Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Песни Мальдорора

ModernLib.Net / Классическая проза / Лотреамон / Песни Мальдорора - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Лотреамон
Жанр: Классическая проза

 

 


), когда бы ты не наводил меня на безрадостные мысли о моих соплеменниках, столь смехотворно выглядящих с тобою рядом: ты и они – что может быть комичнее подобного контраста! – вот почему я не могу любить тебя, вот почему ненавижу тебя. Так отчего же вновь и вновь меня влечет к тебе и тянет броситься в твои объятья и освежить твоим прикосновением мое пылающее чело? Я жажду знать о тебе все, жажду проникнуть в неведомый мне тайный смысл твоего бытия. Скажи, быть может, ты обитель Князя Тьмы? Скажи, скажи мне, Океан (мне одному, чтобы не пугать наивные души, живущие в плену иллюзий), уж не дыханье ль Сатаны – причина страшных бурь, что заставляет чуть не до небес взметаться твои соленые волны? Скажи мне будет отрадно узнать, что ад так близок. Еще одна строфа – и конец моему гимну. Итак, мне остается воздать тебе хвалу в последний раз и распрощаться! О древний Океан, струящий хрустальные воды… Нет, я не в силах продолжать, слезы застилают глаза, ибо чувствую; настало время вернуться в грубый мир людей… но делать нечего! Соберемся же с духом и свершим, как велит долг, предначертанный нам земной путь. Привет тебе, о древний Океан!

(10) Пусть в мой последний час (а я пишу эти строки на смертном одре) вокруг меня не будет никаких духовных пастырей. Посреди ревущего моря или стоя на вершине горы хочу я умереть… но не обращу глаз к небу: зачем? – я знаю, мне суждено сгинуть навеки. А если бы это было и не так, – надежды на пощаду для меня все равно нет. Но кто это, кто открывает дверь? Я приказал, чтобы никто не смел сюда входить. Кто б ты ни был, ступай отсюда прочь, но, быть может, ты хотел увидеть на моем лице – лице гиены (сравнение неточно, ибо гиена намного миловиднее, чем я) – признаки страданья или страха, – тогда приблизься и разуверься. Жуткая зимняя ночь стоит над миром – ночь, когда буйствуют враждебные стихии, когда в ужасе трепещут смертные, когда юноша, если он таков, каким был в молодости я сам, замышляет жестокую расправу над своим другом. И воет ветер… твой голос, ветер, унылый вой, наводит тоску на человека: человек и ветер – божьи дети; в последний мой миг на этом свете, о ветер, промчи меня, как тучу, на своих скрипучих крыльях – пронеси над миром, так жадно ждущим моей смерти. Чтоб я тайком полюбовался напоследок обилием примеров злобы человеческой (приятно, оставаясь невидимкой для своих собратьев, поглядеть, чем они занимаются).

Орел и ворон, и бессмертный пеликан, и дикая утка, и вечный странник-журавль – все встрепенутся в поднебесье, задрожат от холода и при вспышках молний увидят, как проносится чудовищная, ликующая тень. Увидят и замрут в недоуменье. И все земные твари: гадюка, пучеглазая жаба, тигр, слон; и твари водяные: киты, акулы, молот-рыба, бесформенные скаты и клыкастый морж – воззрятся на сие вопиющее нарушение законов природы. А человек, стеная, трепеща, падет на землю ниц. Уж не потому ли, что я превосхожу вас всех в жестокости, против которой я и сам бессилен, ибо она врожденная, – не потому ли вы простерлись предо мною во прахе? Иль я кажусь вам невиданным доселе небесным знамением, вроде роковой кометы, окропляющей кровью тьму кромешной ночи? (И правда, из моего огромного и черного, как грозовая туча, тела на землю льется кровь.) Не бойтесь, дети мои, я не прокляну вас. Велико зло, что вы причинили мне, велико зло, что причинил вам я, – слишком велико, чтобы оно могло быть преднамеренным. Вы шли своим путем, а я – своим, но одинаково порочны были эти пути. Столкновенье двух подобных сил было неминуемо и оказалось роковым для вас и для меня. Заслышав такое, люди, чуть осмелев, приподнимут головы и, вытягивая шеи, как улитка выставляет наружу рожки, взглянут вверх, узнать, кому принадлежит эта речь. И в тот же миг их лица исказятся такою жуткою гримасой, вспыхнут такою бешеной злобой, что и волки испугались бы. Точно подброшенные гигантской пружиной, вскочат они на ноги. И такой тут поднимется вопль, такая посыплется брань! Узнали! Вот и зверье включилось в хор людей, со всех сторон несется рев, и рык, и вой, и клекот! И вековой вражды меж человеком и диким зверем как не бывало; она обернулась ненавистью ко мне; а общие чувства, как известно, сближают. Выше, выше поднимите меня, ветры, – я страшусь коварства моих врагов. Я нагляделся вдосталь на это необузданное буйство, теперь пора подальше, пора исчезнуть с глаз их… Благодарю тебя, крылатый подковонос[15], благодарю за то, что разбудил меня шорохом своих перепончатых крыльев; увы, я ошибся, моя болезнь была лишь мимолетной хворью, и я с великим сожаленьем возвращаюсь к жизни. Если верить тому, что о тебе говорят, ты прилетал высосать остатки крови, что еще струится в моих жилах; как жаль, что ты не сделал этого!

(11)[16] Вечер, горит настольная лампа, все семейство в сборе.

– Сынок, подай мне ножницы, они на стуле.

– Их нет там, матушка.

– Ну, так сходи поищи в соседней комнате… Помнишь, милый супруг, как когда-то мы молили Бога послать нам дитя, чтобы заново прожить с ним жизнь и обрести опору в старости?

– Я помню. И Бог исполнил нашу просьбу. Да, что и говорить, жаловаться на судьбу нам не приходится. Напротив, мы неустанно благословляем провиденье за посланную нам милость. Наш Эдуард красотою пошел в мать.

– А характером – в отца…

– Вот ножницы, матушка.

И юноша вернулся к прерванным занятиям… Но вот в дверях возник какой-то силуэт, кто-то стоит и глядит на тихую семейную сцену.

– Что я вижу! На свете столько недовольных своей долей. Чему же радуются эти? Изыди, Мальдорор, прочь от мирного сего очага, тебе не место здесь.

И он ушел!

– Не понимаю, что со мною, мне кажется, все чувства восстали и смешались в моей груди. Не знаю, почему мне смутно и тревожно и словно какая-то тяжесть нависла над нами.

– Со мною то же самое, жена; боюсь, к нам подступает беда. Но будем уповать на Бога, Он наш заступник.

– О, матушка, мне тяжело дышать, и голова болит.

– Тебе тоже плохо, сынок? Дай я смочу тебе уксусом лоб и виски.

– Ах нет, матушка…

Видите, он без сил откинулся на спинку стула.

– Со мной творится что-то непонятное. Все не по мне, все вызывает раздраженье.

– Как ты бледен! О, я предчувствую, что еще до наступления утра случится что-то страшное, что ввергнет всех нас в пучину бедствий!

Чу!… Где-то вдали протяжные крики мучительной боли…

– Мой мальчик!

– Ах, матушка… мне страшно!

– Скажи скорее, тебе больно?

– Не больно, матушка… Неправда, больно!

В каком-то отрешенном изумлении заговорил отец:

– Такие крики, бывает, раздаются слепыми беззвездными ночами. И хоть мы слышим их, но сам кричащий далеко отсюда, быть может, мили за три, а ветер разносит его стоны по окрестным городам и селам. Мне и раньше рассказывали о таком, но еще никогда не случалось проверить, правда ли это. Ты говоришь о несчастье, жена, но нет и не было с тех пор, как стоит этот мир, никого несчастнее, чем тот, кто ныне тревожит сон своих собратьев…

Чу! Где-то вдали протяжные крики мучительной боли.

– Дай бог, чтобы тот край, где он родился и откуда был изгнан, не поплатился тяжкими несчастьями за то, что дал ему жизнь. Из края в край скитается он, отринутый всеми. Говорят, будто он с детства одержим некоей манией. Говорят и другое: будто неимоверная жестокость дана ему от природы, будто он сам ее стыдится, а его отец и мать умерли от горя. Иные же уверяют, что причиною всему прозвище, которое дали ему еще в детстве товарищи и которое озлобило его на всю жизнь. Обида была так сильна, что он счел это оскорбление неоспоримым доказательством человеческой жестокости, проявляющейся в людях с малолетства и с возрастом лишь усиливающейся. Прозвали же его ВАМПИРОМ!..

Чу! Где-то вдали протяжные крики мучительной боли.

– Говорят, денно и нощно его терзают такие страшные виденья, что кровь струится у него из уст и из ушей; кошмарные призраки обступают его изголовье и, повинуясь некой необоримой силе, то вкрадчиво и тихо, то оглушительно, подобно тысячегласному реву грозной сечи, не зная жалости, твердят и твердят ему все то же ненавистное и неотвязное прозвище, от которого не избавиться до скончания веков. Кое-кто уверяет, будто он жертва любви или его терзает раскаяние за некое неведомое преступленье, скрытое в его темном прошлом. Большинство же сходится на том, что его, как некогда Сатану, снедает непомерная гордыня, и он притязает на равенство с самим Господом.

Чу! Где-то вдали протяжные крики мучительной боли.

– Увы, мой сын, эти страшные излияния не для твоего невинного слуха, и я надеюсь, ты никогда не станешь таким, как этот человек.

– Говори же, Эдуард, скажи, что никогда не станешь таким, как этот человек.

– Любимая матушка, клянусь тебе, родившей меня на свет, что никогда, если только имеет какую-то силу чистая клятва ребенка, никогда не стану таким.

– Ну, вот и хорошо, сынок, и помни: во всем и всегда ты должен слушаться матери.

Далекие стоны затихли.

– Жена, ты кончила работу?

– Осталось несколько стежков на рубахе, хоть мы и так сегодня засиделись допоздна.

– Я тоже не дочитал главу. Давай же, пока есть еще масло в лампе, оба завершим начатое.

– Да, если только волей Божьей останемся в живых! – воскликнул юноша.

– Идем со мною, мой чистый ангел: идем, и тебе не придется работать, с утра до вечера будешь ты гулять на цветущем лугу. Будешь жить в моем чертоге с серебряными стенами, золотыми колоннами и алмазными дверями, Будешь ложиться спать, когда захочешь сам, под звуки чудной музыки, и обходиться без молитвы. А утром, когда светозарное солнце заблещет над миром, когда взовьется на крыльях ввысь веселый жаворонок со звонкою трелью, ты будешь нежиться в постели, пока не надоест. Будешь ступать по мягким коврам, вдыхать нежнейший аромат цветов.

– Пора дать отдых и уму, и телу. Встань, достойнейшая мать семейства, встань, мощною стопою попирая пол. Твои пальцы одеревенели от работы – отложи же иглу. Во всем полезна мера, чрезмерное усердье вредно.

– Ты так чудесно заживешь! Я подарю тебе волшебное кольцо с рубином: повернешь его камнем внутрь – и станешь, как сказочный принц, невидимкой.

– Спрячь, о жена, в недра шкафа орудия твоих повседневных трудов, а я соберу свои бумаги.

– Когда же повернешь рубин обратно, ты, юный чародей, вновь обретешь свое природное обличье. Все это оттого, что я тебя люблю и забочусь о твоем благе.

– Прочь, кто бы ты ни был, отпусти мои плечи…

– Сынок, слишком рано забылся ты в сладких грезах: еще не прочтена совместная вечерняя молитва, еще твоя одежда не сложена в порядке на стуле… Встань же на колени! О предвечный Господь, печать твоей безмерной доброты лежит на всем творении, на каждой малости.

– Неужто тебя не прельщает хрустальный ручей, в котором снуют без устали рыбки: голубые, серебристые, красные? Ты будешь ловить их такой красивой сетью, что они сами станут заплывать в нее, покуда не наполнят до отказа. Вода в том ручье так прозрачна, что видны лежащие на дне, блестящие и гладкие, как мрамор, валуны.

– Матушка, родная, погляди, какие когти! Мне страшно, но совесть моя чиста, мне не в чем упрекнуть себя.

– Вот мы простерлись ниц у ног Твоих, благоговея пред Твоим величьем. Если же закрадется нам в душу дерзкая гордыня, мы тотчас же с презреньем отбросим ее прочь, как горький плод, и, не дрогнув, принесем ее в жертву Тебе.

– Ты будешь купаться в этом ручье рядом с маленькими подружками, и они будут обнимать тебя своими нежными ручками. А когда выйдешь на берег, они тебя украсят венками из роз и из гвоздик. Пленительные существа – за спинами у них дрожат прозрачные крылышки, как у бабочек; прелестные головки, как облачком, окружены длинными кудрями.

– Будь твой дворец прекрасней всех сокровищ мира, я не покину отчий кров и не пойду с тобою. Однако ты, вернее всего, лжешь, потому-то и говоришь так тихо, чтобы никто тебя не услыхал. Бросать родителей – грех. И я не стану неблагодарным чадом. Ну, а твои хваленые подружки, уж верно, не красивее, чем глаза моей матушки.

– Славим Господа ныне и присно, ежедневно и ежечасно. Так было и так будет, покуда, послушные веленью Твоему, мы не покинем эту землю.

– Покорные каждой твоей прихоти, они станут во всем угождать тебе. Захочешь ли птицу, которая без отдыха резвится день и ночь, – получай. Захочешь колесницу из снега, способную домчать тебя до солнца, – получай и колесницу. Чего только не добудут они для тебя! Даже того огромного воздушного змея, что спрятан на луне и к чьему хвосту привязаны за шелковые нити все птицы, какие только есть на свете. Подумай же и соглашайся, лучше соглашайся.

– Делай, что хочешь, но я не прерву молитву, чтобы позвать на помощь. И хотя ты бесплотен – я не могу отстранить тебя рукою, – но знай: я не страшусь тебя.

– Все суетно перед лицом Твоим, не меркнет лишь святое пламя непорочной души.

– Подумай хорошенько, не то придется горько пожалеть.

– Отец небесный, отврати, о отврати несчастье, что нависло над очагом!

– Так ты, злой дух, все не уходишь?

– Храни добрую мою супругу, опору и утешение во всех житейских горестях…

– Ну, что же, раз ты не хочешь, будешь стенать и скрежетать зубами, как висельник.

– И любящего сына, чьих нежных уст едва коснулось своим лобзаньем утро жизни.

– Он душит меня, матушка… Спаси меня, отец… Я задыхаюсь… Благословите!

Подобный грому, грянул злорадный вопль и прокатился по округе, так что орлы – глядите! – оглушенные, падают наземь – их наповал сразила воздушная волна.

– Его сердце не бьется более… Мертва и мать, носившая его во чреве. Дитя… его черты так исказились, что я его не узнаю… Жена моя! Мой сын!.. О, где те дни, когда я был супругом и отцом – они ушли давно и безвозвратно.

Недаром наш герой, завидев мирную картину, представшую его очам, решил, что не потерпит такой несправедливости. Знать, сила, которой наделили его духи ада или, вернее, какую он черпает в себе самом, не мнима, и юноша был обречен не дожить до утра.

(12) Тот, кто не ведает слез (ибо привык прятать боль поглубже), огляделся и увидел, что попал в Норвегию. Здесь, на островах Фероэ[17], он наблюдал охоту на морских птиц[18]: смотрел, как охотники добирались до расположенных на отвесных скалах гнезд, удерживаемые над пропастью длинною веревкой, метров в триста, смотрел и удивлялся, что им дали столь прочный канат. Что ни говори, то был наглядный пример человеческой доброты, и он не верил собственным глазам. Если бы снабжать охотников веревкой довелось ему, уж он бы непременно надрезал ее в нескольких местах, чтобы она порвалась и человек сорвался прямо в море! Как-то вечером отправился он на кладбище, и отроки, из тех, кто любит совокупляться с трупами недавно похороненных красавиц, могли бы при желании подслушать разговор, который мы приводим здесь в отрыве от действий, которые им сопровождались.

– Эй, могильщик[19], тебе, верно, хочется поговорить со мною? Ведь даже кашалот, когда в пустыне океана появляется корабль, всплывает из глубин и высовывает из воды голову, чтобы поглазеть на него. Любопытство родилось вместе с миром.

– Нет, дружище, мне недосуг болтать с тобою. Уже не первый час луна серебрит мраморные надгробья. В такое время многим являются во сне закованные в цепи и укутанные в длинный, усеянный кровавыми пятнами, как небо звездами, саван женские фигуры. Спящие испускают тяжелые вздохи, точно смертники перед казнью, и наконец просыпаются, чтобы убедиться, что явь втрое страшнее сна. Я же должен без устали орудовать заступом, дабы вырыть эту могилу к утру. А когда занят серьезным делом, отвлекаться не следует.

– Он полагает, будто рыть могилу – серьезное дело! Так ты полагаешь, будто рыть могилу – серьезное дело?

– Когда утомленный пеликан кормит собственной плотью голодных детей своих[20], хотя никто не видит его великой жертвы, кроме Всевышнего, который сотворил его таким самоотверженным в укор людям, – это можно понять. Когда влюбленный юноша, застав в объятиях другого ту женщину, что он боготворил, проводит дни наедине с тоской, затворником, куря сигару за сигарой, – это можно понять. Когда ученик обречен долгие годы, из которых каждый тянется, как целая вечность, безвылазно жить в лицейских стенах и подчиняться какому-то презренному плебею, денно и нощно за ним надзирающему, он чувствует, как в нем вскипает живая ненависть и как ее пары заволакивают черной пеленою его мозг, готовый, кажется, взорваться. С той минуты, как его заточили в эту тюрьму и пока не настанет миг освобожденья, что с каждым днем все ближе, его томит губительный недуг: лицо его желтеет, брови угрюмо сдвигаются, глаза западают. Ночью он лежит без сна и напряженно думает. А днем уносится в мечтах за стены этой кузницы тупиц и предвкушает сладкий миг, когда он вырвется на волю или когда его, как зачумленного, вышвырнут из постылого монастыря, – это можно понять. Но рыть могилу – значит переступать через границу естества. Думаешь, незнакомец, тревожить заступом эту землю, что всех нас кормит, а после служит мягким ложем и укрывает от зимнего ветра, столь свирепого в наших холодных краях, легко тому, кто встревоженно ощупывает черепа давно исчезнувших с лица земли, а ныне благодаря ему возвращающихся на свет в таком виде, и кто теперь, в сумерках, видит, как на каждом кресте проступают огненные буквы, из которых слагается доныне не разрешенный людьми вопрос: смертна или бессмертна душа? Я всегда почитал Господа Бога и его установления, но если наше земное существование прекращается с нашей смертью, то почему же чуть не каждую ночь на моих глазах открываются все могилы и обитатели их бесшумно поднимают свинцовые крышки, чтобы глотнуть свежего воздуха?

– Передохни-ка. Ты совсем обессилел от волненья, тебя шатает, как былинку, продолжать работу было бы безумием. Давай я заменю тебя, у меня много сил. А ты стой рядом и поправляй меня, если я буду делать не так, как надо.

– Как мускулисты его руки и как легко он роет землю – приятно посмотреть!

– Не мучайся напрасными сомненьями: к этим могилам, которыми кладбище усеяно, как луг цветами – сравненье несколько неточное, – следует подходить, вооружившись бесстрастным компасом философии. Пагубные галлюцинации могут возникать и среди бела дня, но чаще бывают как раз по ночам. Вот почему в твоих фантастических видениях нет ничего удивительного. Спроси свой рассудок днем, когда он ясен, и он скажет тебе со всею твердостью, что Бог, сотворивший человека, вложивший в него частицу собственного духа, бесконечно милостив и по смерти телесной оболочки забирает этот венец творенья в свое лоно. Отчего ты плачешь, могильщик? К чему проливаешь слезы, точно женщина? Не забывай: мы все – точно пассажиры носимого по бурному морю корабля со сломанными мачтами, мы все посланы в этот мир для страданий. И это честь для человека, ибо Бог признал его способным превозмочь жесточайшие страдания. Подумай и скажи, если ты не утерял дар речи, каковым наделены все смертные: когда бы на свете не было страданий, как ты желал бы, то в чем тогда заключалась бы добродетель – тот идеал, к которому мы все стремимся?

– Что со мною? Не стал ли я другим человеком? На меня повеяло покоем, освежающее дыхание взбодрило душу, подобно тому как весенний ветерок оживляет сердце дряхлых старцев. Кто этот незнакомец? Возвышенные мысли, чудный слог – все обличает в нем человека незаурядного! Какой чарующей музыкой звучит его голос! А речь краше песни. Однако же чем дольше я смотрю на него, тем менее искренним кажется его лицо. Есть что-то в нем, что странным образом противоречит смыслу произносимых слов, хотя, казалось бы, одна лишь любовь к Богу может внушить их. Оно прорезано глубокими морщинами, отмечено неизгладимым шрамом. Откуда этот не по возрасту старящий его шрам? Что это, почетное увечье или позорное клеймо? Почтения или презрения достойны его морщины? Не знаю и боюсь узнать. Но даже если он говорит не то, что думает, мне кажется, он это делает из благородных побуждений, движимый не до конца вытравленным из души состраданием к ближнему. Вот теперь он молчит, задумался – как знать, о чем? – и с удвоенным рвением предается непривычной тяжелой работе. Он весь в поту, но сам не замечает этого. Его снедает скорбь, с какою не сравнится даже та тоска, которая охватывает нас у колыбели спящего младенца. О боже, как он сумрачен. Откуда, незнакомец, ты явился? Позволь, я до тебя дотронусь, стерпи прикосновение к твоей особе руки, так редко пожимавшей руки живых людей. Будь что будет, а я узнаю, с кем имею дело. Чудные волосы – лучшие из всех, каких когда-либо касались мои пальцы, уж в волосах-то я знаю толк, кто посмеет это оспаривать?

– Что тебе? Не видишь – я рою могилу. А беспокоить льва, пока он не насытится, не стоит. Запомни это впредь, коль не знал до сих пор. Ну хорошо, потрогай, если хочешь, но поскорее.

– Только живая плоть может так затрепетать от моего прикосновения, и, только прикоснувшись к живой плоти, мог бы так затрепетать я сам. Так, значит, он существует наяву… и я не сплю… Но кто же ты, прилежно роющий за меня могилу, пока я, словно дармоед, сижу без дела? В такой час люди спят, если только не жертвуют сном ради ученых студий. И, уж во всяком случае, сидят по домам за крепко-накрепко, чтобы не влезли воры, запертыми дверями. Все затворяются в уютных спальнях, пока недогоревшие угли в старинных очагах расточают последний жар опустевшим гостиным. Но ты не таков, как другие, да и одежда твоя выдает пришельца из далеких краев.

– Рыть яму глубже уже нет нужды, правда, я совсем и не устал. Теперь раздень меня и уложи в эту могилу.

– Разговор, что ни миг, все чуднее, не знаю, что и отвечать… Верно, это шутка.

– Ну да, это шутка, не принимай моих слов за чистую монету.

Внезапно незнакомец рухнул наземь, могильщик бросился ему на помощь.

– Что с тобой?

– Да, я сказал неправду, будто не устал; на самом деле я очень утомился, потому и бросил заступ… ведь это первый раз я делал такую работу… не принимай же слов моих за чистую монету.

– Все больше утверждаюсь в мысли, что этот незнакомец мучится какой-то страшной тоскою. Но сохрани меня Бог расспрашивать его. Пусть лучше я останусь в неведенье, мне слишком жаль его. Да он и сам, наверное, не пожелает отвечать: ведь раскрывать перед другим недуги сердца – значит терпеть двойную боль.

– Оставь меня, я покину кладбище и пойду своей дорогой.

– Ты едва стоишь на ногах, ты заблудишься в пути. Простая человечность велит мне предложить тебе мою постель – она груба, но другой у меня нет. Доверься мне, и я не стану домогаться твоей исповеди как платы за гостеприимство.

– О почтеннейшая вошь, о насекомое без крыльев и надкрылье, когда-то ты горько укоряла меня за бесчувственность, за то, что я не оценил как должно твой тонкий, но скрытый ум, и, возможно, ты была нрава: вот и теперь ни малейшей благодарности не ощущаю я к этому малому. Звезда Мальдорора, куда ты поведешь меня?

– Ко мне. И кто б ты ни был: убийца с окровавленной десницей, которую не позаботился вымыть с мылом после злодеяния, и потому легко опознаваемый; или брат, погубивший сестру, или лишенный трона и изгнанный из своих владений монарх – мой воистину великолепный чертог будет достоин тебя. Пусть это всего лишь убогая лачуга, пусть ее не украшают алмазы и самоцветы, зато она славна своим великим прошлым, к которому что ни день прибавляются новые страницы. Умей она говорить, она поведала бы много такого, что даже тебя, отвыкшего удивляться, повергло бы в изумление. Сколько раз глядел я, прислонясь спиною к ее двери, как мимо проплывали гробы, и кости тех, кто в них покоился, в недолгий срок становились еще трухлявее, чем сама эта ветхая дверь. Число моих подданных все растет. Чтобы заметить это, мне нет нужды устраивать периодические переписи. А вообще здесь те же порядки, что и у живых: каждый платит налог сообразно с комфортабельностью жилища, которое занимает, а с неплательщиками я, согласно предписанию, поступаю как судебный исполнитель, ну а шакалов да стервятников, охочих до лакомого обеда, всегда предостаточно. Кого только не видел я среди рекрутов смерти: красавцев и уродов таких, что и при жизни были не краше, чем в гробу, – мужей и жен, вельмож и голытьбу, осколки юности и старческие мощи, глупцов и мудрецов, лентяев, тружеников, правдолюбцев и лжецов, смиренье кроткое, кичливую гордыню, порок, увенчанный цветами, и добродетель, втоптанною в грязь.

– Что ж, твое ложе достойно меня, и я не откажусь провести на нем остаток ночи, пока не рассветет. Благодарю тебя за доброту… Мы восхищаемся при виде останков древних городов, но куда прекраснее, о могильщик, созерцать останки человеческих жизней!

(13) Брат кровопийц-пиявок тихо брел по лесу. Брел и останавливался – все хотел что-то вымолвить. Хотел, но не мог: только откроет рот, как горло его сжимается, и невыговоренные слова застревают на полпути. Но наконец он вскричал: «О человек, если случится тебе увидеть в реке дохлую собаку с задранными лапами, которую прибило к берегу теченьем, не поступай, как все: не набирай в пригоршню червей, что кишат в раздутом песьем брюхе, не разглядывай их, не режь ножом на кусочки и не думай о том, что и ты в свое время будешь выглядеть не лучше этой падали. Какую великую истину ты хочешь обрести? Никто доселе не смог разгадать тайну жизни: ни я, ни ластоногий котик из Ледовитого океана. Опомнись-ка лучше, подумай: уже смеркается, а ты здесь с самого утра… Что скажут домочадцы, что подумает твоя сестренка, увидев, что ты возвращаешься в столь поздний час? Так что сполосни поскорее руки и поспеши туда, где ждет тебя ночлег… Но кто это, кто там вдали, кто смеет приближаться ко мне без страха, тяжелыми, нелепыми скачками, с исполненным величья и вместе с тем смиренья видом? И взгляд так кроток и так глубок! Огромные веки хлопают, как паруса на ветру, и, кажется, живут сами по себе. Что за неведомое существо? Гляжу в его чудовищные очи и содрогаюсь – а этого со мною не бывало с тех пор, как младенцем сосал я иссохшие груди несчастной, что звалась моею матерью. Ослепительный нимб озаряет это создание. А при звуках его голоса все вокруг трепещет и замирает. Тебя, как я вижу, влечет ко мне, словно магнитом – что ж, иди, препятствовать не стану. Как ты прекрасно! И как мне тяжко это признавать! Должно быть, ты обладаешь особой силой: у тебя не просто человечье лицо, твое лицо печально, как мир, и заманчиво, как самоубийство. Но мне твой вид претит; когда судьба велела бы мне вечно носить на шее змею, от которой нет избавления, я все же предпочел бы глядеть на эту гадину, но только не в твои глаза!.. Постой… Да это никак ты, жаба?! Злосчастная жирная гадина! А я тебя и не узнал, прости! Чего ради явилась ты на эту землю, населенную падшими грешниками? И как это ты ухитрилась стать такой пригожей, куда подевались твои противные мокрые бородавки? Я ведь видел тебя прежде: в тот раз ты по воле Всевышнего спустилась с небес, дабы служить утешением всем прочим тварям земным; слетела стремительно, как коршун, не утомив могучих крыльев в чудесном низверженье. Бедная жаба! В то время я много размышлял о вечности и о своем в сравненье с ней ничтожестве. И я подумал: „Вот еще одно существо, возвышенное Божьим промыслом над нами, прозябающими здесь. А я, почему я обойден? Отчего Господь распорядился так несправедливо? Или Он, всесильный, грозный во гневе, слаб рассудком? Ты, повелительница луж и болот, явилась облеченная почестями, какие подобают одному только Творцу, и внесла в мою душу хоть какое-то успокоение, но ныне твое величие ослепляет и парализует мой нетвердый разум! Скажи же, кто ты? Не исчезай, побудь здесь, на земле, еще немного! Сложи белоснежные свои крылья и не бросай нетерпеливых взглядов на небеса. Или, если уж ты улетаешь, возьми меня с собою!“ Тут жаба села, поджав под себя мясистые ляжки – в точности такие же, как человеческие – и тотчас же все слизняки, мокрицы да улитки поспешно расползлись, завидев своего смертельного врага, – села и заговорила так: „О Мальдорор! Посмотри на мое лицо: оно безмятежно, как зеркало, да и умом я, верно, не уступлю тебе. Когда-то, давным-давно, ты назвал меня своей опорой в жизни. И с той поры я всегда оставалась достойной чести, которую ты мне тогда оказал. Конечно, я простая болотная тварь, но ты сам приблизил меня к себе, разум мой окреп, восприняв все лучшее, что есть в тебе, и потому сейчас я могу говорить с тобою. Я пришла помочь тебе выбраться из бездны. Все твои друзья – вернее, все, кто может считаться твоими друзьями, – с ужасом и отчаянием глядят на тебя всякий раз, сталкиваясь с тобою; в церкви ли, в театре или в ином людном месте, когда ты бредешь бледный и сгорбленный, или на ночной улице, когда проносишься мимо, в длинном черном плаще, похожий на призрака, бешено стиснув шпорами бока своего скакуна. Отринь же пагубные мысли, обратившие сердце твое в пепел. Твой рассудок поражен недугом, тем более страшным, что ты его не видишь и, когда из твоих уст исторгаются безумные, хотя и дышащие сатанинскою гордыней речи, полагаешь, что в них выражается твоя природная сущность. За свою жизнь ты произнес таких речей без счета, несчастный ты безумец! Жалкий остов бессмертного ума, некогда сотворенного Господом с такой любовью! Ты плодил одни лишь проклятья, кипящие яростью, точно оскал голодной пантеры. Я дала бы выколоть себе глаза, отрубить руки и ноги, я предпочла бы стать убийцей, кем угодно, только бы не быть тобою! Ты ненавистен мне. Откуда столько желчи? Да по какому праву ты сюда явился и поднимаешь на смех всех подряд, ты, жалкая гнилушка, неприкаянный скептик. Коль скоро все здесь тебе не по нраву, отправляйся туда, откуда пришел. Нечего столичному жителю слоняться по деревне – он там чужак. Известно же, что в надзвездных сферах есть миры куда обширней нашего, там обитают духи, чьи ум и знанья далеко превосходят наше скудное разумение. Вот туда и держи путь! Оставь нашу землю, где все так зыбко и шатко, прояви наконец свою божественную суть, которая дотоле оставалась втуне, и вознесись, да поскорее, в свою стихию – завидовать тебе, гордецу, мы не станем; вот только я не разберу, кто же ты на самом деле: человек или существо высшей природы? Прощай же, и знай: сегодня ты повстречался с жабою в последний раз. Из-за тебя я гибну. Я удаляюсь в вечность и буду молиться о твоем прощенье“.


  • Страницы:
    1, 2, 3