— И вдруг одна легонько оттолкнула другую и подошла ко мне, — сказала Бонифация. — Меньшая, мать. Я думала, она хочет меня обнять, но она начала и у меня искать в голове.
— Почему ты не отвела девочек в спальню? — сказала начальница.
— Она сделала это из благодарности за то, что я дала им поесть, понимаешь? — сказала Бонифация. — Лицо у нее погрустнело, потому что она не находила, а я про себя думаю — хорошо бы нашла, хорошо бы хоть одну отыскала, бедняжка.
— И после этого ты еще обижаешься, когда матери тебя называют дикаркой! — сказала начальница. — Разве ты говоришь как христианка?
И она тоже искала у девочки, и ей не было противно, мать, и каждый раз, когда находила вошь, раскусывала ее зубами. Отвратительно? Да, наверное, и начальница — ты говоришь так, как будто гордишься этой гадостью, а Бонифация и гордилась, мать, это самое ужасное, а маленькая язычница притворялась, что нашла, и поднимала ручонку, будто показывала ей, и делала вид, что кладет на зуб. А потом и вторая начала, а она у нее.
— Не говори со мной в таком тоне, — сказала начальница. — И вообще хватит, я не хочу больше слушать об этом, Бонифация.
И она думала — если бы вошли матери и увидели ее, мать Анхелика, и ты тоже, мать, она бы их изругала, до того она зла была, до того она их ненавидела, мать, но этих двух девочек уже нет, они, должно быть, выскочили одними из первых, проскользнув между ног. Бонифация идет через двор и, поравнявшись с часовней, останавливается. С минуту помешкав, она входит и садится на скамью. Лунный свет косо падает на алтарь и угасает возле решетки, которая во время воскресной мессы отделяет воспитанниц от прихожан Сайта-Мария де Ньевы.
— И кроме того, ты была настоящим зверьком, — сказала мать Анхелика. — Мне приходилось бегать за тобой по всей миссии. А как-то раз ты меня укусила за руку, разбойница.
— Я не понимала, что делаю, — сказала Бонифация, — ведь я была язычницей, правда? Если я тебя поцелую в то место, куда я тебя тогда укусила, ты меня простишь, мамуля?
— Ты все это говоришь таким насмешливым голоском и так лукаво смотришь на меня, что мне хочется тебя нашлепать, — сказала мать Анхелика. — Рассказать тебе еще одну историю?
— Нет, мать, — сказала Бонифация. — Я здесь молюсь.
— Почему ты не в спальне? — сказала мать Анхела. — Кто тебе разрешил прийти в часовню в такое время?
— Воспитанницы сбежали, — сказала мать Леонора, — тебя ищет мать Анхелика. Иди скорее, с тобой хочет говорить начальница.
— Должно быть, девушкой она была хорошенькая, — сказал Акилино. — Когда я познакомился с ней, я сразу обратил внимание, какие у нее длинные волосы. Жаль, что она стала такая прыщавая.
— А этот пес Реатеги теребил меня: сматывайся, чего доброго, нагрянет полиция, ты меня скомпрометируешь, — сказал Фусия. — Но эта шлюха все время лезла ему на глаза, и он не устоял.
— Но ведь ты сам велел ей обхаживать его, — сказал Акилино. — Она это делала не из распутства, а потому что слушалась тебя. Почему же ты ее ругаешь?
— Потому что ты красивая, — сказал Хулио Реатеги. — Я куплю тебе платье в лучшем магазине Икитоса. Хочешь? Но отойди от этого дерева. Иди ко мне, не бойся.
Босая, с распущенными светлыми волосами, она стоит под гигантским деревом с разлапистым комлем, густой кроной, пламенеющей багряными листьями, и корявой, пепельно-серой корой. На взгляд христиан, под этой корой просто плотная древесина, но язычники верят, что там обитают злые духи.
— Неужели вы тоже боитесь лупуны[31], хозяин? — сказала Лалита. — Вот уж от вас я этого не ожидала.
Она насмешливо смотрит на него и смеется, откинув назад голову; длинные волосы падают на ее смуглые плечи, а ее ноги блестят от росы среди листьев папоротника, еще более темных, чем ее плечи.
— А еще туфли и чулки, — сказал Хулио Реатеги. — И сумочку. Все, что ты попросишь, крошка.
— И ты это спускал ему? — сказал Акилино. — В конце концов, она была твоя подружка. Неужели ты не ревновал?
— Я думал только о полиции, — сказал Фусия. — Она его с ума сводила, старик, у него голос дрожал, когда он с ней говорил.
— Чтоб сеньор Реатеги пускал слюни из-за девчонки! — сказал Акилино. — Из-за Лалиты? Мне просто не верится, Фусия. Она мне про это никогда не рассказывала, а ведь я был, можно сказать, ее исповедник, ко мне она приходила выплакать горе.
— Что за искусницы эти старухи боры[32], — сказал Хулио Реатеги, — как только они готовят такие краски. Этому покрывалу уже лет двадцать, если не больше, а цвета ничуть не поблекли — что красный, что черный. Ну-ка надень его, крошка, дай я посмотрю, как оно тебе идет.
— А зачем ему понадобилось, чтобы она надела покрывало? — сказал Акилино. — Придет же в голову! Но одного я не понимаю, Фусия: как ты на это спокойно смотрел. Всякий другой схватился бы за нож.
— Этот пес сидел в своем гамаке, а она у окна, — сказал Фусия. — Я слышал все, что он плел, и умирал со смеху.
— Отчего ж ты теперь не смеешься? — сказал Акилино. — За что ты так ненавидишь Лалиту?
— Что ж ты сравниваешь, — сказал Фусия. — В этот раз было по-другому. Без моего разрешения, тайком, у меня за спиной.
— Даже не мечтайте, хозяин, — сказала Лалита. — Ничего не выйдет, хоть на колени становитесь, хоть плачьте.
Но она надевает его, и вентилятор, который действует, когда гамак качается, издает прерывистый гуд, словно заикается от волнения. Лалита стоит не шевелясь, закутанная в красное с черным покрывало. Металлическая сетка, которой забрано окно, расцвечена зелеными, сиреневыми, желтыми пятнами, а вдали, между домом и лесом, виднеются нежные, наверное, пахучие кустики кофе.
— Ты похожа на маленькую гусеницу в коконе, — сказал Хулио Реатеги. — На одну из этих бабочек в окне. Сними его, Лалита, доставь мне удовольствие, что тебе стоит.
— С ума сойти, — сказал Акилино. — То надень, то сними. Что за причуды у этого богача.
Тебя никогда не мучила похоть, Акилино? — сказал Фусия.
— Я дам тебе все, что хочешь, — сказал Хулио Реатеги. — Проси что угодно, Лалита. Ну, иди ко мне.
Теперь покрывало лежит на полу, похожее на венчик виктории регии, а из него поднимается, как водяная лилия, стройное тело девушки. У нее маленькие упругие груди с дерзко торчащими сосками, а сквозь рубашку просвечивают гладкий живот и крепкие бедра.
— Я вошел, делая вид, что ничего не замечаю, и смеясь, чтобы этот пес Реатеги не сконфузился, — сказал Фусия. — Он вскочил с гамака, а Лалита надела покрывало.
— Тысячу солей за девчонку! Ну и заломил! — сказал Акилино. — Это цена мотора, Фусия.
— Она стоит десять тысяч, — сказал Фусия, — только я тороплюсь, вы сами прекрасно знаете почему, дон Хулио, и я не могу возиться с женщинами. Я хотел бы уехать сегодня же.
Но так дело не пойдет, ему не удастся вытянуть из него тысячу солей, хватит и того, что он его спрятал. И потом, Фусия сам видит, что дело с каучуком лопнуло, а из-за их паводка с лесоразработками в этом году уже ничего не выйдет, а Фусия — вы же знаете, дон Хулио, эти лоретанки не женщины, а огонь. Ему жаль расставаться с ней, потому что она не только хорошенькая, но и стряпать умеет, и сердце у нее доброе. Ну как, по рукам, дон Хулио?
Тебе и вправду жаль было оставлять ее в Учамале с сеньором Реатеги? — сказал Акилино. — Или ты это только так говорил?
— Чего мне было жалеть, — сказал Фусия, — я никогда не любил эту шлюху.
— Не вылезай из воды, — сказал Хулио Реатеги, — я искупаюсь с тобой. Но не стой голая: что, если приплывут канеро[33]? Надень что-нибудь, Лалита, хотя нет, подожди, подожди немножко.
Лалита, сидя на корточках, плещется в заводи, и от нее по воде расходятся круги. Зашевелились лианы, свисающие на воду, и Хулио Реатеги: вот они, прикройся, Лалита, с канеро шутки плохи, они то ненькие, юркие, забираются куда не след, царапаются своими колючками, и все внутри воспаляется. Смотри, крошка, придется тебе пить отвары, что готовят боры, и целую неделю мучиться поносом.
— Это не канеро, а обыкновенные рыбки, разве вы не видите, хозяин? — сказала Лалита. — Вам показалось, просто водоросли колышутся. А до чего теплая вода, правда?
— А приятно, должно быть, Фусия, купаться вместе с женщиной нагишом, — сказал Акилино. — Жаль, что мне ни разу не случилось, когда я был молодым.
— Я проберусь в Эквадор по Сантьяго, — сказал Фусия. — Путь неблизкий, дон Хулио, и мы уже больше не увидимся. Вы об этом подумали? Ведь я уезжаю этой же ночью. А ей только пятнадцать лет, и я был первым мужчиной, который к ней притронулся.
— Иногда я думаю — почему я не женился, — сказал Акилино. — Но как мне было жениться при такой жизни? Всегда в пути, а на реке разве встретишь женщину. Вот ты не можешь пожаловаться, Фусия. У тебя женщин хватало.
— Договорились, — сказал Фусия. — Вы даете мне вашу лодочку и консервы. Это хорошая сделка и для меня, и для вас, дон Хулио.
— Сантьяго далеко, и тебе туда не добраться незамеченным, — сказал Хулио Реатеги. — А кроме того, в эту пору по ней не проплывешь, и ты потеряешь месяц с лишним. Не лучше ли тебе податься в Бразилию?
Там меня ждут по обе стороны границы из-за истории в Кампо Гранде. Я не так глуп, дон Хулио.
— Никогда тебе не добраться до Эквадора, — сказал Хулио Реатеги.
— И в самом деле, ты туда не добрался, — сказал Акилино. — Остался в Перу.
— Всегда у меня так получалось, Акилино, — сказал Фусия. — Что я ни задумывал, все выходило наоборот.
— А если она не захочет? — сказал Хулио Реатеги. — Ты должен сам уговорить ее, прежде чем я дам тебе лодку.
— Она знает, что мне придется мотаться с места на место, что со мной может случиться что угодно, — сказал Фусия. — Ни одной женщине не улыбается таскаться за человеком, которого разыскивает полиция. Она будет счастлива остаться, дон Хулио.
— И все-таки она пошла за тобой и во всем тебе помогала, — сказал Акилино. — Она вела такую же собачью жизнь, как и ты, и не жаловалась. Нет, что ни говори, Лалита была хорошая женщина, Фусия.
Так появился Зеленый Дом. Его строительство растянулось на долгие месяцы. Доски, бревна, необожженный кирпич приходилось тащить с другого конца города, и мулы, нанятые доном Ансельмо, едва плелись, увязая в песке. Работа начиналась, как только прекращался сухой дождь, и кончалась, когда крепчал ветер. Ночью пустыня поглощала фундамент и погребала стены, игуаны грызли тес, ауры[34] вили гнезда в заложенном здании, и каждое утро надо было начинать все сначала, расчищать песок, переделывать кладку. Весь город следил за этой глухой борьбой. «Скоро ли пришелец признает себя побежденным?» — думали пьюранцы. Но проходили дни, а дон Ансельмо, не впадая в уныние от неудач и не заражаясь пессимизмом друзей и знакомых, продолжал свою кипучую деятельность. Полуголый, с мокрой от пота волосатой грудью, веселый и возбужденный, он руководил работами, раздавал пеонам тростниковую водку и чичу, сам укладывал кирпичи, прибивал балки и сновал по городу, понукая мулов. И настал день, когда, увидев на другом берегу реки, напротив города, возвышающийся, как его эмиссар на пороге пустыни, прочный остов здания, пьюранцы поверили, что дон Ансельмо выйдет победителем из битвы с песками. С этого момента работа пошла быстрее. Жители Кастильи и ранчерий, опоясывающих бойню, каждое утро приходили посмотреть, как движется дело, подавали советы, а иногда и подсобляли пеонам. Дон Ансельмо всех приглашал выпить. В последние дни вокруг строительства царила атмосфера народного праздника: продавщицы чичи, фруктов, сыра, сластей и прохладительных напитков предлагали свой товар рабочим и любопытным. Помещики, проезжая мимо, останавливали коня и обращались к дону Ансельмо со словами ободрения, а крупный землевладелец Чапиро Семинарио пожертвовал строителям быка и дюжину кантаро[35] чичи. Пеоны готовили пачаманку.
Когда дом был построен, дон Ансельмо распорядился покрасить его сверху донизу в зеленый цвет. Даже дети хохотали, глядя, как его стены облекаются в изумрудное одеяние, на котором играют солнечные блики. Его тут же окрестили Зеленым Домом. Старые и молодые, бедные и богатые, мужчины и женщины весело подшучивали над блажью дона Ансельмо, которому вздумалось так размалевать свое жилище. Но их забавлял не только его цвет, но и его странная архитектура. Дом был двухэтажный, но нижний этаж едва заслуживал этого названия: это был просторный зал с четырьмя — тоже зелеными — столбами, несущими крышу, который выходил во двор, вымощенный речной галькой и окруженный стеною в рост человека. Второй этаж составляли шесть крохотных комнаток, расположенных вдоль коридора с деревянной балюстрадой, который образовывал своего рода балкон над первым этажом. Кроме главного входа, в Зеленом Доме были две задние двери. К дому примыкали конюшня и большая кладовая.
В магазине испанца Эусебио Ромеро дон Ансельмо купил циновки, лампы, яркие занавески и много стульев. А однажды утром столяры из Гальинасеры объявили: «Дон Ансельмо заказал нам письменный стол, такую же стойку, как в „Северной звезде", и, представьте себе, полдюжины кроватей!» Тогда и дон Эусебио Ромеро признался: «А мне — шесть умывальников, шесть зеркал, шесть ночных горшков». Во всех кварталах это произвело настоящую сенсацию, пьюранцы, сгорая от любопытства, шумно обсуждали загадочные известия.
Возникли подозрения. Шныряя из дома в дом, из гостиной в гостиную, шушукались святоши, сеньоры с недоверием посматривали на своих мужей, соседи обменивались лукавыми улыбками, а однажды в воскресенье, во время мессы, отец Гарсиа заявил с кафедры: «В нашем городе замышляется посягательство на добрые нравы». Пьюранцы осаждали дона Ансельмо на улице, приставали к нему с расспросами. Но все было тщетно: «Это секрет, — отвечал он, веселясь, как школьник, — немножко терпения, скоро узнаете». Не обращая внимания на толки и пересуды, он по-прежнему приходил по утрам в «Северную звезду» и, расположившись на террасе, пил, шутил и заигрывал с женщинами, проходившими по площади. По вечерам он запирался в Зеленом Доме, куда он перебрался, подарив на прощанье Мельчору Эспиносе ящик писко и наборную сбрую.
Вскоре дон Ансельмо уехал. Он покинул Пьюру на вороном коне, которого только что купил, так же, как и прибыл, на заре, когда город еще спал, и исчез в неизвестном направлении.
О Зеленом Доме, от которого унаследовал свое название нынешний, в Пьюре ходило столько россказней, что теперь уже никто не знает в точности, каким он был на самом деле и какие подробности его истории достоверны. Немногие оставшиеся в живых свидетели событий того времени путаются и противоречат друг другу, смешивая то, что они видели и слышали, со своими собственными измышлениями. А герои этих событий уже так одряхлели и так упорно хранят молчание, что их бесполезно расспрашивать. Во всяком случае, первоначального Зеленого Дома уже не существует. Еще несколько лет назад на том участке пустыни между Кастильей и Катакаосом, где он был построен, попадались обугленные обломки дерева и предметы домашнего обихода, но пустыня, проложенное шоссе и появившиеся в окрестности фермы в конце концов стерли все эти следы, и теперь ни один пьюранец не способен указать, где именно на желтой скатерти песков возвышался Зеленый Дом, манивший огнями, музыкой, смехом, сверкавший на солнце, как изумруд, а издали и по ночам казавшийся каким-то фосфоресцирующим пресмыкающимся. Предания Мангачерии гласят, что он находился на другом берегу реки, неподалеку от Старого Моста, что это был очень большой дом, самый большой в те времена, и что в его окнах горело такое множество разноцветных фонариков, что их свет резал глаза, окрашивал песок вокруг здания и даже освещал Старый Мост. Но главная его сила была в музыке, которая неизменно раздавалась в его стенах, как только темнело, не смолкала всю ночь и была слышна даже в соборе. Говорят, дон Ансельмо неутомимо объезжал чичерии предместий и даже близлежащих селений и отовсюду привозил музыкантов, играющих на гитаре, кахоне, кихаде[36], флейте, барабане, корнете. Но никогда арфистов, потому что он сам неподражаемо играл на этом инструменте и его арфа вела оркестр Зеленого Дома.
«Казалось, сам воздух отравлен, — говорили старухи с улицы Малекон. — От музыки негде было укрыться, хотя мы закрывали двери и окна, и мы слышали ее за едой, во время молитвы и даже сквозь сон».
«И надо было видеть лица мужчин, когда они ее слышали, — говорили святоши, закутанные в покрывала. — И надо было видеть, как она их отрывала от домашнего очага, вытаскивала на улицу и толкала к Старому Мосту».
«И ничего не помогало, — говорили матери, жены, невесты, — ни наши молитвы, слезы, мольбы, ни проповеди священников, ни посты, ни обеты».
«Может, и правда, что Зеленый Дом принес нам несчастье, но уж и веселились в проклятом!» — говорили, облизываясь, старики.
Через несколько недель после возвращения дона Ансельмо с караваном жилиц Зеленый Дом утвердил свое господство над Пьюрой. Вначале его посетители выходили из города тайком, дождавшись темноты, украдкой переходили через Старый Мост и ныряли в дюны. Потом эти вылазки превратились в настоящие набеги, и молодых людей уже не заботило, что их узнают приникшие к жалюзи сеньоры с улицы Малекон. В ранчо, гостиных, асьендах только об этом и говорили. С церковных кафедр все чаще раздавались предостережения и увещания, отец Гарсиа клеймил распущенность, цитируя Священное Писание. Был создан Комитет благочестия и добрых нравов, и входившие в него дамы нанесли визиты префекту и алькальду. Представители власти, понурив головы, соглашались: конечно, они правы, Зеленый Дом — это позор для Пьюры, но что делать? Законы, изданные в Лиме, этой прогнившей столице, на стороне дона Ансельмо, существование Зеленого Дома не противоречит конституции и не подпадает под действие Уголовного кодекса. Дамы перестали здороваться с префектом и алькальдом и закрыли для них двери своих гостиных. А между тем юнцы, зрелые мужчины и даже старики, мирно доживавшие свой век, толпами стекались в сверкающий огнями притон.
Не устояли даже самые воздержанные, работящие и степенные пьюранцы. Город, прежде такой тихий, теперь по ночам, как кошмар, тревожили шум и топот шагов. На заре, когда в Зеленом Доме смолкали арфа и гитары, на улицах поднимался нестройный гул: это гуляки расходились поодиночке и группами, распевая и хохоча. Мужчины с исколотыми песком, помятыми от бессонной ночи лицами рассказывали в «Северной звезде» сногсшибательные истории, которые потом передавались из уст в уста, подхватывались малолетками.
— Вот видите, вот видите, — дрожащим голосом говорил отец Гарсиа, — не хватает только, чтобы на Пьюру ниспал огонь с неба, все остальные несчастья уже обрушились на нас.
Потому что действительно все это совпало со стихийными бедствиями. В первый год река Пьюра так разлилась, что разнесла дамбы у ферм и затопила посевы, кое у кого потонула скотина, и на широких пространствах пустыни Сечуры песок потемнел, пропитавшись водой. Взрослые проклинали наводнение, дети строили замки из мокрого песка. На второй год, как бы в наказание за брань, которой осыпали ее хозяева затопленных земель, река пересохла. Русло Пьюры поросло чертополохом и травами, а когда они, едва поднявшись, полегли от зноя, превратилось в голую расщелину. Сахарный тростник засох, хлопок пророс раньше времени. На третий год урожай погубили паразиты.
«Эти бедствия — кара за грех, — гремел отец Гарсиа. — Враг в вас самих, пока не поздно, убейте его молитвами».
Знахари кропили посевы кровью молочных козлят, катались по бороздам, бормотали заклинания, чтобы вызвать дождь и прогнать насекомых.
«Боже мой, Боже мой, — сетовал отец Гарсиа, — люди терпят голод и нищету, но, вместо того чтобы извлечь из этого суровый урок, все грешат и грешат».
Потому что ни наводнение, ни засуха, ни порча не помешали расти славе Зеленого Дома.
Облик города изменился. Тихие провинциальные улицы заполонили приезжие, которые в конце недели прибывали в Пьюру из Сульяны, Пайты, Хуанкабамбы и даже Тумбеса и Чиклайо, наслышавшись о Зеленом Доме, легенда о котором распространилась через пустыню. Они проводили там ночь и, вернувшие в город в самом непотребном виде, шатались по улицам, наглые и грубые, выставляя напоказ свою пьяную удаль. Пьюранцы ненавидели их, и нередко возникали драки, притом не ночью и не на лужке у Моста, где обычно происходили поединки, а среди бела дня, на Пласа де Армас, на проспекте Грау и в любом другом месте. Дело доходило до настоящих побоищ. Стало небезопасно выходить на улицу.
Когда, несмотря на запрещение властей, одна из обитательниц Зеленого Дома появлялась в городе, сеньоры поспешно уводили в дом своих дочерей и задергивали занавески, а отец Гарсиа вне себя от ярости выходил навстречу нежеланной гостье, и прохожим приходилось удерживать священника, чтобы он не набросился на нее с кулаками.
В первый год в заведении жили только четыре девицы, но на следующий год, когда они уехали, дон Ансельмо снова отправился в путь и вернулся с восемью, а в пору наивысшего расцвета Зеленого Дома их число, говорят, доходило до двадцати. Они прибывали прямо на место, минуя город. Со Старого Моста было видно, как они приезжали, были слышны их непристойный выкрики и визг. Их яркие платья, платки и украшения пестрели на фоне бесплодных песков.
Зато дон Ансельмо частенько бывал в городе. Он разъезжал по улицам на своем черном коне, которого выучил всяким кунштюкам: весело помахивать хвостом, когда проходит женщина, подгибать ногу в знак приветствия, пританцовывать при звуках музыки. Дон Ансельмо располнел и одевался с шиком: носил шляпу из мягкой соломки, шелковый шарф, тонкие рубашки, наборный пояс, сшитые на заказ брюки, сапоги на высоком каблуке и шпоры. Пальцы его были унизаны кольцами. Иногда он заходил в «Северную звезду» выпить стаканчик-другой, и многие именитые люди не колеблясь присаживались за его столик, болтали с ним, а потом провожали его до Старого Моста.
Преуспеяние дона Ансельмо сказывалось в том, что Зеленый Дом рос в ширину и в высоту, как растет, созревая, живой организм. Первым нововведением была опоясавшая его и скрывшая первый этаж каменная ограда, утыканная сверху на страх ворам острой щебенкой, черепками, колючками и репьем. Пространство между оградой и домом сначала занимал усеянный камнями дворик, потом сени с кактусами в горшках, потом круглый зал с полом и потолком из циновок. Наконец солому заменило дерево, в зале настлали пол, а крышу покрыли черепицей. Над вторым этажом поднялся третий — нечто вроде сторожевой вышки. Каждый вновь уложенный камень, каждую черепицу и доску непременно красили зеленой краской. Избранный доном Ансельмо цвет вносил в пейзаж освежающую ноту, словно напоенная влагой растительность. Завидев издалека ярко-зеленое пятно среди бескрайной желтизны песков, путники испытывали такое ощущение, будто приближались к оазису, где прозрачные воды и гостеприимная сень пальм и кокосовых деревьев сулили им долгожданный отдых и усладу после томительного путешествия через знойную пустыню.
Дон Ансельмо, говорят, жил на самом верху, в башенке, куда не было доступа никому, даже его лучшим клиентам — Чапиро Семинарио, префекту, дону Эусебио Ромеро, доктору Педро Севальосу. Наверное, оттуда дон Ансельмо смотрел, как к Зеленому Дому тянутся посетители, как их фигуры то показываются, о исчезают в вихрях взметенного ветром песка, словно вокруг города рыщут голодные звери, вышедшие на добычу после захода солнца.
Помимо девиц, в Зеленом Доме в пору его процветания жила Анхелика Мерседес, молодая мангачка, унаследовавшая от матери искусство стряпни. Вместе с ней дон Ансельмо отправлялся на рынок и в магазины заказывать провизию и вина. Рыночные торговцы и лавочники сгибались перед ним в поклонах, как тростник на ветру. Козлята, кролики, поросята и барашки, которых Анхелика Мерседес готовила с известными ей одной травами и специями, стали одним из соблазнов Зеленого Дома, и некоторые старики клялись, что ходят туда только для того, чтобы полакомиться этими тонкими блюдами.
Вокруг Зеленого Дома всегда толклись бездельники, нищие, мелочные торговцы, продавщицы фруктов, которые осаждали входивших и выходивших клиентов. Дети по вечерам удирали из дому и, спрятавшись за кустами, следили за посетителями, направлявшимися в Зеленый Дом, и прислушивались к музыке и смеху, а иные, расцарапывая себе руки и ноги, взбирались на ограду и жадно заглядывали внутрь. Однажды, в день церковного праздника, отец Гарсиа собственной персоной отправился к Зеленому Дому. Стоя неподалеку от него, он одного за другим останавливал посетителей, увещевая их вернуться в город и покаяться. Но все они придумывали отговорки: у одного было деловое свидание, другому нужно было залить горе — душа горела, третий держал пари, и прийти было для него делом чести. Некоторые, насмешничая, приглашали отца Гарсиа пойти с ними, а кто-то обиделся и вытащил револьвер.
В Пьюре возникли новые легенды о доне Ансельмо. Одни говорили, что он тайно ездит в Лиму, где хранит накопленные деньги и скупает недвижимость. По мнению других, он был всего лишь подставным лицом, вывескою предприятия, в число пайщиков которого входили префект, алькальд и помещики. Народная фантазия расцвечивала яркими красками прошлое дона Ансельмо, и ему что ни день приписывали все новые подвиги или кровавые злодеяния. Старые мангачи уверяли, что опознают в нем молодого парня, который много лет назад разбойничал в предместьях, а другие утверждали, что он беглый каторжник, бывший монтонеро, опальный политик. Только отец Гарсиа брал на себя смелость говорить: «От него пахнет серой».
Утром они встают и, собравшись двинуться дальше, спускаются оврагом туда, где оставили лодку, а лодки нет. Они начинают искать ее, Адриан Ньевес идет в одну сторону, капрал Роберто Дельгадо со слугой — в другую, как вдруг — крики, град камней, голые дикари, и вот агваруны окружают капрала, набрасываются на него, и на слугу тоже, а теперь и его увидели чунчи и бегут к нему, черт возьми, настал твой час, Адриан Ньевес, и он бросается в воду, а вода холодная, быстрая, темная, не высовывай голову, держись под водой, пусть подхватит течение, пусть снесет подальше — пули, камни? — черт возьми, воздуху не хватает, голова кружится, в ушах шумит, как бы судорога не свела. Он выныривает — еще видна Ура-куса и в овраге зеленый мундир капрала, его колошматят чунчи, сам виноват, он ему говорил, а что слуга? Удерет или убьют его? Он плывет вниз по течению, ухватившись за бревно, и когда его прибивает к правому берегу, вылезает совершенно разбитый. Он падает наземь, тут же засыпает и просыпается от того, что его кусает скорпион. К нему еще не вернулись силы, но приходится развести костер и подержать руку над огнем, хоть и чертовски жжет, — пусть малость выпарится яд. Потом он высасывает кровь из ранки, сплевывает и полощет рот — всякое бывает, с этими проклятыми скорпионами шутки плохи. Он идет по лесу, чунчей нигде не видать, но лучше податься на Сантьяго, а то, чего доброго, схватит патруль и отвезет его назад, в Форт Борха. Возвращаться в селение тоже нет смысла — там его через день-другой накроют солдаты. Пока что надо сварганить плот. Это отнимет много времени — эх, если бы у тебя был мачете, Адриан Ньевес, — руки устали и сил не хватает свалить крепкие деревца. Он выбирает три сухостойных, трухлявых, которые валятся от первого толчка, связывает их лианами и выламывает два шеста — один про запас. А теперь не выходить на плес, пробираться по протокам и заводям, да это и нетрудно — здесь повсюду вода. Только как тут ориентироваться, верховье — не его места, а при таком разливе и вовсе не разберешь, что к чему, доберется он так до Сантьяго? Что ж поделаешь, придется еще с недельку помучиться, Адриан Ньевес, ты хороший лоцман, принюхайся как следует, запах не обманет, это верное направление, так держать и не дрейфить, главное — не дрейфить. Но куда же его несет теперь? Протока петляет и петляет, и плывет он почти в темноте — лес густой, и в чащобу едва проникает солнце. Душно, пахнет гниющим деревом и тиной, да еще нет спасу от летучих мышей — у него руки устали и глотка охрипла их отгонять, легко сказать — еще недельку. Ни назад, ни вперед, ни вернуться на Мараньон, ни добраться до Сантьяго, течение, как былинку, несет его неизвестно куда, а вдобавок льет дождь, льет и льет день и ночь. Но наконец протока кончается, и показывается маленькое озерцо со щетиной чамбир по берегам. Смеркается. Он ночует на островке, проснувшись, жует горькие травинки, опять пускается в путь и только через два дня убивает палкой тощего тапира и съедает его полусырым. Он до того ослабел, что не может даже держать шест, и его всласть искусали москиты -кожа горит, а ноги как у капитана Кироги, про которого рассказывал капрал, что-то с ним сталось, отпустили его уракусы? Может, и убили — они не на шутку рассвирепели. Пожалуй, надо было ему все-таки вернуться в Форт Борха, лучше быть солдатом, чем трупом, Адриан Ньевес, невесело умереть в лесу от голода или лихорадки. Он лежит пластом на плоту, и так проходит немало дней, прежде чем его выносит из протоки в огромное озеро, — что это, неужели Римаче? Не может быть, чтоб вода так поднялась, — а посреди озера виднеется остров со стеною лупун над обрывом. Он, не поднимаясь, отталкивается шестом, остров все ближе, и, наконец, между деревьями в уродливых наростах показываются голые фигуры. Черт возьми, агваруны? Помогите! Удастся ли с ними поладить? Он приветственно машет им обеими руками, а они суетятся, кричат, показывают на него друг другу — помогите! — и, привстав, он видит христианина и христианку, они его поджидают, а у него голова идет кругом — до чего же он рад видеть христианина, хозяин.