что, сколько ни говори тогда, что мы пришли сюда первыми, это уже будет бесполезно; кто их знает, кубинцев этих, может быть, они любят воду; им, может быть, нравится, когда все течет, и текучее в конце концов одержит верх, я это понимаю, хотя все во мне против этого восстает и хотя я абсолютно уверен, что в этом мало хорошего.
Быть человеком, думаю я, во многих отношениях означает быть текучим. Родиться — значит отправиться в плавание. Текучесть начинается с рождения и кончается смертью. Мы контролируем текущий поток лишь в незначительной степени. Нравится тебе это или не нравится, думаю я, все равно все течет, ты стараешься бороться с течением, и все равно оно тебя уносит, и входить в один и тот же поток можно бесчисленное множество раз, и он несет тебя, как бы ты с ним ни сражался, а когда плывешь по реке, надо носить водонепроницаемый костюм и такую обувь, которая защищала бы ноги, потому что течение может быть сильным, и, свалившись за борт, ты рискуешь увязнуть одной ногой в донном иле, поэтому нужно носить обувь, а лучше всего, если ты соберешься и будешь плыть поджав под себя ноги, в позе зародыша, это уменьшает или вообще снимает всякий риск застрять среди камней.
Не я один настроен против того, чтобы все плыло по воле волн. Так, например, я слышал, что австрийцы скептически относятся к изменениям. Они хотят, чтобы все оставалось как есть. В этом пункте мы, то есть я и австрийцы, единодушны. Когда у них проходят выборы и меняется правительство и выясняется наконец, что новое правительство не слишком отличается от предыдущего, австрийцы с облегчением переводят дух и думают про себя: «Уф, все почти как раньше, новое правительство мало чем отличается от прежнего, и можно продолжать жить по-старому, — так думают австрийцы, — все остается в наезженной колее, нам не придется перестраиваться, вырабатывать какое-то отношение к новым явлениям, можно опять перепечатывать старые учебники истории, в которых говорится, что во время войны Австрия была оккупирована немцами, и нашим детям не придется вырабатывать новое отношение к тому факту, что мы дружно аплодировали, когда Гитлер вступил в Вену, это для всех очень удобно, потому что мы, австрийцы, не любим оглядываться па прошлое, мы перестали оглядываться, а тех, кто оглядывается, мы за это сурово наказываем, потому что каждый выбирает свою стратегию выживания, и у нас вот такая стратегия» — так, насколько я слышал, думают австрийцы. А в результате у большинства австрийцев беспокойный, бегающий взгляд. Люди, которые побывали в Вене, говорят, что там трудно ходить по улицам. На них царит атмосфера наивности. И куда ни глянь — всюду бегающие глаза. Глаза австрийцев — бегающие, взгляд — плавающий. Зато, кроме них, ничего текуче-плавучего. Все остальное не плывет. Остальное — скала, а скала не плавает, она может только тонуть. И тонет-таки. Австрия тонет. Так что же, с позволения спросить, лучше — тонуть или уплывать? Я подумал, а не купить ли мне пистолет.
Почему — я и сам не очень понимаю. Наверное, потому, что с ним как-то спокойнее. Спокойнее, когда держишь пистолет, но только в ящике. Не в кармане. А в ящике. Для самозащиты, конечно. Я безобиден, как агнец, но иногда вдруг начинаю бояться. Боюсь, сам не знаю чего. То есть у меня бывают страхи. Когда боишься, сам не зная чего. Я не трушу, а просто нервничаю, нервишки пошаливают, вот и все. Всякое ведь случается. Например, бандиты залезут в квартиру. Я боюсь, что в квартиру залезут бандиты. Подумав об этом, я долго не могу отвязаться от этих мыслей, представляя себе, что тогда случится и как это будет ужасно. Представляю себе — полоумный тридцатипятилетний мужик или двое полоумных мужиков, я невольно содрогаюсь от одной только мысли, а где двое, там и трое — чем больше, тем хуже, конечно, но за каким-то пределом количество перейдет в качество, и тогда это уже будет смешно; но в основном я представляю себе одного, он позвонил, и я, по своей обычной доверчивости, отпираю ему и начинаю выяснять, кто такой этот странный тип и зачем он явился, — наверное, соображаю я, он интересуется Финляндией, услыхал, что я пишу о ней брошюру, но, едва я приоткрыл дверь, он тотчас же ногой на порог, чтобы я не закрыл дверь, и вламывается в квартиру, я, как могу, оказываю сопротивление, но неудачно, куда уж мне, я ничего такого не умею, а у него за плечами жестокая школа преступного мира, он всей жизнью подготовлен к подобным ситуациям и знает, что надо делать, для него справиться с таким, как я, — это пара пустяков: надо просто нажать на звонок и лезть напролом, и вот он уже вломился и запирает дверь, и никто ничего не видел, в этом вся трагедия, никто не видел, как он вломился, а круг моих друзей так мал, так далек, что нечего и ждать, чтобы кто-то нечаянно ко мне заглянул, сегодня некого ждать, никто не придет и не постучится ко мне в ближайшие несколько дней — да что там дней! — в ближайшие несколько недель, вот до чего мы дожили, вся сеть социальных связей распалась, прежде она и городе была такой плотной, такой плотной, почти как в деревне, а теперь она распалась, здесь ее нет, в моем случае она не существует, я оказался в одиночестве, это произошло как-то незаметно, и вот теперь я совсем одинок, даже соседи почти ничего обо мне не знают, да им и дела нет, им совершенно неинтересно, как я поживаю — хорошо или плохо, им и дела нет, им это все равно, точно так же, как мне — мне тоже все равно, все ли у них хорошо или, наоборот, плохо, я, конечно, желаю им, чтобы все у них было хорошо, но я же не пойду проверять, как там и что, а относительно жилички с третьего этажа, той, что с собакой, я не уверен даже в своем доброжелательном отношении. У нее есть близкий приятель среди адвокатов, поэтому она обожает раздувать скандалы, которые могут обернуться судебным иском и тяжбой, и как там еще называются эти дела. Она всегда готова, словно бойскаут, но только не прийти на помощь, а напакостить; достаточно допустить малейшую оплошность: например, ты не запер дверь или ворота, которые положено запирать, потому что у тебя руки были заняты, ну, скажем, ты накупил овощей, ведь овощи — это очень полезно, взять хотя бы брокколи — это же просто фантастика, в особенности для курильщика — жуй себе брокколи и кури, пока не увидишь костлявую с косой, так я где-то читал, — так вот, достаточно один раз не запереть за собой входную дверь — подчеркиваю, в виде редкого исключения, потому что этого почти никогда не случается, а тут впервые случилась такая оплошность, ведь, как уже говорилось, ты нес полную охапку брокколи, как соседка уже тут как тут — первая углядела, взяла на заметку — может быть, кто ее знает, записала в особую книжицу и давай названивать своему приятелю, а через несколько дней вынимаешь из почтового ящика письмецо от адвокатской конторы, от той самой громадной конторы,