Я понимаю, что прошу слишком много, говорит она, и участие в поездке добровольно, но имейте в виду: дети посетят и Таллин, и Вильнюс, города очень интересные, насколько я разобрался. Там можно углубить познания в истории, немало узнать о войне и о Советском Союзе, а для такого сильного класса, как наш, поездка станет поистине золотой жилой, поскольку увиденное и услышанное пригодится ребятам еще не раз. Тут тебе и доклады, и стенгазеты, и альбомы, к тому же в таких путешествиях завязываются дружеские связи на всю жизнь.
Возникает вопрос об алкоголе. Я поднимаю руку и предлагаю разрешить ребятам выпивать. Остальным родителям идея не по нраву. Послушайте, призываю я. Давайте немного ослабим узду. Пусть напьются до потери пульса, так, чтобы вернуться в гостиницу под утро, еле держась на ногах. Мы оказываем медвежью услугу своим детям, чрезмерно опекая их, говорю я, но не встречаю понимания. Скажу больше, у меня складывается впечатление, будто я предлагаю что-то дикое, абсурдное, такую чушь, которая к жизни этих благородных людей отношения не имеет. Вот ведь доопекались. Чем ни займись, сразу велосипедные шлемы и средства детской безопасности. Лично моей дочери разрешается пить сколько влезет, под конец говорю я упрямо, и все родители отводят глаза.
При обсуждении «разного» я предлагаю включить в программу основы товарообмена. Надо учить молодежь как можно активнее обмениваться вещами и услугами, а не покупать их. От этого зависит будущее Земли, говорю я. Не человек владеет Землей, а наоборот. Цветы — наши сестры, а кони, орлы, не говоря уж о лосях, — братья. И как может человек покупать или продавать что бы то ни было? Кому принадлежит теплота воздуха или шелест ветра в листве? Бродящий в деревьях сок несет память о тех, кто жил до нас. В журчании ручья звенит голос моего отца, и его отца, и так дальше. Мы обязаны внушить детям, что твердь, по которой мы ходим, удобрена прахом наших предков, и как мы поступаем с землей, так поступят потом и с нами, так что, плюя на землю, мы плюем на себя, и кстати, раз уж я взял слово: не хочет ли кто из вас обменять немного фруктов на лосятину? Я достаю из рюкзака шматок на пару кило и кладу его на парту. Отличное мясо, говорю я. Сочное, подкопченное. А в обмен мне нужна всего-то гроздь бананов или немного других фруктов, подходящих для детского сада. Пока идет собрание, никто интереса к сделке не проявляет, но после ко мне подходит отец одной из самых правильных Нориных подруг, тоже гордости класса, и говорит, что берет лосятину. На его машине мы едем на заправку, он заходит в магазин и появляется с полным пакетом разных фруктов, а потом отвозит меня домой. Дорогой делится наблюдением, что я изменился, и осторожно интересуется, чем я теперь занимаюсь. Видно, слышал что-то от своей отличницы-дочки. Я в лес перебрался, говорю я. Ушел с работы и поселился в лесу, это было самым разумным изо всего, что я мог сделать. Он кивает. Лес коварен, напутствует он меня, когда я вылезаю из машины, так что будь осторожен. Ошибаешься, отвечаю я. Лес добродушен и дружелюбен. Это море коварно. И горы. А лес предсказуем и раздражает в разы меньше, чем практически любое другое место на свете. Полагаться на море, горы или других людей нельзя никак, а вот доверить свою жизнь лесу человек может спокойно. Ибо, говорю я, лес слушает и внемлет. Он ничего не разрушает, а только насаждает и взращивает. Лес все понимает и все в себя вмешает. Ясненько, говорит он. Но ты все-таки береги себя. А ты себя, отвечаю я.
Когда я появляюсь дома, Нора уже уложила Грегуса и теперь смотрит телевизор. Показывают документальное кино о том, как работа над фильмом на всю жизнь сплотила команду «Властелина колец». Теперь, когда съемки окончены, все они ужасно скучают друг без друга, а некоторые впали в депрессию и не находят в себе сил взяться за новые проекты. Норе тяжело это слышать, вижу я. Но она реагирует блуждающей улыбкой на рассказы актеров о смешных и трогательных эпизодах в гримерных вагончиках и на съемочной площадке. Жизнь группы не назовешь шоколадной. Сплошь и рядом им приходилось вставать затемно и по нескольку часов терпеть, пока им наращивали на ноги хоббичьи лапищи, но Питер, режиссер то есть, всегда находил время каждого подбодрить, сказать, какой тот талантливый и незаменимый, и это притом, что сам он буквально жил великим эпосом и думал только об одном: как лучше выстроить ту или иную сцену, чтобы уважить многочисленных поклонников Толкиена по всему миру и не ранить их чувств. Выдающаяся личность этот Питер. Большой, похожий на плюшевого мишку, симпатяга и притом чертовски талантливлив и мужик нормальный. Я, по-видимому, устроен иначе, чем он. Режиссер бы из меня не получился никогда. Подумать только, каким кристально-ясным должно быть у человека видение будущей картины, чтобы потратить год своей жизни на его воплощение вопреки всем препонам и помехам, и какая энергия, ведь надо еще сподвигнуть толпу совершенно разных людей выложиться на полную катушку, хотя их представление о фильме обычно страшно далеко от режиссерского. Это было бы чистое безумие. Актеры ненавидели бы меня так же люто, как я их. Относиться к самой этой истории серьезно я бы не смог. Батальная сцена между вымышленными существами? Что за бред?! Моими стараниями на площадке воцарились бы ненависть и подозрительность, и фильм тоже наполнился бы ненавистью и подозрительностью. И не получил бы ни одного Оскара. И образцово— показательные тинейджеры не выстроились бы в очередь за билетами на премьеру. Всем крупно повезло, что «Властелина колец» снимал не я, и особенно что я вообще не снял ни одного фильма. Какие все-таки люди молодцы, вдруг приходит мне в голову. Хорошо знают свое дело, умело добиваются поставленной цели. Мир вокруг меня остается одержим идеей успеха, я один выбыл из гонки.
— Как прошло собрание? — наконец спрашивает Нора.
— Отлично прошло, — отвечаю я. — Говорят, вы собираетесь в поездку. Интересно.
Она кивает, а на экране Лив Тайлер рассказывает об эльфийском языке. Выясняется, что выучить его было делом нелегким. Можно себе представить. Он не просто мертвый, он никогда не существовал нигде, кроме как в воображении неуемного англичанина.
— Эльфийский — фантастически красивый язык, — говорит Нора.
— Вне всякого сомнения, — отвечаю я.
— На нем можно сказать слова, которые на других языках не скажешь, — продолжает она,
— Что же, например? — интересуюсь я.
— Например, «я тебя люблю». По-норвежски это звучит патетично, да и по-английски на самом деле тоже, как поняла она со временем. А вот на языке эльфов эти слова звучат божественно.
— Вполне возможно, — говорю я. — Но как часто у людей твоего возраста возникает потребность сказать кому-то, что они его любят? — спрашиваю я.
— Что ты в этом понимаешь, — отвечает Нора.
— Ничего, — говорю я, — поэтому и спрашиваю.
— Видишь ли, человек может полюбить, даже когда он совсем юн, — заявляет она неприятным тоном.
— И кого он может тогда полюбить? — спрашиваю я.
— Суженого, например, — отвечает Нора.
— Ха-ха! — смеюсь я в ответ.
— Или Питера Джексона, — продолжает она.
Заднице моей, и той смешно.
Как меня это ни гнетет, но я вынужден остаться в доме на вечер и ночь. Признаться, я планировал отнести спящего Грегуса в палатку в детском рюкзаке, но правильная Нора не позволила. Теперь они оба спят, а у меня сердце ноет от неотвязной мысли, что бедный Бонго не знает, где я. Маленький лосенок, конечно, мечется там и чувствует себя брошенным.Он даже в палатку попасть не может. Рук у него нет. Лоси очень ограниченны в смысле развития мелкой моторики.
Не считая нелегальных визитов к Дюссельдорфу и пары заходов в «ICA» у стадиона «Уллеволл», я попал в дом впервые за последние полгода. Все здесь мне не по душе. Я как неприкаянный слоняюсь из угла в угол. Собираю в рюкзак инструменты и пищевые концентраты, пригодятся. Немного сижу перед телевизором, предлагающим обычный свой богатый выбор между теннисными матчами, «расследованиями», где смакуются подробности ужасных преступлений, и вымышленными более или менее историями о людских страстях и печалях. Для меня телевизор — это нечто вроде большой энциклопедии моей нелюбви к людям. Телевидение кажется мне квинтэссенцией всего самого мерзкого, что в нас есть. Те человеческие слабости, с которыми в реальной жизни с трудом, но удается примириться, в телевизионном воплощении предстают вопиющими. Люди выглядят полными идиотами. Даже я и то наверняка показался бы таким на экране.
Надо же, все человеческое мне чуждо.
До падения с велосипеда я считал правильным проводить вечера с семьей. Но поскольку так называемый «организованный досуг» претил мне до отвращения, то едва ли не все вечера я просто торчал дома. Мы ужинали, смотрели детскую передачу, укладывали Грегуса, потом снова усаживались перед телевизором с более или менее интересной газетой и так коротали время, пока часы не показывали, что уже можно начинать оплачивать счета в Интернете. Счетов всегда было завались. Электричество и коммунальные платежи, телефон, подписка, слесарь, детский сад, уж не говоря о теннисном клубе Нордберга, у которого мы регулярно покупали шестьдесят четыре рулона туалетной 6умаги с доставкой на дом. Нам нравился такой порядок: пожилые люди поддерживают себя в хорошей форме, они играют в теннис, а когда не играют и не ухаживают за кортом, то развозят по окрестным домам туалетную бумагу и тем самым нарабатывают на свой клуб. Для них это вроде работы. И все довольны: они активно участвуют в жизни, а мы получаем бумагу для известных гигиенических процедур. Дудки, говорю я теперь с дьявольской усмешкой, свой последний счет я уже оплатил. А больше никогда ничего оплачивать не стану. Ни через Интернет, никак. Я буду жить бартером, воровством и лесом. А когда меня не станет, лес подпитается мной. Таков уговор.
Я засыпаю в гостиной прямо в одежде, но просыпаюсь оттого, что на веранде кто-то возится с замком. Не дыша я сажусь на диване и, как зачарованный, перенимаю опыт. Всего через несколько минут, так и не произведя сколько-нибудь значительного шума, в комнату уже заходит мужчина. Он зажигает фонарик на лбу и осматривается. Проходит время, прежде чем он замечает меня.
— Добро пожаловать к нашему очагу, — говорю я.
Он вздрагивает, но довольно быстро берет себя в руки.
— Ничего не бойтесь, — говорит он. — Я никого не убиваю, я сейчас уйду. Смотрите, я уже ухожу, — тянет он, отступая к двери.
— Да ладно, — приглашаю я, — заходи, — а сам выхожу на кухню поставить воду для кофе.
— Тебе кофе? — кричу я.
— Спасибо за приглашение, — отвечает он. — Прям не знаю. Мне бы лучше, наверно, пойти дальше.
— Посиди немного, — говорю я и протягиваю ему руку. — Фамилия моя Допплер. Андреас Допплер.
Он несколько сбит с толку, вижу я, но после короткой внутренней борьбы все же протягивает руку в ответ.
— Рогер, — представляется он.
— Просто Рогер?
— Имя я поостерегусь называть, — говорит он, — но меня еще зовут Железным Рогером, я прежде по железу работал.
— Интересно, — отвечаю я.
— Ты понял, что я собирался сделать? — спрашивает он.
— Да, — отвечаю я.
— И ты не этот, не умственно отсталый? — спрашивает он.
— Не больше, чем все остальные, — говорю я. — Покажешь инструмент, которым дверь открывал?
Он достает связку отмычек, они нацеплены на массивное кольцо вроде ключного, в свою очередь пристегнутое к карабину такой цепи, которая в ходу у альпинистов. Вот человек, пришедший с холода, думаю я.
— Тебе к кофе что-нибудь дать? — спрашиваю я.
— Нет, спасибо, — отвечает он.
— Может, хочешь чего-нибудь покрепче? — спрашиваю я в надежде, что канистра с медицинским спиртом по-прежнему стоит в мастерской в подвале.
— На работе не пью, — отвечает Железный Рогер.
— Да ладно, — говорю я. — Расслабься уже, черт возьми. Чистый натуральный продукт.
Он косится на часы.
— Полрюмочки, — говорит он.
Канистра стоит на старом месте; я наливаю нам обоим.
— Ты, значит, вышел на дело, — говорю я.
— Да, — признается Рогер. — Люблю работать в этом районе. Много дорогих вещей, и почти ни у кого не стоит сигнализация. Там выше, где электорат «Хёйре», сигнализация на сигнализации, а здесь народ голосует за Социалистическую левую, то есть все поголовно верят в доброе начало в человеке и в деньгах купаются. Непревзойденная и непостижимая комбинация, как специально для меня. Ты здесь живешь? — спрашивает он.
— Ни в коем разе, — отвечаю я.
— Но ночуешь, да?
— Что правда, то правда, — отвечаю я. — Раньше я тут жил, а теперь жена с детьми остались.
— Развод, — понимающе кивает он. — Муторное дело. По себе знаю.
— Как раз нет, — отвечаю я. — Мы женаты. Просто я съехал в лес. И живу там в палатке вместе с лосенком.
— Понятно, — отвечает он и снова бросает взгляд на часы.
Я доливаю кофе и спирта.
— Расскажи мне о своей работе, — прошу я.
— Тут нечего особо рассказывать, — отвечает он.
— Позволь тебе не поверить, — говорю я. — Ты забираешься к людям в дома и воруешь их вещи. И тебе нечего про это рассказать? Не дури.
— Хорошо, — говорит он и отхлебывает кофе. — Я стараюсь работать профессионально. Предварительно изучаю объект и иду только туда, где, по моим сведениям, есть что взять. Личные вещи не трогаю. Ничего не ломаю. Сам посуди, каково людям, если вор еще и перевернул дом вверх дном. Я знаю любителей так порезвиться, но никогда их не одобрял. А ничего, если я закурю?
— Кури на здоровье, — говорю я. — Жена в Риме.
Я ставлю вскипятиться еще воды, приношу пепельницы и собираюсь разлить в очередной раз спирт.
— Не знаю, стоит ли мне еще, — говорит он. — Я за рулем.
— Ты можешь и такси вызвать, — предлагаю я. — В кои веки раз. А машину завтра заберешь. Я поставлю у станции метро «Стадион „Уллеволл"», на той стороне пешеходного моста. Всего делов.
— Угу, — соглашается Рогер. — Тогда наливай.
— А деньги как тратишь? — говорю я. — На наркотики?
— Ты меня разочаровываешь, — морщится Рогер. — Зачем же стричь всех под одну гребенку? Я не употребляю наркотиков. У меня семья, как и у тебя. Но на мне судимость плюс отсутствие образования и прочего, что делает резюме непривлекательным. Да к тому же не умею никому подчиняться. Вот и получается, что меня мало на какую работу согласны взять, а та мне обычно не нравится. К тому же я стараюсь держаться подальше от кругов, отягощенных определенными проблемами. Для одиночки остается не так много иных возможностей. Работой своей я доволен. Жить можно. Да и люди не внакладе — как правило, им возмещают ущерб по страховке.
Рогер оказался мировым парнем. Он рассказывает мне об отмычках и дает еще немало ценных советов о том, как проникать в чужие дома. Чем дольше мы выпиваем и беседуем, тем больше он мне нравится. По мере убывания спирта мы обнаруживаем все больше общих интересов, особенно нас сближает любовь к жизни на природе, к лесам и полям, что же до раздела откровенных признаний, то Рогер давно уверился в том, что его ждет рак простаты, как и его отца, и очень из-за этого переживал, но недавно вычитал, что 20—25 семяизвержений в месяц существенно уменьшают риск заболеть. Поэтому теперь он извергает семя налево и направо и выяснил, что особое удовольствие ему доставляет, когда сперма попадает на вещи, созданные совсем не для этого. Например, на книги, говорит он, или журналы, или там вазы. И что самое приятное — подружке его это по сердцу. Он поливает все в квартире семенем, а она не куксится.
Ближе к рассвету я спрашиваю его, зачем он лез к нам.
— У вас есть система «Primare», — говорит он.
— Есть, — подтверждаю я.
— Хорошая вещь, — говорит он. — Шведский Hi-Fi в прекрасном исполнении.
— И ты собирался забрать всю эту муру целиком? — спрашиваю я.
— Собирался, — говорит он. — Машина стоит за углом, и я думал вынести всё за две-три ходки.
— Вместе с колонками?
— Да, — говорит он. — «Audiovector»— тоже хорошая марка. Датское качество. В вашем районе у многих техника Hi-Fi скандинавского производства. Это верный признак денег. Сам можешь прикинуть, во что обходится производство вещей такого качества в наших широтах, с нашим уровнем зарплат. Дорого, само собой. Но всем хочется чего получше. Разве можно слушать Баха, или что там вы слушаете, на балалайке из Азии. Это вроде как недостаточно хорошо. Вам же надо не просто хорошо, а еще с наворотиком. Тут вы за несколькими тысчонками не стоите.
— Тебе какая часть системы особенно глянулась? — спрашиваю я.
— Проигрыватель CD-DVD дисков, — отвечает он.
— Забирай, — предлагаю я. — Из-за меня у тебя ночь, можно сказать, пропала. По моей вине ты недополучил заработок. Так что давай, забирай.
— Ну нет, — говорит он. — Это уж слишком. Я не хочу.
— Бери, бери, — настаиваю я. — Моя жена любит слушать радио, поэтому отдавать приемник мне не очень хочется, и он не действует без усилителя, да и без колонок выходит ерунда на постном масле, а вот проигрыватель дисков забирай смело. И ты меня премного обяжешь, если заодно прихватишь и DVD-коллекцию моего сына. Обширная подборка, включающая в себя и Строителя Боба, и Телепузиков, и Пингу, и Паровозика Томаса. Я тебе гарантирую, что любой современный ребенок придет в восторг от этого собрания. У тебя самого, кстати, дети есть?
— Двое, — горделиво отвечает Рогер, рассказывает, как кого зовут, и предъявляет мне фотографии, которые носит в бумажнике.
— Повезло тебе, — говорю я и ухожу за коробкой для проигрывателя и гарантийным талоном на него.
Я рисую Рогеру, как найти мою палатку, и он обещает навестить меня, а потом я выхожу на террасу и машу вслед увозящему его такси.
Почти сразу вслед за тем просыпается Грегус и приходит в гостиную посмотреть до ухода в садик мультик, как он любит.
— К сожалению, Грегус, мультиков сегодня не будет. Ночью к нам залез вор и унес проигрыватель и все твои диски.
Он, естественно, ударяется в рев и гундит, что мы должны немедленно звонить в полицию. Я решительно хватаю трубку и разыгрываю полный драматизма разговор со следователем, из которого Грегус понимает, что пока еще вор не схвачен, но на его поимку брошены все силы. Положив трубку, я говорю Грегусу, что это, по-моему, был вполне симпатичный вор. Почти как в его книжке о разбойниках из города Кардамона. Добрый внутри. Пусть пользуется нашим проигрывателем, говорю я, ему он, наверно, нужнее, чем нам. Ты ведь можешь начать копить на новый. А фильмы эти ты бы все равно скоро перерос. Не вешай нос. Лучше взгляни на ситуацию как на новый шанс, как на интересный поворот жизни. Это то, о чем мы всегда мечтаем, говорю я. Что в одно прекрасное утро мы свернем на дорогу, о которой и думать не думали. Грегус, у тебя это утро сегодня, говорю я,сейчас.
Вручив Грегуса и фрукт воспитательнице, я мелкой рысью бегу к лесу, чтобы проверить, как там Бонго. Весь мокрый и чуть живой он лежит у палатки, я оправдываюсь, говорю про форс-мажор и обещаю, что такое впредь не повторится, но Бонго обижен, раздосадован, не желает со мной общаться и остается неумолим чуть не целый час, который я у костра растираю его полотенцем, напевая частушки из нашей богатейшей сокровищницы фольклора. Потом мы оба засыпаем, а просыпаемся уже ближе к вечеру, так что нам приходится бежать вприпрыжку, чтобы успеть в детский сад к закрытию. У меня не хватает ни времени, ни жестокосердия привязать Бонго на опушке, поэтому мы вместе доходим до самого порога. Служащие детского садика закатывают глаза в ответ на мои извинения за опоздание, но я проворно собираю вещи Грегуса и весьма, на мой взгляд, элегантно уворачиваюсь от скандала. Это Бонго, сообщаю я Грегусу, когда мы отходим от садика на некоторое расстояние. Он действительно лось, но тем не менее он мой, а значит, и твой хороший друг. Они довольно быстро сходятся, Грегус и Бонго. По уровню умственного развития они в одной возрастной категории и с упоением гоняются друг за дружкой среди деревьев, пока мы идем к палатке. Когда Грегус устает, ему позволяется ехать верхом на Бонго, которого я веду за веревку. Издали мы, наверно, смотримся как библейское Святое семейство. Иосиф, немного странного вида осел и Мария, сущее дитя.
Грегус весь в отца, лесная душа. В нем это живет. Инстинкт охотника и собирателя так же глубоко укоренен в его естестве, как и во мне. Мы жарим мясо, насадив на палку, и жуем, вольготно привалясь спиной к Бонго каждый со своей стороны, но когда время подходит к детской передаче, по телу Грегуса пробегает дрожь. У него нет часов, он ничего в них и не смыслит, но импульс — вот он, ощутимый, конкретный, физиологический. Ребенок чувствует: тут что-то не то, а словами выразить не может. Я тоже молчу. Время детской передачи настает и проходит, а Грегус так и не осознает, что наступило и прошло. Постепенно его беспокойство рассеивается, и он принимается играть с Бонго. В темноте Грегус собирает за палаткой шишки, и я понимаю из его криков, что он считает, будто занимается этим на пару с Бонго, хотя как раз собирать лось ничего не может. Перед сном мы играем партию в лото. Бонго, естественно, продувается, а я раздумываю над тем, не поддаться ли мне Грегусу, но решаю, что победа может привести к развитию синдрома отличника, и в конце концов вырываю у Грегуса победу, да еще сыплю ему соль на рану, подчеркивая, что я выиграл, а он проиграл. После чего он засыпает у костра в моем спальнике. А я сижу, смотрю на него в сполохах костра и с радостью думаю, что он мне нравится. Хотя бы мой сын мне нравится, его общество я выносить могу.
На следующее утро я слышу у палатки шум. Мы с Бонго вылезаем и видим типичного избирателя «Хёйре» — спортивного, подтянутого, с собакой, — надменно рассматривающего палатку.
— Вам известно, что вы не имеете права стоять с палаткой на одном месте более трех дней? — спрашивает сей господин консерватор.
— Известно, — отвечаю я.
— Мне представляется, что палатка простояла здесь гораздо дольше, — говорит он.
— Возможно, — отвечаю я, — и раз уж мы начали с вами разговор, я бы посоветовал вам в следующий раз тут не проходить, — говорю я.
— Вы не можете мне это запретить! — вскидывается он.
— Безусловно, но я хочу еще раз подчеркнуть, что вы меня весьма обяжете, если в следующий раз выберете для своих прогулок иной маршрут, — говорю я.
— Это мы посмотрим, — говорит он.
— Папа, кто там? — кричит Грегус изпалатки.
— Один из тех, кто голосует за правых, — отвечаю я, — Спи.
— Будьте уверены, я сюда еще вернусь! — говорит он, — И я запомню сегодняшнее число.
— А какое сегодня число? — спраши ваю я.
— Тринадцатое декабря [9].
И тогда я непроизвольно открываю рот и начинаю петь. Годы утренников и праздников в саду и школе оставили такой неизгладимый след в моей психике, что я невольно начинаю петъ, едва произнесут это число.
— Ночь, — запеваю я тихо, — и черным-черно в хлевах и спальнях, но солнце спит давно, — продолжаю я.
— …В пределах дальних, — присоединяется ко мне из палатки тоненький голосок Грегуса.
— Но вот уж на крыльце в сияющем венце, — поем мы, возвышая голоса, — святая Люсия, святая Люсия [10].
Мы исполняем все куплеты, но едва песня замирает, как сторонник правых взглядов заявляет, что, если палатка не будет убрана через два дня, он позвонит Лёвеншёльду.
— Рождественские сантименты насчет милосердия и любви к ближнему не в твоем вкусе, насколько я понимаю, — говорю я.
Он молчит.
— И ты, конечно же, лично знаком с Лёвеншёльдом, — говорю я,
— Представь себе, — отвечает он.
— Но разве может воздух, которым мы дышим, или деревья в лесу кому-то принадлежать? А вода в ручье? А пение птиц? Неужели у меня как у гражданина этой страны не должно быть права пожить некоторое время в лесу, когда мне это надо?
— Только не в этом лесу, — отвечает господин консерватор.
— Ты защищаешь существующий порядок, а я смутьян, как говорится, враг народа. Тебе лишь бы все сохранить как есть — я устои ломаю. Ты мечтаешь, чтобы все вечно шло, как идет, а я хочу, чтобы оно кончилось как можно быстрее. У тебя собака, у меня лось. Ты предпочитаешь покупать, я — выменивать. И это лишь часть различий между нами. Можешь сколько тебе угодно являться сюда со своей зверюгой и устраивать скандалы, но имей в виду: мне претит твой образ мыслей, твоя отвратительная манера одеваться, твоя собака, не говоря уж о твоей самодовольной улыбочке, от которой разит неуязвимым материальным благополучием и десятилетиями голосования за правых консерваторов. Чего я не просто не люблю, но не выношу. Так что послушайся меня — иди отсюда.
Он уходит. Но оборачивается пару раз, дабы заметить мне, что точка в нашем разговоре не поставлена и что он через два дня вернется и проверит, убрался ли я отсюда. Ой, боюсь, боюсь, тяну я плаксиво, как ребенок. А сам думаю: поразительное дело — начни высокопоставленный деятель из правых угрожать мне преследованиями полгода назад, я бы сразу стушевался, заподозрил, что делаю что-то не то, а теперь, в моей лесной жизни, его возмущение меня ни капли не задевает. Я чувствую себя в недосягаемости. Хотя у меня нет сомнений, что этот господин консерватор и люди его круга не последние среди тех, кто в этой стране пишет законы и держит руль, но надо мной он не властен. Я сделал шаг в сторону, а здесь, в лесу, живут по другим правилам. Тут не город Осло и не королевство Норвегия, тут лес. Свое отдельное государство с собственным простым и понятным укладом. За вычетом нашего леса господа поборники правоконсервативных ценностей могут обустраивать под себя всю остальную страну норвежскую, продавать друг другу машины, корабли и недвижимость, подписывать юридические лазейки в тяжбах с соседями, покупать в складчину лицензии на отстрел лосей, награждать на собачьих выставках мосек друг друга, пристраивать к себе на службу в качестве консультантов и замов приятельских детей (конечно, когда те отучатся и постажируются за рубежом); но здесь, в лесу, у них права голоса нет. Лес задурить им слабо. Он даже никак не выделяет их из других людей, обходится с ними как со всеми. Здесь, в лесу, они меня не тронут.
— Почему ты живешь тут в палатке? — спрашивает Грегус, когда мы завтракаем у костра.
— Не знаю, — отвечаю я. — Мне надо было уехать. Побыть наедине с собой. Я очень давно этого не делал.
— Ты уехал, когда умер дедушка, — говорит он.
— Это правда, — отвечаю я. — Он был мне папа, как я — тебе, и я очень огорчился, когда он умер, Я грустил.
— Папы не должны умирать, — говорит Грегус.
— Ты прав, — отвечаю я.
— И мамы тоже.
— Согласен.
— А когда человек умер, ему хоть немножко сны снятся? — спрашивает Грегус.
— К сожалению, — говорю я, — нет. Он не видит снов. Его, понимаешь ли, больше вообще не существует.
— А это больно? — спрашивает Грегус.
— Нет, — отвечаю я. — Тогда человек ничего не чувствует. Все звери, и люди, и растения умирают, когда становятся старыми. Это нормально.
— И вы с мамой тоже умрете? — спрашивает он.
— Да, — отвечаю я.
— А я буду жить и когда вы умрете? — спрашивает он.
— Да, — признаюсь я.
— Пап, — говорит он, — я, пожалуй, тоже умру вместе с вами.
— Ты отзывчивый малыш, мне это приятно, — говорю я. — Но когда ты станешь взрослым, то, возможно, и думать будешь иначе. Давай вернемся к этому разговору потом.
Отсутствие в лесу внешних раздражителей идет Грегусу на пользу. Мы долго сидим у костра, ничем в сущности не занимаясь, беседуем о том о сем. Внизу невнятно шумит город, иногда нет-нет да взвизгнет поезд. Звук немного напоминает поезда в Канаде, я по телевизору видел. Они там, поезда в смысле, чудовищно, как я понял, длинные и, отстукивая тысячи миль от побережья до побережья по глухим необжитым местам, гудят как гибнущие. Позже мы принимаемся учить Бонго приносить палочку, но его эта затея не увлекает, как и меня, откровенно говоря, так что вскоре мы возвращаемся к палатке и бездельничаем до тех пор, пока нам не надоедает. Все мы приучены постоянно заниматься делом. Искать себе занятие. Самоотверженный труд и служебное рвение всегда считаются неоспоримыми достоинствами человека, каким бы дурацким делом ни был он занят. Мы шарахаемся от скуки как черт от ладана, а в лесу я стал замечать, что мне скучать все больше нравится. Мы явно скуку недооцениваем. У меня, признаюсь я Грегусу, созрел план: скучать, пока это не станет мне в радость. Ничуть не сомневаясь, что с оборотной стороной скуки обнаружится нечто сходное с удовлетворением, я, естественно, не могу требовать от Грегуса, чтобы он разделял мои чувства, поэтому, проведя за ленивым ничегонеделаньем и жареньем мяса еще сколько-то часов, мы отправляемся на поиски подходящих палок, чтобы смастерить лук со стрелами. Зимой это не просто, но я слышал, что самые хорошие луки получаются из ясеня, поэтому я срубаю две ветки с дерева, которое считаю ясенем, хотя на поверку этот ясень может оказаться чем угодно, и (поскольку Грегус вряд ли согласится ждать, как советуют педанты, целый год, чтоб заготовка просохла) мы решительно беремся за дело: сдираем кору, вырезаем на концах зарубки и натягиваем вместо тетивы сухожилия Бонговой мамы. Еще я делаю стрелы. Острые, крепкие. Потом мы начинаем стрелять во все стороны. И вверх. Вверх нам обоим нравится больше всего. Мы как можно резче пускаем стрелу строго вверх, а потом уворачиваемся, чтобы, падая, она не попала нам в голову. До чего здорово, когда стрелы с глухим стуком врезаются в землю в нескольких метрах от тебя! Так проходит много времени, пока организм Грегуса не говорит ему, что приближается телевизионный детский час, и Грегуса начинает корежить. Пап, смотри, как у меня рука дергается, говорит он. Ничего себе, откликаюсь я, с чего бы это? Не знаю, говорит он. А я и подавно, говорю я.
Мы еще минут десять продолжаем стрелять, но я вижу, что у Грегуса пропала всякая охота. Взгляд стеклянный, отрешенный. Его ломает, и мне больно видеть это.
Сейчас время детской передачи, говорю я. Поэтому у тебя дергается рука. Твое тело пытается тебе объяснить, что пора включать телевизор.