Наступил декабрь, выпал снежок. Пол теперь все время был дома. Сиделка была им не по средствам. Ухаживать за матерью приехала Энни. Здешняя сестра милосердия, которую все они любили, бывала по утрам и по вечерам. Пол делил с Энни все заботы по уходу за матерью. Часто вечерами, когда в кухне с ними сидели друзья, они все вместе начинали хохотать. То была реакция. Пол был такой смешной. Энни — такая забавная. Все смеялись до слез и при этом старались приглушить смех. А миссис Морел, одиноко лежа в темноте, слышала их, и горечь перебивалась чувством облегчения.
Потом, бывало, Пол робко, виновато поднимется к ней, хочет понять, слышала ли она.
— Дать тебе молока? — спросит он.
— Чуточку, — жалобно ответит мать.
И он подбавит в стакан воды, чтоб питье не придавало ей сил. И однако, он любил ее больше жизни.
На ночь больной давали морфий, и в сердце начинались перебои. Энни спала с ней рядом. Пол заходил ранним утром, когда сестра уже встала. Из-за морфия мать по утрам бывала изнуренная, мертвенно-бледная. От мучительной боли все сильней темнели глаза — так расширялись зрачки. Утром боль и усталость были нестерпимы… Но не могла она и не хотела плакать, и даже не очень жаловалась.
— Ты сегодня спала чуть подольше, малышка, — говорил ей сын.
— Разве? — беспокойно и устало отзывалась она.
— Да, уже почти восемь.
Он постоит, глядя в окно. Под снегом все такое унылое, бесцветное. Потом он нащупает у матери пульс. Сильный удар, за ним — слабый, точно звук и отзвук. Как известно, это предвестье конца. Мать позволяла ему считать пульс, знала, чего он хочет.
Иной раз их взгляды встречались. И тогда казалось, будто они сговорились. Словно он тоже соглашался умереть. Зато она умереть не соглашалась, не хотела. Тело ее сгорело чуть не дотла. Глаза темные, невыразимо страдальческие.
— Дайте же ей что-нибудь, чтоб положить этому конец, — сказал наконец Пол доктору.
Но доктор покачал головой.
— Ей теперь осталось недолго, мистер Морел, — сказал он.
Пол вошел в дом.
— Я больше не могу, мы все сойдем с ума, — сказала Энни.
Они сидели с Полом за завтраком.
— Пойди посиди с ней, Минни, пока мы завтракаем, — распорядилась Энни. Но девчонка боялась.
Пол пошел по снегу, через луга, через леса. На белом снегу он видел заячьи следы и птичьи. Он брел и брел, миля за милей. Медленно, болезненно, нехотя в красном мареве садилось солнце. Наверно, она умрет сегодня, думалось Полу. У опушки леса к нему по снегу подошел ослик, и ткнулся в него мордой, и пошел рядом. Пол обхватил его за шею и гладил его щеки от носа к ушам.
Мать все еще жила, безмолвная, с горько сжатым ртом, жили только полные темной муки глаза.
Близилось Рождество; больше стало снегу. И Энни и Пол чувствовали, у них больше нет сил это выносить. Темные глаза матери все жили. Морел, безгласный, испуганный, стал совсем незаметным. Зайдет иногда в комнату больной, глянет на нее. Потом, растерянный, попятится вон.
Она все цепко держалась за жизнь. Углекопы долго бастовали, и недели за две до Рождества вернулись на работу. Минни поднялась к миссис Морел с едой. Это было два дня спустя после конца забастовки.
— Минни, мужчины говорят, что у них руки болят? — спросила больная ворчливо, слабым голосом, который не желал сдаваться. Минни удивилась.
— Нет, миссис Морел, по крайности, я такого не слыхала, — ответила она.
— А вот поспорим, болят руки, — сказала умирающая, с усталым вздохом повернув голову. — Но по крайней мере на этой неделе можно будет кое-что купить.
Ничто от нее не ускользало.
— Одежду, в которой отец ходит в шахту, надо проветрить, Энни, — сказала она, когда углекопы собрались возвратиться на работу.
— Да ты не беспокойся об этом, родная, — сказала Энни.
Как-то вечером Пол и Энни сидели одни. Сестра милосердия была наверху.
— Она и Рождество переживет, — сказала Энни. Обоих охватил ужас.
— Не переживет, — угрюмо отозвался Пол. — Я дам ей морфий.
— Откуда? — спросила Энни.
— Возьму все, что мы привезли из Шеффилда, — сказал Пол.
— А-а… дай! — сказала Энни.
На другой день Пол рисовал в спальне матери. Она, казалось, уснула. Он тихонько ходил взад-вперед перед мольбертом. Вдруг прозвучал еле слышный, жалобный голос:
— Не ходи по комнате, Пол.
Он оглянулся. Глаза матери, точно темные пузырьки на лице, были устремлены на него.
— Не буду, родная, — ласково сказал он. И в сердце, казалось, оборвалась еще одна струна.
В тот вечер он взял с собой вниз все оставшиеся таблетки морфия. Тщательно растер их в порошок.
— Ты что делаешь? — спросила Энни.
— Я их всыплю в молоко, которое она пьет на ночь.
И оба засмеялись, словно двое сговорившихся нашкодить ребятишек. Среди этого ужаса замерцал проблеск здравомыслия.
В тот вечер сестра милосердия не пришла подготовить миссис Морел ко сну. Пол поднялся к матери с горячим молоком в поильнике. Было девять часов.
Пол приподнял ее на постели и вставил носик поильника между губами, которые ценой собственной жизни рад был бы уберечь от всякой боли. Мать глотнула, отодвинула носик поильника и удивленно посмотрела на сына темными глазами. Он не отвел глаз.
— До чего же горько, Пол! — чуть сморщившись, сказала она.
— Это новое снотворное, мне дал для тебя доктор, — сказал сын. — Он надеется, при этом питье тебе утром не будет так плохо.
— Хорошо бы, — как ребенок сказала она.
Она отпила еще немного молока.
— Но до чего же противное! — сказала она.
Пол смотрел на ее хрупкие пальчики, держащие чашку, на чуть движущиеся губы.
— Знаю… я попробовал, — сказал Пол. — Но я потом дам тебе запить просто молоком.
— Вот и ладно, — сказала она и опять стала пить. Она слушалась сына как малое дитя. Понимает ли она, думал Пол. Он видел, как вздрагивает ее истощенное горло при каждом трудном глотке. Потом сбежал вниз за молоком. На дне поильника не осталось ни крупицы порошка.
— Она выпила? — прошептала Энни.
— Да… и говорила, горько.
— Ну! — засмеялась Энни и прикусила нижнюю губу.
— А я сказал, это новое снотворное. Давай молоко.
Вдвоем они поднялись в комнату матери.
— Не понимаю, почему сестра не пришла уложить меня, — задумчиво, по-детски пожаловалась мать.
— Она говорила, она идет на концерт, родная, — ответила Энни.
— Вот как?
Помолчали. Потом миссис Морел залпом выпила молоко.
— То питье было такое противное, Энни! — посетовала она.
— Правда, родная? Ну, ничего, потерпи.
Мать снова устало вздохнула. Пульс был неровный.
— Давай мы сами тебя уложим, — сказала Энни. — Сестра, наверное, придет поздно.
— Что ж, — сказала мать, — попробуйте.
Они откинули одеяло. Пол увидел, мать, как девочка, свернулась калачиком в своей фланелевой ночной рубашке. Они быстро разгладили одну сторону постели, потом другую, натянули ночную рубашку поверх маленьких ножек и закрыли ее одеялом.
— Ну вот, — сказал Пол, нежно поглаживая ее. — Ну вот!.. теперь уснешь.
— Да, — согласилась она. — Я не думала, что вы так ловко сумеете привести в порядок постель, — почти весело прибавила она. Потом свернулась калачиком, подложила руку под щеку, голову уютно втянула в плечи. Пол уложил ее длинную, тоненькую косичку на плечо и поцеловал мать.
— Ты уснешь, моя хорошая, — сказал он.
— Да, — доверчиво согласилась она. — Покойной ночи.
Они погасили свет, стало тихо.
Отец уже лег. Сестра не пришла. Около одиннадцати Пол и Энни поднялись по лестнице посмотреть на мать. Казалось, как обычно после питья, она спит. Рот был чуть приоткрыт.
— Посидим? — предложил Пол.
— Я лягу с ней, как всегда, — сказала Энни. — Она ведь может проснуться.
— Ладно. И если что не так, позови меня.
— Хорошо.
Они медлили у горящего камина, они чувствовали, какая огромная, снежная ночь за стенами дома и как одиноки в этом мире они. Наконец Пол ушел в соседнюю комнату и лег.
Он мгновенно уснул, но то и дело просыпался. Потом крепко уснул. И вдруг проснулся, услыхав шепот Энни: «Пол, Пол!» Подле него в темноте стояла сестра в ночной рубашке, коса перекинута на спину.
— Да? — прошептал он и сел.
— Поди взгляни на нее.
Пол выскользнул из-под одеяла. В комнате больной слабо теплился газовый свет. Мать лежала свернувшись калачиком, подложив ладонь под щеку, в той же позе, в какой уснула. Но рот был открыт, и дыхание тяжелое, хриплое, словно храп, и с долгими перерывами.
— Она кончается! — прошептал Пол.
— Да, — сказала Энни.
— Давно она так?
— Я только проснулась.
Энни съежилась в халате. Пол набросил на себя одеяло. Было три часа. Он разворошил огонь. Брат и сестра сидели и ждали. Мать глубоко, с хрипом вдохнула воздух… долгая тишина… и выдох. Время шло… тянулось. Но вот они вздрогнули. Опять глубокий, с хрипом вдох. Пол наклонился, всмотрелся.
— Это еще может продолжаться, — сказал он.
Оба молчали. Пол выглянул в окно, с трудом различил снег, покрывавший сад.
— Иди ложись в мою постель, — сказал он сестре. — А я посижу.
— Нет, — сказала она. — Я останусь с тобой.
— Лучше не надо, — сказал он.
Наконец Энни на цыпочках вышла из комнаты, и Пол остался один. Он плотней укутался в коричневое одеяло, скорчился перед матерью и не спускал с нее глаз. Нижняя челюсть у нее отвалилась, страшно смотреть. Он не спускал с нее глаз. Иногда ему казалось, она больше не вдохнет. Ждать было невыносимо. И вдруг опять пугающий громкий хрип. Пол снова поворошил угли в камине. Ее нельзя беспокоить. Шли минуты.
Ночь проходила. Вздох за вздохом. И каждый хрип терзал его, но наконец он вовсе перестал что-либо чувствовать.
Встал отец. Пол слышал, как отец зевает, натягивая носки. И вот он вошел в одних носках и в рубашке.
— Тише! — предостерег Пол.
Морел стоял и смотрел на жену. Потом взглянул на сына — беспомощно, с ужасом.
— Может, мне остаться дома? — прошептал он.
— Нет. Иди на работу. Она проживет до завтра.
— Навряд ли.
— Проживет. Иди на работу.
Муж в страхе опять на нее посмотрел и послушно пошел из комнаты. Пол заметил, подвязки у него болтаются.
Еще через полчаса Пол спустился в кухню, выпил чашку чая и опять вернулся. Уолтер Морел, уже в рабочей одежде, снова поднялся в комнату жены.
— Мне идти? — спросил он.
— Иди.
И через несколько минут Пол услышал удаляющиеся тяжелые шаги отца, приглушенные снегом. На улице перекликались углекопы, группками шагавшие на работу. Ужасные, долгие вздохи продолжались… грудь поднималась… поднималась… поднималась; потом долгая тишина… потом ах… ах… х… х! — выдох. Издалека донеслись гудки чугунолитейного завода. Гуденье и рокот разносились над снегами, то далекие и едва слышные, то близкие, — голоса угольных копей и литеен. Потом все стихло. Пол поворошил уголь в камине. Глубокие вздохи нарушали тишину — выглядела мать все так же. Пол приподнял штору, посмотрел в окно. Было еще темно. Пожалуй, тьма уже не такая густая. Пожалуй, снег стал синей. Он совсем поднял штору и оделся. Потом, вздрагивая, отпил коньяку прямо из бутылки, стоявшей на умывальнике. Снег и правда синел. С улицы донеслось дребезжанье повозки. Да, уже семь утра, становится светлей. На улице перекликались. Мир просыпался. Над снегом занимался серый, мертвенно-бледный рассвет. Да, уже видны дома. Он погасил лампу. Казалось, стало очень темно. Хриплое дыхание все длилось, но Пол почти привык к нему. В сумраке он видел мать. Она была все в том же состоянии. Он подумал, может, навалить на нее тяжелую одежу, тогда и дышать станет тяжелей, и невыносимое дыхание остановится. Он посмотрел на нее. Не она это… совсем не она. Если навалить одеяло и тяжелые пальто…
Вдруг отворилась дверь, и вошла Энни. Она вопросительно посмотрела на брата.
— Без перемен, — спокойно сказал Пол.
С минуту они пошептались, потом он спустился в кухню позавтракать. Было без двадцати восемь. Скоро пришла Энни.
— Какой ужас! Как ужасно она выглядит! — в страхе, ошеломленно прошептала она.
Пол кивнул.
— Вдруг она так и будет выглядеть! — сказала Энни.
— Выпей чаю, — сказал он.
Они опять поднялись по лестнице. Скоро пришли соседки, испуганно спрашивали:
— Как она?
Все продолжалось. Она лежала щекой на ладони, нижняя челюсть отвисла, и она редко, громко и страшно всхрапывала.
В десять пришла сестра. Она была сама не своя и явно удручена.
— Сестра, — воскликнул Пол, — неужто она еще долго протянет?
— Невозможно, мистер Морел, — сказала сестра. — Невозможно.
Стало тихо.
— Страх-то какой! — посетовала сестра милосердия. — Кто бы мог подумать, что она такое вынесет? Идите вниз, мистер Морел, идите вниз.
Наконец, около одиннадцати, Пол спустился и пошел посидеть у соседей. Энни тоже ушла вниз. Наверху были сестра милосердия и Артур. Пол сидел, сжав голову руками. Вдруг через двор, как безумная, с криком прибежала Энни:
— Пол… Пол… она скончалась!
Мигом он очутился дома и взлетел наверх. Мать лежала тихая, свернувшись калачиком, щека на ладони, и сестра утирала ей губы. Все отступили. А он упал на колени, прижался лицом к ее лицу, обнял ее.
— Любимая… любимая… любимая! — шептал он снова и снова. — Любимая… любимая!
Потом услышал, как за спиной у него сестра говорит сквозь слезы:
— Ей теперь лучше, мистер Морел, ей теперь лучше.
Оторвавшись от еще теплой мертвой матери, он сразу сошел вниз и принялся ваксить башмаки.
Дел предстояло много, надо было написать письма и прочее. Пришел доктор, посмотрел на покойницу и вздохнул.
— Эх… бедняжка! — сказал он и отвернулся. — Зайдите ко мне в кабинет часов в шесть за свидетельством о смерти.
К четырем вернулся с работы отец. Молча, еле волоча ноги, вошел в дом и сел. Минни захлопотала, подавая ему обед. Он устало выложил на стол черные от въевшегося угля руки. На обед была его любимая репа. Знает ли он, подумал Пол. Время шло, и никто не заговаривал. Наконец сын спросил:
— Ты заметил, что шторы спущены?
Морел поднял глаза.
— Нет, — сказал он. — А что… она скончалась?
— Да.
— Когда это?
— Около двенадцати.
— Гм!
Углекоп посидел с минуту неподвижно — и принялся за обед. Будто ничего и не случилось. Молча съел он репу. Потом умылся и пошел наверх переодеваться. Дверь жениной комнаты была закрыта.
— Ты ее видел? — спросила Энни, когда отец опять сошел вниз.
— Нет, — ответил Морел.
Немного погодя он вышел из дому. Энни ушла, а Пол отправился к гробовщику, к священнику, к доктору, в магистратуру. Все эти дела требовали времени. Вернулся он уже около восьми вечера. Скоро должен был прийти гробовщик снять мерку для гроба. Дом был пуст, она оставалась одна. Пол взял свечу и пошел наверх.
В комнате, где так долго было тепло, стоял холод. Цветы, аптечные пузырьки, тарелки, все разбросанные по комнате больной мелочи уже убрали; здесь было сейчас строго, сурово. Мать лежала приподнятая на кровати, и так был тих пологий изгиб простыни от приподнятых ступней, точно волна свежевыпавшего снега. Она лежала, будто спящая девушка, которой снится возлюбленный. Рот чуть приоткрыт, словно дивится страданию, но лицо молодое, лоб чистый и белый, словно жизнь еще не наложила на него свою печать. Пол опять посмотрел на ее брови, на чуть неправильный носик. Она опять стала молодой. Только в красиво зачесанных от висков вверх волосах поблескивало серебро, и две лежащие на плечах незатейливые косички походили на коричнево-серебристую филигрань. Она еще проснется. Она поднимет веки. Она все еще с ним. Он нагнулся и страстно ее поцеловал. Но рот был ледяной. Пол в ужасе закусил губу. Он смотрел на мать и чувствовал: никогда, никогда он с ней не расстанется. Нет! Пол гладил ее по голове от висков вверх. Голова тоже холодная. Так молчалив рот и дивится боли. И сын скорчился на полу подле кровати, зашептал:
— Мама, мама!
Он все еще оставался с матерью, когда пришли гробовщики, молодые люди, былые его одноклассники. Они касались покойницы почтительно, спокойно и деловито. Они не смотрели на нее. Пол ревниво за ними следил. Энни и он свирепо охраняли мать. Никого не пускали посмотреть на нее, и соседи обижались.
Немного погодя Пол ушел из дому и у одного из приятелей сел за карты. Вернулся он в полночь. Едва он вошел, поднялся с дивана отец и жалобно сказал:
— Я уж думал, ты вовсе не вернешься, сынок.
— Я не думал, что ты станешь ждать, — сказал Пол.
Таким заброшенным казался отец. Прежде Морел был человек, не знающий страха, — решительно ничто его не пугало. И Пол вдруг понял, что отец боялся лечь, когда он в доме один на один с покойницей. И пожалел старика.
— Я забыл, что ты будешь тут один, отец, — сказал он.
— Тебе поесть охота? — спросил Морел.
— Нет.
— Сядь-ка… я молока тебе вскипятил. Сейчас принесу, как раз малость остыло.
Пол выпил молоко.
— Завтра мне надо в Ноттингем, — сказал он.
Немного погодя Морел пошел спать. Он поспешно миновал закрытую дверь, а свою оставил открытой. Скоро сын тоже поднялся наверх. Он, как всегда, зашел поцеловать мать, пожелать спокойной ночи. В комнате было темно и холодно. Жаль, нельзя было оставить здесь гореть камин. Ей все снился ее молодой сон. Но она все равно была бы холодная.
— Родная моя! — прошептал он. — Родная моя!
И он ее не поцеловал, побоялся ощутить, что она холодная, незнакомая. Спала она так красиво, и оттого ему полегчало. Он бесшумно притворил дверь, чтобы не разбудить ее, и пошел спать.
Утром Морел услышал, что Энни внизу, а Пол покашливает у себя в комнате через лестничную площадку, и это помогло ему собраться с духом. Он отворил дверь жениной спальни и вошел в затемненную комнату. В полутьме он увидел белую приподнятую на кровати фигуру, но посмотреть на лицо не решился. Смущенный, испуганный до того, что совсем себя потерял, он выбрался из комнаты и покинул жену. Больше он ни разу на нее не взглянул. Он не видел ее уже многие месяцы, потому что не решался на нее взглянуть. А ведь сейчас она опять походила на его молодую жену.
— Ты ее видел? — резко спросила Энни после завтрака.
— Да, — ответил он.
— Правда, она славно выглядит?
— Да.
Скоро он ушел из дому. И, казалось, все время старался держаться подальше от родного крова.
Пол взял на себя все заботы, делал все, чего требовала смерть. В Ноттингеме он встретился с Кларой, и они выпили чаю в кафе и совсем развеселились. Ей несказанно полегчало, когда она поняла, что случившееся для него не трагедия.
Позднее начала съезжаться родня, похороны стали публичным действом, а дети покойной — представителями семьи. Сами они отошли в тень. Похоронили миссис Морел в бурный дождливый и ветреный день. Мокрая глина блестела, белые цветы намокли, хоть выжми. Энни ухватилась за руки Пола и наклонилась над могилой. Глубоко внизу она увидела темный угол Уильямова гроба. Дубовый гроб неотвратимо опускался. Вот и нету матери. В могилу лил дождь. Черная процессия с поблескивающими зонтами двинулась прочь. Под холодным проливным дождем кладбище опустело.
Пол вернулся домой и стал обносить гостей напитками. Отец сидел в кухне с родней миссис Морел, с именитой публикой, и плакал, и говорил, какой же хорошей была его лапушка, и как он старался угодить ей чем только мог… чем только мог. Всю жизнь он старался ей угодить, чем только мог, и не в чем ему себя упрекнуть. Ее не стало, но он сделал для нее все, что было в его силах. Он утирал глаза белым носовым платком. Не в чем ему себя упрекнуть, повторял он. Всю жизнь он старался ей угодить чем только мог.
Так он пытался избавиться от мыслей о ней. Никогда он по-настоящему о ней не думал. Никогда не признавал в себе глубинных движений души. Полу ненавистно было, что отец сидит и распускает нюни. Он знал, отец и в пивных будет так же хныкать. Потому что, хотел Морел того или нет, смерть жены была для него подлинной трагедией. Некоторое время спустя он иной раз вставал после дневного сна бледный, поникший.
— Я мать нынче во сне видал, — говорил он вполголоса.
— Правда, отец? Я вижу ее во сне всегда здоровую. Она мне часто снится, и это так славно, естественно, будто ничего не изменилось.
Но Морел, сжавшись, в ужасе садился перед камином.
Проходили недели, какие-то призрачные, не приносящие ни особой боли, ни иных каких-то чувств, разве что некоторое облегчение, по большей части nuit blanche[25]. Пол не находил себе места. Несколько месяцев, с тех пор, как матери стало хуже, он не был близок с Кларой. Она как бы утратила для него притягательность, стала слишком далека. Изредка она виделась с Доусом, но пропасть, разделявшая их, ничуть не стала меньше. Все трое отдались на волю судьбы.
Доус поправлялся, хоть и очень медленно. На Рождество, в санатории в Скегнессе, он был уже почти здоров. Пол на несколько дней уехал к морю. Отец гостил у Энни в Шеффилде. Доус приехал к Полу. Время пребывания в Скегнессе кончилось. Казалось, эти двое, кое о чем так упорно умалчивая, были, однако, преданы друг другу. Доус теперь полагался на Морела. Он знал. Пол и Клара, в сущности, расстались.
Через два дня после Рождества Пол вернулся в Ноттингем. Накануне вечером они сидели с Доусом у камина и курили.
— Ты ведь знаешь, завтра на денек приезжает Клара? — сказал Пол.
Доус глянул на него.
— Да, ты говорил, — отозвался он.
Пол допил оставшиеся у него в стакане виски.
— Я сказал хозяйке, приезжает твоя жена, — сказал он.
— Вон как? — отозвался Доус несколько подавленно, но, можно сказать, покорно. Неуклюже, с трудом поднялся и потянулся за стаканом Пола.
— Давай налью, — сказал он.
Пол вскочил.
— Сиди, сиди, — сказал он.
Но Доус неверной рукой продолжал смешивать напитки.
— Скажи, когда хватит подливать содовую, — спросил он.
— Спасибо! — отозвался Пол. — Но зря ты вставал.
— Мне это на пользу, парень, — ответил Доус. — Мне тогда кажется, вроде я опять в порядке.
— А ты и правда почти в порядке.
— Правда, ясно, правда, — покивал Доус.
— И Лен говорит, он может взять тебя на работу в Шеффилде.
Доус опять глянул на него своими темными глазами, в них было согласие со всем, что ни скажет приятель, которому он, пожалуй, даже слегка подчинялся.
— Странно все начинать сначала, — сказал Пол. — У меня, думаю, все куда запутанней, чем у тебя.
— В чем это, парень?
— Не знаю. Не знаю. Будто запутался я в каком-то темном и мрачном лабиринте — и нет никакого выхода.
— Это я знаю… это мне понятно, — кивал Доус. — Только сам увидишь, все уладится.
Он говорил ласково.
— Надеюсь, — сказал Пол.
Доус сник, постучал трубкой, выбивая пепел.
— Тебе не пришлось обходиться самому, как мне, — сказал он.
Морел смотрел на его руку, очень белая, она стиснула трубку, из которой он выбивал пепел так, будто цеплялся, утопая, за последнюю соломинку.
— Тебе сколько лет? — спросил Пол.
— Тридцать девять, — глянув на него, ответил Доус.
Пола тревожили эти карие глаза, глаза отчаявшегося неудачника, они умоляли — поддержи, помоги снова стать человеком, согрей, дай снова стать на ноги.
— У тебя еще все впереди, — сказал Морел. — Не похоже, что в тебе так уж не осталось жизни.
Карие глаза неожиданно сверкнули.
— Осталось, — сказал он. — Есть еще порох в пороховницах.
Пол посмотрел на него и засмеялся.
— Мы оба еще можем горы своротить.
Глаза мужчин встретились. Они обменялись взглядом. И, увидав друг в друге жаркую силу, выпили виски.
— Вот ей-ей! — задохнувшись, сказал Доус.
Помолчали.
— И я не понимаю, почему бы вам не продолжить с того места, где вы остановились, — сказал Пол.
— Ты хочешь сказать… — поторапливая его мысль, предложил Доус.
— Да… вместе зажить вашим прежним домом.
Доус спрятал лицо, помотал головой.
— Этому не бывать, — сказал он и, иронически улыбаясь, глянул на Пола.
— Почему? Потому что ты не хочешь?
— Может, и так.
Они молча курили. Закусив черенок трубки, Доус оскалил зубы.
— Ты хочешь сказать, она тебе не нужна? — спросил Пол.
Доус с язвительной усмешкой вгляделся в эту перспективу будущего.
— Сам не знаю, — сказал он.
Дым медленно плыл вверх.
— Мне кажется, ты ей нужен, — сказал Пол.
— Тебе так кажется? — мягко, усмешливо, отрешенно отозвался Доус.
— Да. Она так по-настоящему и не предалась мне… на заднем плане всегда маячил ты. Оттого она и разводиться с тобой не стала.
Доус все насмешливо смотрел на картинку будущего, что рисовалась ему где-то в пространстве над каминной полкой.
— Так они и ведут себя со мной, женщины, — сказал Пол. — Я им нужен до безумия, но по-настоящему принадлежать мне они не желают. И все это время она принадлежала тебе. Я же знал.
В Доусе вдруг взыграл торжествующий самец. Он еще больше оскалил зубы.
— Может, дурак я был, — сказал он.
— Еще какой дурак, — сказал Морел.
— А ты, даже тогда, может, был еще дурей, — сказал Доус. В его словах был привкус торжества и злости.
— Думаешь? — спросил Пол.
Они помолчали.
— Так или иначе, я завтра укачу, — сказал Морел.
— Понятно, — сказал Доус.
Разговор оборвался. Вновь родилось бессознательное желание изувечить друг друга. Теперь они как могли избегали друг друга.
Спальня у них была общая. Когда собрались ложиться, Доус казался отрешенным, о чем-то задумался. Сидел на краю кровати в одной рубашке, уставясь на ноги.
— Не замерзаешь? — спросил Морел.
— Вот гляжу на ноги, — ответил Доус.
— А что нот? С виду вроде в порядке, — отозвался со своей кровати Пол.
— На вид-то в порядке, а еще вода в них.
— Что за вода?
— А вот поди погляди.
Пол нехотя вылез из-под одеяла, посмотрел на складные, поросшие темно-золотистым волосом ноги.
— Погляди-ка, — сказал Доус, показывая на свою голень. — Вот она вода.
— Где? — спросил Пол.
Тот нажал кончиками пальцев. От них остались вмятинки и исчезли не сразу.
— Подумаешь, — сказал Пол.
— А ты потрогай, — предложил Доус.
Пол нажал пальцами. Остались вмятинки.
Он хмыкнул.
— Погано, а? — сказал Доус.
— Да почему? Ничего особенного.
— Хорош мужик, коли у него вода в ногах.
— По-моему, это дела не меняет, — сказал Морел. — У меня вот грудь слабая.
Он опять лег.
— Сдается мне, все остальное у меня в порядке, — сказал Доус и погасил свет.
Утром зарядил дождь. Морел уложил чемодан. Море было серое, неспокойное, унылое. Казалось, он все больше и больше отключается от жизни. И это рождало в нем злое удовольствие.
Мужчины вдвоем ждали на станции. Клара сошла с поезда и шла по перрону очень прямая, холодно спокойная. На ней был длинный жакет и шляпа из твида. Обоим встречающим эта ее сдержанность была ненавистна. У контрольного барьера Пол пожал ей руку. Доус смотрел на них, прислонясь к книжному киоску. Из-за дождя его черное пальто было застегнуто до подбородка. Он был бледен, и в его спокойствии был даже оттенок благородства. Чуть прихрамывая, он пошел навстречу Кларе.
— Надо бы тебе выглядеть получше, — сказала она.
— Ну, я сейчас в порядке.
Все трое растерянно остановились. Мужчины не знали, как с нею держаться.
— Пойдем прямо на квартиру или куда-нибудь еще? — спросил Пол.
— По мне, можно и домой, — сказал Доус.
Пол шел с краю тротуара, рядом с ним Доус, рядом с Доусом — Клара. Они шли и вели благовоспитанный разговор. Окно небольшой гостиной выходило на море, за ним неподалеку беспокойные серые воды с шипеньем накатывались на берег.
Морел подвинул большое кресло.
— Садись, Джек, — сказал он.
— Не хочу, — сказал Доус.
— Садись, — повторил Пол.
Клара разделась, положила жакет и шляпу на диван. Заметно было, она чем-то недовольна. Она поправила, чуть приподняла пальцами волосы, села, сдержанная и какая-то отрешенная. Пол поспешил вниз поговорить с хозяйкой.
— Тебе вроде холодно, — сказал жене Доус. — Сядь поближе к камину.
— Спасибо, мне вполне тепло, — отозвалась Клара.
Она смотрела в окно на дождь, на море.
— Когда ты возвращаешься? — спросила она.
— Ну, комнаты сняты до завтра, и он хочет, чтоб я остался. А сам уезжает нынче вечером.
— И ты собираешься в Шеффилд?
— Да.
— Уже в силах работать?
— Хочу начать.
— У тебя есть место?
— Да… с понедельника.
— Не похоже, что ты в силах работать.
— Почему это?
Клара не ответила, опять посмотрела в окно. Спросила:
— А жилье у тебя в Шеффилде есть?
— Да.
Опять она посмотрела в окно. По стеклам струился дождь.
— И ты там справишься? — спросила она.
— Наверно. Надо будет справиться!
Когда вернулся Морел, они молчали.
— Я уеду поездом в четыре двадцать, — сказал он.
Никто не отозвался.
— Лучше тебе снять башмачки, — сказал он Кларе. — Тут есть мои тапки.
— Спасибо, — сказала она. — Они не промокли.
Пол поставил тапки к ее ногам. Она чувствовала их ступнями.
Морел сел. Мужчины сейчас казались беззащитными. Но Доус держался спокойно, похоже, он решил — будь что будет, а вот Пол словно весь внутренне сжался. Никогда еще Клара не видела его таким маленьким, жалким. Он будто старался стать как можно незаметней.