– Мы знаем, что ты здесь, Гарсиа Герреро! Выходи с поднятыми руками, если не хочешь сдохнуть, как собака!
– Только не как собака, – пробормотал он. Он толкнул дверь левой рукой, а правой выстрелил. Разрядил весь барабан и видел, как, хрипя, упал с пробитой грудью тот, что приказывал ему сдаться. Но, прошитый бессчетными пулям, выпущенными из автоматов и револьверов, уже не видел, что кроме одного calie, которого убил, успел ранить еще двоих. Не видел он, и как его мертвое тело привязали на крышу «Фольксвагена», – так в горах привязывают охотники убитых оленей, – и как люди Джонни Аббеса привезли его в парк Независимости на показ; и пока его палачи, вцепившись ему в щиколотки и запястья, совершали с ним победный круг перед собравшимися зеваками, другие calies вошли в домик, нашли полумертвую от страха тетушку Меку там, где он ее оставил, и, плюя в нее, тычками отволокли в отделение СВОРы, меж тем как алчная толпа под невозмутимыми и насмешливыми взглядами полицейских принялась грабить дом, растащила все, что не успели украсть calies, и от дома, сперва разграбленного, а потом разоренного, разрушенного и под конец подожженного, к ночи остались лишь пепел да головешки.
XVIII
Когда адъютант ввел в кабинет Луиса Родригеса, шофера Мануэля Альфонсо, Генералиссимус поднялся ему навстречу, чего не делал даже по отношению к самым важным посетителям.
– Как себя чувствует посол? – спросил он озабоченно.
– Как обычно, Хозяин. – Шофер скроил соответствующую случаю мину и показал на горло. – Сильно болит опять. Утром посылал меня за врачом, чтобы сделал укол.
Бедный Мануэль. Как это несправедливо, коньо. Человек, посвятивший жизнь заботам о своем теле, холивший свою красоту и элегантность, изо всех сил сопротивляясь проклятому закону природы, по которому все на свете должно портиться и становиться безобразным, этот человек наказан самым унизительным для него образом: утратил лицо, которое было воплощением красоты и здоровья. Лучше бы ему остаться на операционном столе. Когда он возвратился в Сьюдад-Трухильо после операции в клинике Майо, у Благодетеля при виде его слезы навернулись на глаза. В развалину превратился. И понять нельзя, что говорит: полязыка оттяпали.
– Передай ему от меня привет. – Генералиссимус оглядел Луиса Родригеса; темный костюм, белая рубашка, синий галстук, ботинки сияют: самый нарядный негр во всей Доминиканской Республике. – Какие новости?
– Очень хорошие, Хозяин. – Огромные глаза Луиса Родригеса заискрились. – Я нашел девочку, никаких проблем. Когда скажете.
– Уверен, что та самая?
Большое, темное, усатое лицо, пересеченное шрамами, кивнуло несколько раз.
– Совершенно уверен. Та, что преподносила вам цветы в понедельник от имени санкристобальской молодежи. Иоланда Эстерель. Семнадцать годков. Вот ее фото.
Фотография была для школьного удостоверения, но Трухильо узнал глаза с поволокой, пухлые губы и волосы, спадающие на плечи. Девочка прошла впереди школьных колонн с большим портретом Генералиссимуса перед трибуной, возведенной в центральном парке Сан-Кристобаля, а потом поднялась на помост вручить ему букет роз и гортензий, обернутый в целлофан. Он вспомнил налитое юное тело, хорошо развитые формы, остренькие грудки, без лифчика, вырисовывавшиеся под кофточкой, крутое бедро. В паху защекотало, настроение поднялось.
– Привези ее в Дом Каобы часам к десяти, – сказал он, обрывая полет воображения, чтобы не терять даром времени. – Сердечный привет Мануэлю. Пусть бережет себя.
– Передам, Хозяин, спасибо. Привезу чуть раньше десяти.
Он вышел раскланиваясь. Генералиссимус позвонил по одному из шести телефонных аппаратов, стоявших на лакированном столе, в караульное помещение Дома Каобы и велел передать Бените Сепульведе, чтобы в комнатах пахло анисом и было много свежих цветов. (Предупреждение было излишним, так как домоправительница, зная, что он может явиться в любой момент, всегда держала дом в ослепительном порядке, однако он никогда не забывал предупредить ее.) Он приказал адъютантам держать наготове «Шевроле» и вызвать шофера, слугу и телохранителя, Сакариаса де-ла-Круса, потому что сегодня вечером после прогулки он намерен поехать в Сан-Кристобаль.
Перспектива воодушевляла. А не дочка ли это директрисы санкристобальской школы, той, что десять лет назад декламировала ему стихи Саломе Уреньи во время его рабочего визита в родной город и так возбудила его своими выщипанными подмышками, которые все время, читая стихи, показывала, что он ушел с официального приема в его честь, едва он успел начаться, чтобы вместе с санкристобальской красоткой прямиком отправиться в Дом Каобы? Теренсиа Эстерель? Именно так ее звали. И снова накатила волна возбуждения при мысли, что Иоланда была дочкой или сестричкой той училки. Он пошел быстро через сад, соединяющий Национальный дворец с резиденцией «Радомес», вполуха слушая адъютанта из своего эскорта: было несколько звонков из Генерального штаба, генерал Роман Фернандес – к его услугам, если Его Превосходительство пожелает видеть его перед прогулкой. Ах, значит, испугался утреннего звонка. Еще не так испугается, когда он даст ему прикурить у лужи с дерьмом.
Он влетел, как смерч, к себе в апартаменты в резиденции «Радомес». Разложенная на постели, его ожидала будничная форма оливкового цвета. Синфоросо – провидец. Он не говорил ему, что собирается в Сан-Кристобаль, но старик сам приготовил ему одежду, в которой он всегда ездил в Головное имение. Почему в Дом Каобы он всегда надевал будничную форму? Он не знал. Эту страсть к ритуалу, к привычным жестам и поступкам он питал с младых ногтей. Знаки были благоприятными: ни на трусах, ни на брюках не было пятен. Рассеялось раздражение, которое вызвал Балагер, дерзнув возразить по поводу присвоения звания лейтенанту Виктору Алисинио Пенье Ривере. Он повеселел и словно помолодел от этого приятного оживления в паху и предстоящей встречи с дочерью или сестрою той самой Теренсии, от которой у него остались такие хорошие воспоминания. Интересно, она девственница? На этот раз не случится того, что было с той бледной немочью.
Его радовало, что следующий час он будет дышать соленым морским воздухом, подставляя лицо бризу и глядя, как бьются волны у Авениды. А физические упражнения помогут ему прогнать дурной осадок, который остался от сегодняшнего дня, такое с ним редко случалось, он не был склонен к депрессиям и прочей ерундистике.
Когда он выходил, служанка подошла сказать, что донья Мария хотела передать ему что-то от молодого Рамфиса, он звонил из Парижа. «Потом, потом, сейчас у меня нет времени». От разговора со старой перечницей все хорошее настроение пошло бы насмарку.
Он снова быстрым шагом прошел через сад, не терпелось поскорее оказаться у моря. Но прежде, как каждый день, он зашел в дом к матери, на проспекте Максимо Гомеса. У дверей большого дома розового цвета, где жила донья Хулия, его ожидали два десятка тех, кто будет его сопровождать на прогулке, два десятка привилегированных, сопровождавших его каждый день, за что им люто завидовали и так же люто их ненавидели те, кто такой чести не был удостоен. Среди офицеров и гражданских, толпившихся в саду у Высокородной Матроны и расступившихся на две шеренги, открывая ему проход, «Добрый вечер, Хозяин», «Добрый вечер, Ваше Превосходительство», он заметил Ножика Эспайльата, генерала Хосе Рене Романа – какой озабоченный взгляд у несчастного дурака! – полковника Джонни Аббеса, сенатора Энри Чириноса, своего зятя полковника Леона Эстевеса, своего приятеля и земляка Модесто Диаса, сенатора Херемиаса Кинтану, только что сменившего Агустина Кабраля на посту председателя Сената, директора «Карибе» дона Панчито и совсем среди них затерявшегося маленького президента Балагера. Он никому не подал руки. Поднялся в первый этаж, где донья Хулия в этот закатный час всегда сидела в качалке. Старушка там и сидела, совсем утонув в кресле. Маленькая, как карлица, неотрывно смотрела на спектакль закатного солнца, плавающего у горизонта в красноватом ворохе облаков. Женщины и прислуга, окружавшие его мать, отошли в сторону. Он наклонился, поцеловал пергаментные щеки доньи Хулии и нежно погладил ее волосы.
– Любишь закаты, правда, старушка?
Она кивнула, улыбнувшись ему одними глазами, глубоко запавшими, но вполне живыми, и маленькая скрюченная лапка коснулась его щеки. Узнала она его? Донье Альтаграсии Хулии Молине было девяносто шесть, и ее память, наверное, стала похожа на мыльную пену, в которой растворялись воспоминания. Но инстинкт подсказывал ей, что этот мужчина, который аккуратно, каждый вечер, приходил навестить ее, был человеком, которого она любила. Она всегда была очень доброй, эта незаконнорожденная дочь гаитянских эмигрантов из Сан-Кристобаля, чьи черты лица унаследовали он и его братья, чего, несмотря на всю его к ней любовь, он никогда не переставал стыдиться. Хотя порою, на ипподроме, в Кантри-клубе или в театре «Бельас Артес», глядя, как представители всех самых аристократических доминиканских семейств почтительно его приветствовали, думал злорадно: «Вылизывают языками пол перед потомком рабов». Разве была виновата Высокородная Матрона в том, что в ее жилах бежала негритянская кровь? Донья Хулия всю жизнь жила для мужа, добродушного пьянчуги и бабника, дона Хосе Трухильо Вальдеса, и для своих детей, забывая себя и всегда и во всем отводя себе последнее место. Эта маленькая женщина всегда изумляла его – никогда не просила ни денег, ни нарядов, ни путешествий. Никогда ничего. Все это он дал ей сам – навязал. С ее прирожденной скромностью донья Хулия наверняка и по сей день продолжала бы жить в убогом домишке в Сан-Кристобале, где родился и провел свое детство Генералиссимус, а то и в жалкой тростниковой хижине без окон, в каких жили ее предки – гаитянцы, умиравшие голодной смертью. Единственное в жизни, чего просила у него донья Хулия, это сжалиться над Петаном, Негром, Пипи и Анибалом, его тупыми и вороватыми братьями, каждый раз, когда им случалось что-нибудь натворить, или над Анхелитой, Рамфисом и Радомесом, которые с малых лет искали у бабушки заступничества от отцовского гнева. И – ради доньи Хулии – Трухильо прощал их. Знала ли она, что сотни улиц, парков и школ в Доминиканской Республике названы именем Хулии Молины, вдовы Трухильо? Не смотря на лесть и почести, свалившиеся на нее, она оставалась все той же скромной, незаметной женщиной, которую Трухильо помнил по своим детским годам.
Иногда он оставался и сидел с нею, рассказывал ей, что произошло за день, хотя она и не могла ничего этого понять. Сегодня же он ограничился несколькими ласковыми фразами и вернулся на проспект Максиме Гомеса, хотелось поскорее вдохнуть воздух моря.
Он вышел на широкую Авениду – сборище офицеров и гражданских вновь расступилось перед ним – и сразу пошел. Впереди, в восьми кварталах, виднелось море, зажженное золотом и пурпуром заката. Снова накатила волна удовлетворения. Он шел по правой стороне, придворные шествовали сзади, рассыпавшись веером по тротуару и мостовой. На это время движение на Максиме Гомеса и Авениде перекрывали, и хотя Джонни Аббес вновь установил наблюдение на прилегающих улицах, по его приказу он сделал его почти незаметным, потому что толпившиеся раньше на углах полицейские и calies вызывали у Генералиссимуса клаустрофобию. Никто не выходил за барьер из адъютантов, шагавших в метре от Хозяина. Все ждали, когда он подаст знак, что можно приблизиться. Он прошел полквартала, вдыхая воздух садов, и обернулся, отыскал плешивую голову Модесто Диаса и подал ему знак. Произошла короткая заминка, потому что жирный сенатор Чиринос, шедший рядом с Модесто Диасом, решил, что избранник – он, и поспешил к Генералиссимусу. Но был осажен и возвращен в толпу. Модесто Диасу, начинавшему толстеть, эти прогулки в ритме Трухильо стоили большого напряжения. Он густо потел. Не выпускал из руки платка и то и дело отирал лоб, шею и пухлые щеки. – Добрый вечер, Хозяин.
– Тебе надо сесть на диету, – посоветовал ему Трухильо. – Только пятьдесят сравнялось, а уже нагрузки не выносишь. Смотри на меня, семьдесят весен протрубил, а в какой форме.
– И жена мне то же самое твердит каждый день, Хозяин. Готовит мне куриные бульончики и салаты. Но у меня на это воли не хватает. От всего могу отказаться, только не от хорошей еды.
Его рыхлая плотская сущность была ниже его истинной сути. У Модесто, как и у его брата, генерала Хуана Томаса Диаса, было широкое губастое лицо с приплюснутым носом, а кожа выдавала его принадлежность к черной расе; но он был умнее своего брата и умнее большинства известных Генералиссимусу доминиканцев. Он был председателем Доминиканской партии, членом Конгресса и министром; но Трухильо не позволил ему засидеться в правительстве именно потому, что ясность его ума при изложении, анализе и решении проблем показалась Трухильо опасной: могла вселить в него гордыню и толкнуть на предательство.
– Что это за заговор, в котором замешан Хуан Томас? – выпалил он, глядя ему прямо в глаза. – Я полагаю, ты в курсе затей своего братца и зятя?
Модесто улыбнулся, словно удачной шутке.
– Хуан Томас? С его заботами по имению и делам да еще при его любви к виски и киносеансам в собственном саду, сомневаюсь, что бы оставалось время на заговоры.
– Он в заговоре с Генри Диборном, дипломатом янки, – уверенно продолжал Трухильо, словно не слыша слов Модесто Диаса. – Пускай бросает заниматься глупостями, однажды ему это уже вышло боком, как бы на этот раз не было хуже.
– Мой брат не так глуп, чтобы плести заговоры против вас, Хозяин. Но я ему все-таки скажу.
До чего же приятно: морской бриз продувал легкие, он слушал грохот волн, бьющихся о скалы и бетонную стену Авениды. Модесто Диас собрался было отойти, но он удержал его:
– Погоди, я еще не закончил. Или уже выдохся?
– Ради вас я готов на инфаркт.
Трухильо наградил его улыбкой. Он всегда испытывал симпатию к Модесто, который был не только умен, но благоразумен, справедлив и любезен без заискивания. Однако его ум невозможно было контролировать и использовать, как ум Мозговитого, Конституционного Пьяницы или Балагера. В нем были необузданность и независимость, которые могли взбунтоваться, получи он слишком большую власть. Модесто с Хуаном Томасом тоже были из Сан-Кристобаля, он часто виделся с ними еще с молодых лет, и помимо должностей, которые им давал, он в бессчетных случаях использовал Модесто в качестве советчика. Подвергал его жесточайшим проверкам, из которых тот всякий раз выходил с честью. Первую он устроил ему в конце сороковых после посещения Животноводческой ярмарки с породистыми быками и высокодойными коровами, которую Модесто Диас организовал в Вильа-Мелье. Вот так сюрприз: имение, не очень большое, было таким же чистым, современным и процветающим, как и Головное имение. Но особенно задели его даже не чистота в стойлах и чинные дойные коровы, а надменное самодовольство, с которым Модесто показывал ему и гостям свою племенную ферму. На следующий день он послал к нему Ходячую Помойку с чеком в десять тысяч песо, чтобы тот оформил куплю-продажу фермы. И глазом не моргнув, Модето подписал бумагу о продаже своего любимого детища за смехотворную цену (каждая из его коров стоила дороже) да еще написал благодарственное письмо Трухильо за то, что «Его Превосходительство счел мое аграрно-скотоводческое предприятие достойным быть переданным в его опытные руки». Прочитав послание так и эдак на предмет, не содержит ли оно иронии, за которую следовало бы наказать, Благодетель пришел к выводу, что не содержит. Через пять лет у Модесто Диаса была уже другая, большая и красивая скотоводческая ферма в отдаленном районе Эстрельа. Полагал, что в глухомани останется незамеченным? Давясь смехом, Трухильо послал к нему Мозговитого Кабраля с еще одним чеком в десять тысяч песо и со словами, что, мол, так верит в его аграрно-скотоводческие таланты, что покупает ферму вслепую, даже не поглядев на нее. Модесто подписал и эту бумагу, положил в карман символическую сумму и снова поблагодарил Генералиссимуса сердечным письмом. Некоторое время спустя Трухильо вознаградил его покорность и смирение: подарил ему исключительное право на импорт стиральных машин и миксеров, что возместило брату генерала Хуана Томаса Диаса все его потери.
– Этот скандал с говноедами-священниками, – процедил Трухильо, – можно уладить или нет?
– Конечно, можно, Хозяин. – Модесто шел на последнем издыхании: пот струился не только по лбу и шее, но и по лысине. – Однако, с вашего позволения, дело не в Церкви. Проблемы с Церковью уладятся сами, если будет решена главная проблема: янки. Все идет от них.
– В таком случае, ничего не уладится. Кеннеди хочет моей головы. А поскольку я не собираюсь ее отдавать ему, будет война.
– Боятся янки не вас, Хозяин, а Кастро. Особенно после провала в Бухте Свиней. А сейчас как никогда они боятся, что коммунизм распространится по Латинской Америке. И сейчас самый момент показать им, что заслон от красных в этом регионе – вы, а не Бетанкур и не Фигерес.
– У них было время понять это, Модесто.
– Надо открыть им глаза, Хозяин. Гринго иногда бывают туповаты. Недостаточно нападать на Бетанкура, Фигереса, Муньоса Молину. Куда более эффективно было бы аккуратненько помочь венесуэльским и костариканским коммунистам. И пуэрториканским индепендистам. Когда Кеннеди увидит, как в этих странах завариваются партизанские движения, и сравнит их с нашей спокойной страной, то сам поймет, что к чему.
– Еще поговорим об этом, – резко оборвал его Генералиссимус.
Эти старые перепевы испортили ему настроение. Хотелось сохранить хорошее расположение духа, какое было в самом начале прогулки. Он заставил себя думать о девочке, которая несла портрет, а потом дарила цветы. «Боже, пошли мне эту милость. Мне необходимо сегодня ночью отодрать как следует эту Иоланду Эстерель. Чтобы знать, что я еще не мертвяк. И не старик. Что могу и дальше заменять тебя в этом деле – толкать вперед проклятую страну недоумков. Плевать мне на сутаны, на гринго, на заговорщиков и эмигрантов. Эту нечисть у меня самого хватит сил вымести. А вот чтобы справиться с девчонкой, мне нужна твоя помощь. Не будь мелочным, не скупись. Дай мне это, дай». Он вздохнул с неприятным подозрением, что тот, кого он молил, если он существует, то смотрит на него сейчас из темно-синей глуби, на которой уже проступают первые звезды, и забавляется.
Прогулка по Максиме Гомеса оживляла в памяти воспоминания. Дома, мимо которых он проходил, олицетворяли людей и события из его тридцати и одного года властвования. Дом Рамфиса на участке, где стоял дома Ансельмо Паулино, бывшего его правой рукой целых десять лет, вплоть до 1955 года, когда он конфисковал всю его собственность и, подержав некоторое время в тюрьме, отправил в Швейцарию с чеком на семь миллионов долларов в уплату за службу. Напротив дома Анхелиты и Печито Леона Эстевеса раньше стоял дом генерала Лудовино Фернандеса, хорошей рабочей скотины, пролившей столько крови за режим, но которого он вынужден быть убить в угоду собственным хитроумным политическим фортелям. С резиденцией «Радомес» соседствовали сады посольства Соединенных Штатов, на протяжении двадцати восьми лет бывшего ему дружественным домом, а теперь обернувшегося змеиным гнездом. Рядом была площадка для бейсбола, которую он велел построить, чтобы Рамфис и Радомес могли в свое удовольствие играть в мяч. Дальше, как близнецы, дом Балагера и нунция, который тоже стал враждебным, неблагодарным и подлым. За ними – величественная резиденция генерала Эспайльата, прежнего главы секретной службы. Напротив, чуть дальше, – генерала Родригеса Мендеса, приятеля Рамфиса по гулянкам. Затем шли посольства, ныне опустевшие, Аргентины и Мексики и дом его брата Негра. И наконец, резиденция семейства Висини, сахарных миллионеров, перед которой расстилался обширный газон с ухоженными цветочными клумбами; мимо нее он как раз в этот момент проходил.
Он перешел на другую сторону Авениды, чтобы идти в сторону обелиска по тротуару у моря, и сразу почувствовал брызги морской пены. Прислонился к парапету и, закрыв глаза, слушал пронзительные крики сновавших над волнами чаек. Морской бриз до краев наполнял легкие. Очищал и промывал, возвращал ему силы. Однако отвлекаться не следовало, впереди ждала работа.
– Позовите Джонни Аббеса.
Отделившись от кучки военных и штатских – Генералиссимус продолжал быстро шагать по направлению к цементной стеле, повторяющей вашингтонский обелиск, – неэлегантная, рыхлая фигура начальника СВОРы пристроилась к нему и пошла рядом. Несмотря на тучность, Джонни Аббес Гарсиа шагал рядом с ним без натуги.
– Что с Хуаном Томасом? – спросил он, не глядя на Джонни Аббеса.
– Ничего особенного, Ваше Превосходительство, – ответил начальник СВОРы. – Сегодня был в своем имении в Моке вместе с Антонио де-ла-Масой. Привезли молодого бычка. Дома вышла ссора между генералом и его женой Чаной, она говорила, что резать и разделывать бычка – слишком хлопотно.
– Балагер с Хуаном Томасом виделись на этих днях? – оборвал его Трухильо. И, поскольку Аббес Гарсиа не ответил сразу, обернулся и посмотрел на него. Полковник помотал головой.
– Нет, Ваше Превосходительство. Насколько мне известно, они не видятся уже некоторое время. Почему вы меня спрашиваете об этом?
– Ничего конкретного, – пожал он плечами. – Но сегодня, когда у него в кабинете я упомянул о заговоре Хуана Томаса, то заметил что-то странное. Почувствовал странное. Не знаю что, но почувствовал. По вашим сведениям, нет каких-либо оснований подозревать президента?
– Нет, Ваше Превосходительство. Вы знаете, что я держу его под наблюдением двадцать четыре часа в сутки. Он не может сделать ни шагу, ни позвонить по телефону, ни принять кого-либо, что бы мы ни узнали об этом тотчас же.
Трухильо кивнул. Не было оснований не доверять карманному президенту; чутье могло дать сбой. Заговор не выглядел серьезным. Антонио де-ла-Маса – в заговорщиках? Еще один обиженный, нашедший утешение в виски и обжорстве. Ну сожрут сегодня вечером незадачливого бычка, и все дела. А если заявиться к нему в дом, в Гаскуэ? «Добрый вечер, сеньоры. Не угостите ли жареной телятиной? Так славно пахнет! Запах жареного мяса дошел до Дворца и привел меня к вам». Что у них проступит на лицах – страх или радость? Может, подумают, что нежданный визит означает их реабилитацию? Нет, сегодня ночью – в Сан-Кристобаль, заставить кричать Иоланду Эстерель, чтобы завтра почувствовать себя здоровым и молодым.
– Почему вы позволили уехать в Соединенные Штаты две недели назад дочери Кабраля?
На этот раз он застал полковника Аббеса Гарсию врасплох. Он увидел, как тот провел рукою по пухлым щекам, не зная, что ответить.
– Дочери сенатора Агустина Кабраля? – пробормотал он, выигрывая время.
– Ураните Кабраль, дочери Мозговитого. Монахини ордена святого Доминго дали ей стипендию в Соединенных Штатах. Почему вы выпустили ее из страны, не посоветовавшись со мной?
Ему показалось, что полковник разом осунулся. Он открывал и закрывал рот, не зная, что сказать
– Я очень сожалею, Ваше Превосходительство, – воскликнул он наконец, опуская голову. – Ваше указание было не спускать глаз с сенатора и арестовать его, если вздумает скрыться. Я никак не думал, что девочка, она же была недавно в Доме Каобы, к тому же разрешение на выезд подписал президент Балагер… Я не догадался сообщить вам об этом, по правде говоря, мне и в голову не пришло, что это важно.
– Такие вещи должны приходить в голову, – припечатал его Трухильо. – Я хочу, чтобы вы провели расследование в отношении служащих моего секретариата. Кто-то спрятал от меня докладную записку Балагера по поводу выезда этой молодой особы. Я хочу знать, кто это сделал и почему.
– Немедленно исполню, Ваше Превосходительство. Умоляю, простите мою оплошность. Это никогда больше не повторится.
– Надеюсь, – простился с ним Трухильо.
Полковник по-военному отдал честь (смех, а не воинское приветствие) и вернулся в толпу придворных. Пару кварталов он прошел, никого не подзывая, думал. Аббес
Гарсиа лишь частично выполнил его указание убрать полицейских и calies. На углах не было ни ограждений из колючей проволоки, ни заслонов, не видно было и маленьких «Фольксвагенов», и полицейских с автоматами. Однако время от времени в боковых улицах проглядывал вдали черный автомобиль «наружки», в окошках которого можно было разглядеть головы calies, да иногда взгляд натыкался на подпиравших фонарные столбы жуликоватого вида штатских, под мышкой у которых топырились пистолеты. Движение на проспекте Джорджа Вашингтона не было перекрыто, из грузовиков и легковых автомобилей высовывались люди и приветствовали его:
«Да здравствует Хозяин!» Он, поглощенный ходьбой, которая требовала от него усилий, но взамен приятно согрела тело и натрудила ноги, ответно махал им рукой. На Авениде не было взрослых, одни оборванные ребятишки, продававшие шоколадки и сигареты, и маленькие чистильщики ботинок; они смотрели на него, разинув рот. На ходу он ласково трепал какого-нибудь мальчишку по голове или бросал им монетки (в кармане у него всегда было много мелочи). Чуть спустя он подозвал Ходячую Помойку.
Сенатор Чиринос приблизился, дыша тяжело, как охотничий пес. И еще более потный, чем Модесто Диас. Он испытал глубокое удовлетворение. Конституционный Пьяница был моложе его, а от маленькой прогулки пришел в полную негодность. Вместо того чтобы ответить на его «Добрый вечер, Хозяин», он спросил:
– Ты звонил Рамфису? Он объяснился с лондонским «Ллойдсом»?
– Я разговаривал с ним два раза. – Сенатор Чиринос волочил ноги, шаркал подошвами и цеплялся носками своих деформированных ботинок за тротуарные плитки, поднятые корнями пальм и миндальных деревьев. – Объяснил ему суть дела, передал ваше приказание. Вы представляете, что было. Но в конце концов он принял мои доводы. Пообещал написать письмо в «Ллойде», прояснить недоразумение и подтвердить, что перевод должен быть отправлен в Центральный банк.
– Он это сделал? – грубо перебил сенатора Трухильо. – Чтобы узнать это, я звонил ему второй раз, Хозяин.
Он хочет, чтобы его телеграмму проверил переводчик, поскольку его английский не совершенен и он не желает, чтобы она пришла в «Ллойде» с ошибками. Он обязательно пошлет ее. Сказал, что сожалеет о случившемся.
Он что, этот Рамфис, считает его настолько старым, что может ему не повиноваться? Прежде он не затягивал выполнение его приказа под таким смехотворным предлогом.
– Позвони ему еще раз, – приказал он очень жестко. – Если он сегодня же не уладит дела с «Ллойдсом», то будет иметь дело со мной.
– Немедленно исполню, Хозяин. Но вы не беспокойтесь, Рамфис понял ситуацию.
Он отпустил Чириноса и смирился с мыслью, что пора положить конец прогулке в одиночестве, чтобы не разочаровывать остальных, которые мечтали обменяться с ним хотя бы несколькими словами. Он подождал отставший людской хвост и вошел в него, встав между Вирхилио Альваресом Пиньей и министром внутренних дел и культов Панно Пичардо. В этой же группе находились Ножик Эспайльат, начальник полиции, директор «Карибе» и новоиспеченный председатель Сената Херемиас Кинтана, которого он поздравил с назначением и пожелал успехов. Новоиспеченный засиял от радости и рассыпался в благодарностях. Продолжая шагать на восток все тем же резвым шагом и все время держась ближней к морю стороны, он сказал громко, для всех:
– Ну-ка, сеньоры, расскажите последние антитрухилистские анекдоты.
Смешок волною пробежал по толпе, какая остроумная мысль, и вот уже они все затрещали наперебой, как попугаи. Он делал вид, что слушает, кивал, улыбался. Иногда искоса поглядывал на озабоченное лицо генерала Хосе Рене Романа. Военный министр не мог скрыть тревоги: за что его собирается ругать Хозяин? Скоро, дурак, узнаешь. Переходя от одной группки к другой, чтобы никто не чувствовал себя обделенным, он миновал сад отеля «Харагуа», откуда до его слуха донеслись звуки оркестра, игравшего по случаю часа коктейля, а еще через один квартал прошел под балконами здания Доминиканской партии. Служащие, чиновники и люди, пришедшие туда просить пособие, вышли из здания и приветствовали его аплодисментами. Дойдя до обелиска, он посмотрел на часы: час и три минуты. Смеркалось. Чайки больше не сновали над морем, уже забрались в свои укромные места на берегу. Кое-где проблескивали звездочки, но пухлые тучи закрыли луну. У подножия обелиска его ждал «Кадиллак» последней модели, который он обновил всего неделю назад. Он попрощался со всеми разом («Доброй ночи, сеньоры, спасибо за компанию») и тут же, не глядя на генерала Хосе Рене Романа, указал ему властным жестом на дверцу автомобиля, которую держал открытой его шофер в форме.
– А ты – со мной.
Генерал Роман – каблуки энергично щелкнули, рука взлетела к козырьку – поспешил выполнить приказ. Влез в автомобиль, сел на краешек сиденья, очень прямо, головной убор – на коленях.
– В Сан-Исидро, на базу.
Пока автомобиль ехал к центру, чтобы переправиться на восточный берег Осамы по мосту Радомеса, он созерцал вид за окошком так, словно был один. Генерал Роман не осмеливался обратиться к нему, сидел – ждал грозы. Зарокотало, когда они проехали мили три из десяти, отделявших обелиск от военно-воздушной базы.
– Сколько тебе лет? – спросил он, не оборачиваясь.
– Только что исполнилось пятьдесят шесть, Хозяин.
Роман – все звали его Пупо – был высоким, сильным мужчиной атлетического сложения и благодаря спорту сохранял великолепную физическую форму. Голова генерала была острижена почти наголо, на теле не было ни грамма жира. Отвечал он тихим голосом, смиренно, стараясь успокоить его.
– Сколько в армии? – не переставая глядеть в окно, продолжал Трухильо так, словно был в машине один.
– Тридцать один год, Хозяин, сразу после училища. Он выждал несколько секунд молча. И, наконец,
обернулся к главе вооруженных сил с выражением безмерного презрения, которое тот всегда у него вызывал. В стремительно сгущавшихся сумерках он не мог видеть его глаз, но был уверен, что Пупо Роман часто мигает или щурится, как бывает с детьми, разбуженными среди ночи, когда они, испуганные, щурятся в темноте.