-- Опускайте носилки,-- командовал управляющий.-- Кладите его на скатерти. Осторожно, осторожно! Ну что же ты! . .
Один из шахтеров опрокинул вазу с хризантемами. Он заморгал в растерянности; они стали опускать носилки. Элизабет не смотрела на мужа. Как только проход освободился, она вошла в гостиную и стала подбирать осколки вазы и цветы.
-- Подождите минутку!-- сказала она.
Трое пришедших молча ждали, пока она вытрет лужу тряпкой.
-- Такие вот дела, ужасные дела!-- заговорил управляющий, нервно и растерянно потирая лоб.-- Такого на моей памяти не бывало. Нельзя ему было оставаться там одному. Нет, такого сроду не бывало. Обвалилось прямо за его спиной, как отрезало. Фута четыре места осталось, даже, наверное, меньше, а его и не задело.
Он посмотрел на простертого на полу покойника, полуобнаженного, испачканного угольной пылью.
-- Доктор говорит, он задохнулся. Много я видел на своем веку, но такого . . . Как будто кто нарочно подстерег, честное слово. Прямо за его спиной обвалилось и захлопнуло, как в мышеловке . . .
Он сделал резкий, рубящий взмах рукой.
Стоящие рядом шахтеры в знак подтверждения горестно качнули головой.
Всех их сковал ужас перед тем, что произошло.
Вдруг наверху пронзительно закричала девочка:
-- Мама, мама, кто это? Кто у нас, мама?
Элизабет кинулась к лестнице и открыла дверь.
-- Спи сейчас же!-- строго приказала она.-- Что ты раскричалась? Ничего не случилось. Ложись и спи.
И стала подниматься по лестнице. Слышно было, как она идет по ступенькам, по крытому линолеумом полу тесной спальни. Слышно было каждое ее слово.
-- Ну что ты, глупенькая, что ты?-- говорила она срывающимся голосом, неестественно ласково.
-- Мне показалось, пришли какие-то люди,-- произнес тоненький детский голосок.-- Он пришел?
-- Да, его принесли. Не беспокойся, спи, ведь ты у меня умница.
Внизу слушали, как она говорит в спальне, как движется, укрывая детей, и ждали.
-- Он пьяный?-- тихо, боязливо спросила девочка.
-- Нет, нет. Он не пьяный. Он ... он спит.
-- Он останется спать внизу?
-- Да . . . Пожалуйста, не шуми.
Наступило молчание, потом детский голос испуганно спросил:
-- А кто это там?
-- Никто. Я же тебе сказала: спи и ни о чем не думай.
Это стонала мать умершего. Не замечая никого и ничего, она раскачивалась на стуле и стонала. Управляющий тронул ее за руку и прошептал:
-- Тс-с-с!
Мать открыла глаза и поглядела на него. Этот жест вторгся в ее горе и поверг в недоумение.
-- Который час?-- еще спросила девочка, тоненько и жалобно, снова погружаясь в тревожный сон.
-- Десять,-- тихо проговорила мать. Потом, наверное, наклонилась к детям и поцеловала их.
Мэтьюз знаком показал, что пора уходить. Шахтеры надели кепки и забрали носилки. Перешагнули через лежащее на полу тело и вышли на цыпочках во двор. Никто не проронил ни слова, пока дом, где так тревожно спали дети, не остался далеко позади.
Элизабет спустилась вниз. Свекровь была в гостиной одна, она лежала на полу, приникнув к мертвому сыну, и слезы ее капали на его лицо.
-- Нужно его обрядить,-- сказала жена. Поставила согреть чайник, вернулась в гостиную и, встав на колени у ног мужа, принялась развязывать кожаные шнурки. Света единственной свечи в сырой нетопленой комнате было очень мало, и ей пришлось пригнуть лицо чуть не к самому полу. Наконец она стянула с мужа тяжелые башмаки и отставила их в сторону.
-- А теперь помогите мне,-- сказала она шепотом старухе. И они вдвоем раздели покойного.
Когда они поднялись и увидели его в наивном величии смерти, они замерли от благоговения и страха и несколько минут стояли молча и глядели на него, лишь старая мать тихонько всхлипывала. У Элизабет было такое чувство, будто ее жизнь перечеркнули. Вон он лежит перед ней, замкнутый в себе, как книга за семью печатями. Ничто не связывает его с ней. Нет, она не может с этим смириться! И она склонилась к нему и положила ему на грудь руку, утверждая свое право на него. Он был еще теплый, потому что в шахте, где он погиб, было жарко. Мать держала его лицо в ладонях и что-то бессвязно шептала. Слезы капали на него одна за другой, как капли дождя с мокрых листьев; мать не плакала, просто слезы лились и лились из ее глаз. Элизабет обняла мужа, прижалась к нему щекой и губами. Она как бы вслушивалась, вопрошала, пыталась к нему пробиться. И не могла. Он отвергал ее. К нему не было пути.
Она поднялась, пошла на кухню, налила в таз теплой воды, взяла мыло, мохнатую рукавичку и мягкое полотенце.
-- Надо его обмыть,-- сказала она.
И тогда старуха мать поднялась с трудом, а Элизабет стала осторожно обмывать ему лицо, осторожно отвела от губ пышные русые усы, отерла их рукавичкой. Страх ее был бездонным, и потому она служила ему. Старуха мать произнесла ревниво:
-- Дай я буду вытирать!-- опустилась на колени с другой стороны и стала бережно осушать вымытые невесткой места, то и дело задевая большой черной шляпой темноволосую голову невестки. Женщины трудились долго, молча. Они ни на миг не забывали, что перед ними смерть, и странные чувства вызывало у них прикосновение к мертвому телу, странные и у каждой свои: обеими владел безмерный ужас, мать ощущала, что ее лоно обмануто, надежды преданы, жена думала о беспредельном одиночестве человеческой души, и ребенок в ее чреве казался постылым бременем.
Наконец они кончили. У него было красивое тело, на лице еще не проступили следы пьянства. Светло-русый, мускулистый, с длинными, стройными ногами. И мертвый.
-- Благослови его господь,-- шептала мать из глубины своего ужаса, неотрывно глядя на лицо сына.-- Господи, благослови моего родного мальчика!-- шептала она пронзительно и исступленно, в самозабвении страха и материнской любви.
Элизабет снова опустилась на пол и уткнулась лицом в его шею; ее била дрожь, по телу пробегали судороги. И снова ей пришлось отстраниться. Он мертв, мертв, ее живой плоти не место рядом с ним. Ее переполняли страх, усталость; она была такой ненужной. С его смертью кончилась и ее жизнь.
-- Кожа белая, как молоко, нежная, как у младенца, благослови его господь, моего ненаглядного мальчика!-- бормотала старая мать.-- Ни изъяна нет, ни пятнышка, такой чистый, белый, у какой еще матери такой красивый сын!-- с гордостью шептала она. Элизабет не поднимала лица.-- Он отошел с миром. Лиззи, он тихо умер, будто заснул. Красавец он у нас, верно? Да, Лиззи, он покаялся, я уверена. Ну конечно покаялся, когда остался один. Он успел, Лиззи. Видишь, какой у него покой на лице. Спи, родной мой! . . А как он весело смеялся! Сердце радовалось! Ни у кого больше не было такого веселого смеха . . .
Элизабет подняла голову. Его губы под усами слегка запали, рот приоткрылся. В темноте не было видно, что полуприкрытые глаза остекленели. Жизнь с ее чадным огнем ушла из него, отрезав их друг от друга, оставив его безмерно чужим ей. Она поняла, что не знает его. И оттого, что перед ней лежал чужой, отъединенный от нее человек, с которым она столько лет была одна плоть, в лоне ее леденел страх. Так, значит, вот в чем истина -- в предельном, непроницаемом одиночестве, которого мы не можем разглядеть в горячке жизни?! Она отвернулась, ужаснувшись. Его лицо сейчас слишком мертво. Их никогда ничто не связывало, и все же столько раз их толкала друг к другу страсть, они лежали вдвоем обнаженные. Но как бы тесно он ни сплетался с ней, они всегда оставались разными и были далеки, как сейчас. И он виноват в этом не больше, чем она. Ребенок был как лед в ее чреве. Она смотрела на покойного, а мысль работала холодно, отрешенно, ясно: "Что я такое, кто я? Что же я сделала? Вела поединок с мужем, который вовсе и не существовал! Он существовал всегда. Что я сделала не так? С кем я жила? Вот лежит реальность -- этот человек". И душа ее омертвела в страхе: она поняла, что никогда не видела его, что и он ее никогда не видел, они встретились в темноте и в темноте вели свой поединок, не зная, кого встретили и с кем враждуют. А вот теперь она увидела и, увидев, онемела. Как же она ошибалась! Он был чужим -- а ей казалось, он близкий, родной. А он был с самого начала сам по себе, он жил отдельной от нее жизнью, и то, что он чувствовал, было ей недоступно.
Со страхом и стыдом глядела она на обнаженное тело, которое она познала ложно. А ведь он был отец ее детей! Казалось, душа ее вырвалась наружу, отделилась от нее. Элизабет глядела на его нагое тело, и ей было стыдно, как будто она его предала. Оно существовало само по себе. Оно наводило на нее ужас. Она перевела взгляд на его лицо и отвернула свое лицо к стене. Ибо лик его был ей чужд, и чужды были его пути. Она не предала в нем главное -- его самого, теперь она это поняла. Она отказала ему в праве быть собой. И так прошла их жизнь, его жизнь и ее. Спасибо смерти, она восстановила истину. И еще она почувствовала, что сама -- жива.
Сердце ее разрывалось от горя и от жалости к нему. Сколько он выстрадал? Какой щедрой мерой отмерили муки ему, беспомощному! От боли она окаменела. Она не сумела его защитить. Его искалечили, умертвили, этого лежащего перед ней нагого мужчину, это другое существо, а она не смогла защитить его. Есть дети, да, но дети принадлежат жизни. Этот покойник не имеет к ним никакого отношения. Он и она -- лишь каналы, по которым жизнь притекла, чтобы продлиться в детях. Она мать -- и только теперь она узнала, как страшно быть женой. И ему, мертвому, как тяжела была участь мужа. Она знала, что на том свете он будет чужим ей. Даже если они встретятся там, в вечности, им будет лишь стыдно за прошлое. По неведомой причине от них родились дети. Но дети не соединили их. Теперь, когда он умер, ей открылось, что он во веки веков чужд ей, что до скончания века они разлучены. Все прежнее кончилось, она знала. В этой жизни они отреклись друг от друга. И теперь он ушел. Отчаяние охватило ее. Вот и конец, но ведь все, что было между ними, погибло задолго до того, как погиб он. И все равно он был ее мужем. Но как ничтожно мало!
-- Элизабет, ты приготовила рубашку?
Элизабет, не отвечая, повернулась к матери. Она старалась заплакать, как полагалось по понятиям свекрови. Но слез не было, она молчала. Затем в оцепенении она пошла в кухню и вернулась с рубашкой.
-- Проветрилась,-- сказала она, щупая руками хлопчатобумажную рубашку. Ей казалось почти кощунством трогать его -- какое право она или кто-то другой имеют прикасаться к нему? И все же ее пальцы притронулись к его телу, но смиренно. Обряжать его было трудно. Он был такой тяжелый, неподвижный. И оттого, что он был такой тяжелый, каменно неподвижный, такой безжизненный и замкнутый в себе, ее душил, ни на миг не отпуская, ужас. Казалось, она вот-вот не выдержит -- так бесконечно расстояние меж ними, так -- бездонна пропасть, которая открылась перед ней.
Наконец они его обрядили. Они накрыли его простыней и так оставили лежать. Она замкнула дверь их крошечной гостиной, чтобы дети не увидели, что там лежит. Потом со смирением и покоем, обреченно затопившем душу, она машинально стала приводить в порядок кухню. Она уже знала, что внутренне покорилась жизни, властительнице на мгновение. А от смерти, своей вечной владыки, отпрянула со страхом и стыдом.