Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Разговор в «Соборе»

ModernLib.Net / Современная проза / Льоса Марио Варгас / Разговор в «Соборе» - Чтение (стр. 32)
Автор: Льоса Марио Варгас
Жанр: Современная проза

 

 


— Ох мы и перетрусили из-за твоего старика. — Одной рукой он держал руль, а другой подстраивал приемник. — Слава богу, что это не на улице с ним случилось.

— Ты уже по-родственному рассуждаешь, — с улыбкой перебил его Сантьяго. — Не знал, конопатый, что ты ухаживаешь за Тете.

— Она тебе разве не говорила? — воскликнул Попейе. — Ты что, с луны свалился? Мы уже два месяца вместе.

— Я давно не бывал дома, — сказал Сантьяго. — Ну, что ж, рад за вас обоих.

— Нелегко, знаешь ли, мне далась победа, — сказал Попейе. — Твоя сестрица и не смотрела на меня, помнишь, тогда, еще в школе. Но верно говорят: терпение и труд все перетрут.

Они остановились у «Тамбо» на проспекте Арекипы, заказали, не вылезая из машины, по чашке кофе. Вспоминали прошлое, рассуждали, как у кого сложилась жизнь. Он тогда только что окончил архитектурный, думает он, поступил в крупную фирму, надеялся на паях с приятелями открыть собственное дело. Ну, а ты-то как, как твоя жизнь, какие планы?

— Жизнь — ничего, — сказал Сантьяго, — а планов никаких нет. Буду в «Кронике», как и раньше.

— А когда же диплом защитишь? — с осторожным смешком сказал Попейе. — Ты ж ведь создан для адвокатуры.

— Думаю, что никогда, — сказал Сантьяго. — Право меня не прельщает.

— Если честно, эти твои закидоны очень огорчают дона Фермина, — сказал Попейе. — Он все время нам с Тете: уговорите его уйти из газеты, хватит уже. Да, я в курсе. Мы с ним отлично ладим. Подружились, можно сказать. Вот такой человек.

— Не хочу я доктором становиться, — как бы шутя сказал Сантьяго. — У нас в Перу плюнь — в доктора попадешь.

— Ты не меняешься, — сказал Попейе. — Лишь бы не как все, только бы наособицу.

От кафе отъехали, а на проспекте Такны перед зданием «Кроники» еще поболтали немного, а потом Сантьяго вышел. Надо нам почаще видеться, старина, тем более что мы с тобой уже почти родственники. Попейе сто раз хотел встретиться, но ты же неуловим. О нем все время справляются ребята, и, может, нам как-нибудь на днях пообедать? Ты никого не встречал из нашего выпуска? Выпуск, думает он. Щенки, превратившиеся в львов и тигров. Инженеры, адвокаты, управляющие. Некоторые уже женились, думает он, иные завели любовниц.

— Я, конопатый, почти никого не вижу, живу как филин: ложусь на рассвете, а встаю под вечер, когда надо идти в редакцию.

— Богемное житье, да? — сказал Попейе. — Здорово, наверно, а? Особенно для парня с такими мозгами, как у тебя. Ты же — интеллектуал.

— Что тут смешного? — говорит Амбросио. — Я вам про дона Фермина сказал то, что на самом деле думаю.

— Я не над этим смеюсь, — говорит Сантьяго. — А над тем, что я — интеллектуал.

Когда он на следующий день пришел в клинику, дон Фермин уже сидел на кровати и читал газеты. Был оживлен, одышка прошла, и лицо порозовело. Дон Фермин провел в клинике неделю, и он навещал его ежедневно, но ни разу не оставался наедине. Родственники, которых он годами не видел, которые рассматривали его недоверчиво. В семье не без урода… ушел из дому… из-за него Соилита места себе не находит… прозябает в какой-то газетенке. Невозможно, Савалита, невозможно было упомнить имена всех дядюшек и тетушек, узнать всех кузенов и кузин, с которыми ты встречался в больнице. В ноябре, когда уже начало припекать, сеньора Соила и Чиспас улетели с доном Фермином в Нью-Йорк на обследование. Вернулись через десять дней, и вся семья уехала на лето в Анкон. Ты их не видел почти три месяца, Савалита, но каждую неделю разговаривал с отцом по телефону. В конце марта вернулись в Мирафлорес: дон Фермин совсем оправился, загорел и поздоровел. В первое же воскресенье, придя на обед, ты увидел, как Попейе целует твоих родителей. Тете разрешили ходить с ним по субботам на танцы в «Гриль-дель-Боливаро». В день твоего рождения Чиспас, Тете и Попейе утром разбудили тебя в пансионе, повезли домой, а дома тебя ждали подарки. Два костюма, Савалита, сорочки, башмаки, запонки и в конверте — чек на тысячу солей, которые вы с Карлитосом оставили в борделе. Что еще стоит вспомнить, Савалита, что еще уцелело в памяти?


— Сначала ничего не делал, так околачивался, — говорит Амбросио. — Потом стал шофером, а потом — вы смеяться будете — совладельцем похоронного бюро.

Первые недели в Пукальпе прошли скверно, и не потому даже, что Амбросио был в неутешной печали, а из-за ее снов. Из немой тьмы появлялось, сияя, юное, белое, прекрасное тело — то, каким было оно в Сан-Мигеле, а она, став на колени в своей каморке на Хесус-Мария, начинала дрожать. Тело, колеблясь в теплом золотистом свечении, наплывало и росло, и она видела пурпурную рану на шее хозяйки и ее осуждающие глаза: это ты меня убила. Амалия просыпалась от ужаса, прижималась к спящему Амбросио и до рассвета уже заснуть не могла. А иногда снилось ей, что за нею гонятся полицейские, слышала их свистки и топот тяжелых башмаков: это ты ее убила. Но схватить ее им так и не удавалось, хотя всю ночь они тянули к ней руки, а она сжималась, покрывалась холодным потом.

— О хозяйке я чтоб больше не слышал, — в самый первый день, сразу по приезде, сказал ей Амбросио, и вид у него был как у побитой собаки. — Я тебе запрещаю.

Кроме того, ей почему-то сразу стало не по себе в этом жарком и тоску наводящем городе. Сначала жили они в гостинице, где была пропасть пауков и тараканов — отель «Пукальпа», — из окон виднелась пристань и покачивавшиеся в грязной воде катера, лодки, баркасы. Все было так неприглядно, так убого. Амбросио же глядел на Пукальпу равнодушно, словно они не жить сюда перебрались, а так, мимоездом, и только однажды, когда она пожаловалась, что дышать нечем, все раскалено, неопределенно заметил: жарковато, конечно, вроде как в Чинче было. В гостинице пробыли неделю. Потом сняли домик под соломенной крышей, неподалеку от больницы. Кругом было почему-то много похоронных бюро, а одно заведение называлось «Безгрешная душа» и торговало только белыми детскими гробиками.

— Вот радость-то для тех, кто в больнице лежит, — сказала как-то Амалия. — Поневоле задумаешься, что на тот свет пора, когда вокруг одни похоронные бюро.

— Там на каждом шагу, ниньо, если не церковь, так погребальный магазин, — говорит Амбросио. — Затошнит, ей-богу, до чего ж набожные люди в этой Пукальпе.

А в нескольких шагах от их домика был и больничный морг. Амалия задрожала, увидев в первый день это угрюмое бетонное строение со скатом на манер петушиного гребня. Домик был довольно просторный и даже с участком земли, сплошь заросшим бурьяном. Можете тут развести чего-нибудь, сказал им хозяин, Аландро Песо, огородик разбить. Пол во всех четырех комнатах был земляной, а стены голые и некрашеные. Однако даже тюфяка не нашлось: где ж они спать будут? А главное — Амалита-Ортенсия, ее же укусит какая-нибудь тварь. Но Амбросио сказал: купим все, что нужно. И в тот же день пошли они в центр и купили топчан, матрас, колыбельку, ложки-плошки, примус, занавески, и Амалия, увидав, что Амбросио все никак не уймется, испугалась, что денег не хватит, — хватит, хватит. Но он, не отвечая, продолжал показывать очарованному приказчику: вон то, и то, и то, и еще это, и клеенку тоже.

— Откуда же у тебя столько денег? — спросила его ночью Амалия.

— Откладывал все эти годы, — говорит Амбросио. — Хотел своим домом жить, на себя работать.

— Радоваться бы должен, — сказала тогда Амалия. — А ты не рад. Тебе грустно, что из Лимы уехал.

— Теперь у меня хозяина не будет, теперь я сам себе голова, — отвечал Амбросио. — Что ты, глупая, я очень рад.

Нет, это он соврал, доволен он стал только потом. А первое время ходил хмурый и вроде бы чем-то удрученный и почти не разговаривал. Но и с нею, и с Амалитой-Ортенсией был ласков и заботлив. В первый день, когда в гостинице жили, вышел и вернулся со свертком. А в свертке была одежда для них обеих. Амалии платье оказалось велико, она прямо утонула в этом пестром балахоне до самых щиколоток и выглядела, наверно, потешно, но он даже не улыбнулся. Сразу же по приезде отправился он в транспортную компанию, но там ему сказали, что дона Иларио сейчас нет, вернется через десять дней. А что же они, Амбросио, будут делать? Подыщут жилье и, пока не пришла пора впрягаться, развлекутся немного, Амалия. Особенно им развлечься не удалось: Амалию все мучили тяжкие сны, Амбросио скучал по Лиме, — но все же попытались и истратили кучу денег. Пробовали разные индейские яства на улице Комерсио, наняли лодочку и поплавали по Укаяли[64], съездили на экскурсию в Яринакочу, сходили несколько раз в кино. Крутили там старые картины, а Амалита-Ортенсия начинала в темноте плакать, и зрители тогда кричали: выведите их, смотреть не дают. Дай мне ее, говорил Амбросио, давал ей свой палец вместо соски, и она смолкала.

Но мало-помалу Амалия стала привыкать, мало-помалу Амбросио веселел. Приводили в божеский вид свое жилище, работали день и ночь, Амбросио купил краски, побелил стены снаружи и внутри, а Амалия соскребла с полу всякую гадость. По утрам вместе ходили на рынок, покупали кое-какой еды. Научились различать и узнавать улицы — по церквам, мимо которых проходили: баптистская, адвентистов седьмого дня, католическая, евангелическая, Троицы. Научились и разговаривать друг с другом по-новому: до чего же ты переменился, мне иногда кажется, тебя подменили, а настоящий Амбросио в Лиме остался. Да почему же, Амалия? Потому что грустный стал и взгляд такой сосредоточенный, а глаза иногда вдруг гасли и начинали блуждать, как у животного. Да ты с ума сошла, Амалия, скорей уж наоборот: там, в Лиме, остался не настоящий Амбросио, а здесь ему хорошо, он любит, когда солнце, а от лимского низкого неба ему так часто делалось тоскливо. Дай-то Бог, Амбросио. По вечерам они, как и все в Пукальпе, выходили из дому, садились возле дома, вдыхали поднимавшуюся от реки свежесть, разговаривали, а в траве трещали цикады, пускали свои рулады жабы. Однажды утром Амбросио принес ей зонтик: на вот, держи, чтоб не жаловалась, что от жары деваться некуда. Ну, Амалия, теперь ты истая горянка. Кошмары стали реже и не такие жуткие, стали исчезать, а с ними — и страх, который охватывал ее всякий раз при виде полицейского. Средство от страха было одно — не сидеть праздно, а чем-нибудь заняться — стряпать, стирать, ходить за девочкой, пока Амбросио пытался превратить пустырь за домом в огород. С раннего утра, разувшись, проходил он ряд за рядом, выпалывая сорняки, но они тут же вырастали снова и перли еще гуще. Неподалеку от их домика стоял другой, выкрашенный в белый и синий цвет, а в саду росли фруктовые деревья, и как-то утром Амалия пошла к соседям спросить совета, и сеньора Лупе приняла ее радушно. Конечно, конечно, помогу чем смогу. Сеньора Лупе стала первой и самой близкой их подругой, ниньо, ближе ее никого в Пукальпе у них не было. Амбросио она научила засевать землю сразу после прополки: вот здесь маниоку, сюда — бататы, сюда — картошку — и сама подарила им семена, а Амалию — готовить рагу, которое ела вся Пукальпа — жареные бананы с рисом, маниокой и рыбой.

II

— Как это так: женились оттого, что в аварию попали? — смеется Амбросио. — Хотите сказать, вас заставили?

Все началось с одного из тех бестолковых пустых вечеров, которые колдовским образом превращались в пирушки. В «Кронику» позвонил Норвин и сказал, что ждет их в «Патио», и Сантьяго с Карлитосом после работы отправились туда. Норвин желал идти в публичный дом, Карлитос тянул в «Пингвин», подбросили монету, и Карлитос выиграл. Ночной клуб мрачно пустовал. Педрито Агирре присел к ним и угостил пивом. Когда кончилось второе «шоу» и разошлись последние посетители, получилось как-то так, что танцовщицы и оркестранты и вся прислуга из бара сдвинули столы, и внезапно началось веселье. Посыпались шутки, анекдоты, тосты, и жизнь вдруг показалась забавной, привлекательной, искрящейся и сулящей много приятного. Все пили, пели, принимались и сейчас же бросали танцевать, а рядом с Сантьяго сидели Карлитос и Китаянка, прильнув друг к другу, глядя друг другу в глаза, словно только что обрели и осознали свою любовь. До трех утра они пили, болтали без умолку, были великодушны и милы, а в три Сантьяго почувствовал, что влюбился в Аду-Росу. Помнишь ее, Савалита: небольшая, смуглая, с крепеньким, выпуклым задом. Кривые ножки, думает он, золотой зуб, несвежее дыханье, брань через каждое слово.

— Да нет, настоящая авария, — говорит Сантьяго. — Разбился на машине.

Первым исчез Норвин с сорокалетней огненногривой танцовщицей. Китаянка и Карлитос уговорили Аду-Росу ехать к ним. Сели в такси и отправились к Китаянке, в Санта-Беатрис. Сантьяго сидел впереди, словно по рассеянности позабыв руку на колене Ады-Росы, дремавшей на заднем сиденье рядом с Китаянкой и Карлитосом, которые неистово целовались. Приехали, пили холодное пиво, слушали музыку и танцевали. Когда за окном посветлело, Китаянка с Карлитосом заперлись в спальне, а Сантьяго с Адой-Росой остались в гостиной. Целоваться они начали еще в «Пингвине», а теперь продолжали, и Ада-Роса села к нему на колени, но когда он попытался раздеть ее, взбрыкнула, подняла крик, стала крыть его последними словами. Ладно, ладно, обойдемся, Ада-Роса, только без драки. Он снял подушки из кресла, бросил их на ковер, улегся и уснул. А проснувшись, увидел в голубоватом сумраке, что она спит одетая на диване, свернувшись, как младенец в утробе матери. Он доковылял до ванной, несказанно мучаясь от ломоты во всем теле и отдающей желчью мигрени, сунул голову под струю холодной воды. Потом ушел: на улице солнце резануло по глазам так, что выступили слезы. Выпил черного кофе в баре на Пти-Туар, а потом, одолевая автобусную тошноту, доехал до Мирафлореса, а оттуда — до Барранко. Часы на здании муниципалитета показывали полдень. Сеньора Лусия оставила на подушке записку: просили срочно позвонить в «Кронику». Ну уж дудки, за кого это Ариспе его принимает? — и он уже собрался нырнуть под одеяло, как вдруг подумал, что любопытство все равно не даст уснуть, натянул пижаму и спустился к телефону.

— Так вы, значит, недовольны, что женились? — говорит Амбросио.

— Ну и ну, — сказал Ариспе. — Почему такой замогильный голос?

— Повеселились, — сказал Сантьяго. — Теперь просто кончаюсь. Всю ночь не спал.

— В машине поспишь, — сказал Ариспе. — Хватай такси и мчись сюда. Поедешь с Перикито и Дарио в Трухильо.

— В Трухильо? — Неужели, думает он, неужели начались поездки, пусть для начала хоть в Трухильо. — А нельзя ли…

— Нельзя. Ты уже выехал, — сказал Ариспе. — Проверенная информация: очередной выигрыш, Савалита, — полтора миллиона.

— Хорошо. Сейчас приму душ и прискачу, — сказал Сантьяго.

— Репортаж вечером продиктуешь по телефону, — сказал Ариспе. — Давай скорей, обойдешься без душа: всех грехов все равно не смоешь.

— Нет, почему же, доволен, — говорит Сантьяго. — Дело-то все в том, что и это решал не я. Подчинился обстоятельствам — так же и со службой было, и со всем, что бы ни происходило в моей жизни. Не я поступал — со мной поступали.

Он торопливо оделся, снова облил голову холодной водой, сбежал по лестнице. Таксисту пришлось будить его, когда подъехали к редакции. Утро было солнечное, зной мягко проникал в тело через все поры, расслабляя тело и душу. Ариспе оставил инструкции и деньги на еду, бензин и гостиницу. Несмотря на то что не выспался и не проспался, ты, Савалита, был рад предстоящей поездке.

Перикито сел вперед, Сантьяго растянулся на заднем сиденье и в ту же минуту уснул. Проснулся уже в Пасамайо. Справа — дюны и крутые желтые холмы, слева — сверкающее синее море и пропасть, прямо — шоссе, тяжело карабкавшееся по голому склону горы. Он приподнялся, сел, закурил; Перикито с тревогой поглядывал в бездну.

— А-а, штаны-то уж небось мокрые? — засмеялся Дарио.

— Сбрось скорость, — сказал Перикито. — И не болтай, смотри на дорогу.

Дарио вел машину быстро и уверенно. В Пасамайо машины почти не попадались, в Чанкае остановились перекусить у ресторанчика на обочине шоссе. Потом снова тронулись, и Сантьяго, пытавшийся, несмотря на тряску, снова заснуть, слышал разговор своих спутников.

— Я так думаю, это брехня, там, в Трухильо, — сказал Перикито. — Есть такие гады: живут тем, что поставляют в газеты ложные сведения.

— За один соль отгрести полтора миллиона! — сказал Дарио. — Я теперь, пожалуй, тоже буду играть в «Птичку».

— Ну-ка, посчитай, сколько ж это, если на баб перевести, — сказал Перикито.

— Как пьяный, — сказал Сантьяго. — Голова болит.

— Повезло тебе, — сказал Перикито. — Еще бы один такой кувырок, и тебя бы сплющило в лепешку.

— Вот, Амбросио, это было одно из немногих крупных происшествий в моей жизни, — говорит Сантьяго. — Так я и познакомился со своей теперешней женой.

Ему было холодно, ничего не болело, но мысли путались. Он слышал разговоры и шорохи, рокот мотора, шум других машин, а когда открыл глаза, его клали на носилки. Увидел улицу, темнеющее небо, прочел надпись «Аптека» на дверях дома, в который его вносили. Его подняли на второй этаж, Перикито и Дарио помогали раздевать его. Когда его укрыли простыней и одеялом до подбородка, он подумал: буду спать часов сто. Сквозь сон он отвечал на вопросы человека в очках и белом фартуке.

— Скажи Ариспе, чтоб ничего не печатал о нашей аварии, — и сам удивился своему голосу. — Не хочу, чтоб отец узнал.

— Романтическая встреча, — говорит Амбросио. — Она, значит, вас выхаживала и вы ее полюбили?

— Она потихоньку таскала мне сигареты, — говорит Сантьяго.


— Ну, Кетита, пришел твой звездный час, — сказала Мальвина.

— Он прислал за тобой машину, — захлопал ресницами Робертито. — Королевские почести, Кетита.

— Счастливый билет вытянула, — сказала Мальвина.

— И я тоже, и мы все, — сказала с хитрой улыбочкой Ивонна, провожая ее. — Помни, Кетита, по высшему разряду.

А до этого, когда Кета снаряжалась, Ивонна пришла помочь ей причесаться и лично присмотреть за тем, как она одета, и даже дала ожерелье, подходившее к ее браслету. Счастливый билет? — думала Кета и удивлялась, что не рада и не взволнована и ей даже не любопытно. Вышла и в дверях словно споткнулась: давешние дерзкие и робкие глаза взглянули на нее. Но самбо глядел лишь мгновение, сейчас же потупился, пробормотал «добрый вечер» и торопливо открыл перед нею дверцу автомобиля — длинного, черного, мрачного, как катафалк. Она села, не ответив, и увидела впереди, рядом с водителем, еще одного — тоже рослого и здоровенного и в таком же синем костюме.

— Вам не дует, может, закрыть окошко? — пробормотал, садясь за руль, самбо, и снова на мгновенье она увидела белок скошенного на нее огромного глаза.

Автомобиль помчался к площади Второго Мая, свернув через Альфонса Угарте на площадь Болоньези, потом по проспекту Бразилии, и Кета, оказываясь через равные промежутки в пятне света от уличных фонарей, каждый раз встречала в зеркальце заднего вида алчных зверьков, ищущих ее взгляда. Второй закурил, спросив, не будет ли сеньорите мешать дым, и больше не оборачивался и не смотрел на нее. Неподалеку от Малекона въехали на Магдалена-Нуэва, потом вдоль трамвайных путей — к Сан-Мигелю, и, вскидывая глаза, Кета видела их в зеркальце: они жгли огнем и тотчас убегали в сторону.

— Чего уставился? — сказала она, подумав: еще врежется, не дай бог. — На мне цветы не растут.

Головы на передних сиденьях сблизились и откачнулись на место, и раздался нестерпимо смущенный голос: я?., простите, сеньорита?., это вы мне?.. До чего ж ты боишься этого самого Кайо, подумала Кета. Автомобиль кружил по узким темным улочкам Сан-Мигеля и наконец затормозил. Она увидела сад, двухэтажный домик, задернутые шторы на освещенном окне. Самбо вылез, распахнул перед нею дверцу. Он стоял, крепко держа ручку в пепельном кулачище, понурый, испуганный, пытающийся что-то сказать. Здесь? — пробормотала Кета. В тусклом свете виднелись ряды одинаковых особняков за ровными линиями темных невысоких деревьев.

Двое полицейских на углу смотрели на автомобиль, и тот, второй, просунув руку в окошко, махнул им, как бы говоря: свои. Неужели он тут живет, подумала Кета, не может быть, слишком скромно, наверняка еще какая-нибудь мерзкая затея.

— Я не хотел вас обидеть, — криворото, униженно выговорил самбо. — Я на вас не смотрел. Но если вам показалось, то извините, пожалуйста.

— Да не бойся, — засмеялась Кета, — я ничего не скажу твоему Кайо. Просто не люблю нахалов.

Она пересекла сад, где сильно пахли влажные цветы, и, нажимая кнопку звонка, услышала за дверью голоса и музыку. Дверь открылась, и она зажмурилась от ударившего в лицо света. Узнала узкоплечую щуплую фигуру вчерашнего клиента, изглоданное лицо, брюзгливую складку губ и безжизненные глаза: здравствуй, здравствуй, проходи. Спасибо, что… — начала она и осеклась: перед баром, полным бутылок, стояла еще одна женщина, и смотрела на нее с любопытством, и улыбалась. Кета замерла, руки ее повисли — растерялась.

— Это и есть знаменитая Кета. — Кайо-Дерьмо закрыл дверь, сел и теперь вместе с этой женщиной разглядывал ее. — Проходи, знаменитая Кета. Хозяйку дома зовут Ортенсия.

— А я думала, они все старые, страшные и грязные, — раскатился жиденький смешок, и ошеломленная Кета успела подумать: да она же пьяна в дым. — Значит, ты мне все наврал, Кайо.

Она снова засмеялась — вульгарно и с преувеличенной веселостью, а он со своей блуждающей полуулыбкой указал на кресло: садись, в ногах правды нет. Кета прошла, как по льду или скользкому навощенному паркету, боясь потерять равновесие, упасть и оказаться в еще большем замешательстве, села на краешек, напряженно выпрямившись. Снова услышала музыку — включили проигрыватель или она просто забыла о ней? — танго Гарделя[65], и проигрыватель был встроен в стенку красного дерева. Она видела, как женщина поднялась, прошла, пошатываясь, к бару, как ее неловкие руки стали колдовать над бутылками и стаканами. Заметила ее облегающее платье из опалового шелка, и какая у нее белая кожа и плечах и на руках, а волосы — точно угольные, заметила, как блестят кольца, и, все еще не придя в себя, подумала: до чего ж похожа на ту. Женщина, неся два стакана, подошла к ней, колеблясь на ходу всем словно бы лишенным костей телом, и Кета отвела глаза.

— Кайо мне говорил: очень хорошенькая, а я ему не поверила. — Она стояла над нею, покачиваясь, глядя сверху вниз прозрачно-водянистыми смеющимися глазами самовлюбленной кошечки, а когда наклонилась, протягивая стакан, обдала Кету пьяным, резким, каким-то воинственным запахом своих духов. — Оказывается, правда: знаменитая Кета — просто красоточка.

— За твое здоровье, знаменитая Кета, — не предложил, а приказал Кайо-Дерьмо без тени приязни. — Глядишь, и настроение тебе поднимем.

Кета машинально поднесла стакан к губам, зажмурилась и выпила, горячая волна ввинтилась в самое нутро, глаза защипало, и она подумала: чистый виски. Но отпила еще глоток и взяла сигарету из протянутой Кайо пачки. Он дал ей прикурить, и тут Кета обнаружила, что женщина уселась рядом и, улыбаясь, бесцеремонно ее разглядывает. Сделав над собой усилие, она улыбнулась в ответ.

— Вы так похожи на… — отважилась произнести она, и тотчас ее обожгла неестественность интонации, охватило вязкое ощущение того, что она смешна. — На одну артистку.

— На какую артистку? — оживилась женщина, заулыбалась еще шире, косясь на Кайо, потом взглянула на Кету. — На?..

— Да, — сказала Кета, отпила еще немного и глубоко вздохнула. — На Музу, которая поет в «Амбесси». Я ее слышала несколько раз и… — Она осеклась, потому что женщина захохотала. Стеклянно, завороженно поблескивали ее глаза.

— На редкость бездарная певица эта Муза, — снова приказал Кайо. — А?

— Нет, почему же? — сказала Кета. — Она хорошо поет, особенно болеро.

— Слышал? Ха-ха-ха! — Женщина прыснула, скорчила гримаску. — Теперь ты понял наконец, что я зарываю свой талант в землю? Пожертвовала ради тебя сценической карьерой?

Не может быть, подумала Кета, и снова поняла, что попала в дурацкое положение. Щеки ее вспыхнули, захотелось убежать отсюда или что-нибудь разбить вдребезги. Одним глотком она прикончила стакан и почувствовала, что глотку будто опалило огнем, а в животе стало нестерпимо горячо, как от кипятка. Но сейчас же радушное тепло разлилось по всему телу — отпустило что-то, отмякло, и напряжение, державшее Кету, ослабело.

— Я знала, что это вы, я вас узнала, — сказал она, пытаясь улыбнуться. — Просто…

— Просто стакан у тебя пустой, — дружелюбно сказала женщина. Поднялась зыбко-плавным, волнообразным движением и посмотрела на Кету восторженно, ликующе, благодарно. — Я тебя обожаю. Давай налью. Кайо, ты слышал, слышал?

Покуда она скользила к бару, Кета повернулась к Кайо. Он сидел серьезный и, казалось, погружен в раздумье, поглощен важными, тайными думами, витает где-то далеко-далеко отсюда, и она подумала: что за бред, и подумала: ненавижу тебя. Когда женщина подала ей стакан, она наклонилась и тихо спросила: где тут у вас?.. Да-да, конечно, пойдем, покажу. Кайо не смотрел на них. Кета поднималась по лестнице следом за женщиной, а та крепко держалась за перила и осторожно нашаривала ногой ступени, и Кете пришло в голову: она меня оскорбит, теперь, когда мы остались вдвоем, выкинет меня вон. Сейчас предложит денег, чтоб я ушла, подумала она. Муза отворила какую-то дверь, уже без смеха указала внутрь, и Кета торопливо пробормотала «спасибо». Но за дверью оказалось не ванная, а спальня, да такая, что только во сне или в кино увидишь: зеркала, ворсистый ковер, опять зеркала, ширма, черное покрывало с вытканным на нем желтым огнедышащим зверем, еще зеркала.

— Там, в глубине, — услышала Кета за спиной нетвердый и нетрезвый, но нисколько не враждебный голос. — Вот в ту дверь.

Кета вошла в туалетную, заперлась и перевела дыхание. Что все это значит, что за игры они затеяли? Посмотрелась в зеркало: с ее сильно накрашенного лица еще не сошли растерянность, страх, волнение. Она пустила воду, села на бортник ванны. Так это Муза его… они позвали ее для… и Муза знает, что?.. Кета спохватилась, что за нею могут подсматривать в замочную скважину, подошла к двери, сама заглянула в это отверстьице: кусочек ковра, какие-то тени. Кайо-Дерьмо, не надо было приезжать, надо бежать. Муза-Дерьмо. Кета испытывала ярость, смущение, унижение — и еще ей было смешно. Она еще пробыла минутку в ванной, переступая на цыпочках по белому кафелю в голубоватом фосфоресцирующем свечении, исходившем от ванны, пытаясь как-то собрать разбегавшиеся мысли, но только больше запуталась. Дернула за цепочку слива, поправила перед зеркалом волосы и, набрав побольше воздуху, отворила дверь. Женщина ничком лежала на кровати, и Кета, увидев ее тело, казавшееся особенно белым на иссиня-черном блестящем покрывале, на секунду обо всем забыла, засмотрелась. Но женщина уже вскинула на нее глаза. Медленно, изучающе осмотрела, обволокла неспешным взглядом с ног до головы — без улыбки, без гнева. Взгляд ртутно поблескивающих пьяных глаз был заинтересованным и в то же время — отстраненно-бесстрастным, оценивающим.

— Можно все-таки узнать, зачем меня позвали? — Кета, собравшись с духом, решительно шагнула вперед.

— Ну-ну-ну, только не хватало, чтоб и ты рассердилась. — С лица Музы вмиг сбежала серьезность, посверкивающие глаза заискрились смехом.

— Я не сержусь, я не понимаю. — Кете казалось, что зеркала, напирая со всех сторон, перебрасывают ее друг другу, подкидывают к потолку и швыряют наземь. — Скажите, зачем меня привезли сюда.

— Ну хватит дурака валять, называй меня на «ты», — прошептала женщина и, как червяк, одним гибким движением собрав и тотчас распустив все тело, подвинулась на кровати, и Кета увидела просвечивающие сквозь чулки накрашенные ногти. — Ты же знаешь, как меня зовут. Ортенсия. Иди сюда. Сядь. Не ломайся.

Ни злости, ни прежнего дружелюбия не было в ее голосе, которому опьянение придавало особое спокойствие и какой-то уклончивый тон. Теперь она не скользила взглядом, а смотрела пристально. Приценивается, что ли, подумала Кета. Секунду поколебавшись, она присела на край кровати, каждой клеткой тела ощущая тревогу. Ортенсия, подперев голову рукой, лежала небрежно и расслабленно.

— Отлично понимаешь, зачем, — сказала она без злости, без горечи, и в том, как неторопливо падали ее слова, таился отзвук какой-то непристойной шутливости, и в глазах ее появился новый блеск, как ни старалась она его спрятать, и Кета подумала: чего она? А глаза были большие, зеленые, с длинными, вроде бы не накладными ресницами, отбрасывавшими тень на веки, а губы — влажные и сочные, а шея — гладкая и напряженная, с проступившими под кожей тонкими голубыми жилками. Кета не знала, что думать, что говорить: что? Ортенсия откинулась назад, засмеялась, словно наперекор самой себе, закрыла лицо ладонями, потом хищно распрямилась и вдруг ухватила Кету за кисть руки: отлично знаешь, зачем. Как клиент, подумала удивленная, замершая Кета, точно как клиент, глядя на белые пальцы с кровавым маникюром, шмыгающие по ее смуглой коже, и Ортенсия теперь вглядывалась в нее уже откровенно, уже с дерзким вызовом.

— Я лучше пойду, — с запинкой, тихо, потерянно сказала Кета. — Вы же хотите, чтоб я ушла?

— Знаешь, — женщина по-прежнему крепко держала ее за руку, придвинулась, голос стал низким и чуть хрипловатым, и Кета чувствовала теперь тепло ее дыхания, — знаешь, я так боялась, что ты окажешься старой, страшной, грязной.

— Вы хотите, чтоб я ушла, — глупо повторила Кета, трудно дыша. — Вы меня позвали, чтоб?..

— Но нет. — Она придвинулась еще ближе, и Кета увидела плещущую в глазах радость и двигающиеся губы, которые словно становились от каждого слова еще влажней. — Ты молоденькая и красивая. И чистенькая. — Она ухватила Кету и за другое запястье. Она смотрела на нее бесстыдно и весело-насмешливо, потом изогнулась, приподнялась, прошептав — ты меня всему научишь, — и повалилась на спину, снизу вверх глядя на нее широко раскрытыми, ликующими глазами, улыбаясь и повторяя как в бреду — называй меня на «ты», говори мне «ты», какое же «вы», если будешь спать со мной, правда ведь? — и, не выпуская рук Кеты, мягко, но настойчиво тянула, притягивала ее к себе, заставляя склониться и лечь сверху. Научу? — подумала Кета, — мне тебя учить? — уступая, поддаваясь, чувствуя, что растерянность ее исчезает, смеясь.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40