Допускаю, что мы могли спать вместе и когда-то раньше.
— Не думаю, — говорит Феунанг.
Хотя знать это наверняка невозможно.
Я просыпаюсь на огромной белой кровати с балдахином и москитной сеткой, в громадной комнате тоже белой, с прозрачной стеной, через которую виден весь Бангкок или, по крайней мере, много Бангкока, на последнем этаже «Гем Тауэре» — самой высокой башни на рынке драгоценностей.
К. Л. Крумпер.
Имя возникает у меня в голове.
Возвращайся.
Сообщение тоже возникает у меня в голове. Потом и то и другое так же легко пропадает. Феунанга рядом со мной нет, он в другой комнате. Он голый, разговаривает со своей матерью. Когда я подхожу к двери, Феунанг приглашает меня войти.
— Давай заходи, может быть, она захочет с тобой познакомиться.
Прекрасно. Но сначала я надену штаны — никто ведь не знакомится с матерями, тряся яйцами. И есть еще одна небольшая проблема. Мать Феунанга умерла.
— Он спал со мной, мама. Он очень хороший мальчик.
— Это всегда проверяется по глазам. Подойди поближе, не бойся.
Я не боюсь, но действительно волнуюсь. Мне приходилось слышать о программах реинкарнации, Но, думаю, сам я такого никогда не видел. Программы реинкарнации разрабатываются исходя из миллиона данных и примеров реакции живого человека. Когда кто-нибудь боится смерти — а боимся ее, видимо, мы все, — так вот, когда кто-нибудь боится смерти и имеет достаточно денег, чтобы расплатиться за одну из таких программ, для него изготовляют бесчисленное множество снимков памяти, шаблонов поведения, записок, дневников, графологических проб, исследований нервной системы фотографий, анализов, воспоминаний, домашних видеозаписей и всякого такого. На основе этого материала создается программа, способная заменить любимого человека после его смерти. Как одна из этих шахматных машинок, что навсегда покончили с русскими чемпионами. Программа реинкарнации порождает естественные человеческие реакции, основываясь на инстинктах, воспоминаниях, генетических кодах и тому подобной хренотени, в которой я не разбираюсь, но получается нечто вроде жизни после смерти — не для тех, кто нас покинул (этим все программы уже по фигу), но для тех, кто остался.
Вот такой способ не расставаться с любимыми существами или, в случае серьезных фирм, способ и в дальнейшем рассчитывать на блестящие решения тех, чьи мозги принципиально незаменимы.
Говорят, что есть большие корпорации, которыми годами продолжают управлять мертвые финансисты, говорят также, что есть такие президенты компаний, которые пользуются советами программ реинкарнации своих великих предшественников. А еще я слышал, что мертвый танцовщик возглавляет оперный театр в Париже. Разумеется, это незаконно, и, разумеется, удостовериться в этом нет никакой возможности. По закону программой может пользоваться только прямой родственник, первоначальный заказчик программы; идентичность пользователя проверяется по радужной оболочке глаза. Конечно, по закону мне полагалось бы торговать безопасными порциями сокращения памяти, а не выдергивать ее у людей с корнем.
Что касается матери Феунанга, бедняжка помещается в черно-белом мониторе, похожем на мониторы охранников в магазинах «7-11».
— Это всего лишь искусственный образ, — говорит мать Феунанга. Она замечательно хороша собой, хоть и мертвая.
— Как бы там ни было, это прекрасный образ… то есть, я хочу сказать, прекрасная женщина.
— Спасибо.
Мать Феунанга улыбается, он сам тоже улыбается.
Мать говорит:
— Итак, вы спали вместе.
Я смотрю на Феунанга, но поскольку он вроде бы ничего не скрывает, то отвечаю первым я:
— В общем, да, сеньора, вроде бы да.
Тогда она сообщает:
— У Феунанга очень хорошее тело.
Абсолютная правда. Они оба этим гордятся, и мать, и сын. Они сильно похожи друг на друга, оба очень красивы. Она почти так же молода, как и он.
— Когда она умерла, ей было столько же лет, сколько сейчас мне: тридцать два. Мне тогда было пятнадцать. Над программой мы работали вместе. Она знала, что умрет, Я тоже это знал.
Меня поражает, что он говорит такое в присутствии матери. Она уже, кажется, привыкла, но все равно выглядит грустной. Оба они так выглядят.
Она, как и все матери, умеет притворяться лучше.
Какое-то время мы все молчим, но мать всегда остается матерью.
— Ну да ладно, занимайтесь своими делами, мальчики должны общаться друг с другом.
Феунанг все еще печален, кажется, он никак не решится уйти.
— Давай, дурачок, иди со своим другом. Оставь наконец меня в покое, мне нужно о многом поразмыслить… Иногда вы, дети, вообще ничего не понимаете.
Когда мы возвращаемся в спальню, я спрашиваю Феунанга, знает ли его мать, что она из себя представляет.
Феунанг как будто удивлен:
— Ну, естественно, она знает, что она — моя мать.
Я оставляю Феунанга наедине с его печалью и с его матерью и направляюсь по квартире в сторону лифта. Поскольку там везде темно, я несколько раз натыкаюсь на какую-то мебель, потом свет загорается — его зажгла девушка на другом конце гостиной. Это сестра Феунанга, такая же красивая, как и он, и как их мать.
— Я сестра Феунанга.
— А я его друг.
— Я знаю, кто ты такой, я вас вместе и видела, и слышала. Я видела, как вы этим занимались. А еще я знаю, что ты ему не друг, знаю, что ты пришел, чтобы вырвать маму у него из памяти.
Я лишь продаю химию; то, что люди с ее помощью вырывают из себя, меня не касается. Поэтому я спокойно смотрю на девушку и говорю ей именно это.
— Не надо сердиться. Действительно, время пришло. Он всю жизнь проводит при ней, как привязанный. Эта машинка его убивает. Эта машинка оставляет боль без движения, как булавка, которой к стене пришпилили жучка.
— А вы с матерью не разговариваете?
— Нет, я с программой не разговариваю; предпочитаю, чтобы смерть делала свое дело.
Потом она провожает меня к лифту, мы ждем вдвоем, в тишине, когда он приедет.
Только в конце она говорит:
— Прощай, желаю удачи.
Я выглядываю из окна и вижу прямо перед гостиницей ярмарку с певцами, потом все остальное для меня исчезает. Окно, конечно, открыто, так что температура в комнате приятная, несмотря на сырость. Все остальное в гостинице по понятным причинам заморожено. Замороженный коридор, замороженный лифт, огромный замороженный вестибюль. Когда я выхожу на улицу, температура снова приходит в норму. Несмотря на сырость.
Ярмарка развернулась на площадке перед гостиницей. Единственное пустое пятно среди высотных домов, отелей и коммерческих центров. Наверняка это стройка, остановленная из-за нехватки средств — пустырь уже обнесли забором и рядом с входом свалены ненужные строительные материалы. Ярмарка представляет собой всего-навсего несколько диковинных автомобилей и ряд автоматов: видеоигры, видеосъемка, видеопочта, видеопредсказание будущего. Подростки выстраиваются в очередь, чтобы оставить в кабинках свои послания. Многие пишут о любви. Твое изображение и твой голос остаются на пленке, и любой следующий посетитель может выбрать их в меню. «Дочка кондитера — самая красивая девчонка на улице Сукумита». «Я видел тебя возле подвесного моста, когда ты ждала школьный автобус». И всякое такое. Ребята оставляют сообщения друг другу и смеются, как дурачки.
Позади игровых автоматов — вход на представление. Дверью служат два поставленных нос к носу грузовика и занавеска между ними. Зрительный зал — это та же самая стройплощадка, но со сценой в глубине и с пластиковыми стульями перед сценой. Я плачу за вход, маленький мальчик подает мне стул, а девочка ненамного старше предлагает холодное пиво. Я принимаю и то и другое и усаживаюсь позади последнего ряда. Все певцы — мужчины, у них один оркестр на всех. Шесть музыкантов взобрались на картонные подмостки, украшенные резьбой и рисунками, чтобы стало понятно, что это море. Между морем и певцом располагаются танцовщицы. Десять или двенадцать девушек в нелепых платьях — сверкающих, слишком длинных или слишком узких, как будто бы самые низенькие напялили платья самых высоких, а самые щуплые оделись в наряды толстушек. Каждый певец поет одну, две или три песни, в зависимости от реакции публики. Танцовщицы не всегда одни и те же: они разделены на две сменяющиеся группы. Пока одни танцуют, другие меняют костюмы.
Одежда тоже повторяется через каждые два-три номера. Публика не просто подбадривает или отвергает певцов. Если певцу удается тема или ее интерпретация, он подходит к краю сцены, и тогда девушки из передних рядов встают и вешают ему на шею цветочные венки. Настоящий мастер может за вечер собрать на шее тридцать—сорок венков. Иногда лица певцов полностью скрыты цветами, но и в такой ситуации умельцы продолжают петь как ни в чем не бывало. Естественно, мой восторг перед выступающими не мешает мне то и дело ходить за пивом, а еще я выпиваю пару ампул LМВ. Несмотря на шум и толчею вокруг оркестра, на шум самого оркестра на сцене и на шум детей на ярмарке, LМВ оставляет меня спокойным, достаточно внимательным, в состоянии тихой радости и почти полной невозмутимости. Прикованным к полу. Я превратился в водолаза в свинцовых ботинках шагающего по морскому дну.
Когда мне надоедают лица всех танцовщиц и песни всех певцов, я выхожу из этого маленького театрика, огороженного грузовиками. На другой стороне ряды автоматов уже почти опустели. Я захожу в одну из видеокабинок и просматриваю меню отправленных сообщений. Конечно же, там есть и одно, оставленное мною. Я выбираю на экране свое фото, и через секунду включается запись. Судя по дате, отправлено где-то на месяц раньше. На экране появляюсь я, смотрю прямо и не говорю ни слова. Позади меня — девушка, но у меня нет уверенности, что она со мной. Я наверняка один. В любом случае, девушка стоит спиной. На мне солнечные очки, вокруг меня день. Солнечный день. Рубашку я не узнаю, но куртка все еще со мной, лежит в чемодане в моей комнате. Синяя куртка на молнии. Одежда почтальона или электрика. Сэконд-хенд. Я продолжаю смотреть на изображение, но изображение на экране ничего особенного не говорит. Оно остается там, в молчании, пока время записи не подходит к концу. Я могу посмотреть любую другую картинку, поэтому возвращаюсь в меню и выбираю следующее по времени сообщение. На экране возникает та девушка, что стояла позади меня на предыдущей пленке. Девушка, конечно, не со мной. И сейчас, и тогда. Она оставляет сообщение по-тайски и посылает воздушный поцелуй. Ни она, ни ее поцелуй не имеют ко мне никакого отношения.
Я покидаю ярмарку, думая о том, сколько времени я провел в Бангкоке, и понимаю, что не знаю этого. Я волнуюсь: а вдруг последний пробел в моей памяти унес с собой что-нибудь важное.
Я беру тук-тук, чтобы добраться до центра, но застреваю, как только мы выезжаем на проспект Кончеминг. Очень вероятно, что движение в Бангкоке самое худшее в мире. Через один час и двести метров я бросаю тук-тук и пешком спускаюсь к реке. Иной возможности передвигаться по Бангкоку в течение часа пик нет, а час пик длится здесь с шести вечера до двух ночи. В ожидании лодки, освещенный прожекторами стерегущих реку вертолетов, я смотрю на проходящие мимо деревянные баркасы с целыми рыбачьими семьями на борту — их рынок открывается в полночь. Спокойствие мое исчезло. Картинка в видеоавтомате озаботила меня настолько, что следует принять еще две ампулы.
Когда подходит лодка, мне уже лучше, поэтому я говорю рулевому, чтобы он прокатил меня по реке. Мы поднимаемся к священному городу, проходим мимо террасы «Ориенталь». Миллионы туристов ужинают по обоим берегам реки. Бурная жизнь на площадке для вертолетов. А самолеты летают дюжинами, дожидаясь свободного места на полосе аэропорта. На последнем этаже «Гем Тауэре» все еще горит одно окно. Самое высокое здание на рынке драгоценностей. Повсюду слышна мрачная музыка гостиничных оркестров, а за террасами и небоскребами видны отблески пожара. Больница Ракамуи в языках пламени.
Я спрашиваю рулевого, что он знает о пожаре.
— Людей эвакуировали всех, но с огнем справиться не смогли. Уже несколько часов полыхает. Сгорит без остатка.
Мы возвращаемся к отелю по сети каналов. LМВ оддерживает счастливую дистанцию между мной и другими людьми, поэтому нет смысла заканчивать ночь в баре с девочками. Любой контакт будет теперь нежелательным. Когда я открываю дверь, телевизор, конечно же, работает. Вид объятой пламенем больницы словно бы поддерживает температуру в комнате. Я достаю из мини-бара бутылку пива, затем еще одну. Позволяю сну тихонько подкрасться ко мне по еще свежим следам LМВ. Разумеется, приятную температуру в комнате поддерживает горячий воздух, проникающий из открытого окна.
Я засыпаю спокойно, глядя на пылающее здание.
Утро я провожу в теннисном клубе. У меня сделка с группой английских хирургов. Не знаю, составляют ли трое группу. В любом случае, они говорят и ведут себя как одна команда. Дочь одного из хирургов пыталась покончить с собой. Я никак не могу взять в толк, чья именно дочь, потому что эти трое говорят одновременно, и нервничают, и одни вещи мне объясняют по три раза, а другие не объясняют вообще. Погода стоит прекрасная. Все корты заняты. От тихого шелеста мячей и тихих вскриков теннисистов мне становится дурно. Физически дурно. Не люблю теннис. Не люблю теннисистов. Меня раздражает, что в этих замечательных желтых вытянутых тубусах лежат теннисные мячи, а не что-нибудь иное.
Дочь хирурга нашли совсем ранним утром. Она плавала на поверхности бассейна. По счастью, когда ее достали, она была еще жива. Я искренне радуюсь этому обстоятельству. У девочки не все получалось в колледже, но такого объяснения недостаточно: дело также в смене континента, в новых друзьях, таиландской пище, а может быть — об этом они точно не знают — и во взрослом мужчине, само собой европейце, замешанном в этом деле. «Замешан» и «дело» — именно такие слова они употребили. В любом случае, химия сейчас нужна не ей, а ее матери. Жене хирурга. Именно она обнаружила тело своей дочки, дрейфующее по голубой воде бассейна. Бассейн, конечно, скоро осушили, однако этого недостаточно, так как бедная женщина продолжает смотреть на воду, которой уже нет, — так, словно бассейн по-прежнему наполнен и словно там по-прежнему плавает тело ее дочери.
Врачи вручают мне запечатанный конверт. Я прячу его, не раскрывая. Потом они десять раз меня благодарят. Все одеты в теннисные костюмы, и каждый держит в руках ракетку, и ракетки дергаются всякий раз, как хирурги открывают рот, — будто лапы какого-то глупого животного.
Прежде чем уйти, я спрашиваю про больницу. Они говорят, что вроде бы это был поджог, но сразу же добавляют, что это пока только слухи. Еше они сообщают, что пожар начался в неврологическом отделении и что они уже две недели ждут, что с ними будет дальше.
Две недели для меня — это много времени. Я хочу сказать, что для меня столько не прошло. Мое беспокойство накладывается на шелест мячиков, и вскоре я убеждаюсь, что не могу этого выносить, и сажусь на скамейку прямо на солнце, лицом к кортам. Наблюдая, как все эти люди в белом подают и отбивают, попадают и мажут по желтым мячам, я ощущаю, как кровь моя испаряется по мере того, как два солнечных луча, твердые, словно вилки, пронзают мои глаза, достигают мозга и движутся дальше, пока не выходят на затылке, и, конечно, я теряю сознание.
Пальмы, игроки, расчерченные ровными линиями грунтовые корты — все исчезает в одно мгновение.
Как всегда происходит в подобных случаях, восхитительный шелест мячиков исчезает последним.
Шесть часов, аэропорт Бангкока, и все подавлены трагедией. За последние три недели в реку падает вот уже четвертый самолет. Люди говорят о более строгих правилах движения для вертолетов. Естественно, все рейсы откладываются. Маленькие кабинки для отдыха в здании аэропорта не могут вместить столько народу. Туристы теряют надежду в бесконечных очередях. Благодаря карточке моей компании мне удается получить кабинку в зоне для «ви-ай-пи». На полу, распростершись, рыдает женщина. Она кого-то потеряла в катастрофе. Разумеется, служба чрезвычайных ситуаций пытается что-то для нее сделать, но сделать абсолютно ничего нельзя, бедная женщина так и лежит на полу. Я уже видел подобное: после авиакатастрофы люди буквально вжимаются в пол, чтобы оплакать свою потерю. Рассудком этого не объяснить. Так себе обстановочка для «ви-ай-пи»-зала.
Посему я выпиваю пару пива и ложусь спать. Мне снится, что я в каком-то баре, потягиваю бурбон из маленькой рюмки и черное пиво. Мой сосед поднимается с места, бредет — скорее решительно, чем прямо, — к музыкальному автомату и включает ирландскую песню. Одну из тех печальных песен, что так хорошо звучат, когда ты сидишь в баре, выпиваешь в одиночку и тебе в ближайшем будущем нечего делать и некуда идти. В десять часов меня будит симпатичная таиландка, говорящая со мной с экрана, который висит под потолком моей кабинки, сообщает, что мой самолет готов к отлету и что воздушное сообщение понемногу налаживается.
Еще девушка рассказывает, что над Малайзией собирается тайфун, но над Вьетнамом погода обещает быт прекрасной. Я покидаю кабинку и через десяток коридоров прихожу к своим воротам для вылета. В самолете один из пассажиров пытается что-то купить у меня для своего ребенка. Я отказываю сразу по нескольким причинам. Во-первых, существует разумеется, официальный запрет продавать что-либо на борту самолета. Кроме того — и это намного важнее, — защита детских нервных клеток осталась единственным законом, не знающим исключений. По крайней мере, среди легальных компаний. Особеннс после скандала со спящими детьми в Коза Муи: публичных домах побережья были обнаружены сотни малюток, которым ежедневно стирали память, чтобы сохранить их сексуальную невинность, пользовавшуюся повышенным спросом у искушенных сексуальных туристов из Европы.
Таиландец сулит мне горы денег, но я, конечно, все отвергаю. Потом я чувствую себя обязанным сообщить об этом случае, но в итоге решаю ничего не делать, потому что пассажир убедил меня, мальчик — его сын и что он всего-навсего пытается освободить малютку от чрезмерной привязанности к псу-лабрадору, которого переехал тук-тук.
Этот пес был для него всем.
Вот что говорит отец, а я тем временем смотрю на мальчика, и вид у него действительно печальней некуда. Взгляд прикован к иллюминатору. Другой самолет летит так близко к нашему, что лица пассажиров нам видны так же отчетливо, как им — наши.
Мальчик говорит:
— Хочу, чтобы все самолеты взорвались.
Потом он закрывает глаза, как человек, ожидающий, что его желание исполнится.
Когда он открывает глаза, самолета рядом с нами больше нет.
Три часа спустя мы приземляемся в аэропорту Хошимина. Кажется идиотизмом, но когда наш самолет наконец останавливается, я чувствую себя до странного довольным. На какой-то момент я посчитал вполне возможным, что такому маленькому мальчику удастся уничтожить такой большой самолет.
Машины с асфальтом и бег облаков.
Асфальтируют шоссе между Хойаном и Хюэ — эта дорога идет вдоль побережья Вьетнама. Женщина рядом со мной — вьетнамка, мужчина — уругваец, все называют его Дарвин. Шофер — вьетнамец, выросший в США. Автомобиль у нас большой и черный. Думаю, немецкий. Мы все целуемся. Разумеется, все, кроме шофера: только женщина, и Дарвин, и девочка лет пятнадцати (сначала я решил, что это их дочь, но выходит, что нет). Не помню, как все началось. Дарвин — редкостно талантливый химик, знает толк в ТТ и «капельках» и во всех возможных эйфориках и транквилизаторах, а еще у него него есть «красное чешское небо», о котором ничего не было слышно со времен пожара в Праге. Шофер время от времени поглядывает в зеркало заднего вида и приговаривает: «Оh, bоу!», но тотчас же возвращается взглядом на дорогу, поскольку шоссе вдоль побережья очень извилистое и, словно этого недостаточно, на пути то и дело попадаются асфальтоукладчики.
— Над нами летит дирижабль! — Жена Дарвина застегивает рубашку, высовывается из окна и указывает на небо, а там и в самом деле летит дирижабль, он пересекает бухту Хойан по направлению к Китайской бухте.
— Это за тобой, Дарвин.
Девочка тоже одевается, мы с Дарвином остаемся обнаженными. Я не уверен, что понимаю, что здесь происходит. Дарвин протягивает мне брюки.
— Оденьтесь. Мы, кажется, уже закончили с этими делами.
Потом он предлагает мне бокал шампанского и пару малюсеньких зеленых таблеток.
— Они очень мягкие, зато быстро действуют.
И действительно, через десять секунд я чувствую, что на мое тело надели нечто вроде наряда Деда Мороза — мне тепло, весело и спокойно.
— Моя жена уверена, что все, что летает, летает по нашу душу. Я ушел из лаборатории шесть лет назад. Теперь я занимаюсь этим только для развлечения. Небольшая поддержка, придающая жизни некое равновесие.
— Вообще-то странно, что такой химик, как вы, оказался на улице.
— Он не на улице. — Это вмешалась его жена. Дирижабль больше не летит нашим курсом.
— Простите, если напугала вас. С тех пор как он оставил лабораторию, они рыщут по его следу. Он слишком хороший химик, чтобы позволить ему уйти.
Жена на десять лет старше Дарвина, это сильная женшина. У любого, кто захотел бы явиться за ними, будет много проблем.
— Мы можем попробовать снова вернуться к нашим делам.
Девочка улыбается. Дарвин улыбается. Я улыбаюсь внутри своего воображаемого костюма Деда Мороза.
Он и вправду хороший химик. Таких теперь мало. Лаборатории кончают тем, что из-за чрезмерного контроля, и жадности, и наркотиков для пятнадцатилетних ребят неизбежно теряют самых лучших. Слишком быстро и слишком просто.
— Лучшая химия появилась в годы СПИДа — теперь люди предпочитают трахаться, это и дешевле, и веселее. Им нужны только краткосрочные стимуляторы и эти синие ампулы, которые для них как карамельки. Все, что осталось интересного, находится у вас. Вы — охотники за памятью, только слишком уж быстро вы движетесь вперед, слишком уж безжалостно сжигаете нейроны. Все это не так просто, как вы хотите представить. Границы воспоминаний нечетки. Не забывайте об этом, если вы еще в состоянии.
По другую сторону дороги простираются джунгли, идущие до самого Хюэ. Проезжая мимо хижин у подножия горы, мы видим маленькие комнатушки, освещенные лишь голубыми огоньками телевизоров. Уже ночь. Девочка и жена Дарвина спят в обнимку на заднем сиденье. Дарвин возится с компьютером, шофер вполголоса напевает. Как ни странно, во всех домиках телевизор настроен на один и тот же канал. В машине экран не работает, поэтому не могу сказать, на какой именно. Это явно программа новостей. На секунду на всех экранах возникает неподвижное изображение белой женщины. Не знаю почему, но фотография на экране всегда наводит на мысль о ком-то пропавшем или умершем.
Фотография этой женщины на мгновение освещает джунгли, а потом исчезает.
Плаваю в бассейне отеля «Рекс» — фантастического здания, в котором во время войны селились американские офицеры, а сейчас отель заполняется за счет иностранцев и северовьетнамских коммерсантов. Каждый раз, выныривая на поверхность, я слышу чарующую музыку — разумеется, это мамбо. Многие танцуют вокруг бассейна. Великолепные француженки и толстые американки. Напитки разливают в ритме музыки. Когда я уже выбрался наружу и запахнулся в свой бурнус, одна из женщин, перекрикивая музыку, спросила официанта, как называется песня, и тот, перекрикивая музыку, ответил: «Сhа сhа сhа du louр!».
Это наверняка означает «Волчье ча-ча-ча».
Когда у меня начинается отходняк от «белых огоньков», я опускаю руку в карман халата и достаю пару желтых шариков — это самый лучший матрас, на котором можно растянуться после хорошей встряски. «Белые огоньки» стали так популярны во Вьетнаме, что туристы с пляжей Бангкока специально приезжают сюда, чтобы наполнить головы радостью. «Белые огоньки» появились на свет в лабораториях Камбоджи, но теперь производство и особенно продажа сделались почти исключительно вьетнамским бизнесом. Естественно, в Европе и Америке есть свои «белые огоньки», но, естественно это не то же самое. Вывезти отсюда наркотики так же сложно, как помочиться на мавзолей Хо Ши Мина, и, может быть, даже более опасно. Меньше чем неделю назад здесь расстреляли трех голландских дурней, при которых обнаружили две баночки этих ампул. Я видел их по телевизору в то же утро. Еще я видел похороны борца сумо, который покончил с собой из-за несчастной любви, а еще — сотню идиотских контейнеров с плутонием, которые запустили в космос, но теперь это не имеет никакого значения. Я опускаю руку в карман халата и проглатываю два желтых шарика. Темнеет. Последний купальщик покидает бассейн, и вскоре вода успокаивается.
В моем номере вьетнамская девушка сообщает мне с экрана, что я получил шесть телефонных звонков. Как-то многовато, я удивлен, но потом оказывается, что все они от одного человека. Я готовлюсь к завтрашней встрече с моим нетерпеливым другом.
Выпиваю бутылочку виски из мини-бара, потом бутылку пива. Последние следы «белых огоньков» покидают меня. Я валюсь на кровать. Оставляю на ночном столике горсть желтых шариков. Желтые обладают ограниченным эффектом, однако на сон грядущий это более чем приятно.
В электронной почте лишь одно сообщение:
Возвращайся.
К. Л. Крумпер.
Это начинается с утра. Начинается с образа мужчины, сидящего за столиком в берлинском кафе. Похоже на воспоминание, но это, безусловно, нечто иное. Может быть, предчувствие. Человек без памяти постоянно наблюдает картины будущего Ностальгия исчезает, ее место занимает миллион загадок. Новые любови, новые города, новые реки, новые мосты. Возможно, это случится завтра. Мужчина за столиком в берлинском кафе просит счет, расплачивается за два пива и уходит. Он уже готов взять пальто с вешалки у выхода, но в последний момент убеждается, что пальто не его. Выйдя на улицу, он ощущает январский холод, а сразу же вслед за этим — дождь. Он не помнит, чтобы ожидал встретить на улице такой холод и такой дождь, но наверняка знать не может. Поравнявшись с витриной, мужчина останавливается, чтобы рассмотреть свадебное платье. Никаких мыслей по этому поводу у мужчины не возникает, он переходит улицу, увертываясь от машин, и направляется к почтовому киоску. В киоске он, разумеется, покупает марку. Затем ищет почтовый ящик и бросает туда открытку. С одной стороны открытки — короткий текст, написанный от руки, с другой — фотография Лас-Вегаса. Отель «Фламинго» в Лас-Вегасе. Это письмо он написал уже давно, только не помнит когда. Вот все, что написано на открытке: «Я все время думаю о тебе».
Вернувшись в гостиницу, мужчина обнаруживает, что в его номере слишком жарко, поэтому раскрывает окна и пытается уснуть. Дождь так и идет. Время — за два часа ночи. На столике лежит билет на самолет и паспорт. В телевизоре поет девушка, азиатская девушка в серебристом платье. С серебристыми волосами. По какой-то причине картинка и звук в телевизоре не совпадают, картинка идет с одного канала, звук — с другого. Мужчина слышит голос диктора, сообщающий по-немецки, как сыграли команды бундес-лиги. В три часа этот человек все еше не спит; он знает, что сейчас три часа, потому что рядом с кроватью стоит будильник. Из соседней комнаты доносятся звуки: тихим голосом говорит женщина, возможно, молится. Она говорит по-французски, а французского он не знает. Именно в этот момент, пытаясь следить за словами молитвы на незнакомом ему языке, мужчина осознает, что официант в кафе, прощаясь, обратился к нему по имени, и это открытие так его беспокоит, что он забывает обо всем остальном и начинает думать только об этом.
Когда наступает утро, мужчина все еще думает о том, что незнакомый человек назвал его по имени.
Двадцать пятый район.
До конца дня делать совершенно нечего.
Провернув удачную сделку с местным политиком, я прошу таксиста немного меня покатать, потому что погода стоит хорошая и потому что движение на этих холмах ненапряженное, а виллы по сторонам снабжены огромными бассейнами, в которых плещутся шикарные девушки. Разумеется, собаки и проволочные изгороди тоже присутствуют, есть и охранники в бейсбольных шапочках, натянутых, до ушей. Вьетнамские миллионеры не скрывает своего богатства, они его защищают с помощью личных армий, составленных по преимуществу из бывших лаосских наемников. Это люди, способные съесть собственных родителей. Жизнь на холмах Сайгона — праздник, на который забыли пригласить неожиданность. Новые коммерческие центры в Чолоне, зарубежные банки в Первом районе, головокружительные планы по перестройке аэропорта в Тан Сон Ньят — все благосостояние Хошимина выходит из этих бассейнов. Из зеленой речной воды в которую эта нация погружена по пояс, не выходит ничего, кроме риса. Именно из голубой воды этих бассейнов выходит все богатство нового Вьетнама. И именно в эти бассейны оно возвращается.
Странная боль в спине, странная, но все же знакомая. Уже не новая боль. Я на секунду закрываю глаза, по крайней мере, мне так кажется, хотя потом я понимаю, что глаза мои остались открытыми, а куда-то подевался весь окружающий мир. Моментальное отключение. Малюсенькие вспышки темноты. Конечно, это барахлят мои нейроны. Через секунду все проходит. Я прошу шофера убавить звук в его телевизоре и, разумеется, не получаю желаемого.
«Ветераны войны поют песни о любви».
Таков ответ таксиста.
Одна из этих отвратительных групп восьмидесятилетних певцов, сидящих в инвалидных креслах. С такими нельзя бороться. Счет, выставленный старыми героями, все еще не оплачен. Когда поют отважные дети-бойцы из тоннелей Ку Чи, иностранцы не имеют права возражать. Я, конечно, само уважение, и, пожалуйста, не нужно убавлять громкость. Музыка выплывает из открытых окон такси, проходит тихими рощами и просачивается на праздники. Там она, естественно, натыкается на жесткую электронную музыку, недавно доставленную из токийских клубов, любовные песни ветеранов войны накалываются на розовые кусты, и этого, конечно, избежать не удается.
Кстати сказать, от моего внимания не укрылось, что над этими кварталами самолеты летают на большей высоте — полагаю, из уважения к отдыху солидных людей, — и даже вертолеты закладывают странные петли, делают хитроумные виражи, чтобы бумажные салфетки не разлетелись со столов, чайные сервизы не дребезжали, а прически у дам не растрепались.