Я не первый раз работаю рядом с тюрьмой, еще мне кажется, что мне приходилось работать и внутри, но естественно, знать это наверняка невозможно.
Сегодня казнили продавца пылесосов, который изнасиловал и зарезал трех женщин, сфотографировал все происшедшее на цифровую камеру и через Интернет распространил снимки на полмира. Акцию продавца пылесосов надо признать успешной — его страничку посетило примерно полмиллиона человек. Государственный прокурор предложил призвать их всех к ответственности как соучастников убийства.
Закат над красной аризонской пустыней воистину прекрасен.
Ровно в семь у меня встреча с маленьким нервным типом, который оказывается государственным свидетелем. Нотариус, которому платят за то, что он присутствует при казнях и аккуратно фиксирует, кто что говорил, как одни смотрят в пол, а другие, наоборот, смотрят прямо в глаза покойному, и как одни плачут, а другие удовлетворенно аплодируют. Когда я подъезжаю, я вижу из окна такси, что в парке собралось около сотни людей. Казней становится все больше. Количество удовлетворенных апелляций снизилось в Аризоне по меньшей мере вдвое. Машина сбоев не дает.
Нотариус, мой клиент, присугствовал на девяноста трех казнях. Он не хочет вечно хранить воспоминания о них, поскольку боится, что такое количество насилия в конце концов сдетонирует у него в голове, а посему, пока солнце опускается над тюрьмой Уинслоу, мой друг перетряхивает свою память с помощью чудесной химии, которой равно нет дела до живых и до мертвых.
— Как все прошло сегодня?
— Хорошо, точнее говоря, как всегда — они сейчас столько народу кончают, что все идет своим чередом: группы протеста, родственники жертв, адвокаты, пресса — все то же самое. Смерть — наше ремесло.
Итак, мой друг желает позабыть обо всем, потому что надвигаются выходные, и смерть мешает ему спокойно спать, и, конечно, его сексуальная жизнь уже не та, что была, а в этих местах секс — единственное развлечение помимо коридора смерти. Здесь трахаются больше, чем во всем штате. Такова статистика. Разумеется, химия в коридоре смерти строжайше запрещена. Никому не нужен сидящий в камере убийца с пустой головой. Это было бы несправедливо по отношению к нему. Это было бы несправедливо по отношению к его жертвам. Преступления должны оставаться в памяти.
— Все нужно забыть, — говорит мой друг, он заказал себе коктейль такой величины, что в бокале можно было бы утопить собаку, — Забыть все дни. Те, что были, и те, что будут. Пять часов и шесть часов — все сроки, но особенно шесть.
— А почему всегда шесть часов?
— Не знаю. Предполагаю, что во всем необходим порядок.
Сначала он допивает коктейль. Потом мы заказываем пиво. Уже ночь. Деревья в парке колышутся, люди ведут себя оживленно. Одни уходят, другие только что появились. У одних в руках библии, У Других — плакаты, написанные почерком душевнобольных. Один из плакатов гласит:
СДЕЛАЙТЕ ИМ ПОБОЛЬНЕЕ.
Поют свои песни исполнители обещаний. Исполнители обещаний — не фанатики, это белые, обретшие веру. Они вздымают вверх кресты и флаги. Держат на руках детей. Улыбаются. Они готовы. Никто точно не знает к чему. Стопы их опираются на традицию, глаза устремлены в будущее.
В песне исполнителей обещаний, между прочим, поется:
ЭТО НЕ МЕСТЬ, ЭТО СПРАВЕДЛИВОСТЬ.
Мы пьем пиво, закусываем пирожками. Мой худощавый друг впадает в беспокойство. Его жену зовут Соня. Она мексиканка. Она ждет его дома, ужин на плите. Поэтому я передаю моему другу его заказ и забираю свои деньги.
— В любом случае, я им больше не нужен. Они уже два года передают казни по телевизору. У них есть тридцать миллионов свидетелей.
Тут мой друг абсолютно прав. Однако он продолжает глядеть на меня.
— Это честная, хорошо оплачиваемая работа. У нас двое детей.
— Вот и славно. А теперь, с вашего разрешения, я тороплюсь, у меня автобус через час.
Мы поднимаемся одновременно. Он не сказал, как зовут его детей, и в глубине души я этому рад, потому что для меня имена детей клиентов совершенно не важны.
Пока я жду такси, мимо проходит группа протеста. ВРАГИ СМЕРТИ. Так написано у них на футболках.
Тюрьма залита светом, как футбольный стадион. Вертолеты садятся, взлетают и курсируют вокруг здания. Телевизионщики заканчивают собирать аппаратуру и исчезают. Когда гасят прожекторы, снова становятся видны огоньки свечей. Шум винтов все еще покрывает шепот молящихся.
Час спустя я сажусь в автобус, идущий через пустыню. Время — восемь часов с небольшим. Определенно мой друг уже уселся ужинать, столь же довольный жизнью, как продавец обуви.
Когда мы проезжаем мимо резервации, индейские ребятишки машут мне рукой.
До Тусона — три часа пути. Над автобусом пролетает самолет, затем он садится прямо на песок. По пятницам аэропорт переполнен, и самолеты садятся где только могут. Конечно же лишая сна индейцев и койотов.
Волшебный мир ножных фетишистов оказывается еще более волшебным, чем можно было представить, и пока я одновременно обсасываю оба больших пальца на ногах улыбчивой колумбийки, у которой на торте в последний день рождения стояло никак не больше тринадцати свечей, я продолжаю размышлять о том, кому же взбрело в голову назначать мне встречу в подобном месте и что за воспоминания захочет стереть такой человек. Как бы то ни было, если моя странная работа хоть чему-то меня научила, так это тому, что нельзя пытаться постичь мотивы поведения других людей — иначе сам угодишь в те же ловушки. Следует также признать, что, когда держишь во рту ножки юной мулатки, размышляется просто великолепно и что в этой ситуации даже самые потаенные глубины неожиданно раскрываются тебе с той же ясностью, с какой видны цветы, освещенные только светом от бассейна, стоящего посреди пустыни.
Мой клиент — а это оказывается европейская женщина, наверняка итальянка, — рассказывает, что сама провела много вечеров в стеклянных кабинках с лежащими нагишом девушками, которые отдают в распоряжение фетишистов только ступни и пальцы,' и что это занятие принесло ей самой моменты потрясающей ясности, и что, само собой разумеется, именно эти моменты ей теперь и нужно забыть. За любую цену.
В конце концов я не решаюсь воспользоваться ее спонтанной откровенностью и продаю стандартный пакет по официальной цене, а она в благодарность приводит мне изысканнейшую кореянку с ножками, маленькими, как дольки лимона.
— Мне не раз приходилось прилетать из Парижа лишь для того, чтобы поцеловать эти ножки, — признается итальянка и уходит из моей жизни бог знает куда.
Остаток вечера я провожу в море блаженства. Девушки подносят свои пальчики к языкам фетишистов сквозь узкие прорези в стеклянных кабинках, а все мы, фетишисты, храним благоговейное молчание, словно в исповедальнях, и с жаром отдаемся откровениям этой правдивейшей из религий.
Когда я ухожу, уже глубокой ночью, меня, разумеется, охватывает такой же стыд, как после посещения церкви, и, разумеется, то же смятение.
Тем не менее, аминь.
И как раз когда начинает казаться, что аризонское солнце понемногу растапливает снег в горах Сьерра-Виста и Рио-Рико радостно несет свои воды плантациям подсолнечника в пригородах Санта-Круса, — тогда на ярких скатертях в кафе, на голубой глади бассейнов, на отливающих металлом корпусах кадиллаков проявляется это прискорбное происшествие с убийством мексиканской шлюхи, и конечно, праздник мой испорчен и сон мой пропал.
Автобус на Ногалес опаздывает из-за очередной дорожной аварии. Пассажирский самолет рухнул этим утром на шоссе 19. Перекрыто все движение севера на юг. Привычные уже вопли в теленовостях и я смотрю на шоссе, как смотрят на вещи, которые минуту назад имели смысл, а сейчас не имеют. Как пустая бутылка или порванный билет. Все утро по небу снуют вертолеты — они заменяют автобусные перевозки. Первые два я пропускаю, потому что никуда не тороплюсь и потому что не хочу лететь над рядами покойников, разложенных по всему шоссе. Поэтому я усаживаюсь в международной кофейне-пончиковой, выпиваю бутылку пива и принимаюсь ждать в окружении сиропа и мармелада; мое беспокойство можно сравнить с беспокойством человека, который мчался по трассе и услышал звук удара о свою машину, но не может отыскать поблизости сбитое животное. Странное местечко. На стенах — фотографии огромных пончиков, погруженных в сливки и шоколад, а за столиками — сотни ужасающе тучных мужчин и женщин, поглощающих сотни пончиков.
Столики и стулья розового цвета, стены и потолок голубые, пластмассовые цветы в горшках, старушка, которой нужно в Сан-Сити, прячет в сумочке собаку, присутствует и умственно отсталый, который угрожает официантке пластиковой ложкой, присутствуют по меньшей мере два одноруких старика, а питьевой фонтанчик у входа пересох.
Богу неведомо, что на свете бывает такое.
Один из официантов подходит ко мне, чтобы сообщить: «Меня зовут Роза, но я не мексиканка». Потом добавляет: «Вам не надо бы кушать это дерьмо, люди сходят с ума от сладкого. Слишком много сахара в крови. Те, кто не ослеп, потеряли рассудок».
Роза, которая по всем остальным признакам является крепким мужичарой лет сорока с татуировками на предплечьях, приглашает меня пройти на автостоянку позади империи пончиков, напротив империи жареных цыплят «Старый полковник», затем скидывает фартук и колпак, запрыгивает в помятый фургончик, насыпает на кожаном сиденье две дорожки кокаина и свертывает долларовую купюру. Далее Роза показывает мне фотографию двух деток, сидящих на складных пластмассовых стульчиках рядом с кактусом. Я не знаю, что и сказать. Потом он произносит: «Не нужно ничего говорить», закрывает фургончик, надевает фартук и колпак и возвращается к работе. Местный охранник вытаскивает из заведения умственно отсталого, который все еще вооружен пластиковой ложкой. «Снежок» у Розы хорош. Международная пончиковая сверкает, как гора сахара.
Парень с ложкой в руке рыдает, сидя на площадке автостоянки. Теперь мне, разумеется, снова необходим кокаин. Одна дорожка почти ничего не дает. Она оставляет тебя в положении Христа, висящего лишь на одном гвозде.
На плато Кайбаб, неподалеку от Большого Колорадского каньона, есть долина, в которой туман стелется по поверхности земли, и туман этот быстрый и холодный, и это так необычно, что, проезжая мимо, нельзя не остановить машину и не пройтись по этому туману, и хотя туристов привлекает сюда великий разлом, именно это странное место пугает так, что забыть потом невозможно.
Мой водитель остается в машине, включив отопление и выключив радио. Пока я иду по долине, я слышу только этот белый туман, ползущий по земле, словно войско карликовых привидений.
Мои зубы? Большое спасибо, и, конечно, я отказываюсь улыбнуться: дантисты ожидают чужих улыбок с тем же нетерпением, с каким ростовщик бросает взгляд на красные цифры твоего банковского счета.
Сейчас половина всех американских пенсионеров пересекает границу, чтобы пройти в Мексике дешевый, но достойный ремонт, а мой друг-дантист тем временем попивает французское вино в обшитом дубом номере-люкс самой старинной и знаменитой горной турбазы в этой части света, построенной французскими колонистами прямо на краю каньона, столь элегантной, что можно даже забыть, что она расположена в Аризоне. Мой друг объясняет, что его мексиканские коллеги сбивают цены, ставя клиентам неестественно белые лошадиные зубы.
— А зубы — это ведь не дверца холодильника. Люди никак не могут этого понять, — говорит мой друг, по горло погруженный в джакузи, с бокалом вина в руке, разглядывая снег на деревьях и великую черную дыру под ними.
Сделка завершена, и на всем протяжении обратной дороги в Финикс меня занимает лишь белый туман в долине Кайбаб, и когда я приезжаю в резервацию индейцев-гуалапаи для проведения очередной торговой операции, этот туман все еще меня занимает. По неизвестной причине мне кажется, что он останется со мной навсегда. Самый старый индеец рассказывает невероятную историю о лесном пожаре, случившемся более тридцати лет назад. «Этот пожар лишил меня всего, — говорит индеец, — и для меня он как бы и не затухал; именно поэтому я вас позвал: ведь потушенный пожар способен спалить человеческую жизнь без остатка».
Закончив с индейцами, я еду на той же машине в аэропорт Валье-Дорадо; в ожидании взлета я на мгновение представляю, что жизнь моя могла бы сложиться иначе. Я представляю себе дом поблизости от города, но все-таки достаточно далеко, и в саду моем никого нет, и нет ничего, что стоило бы забывать, и ничего, что стоило бы помнить.
Утро в Тихуане, и я один, и коврик в моей комнате синий, а шторы желтые, и нужно возвращаться, чтобы пройти проверку, и на сей раз результат оказывается положительный — что вполне логично, — хоть я и не знаю, почему так вышло, и это тоже вполне нормально, потому что, только забыв все, ты становишься абсолютно невинным и в то же время безоговорочно виновным.
Будем ждать новостей из компании. А пока я впервые гуляю по улицам Тихуаны и, как это впервые обычно и бывает, сбился с дороги.
Что-то странное творится со мной в последние дни. Стал просыпаться по ночам. Конечно, это тахикардия, и каждый шаг по комнате для меня — первый и в то же время последний, и первая бутылка пива из мини-бара кладет конец всему пиву, а также всему виски и джину, и когда я наконец получаю сообщение из компании, оно оказывается уже шестым, и прошло много дней, целых три недели, и, разумеется, меня снова отстранили.
Сегодня утром чрезвычайно обходительный агент изъял у меня чемодан вместе со всеми записями. Он сказал: «Я-то понимаю, и даже они по-своему все понимают». Потом он говорил со мной о каком-то немецком архитекторе и о мертвой мексиканке. Однако для меня все это — пустой звук. Он спрашивает, готов ли я занять место в Бразилии, и я отвечаю, что лучше бы этого не делать, но конечно, если нет другой возможности, я согласен. Другая возможность всегда есть. Так он говорит. Сейчас, прежде чем думать о новом назначении, мне рекомендуют отдохнуть. Прекрасно. Прощайте, дорогой друг. Когда он говорит «друг», кажется, что мы действительно друзья. Все может быть. Я провожу остаток дня в комнате, а всю ночь — на улице.
Я знаю, меня отстраняют уже не в первый раз. Есть вещи, о которых нельзя забыть, — например, шум взлетающих самолетов или холод в руках.
Новая информация. Они посчитали нужным не отпускать меня, а еще посчитали нужным вернуть меня домой. Но, вероятно, окончательное решение еще не принято. Постепенно я начинаю чувствовать себя лучше. И даже очень быстро. Лучше по утрам и еще лучше по вечерам. Еще два дня в Тихуане. Вчера Мексика обыграла Бразилию в Кубке Америки. Люди радуются, это национальный праздник. Я целовал девушку на улице. Флаги, музыка и текила. Возле бассейна я видел странного человека в несообразных ботинках — как для гольфа, только без шипов, а официант принес мне дайкири — за счет заведения.
Когда небо потемнело, хотя это были просто-напросто облака, у меня возникло ощущение, что все кончается, а также ощущение, что я чувствовал подобное уже миллион раз.
В Тихуане льет дождь, а когда в Тихуане льет дождь, лучше всего поискать себе занятие. Поэтому, когда сидящий в машине толстый мексиканец в белой футболке и шортах спрашивает, не хочу ли я отправиться с ним, я соглашаюсь. Мы выезжаем на национальную автодорогу, ведущую к самой столице, и мексиканец начинает гладить меня через штаны, и я это позволяю. Потом я прошу включить радио, песня мне незнакома, но все равно я начинаю подпевать, потому что это явно что-то из «Старых жеребцов», а все песни «Жеребцов» одинаковы. Автодорога ведет к столице, но нам так далеко не нужно. В двадцати километрах от Тихуаны мы въезжаем в поселок сборных домиков. Когда мы заходим в один из них, дождь все еще идет, и пока этот тип раздевается, я достаю из холодильника бутылочку пива и подхожу к окну; я смотрю, как вода подтекает под дом, стоящий на деревянных сваях — будто пузатое насекомое на тоненьких лапках. Вокруг домов, которые на самом деле один и тот же дом, разбиты клумбы. На другой стороне шоссе стоит бензоколонка, но дождь настолько сильный, что ее почти не видно. Туда въезжают и выезжают грузовики — это видно хорошо. Огромные грузовики-дальнобойщики с шоссе Панамерикана.
На мексиканце надет корсет для самоистязания с множеством маленьких острых иголок, которые впиваются в кожу. Корсет оснащен зубчатым колесиком, позволяющим регулировать глубину, на которую впиваются иглы. Мексиканец пока что не кровоточит. Иголки колют ему грудь, спину и пах вокруг яиц. Мексиканец смотрит на меня и поглаживает свой член, а я смотрю на него, сидя возле окна.
Шоссе Панамерикана пересекает Америку от Чили до самой Канады. Грузовики здесь огромные, как танкеры. Некоторые идут в сопровождении собственных вертолетов охраны. Нужно быть безумцем, чтобы выйти или выехать на Панамерикану. Грузовики давят все, что попадается им на пути. Движение пассажирского транспорта запрещено с тех пор, как автобус с миссионерами натолкнулся на колонну молоковозов. Говорят, проповедники плавали в молоке, как бревна в речном потоке.
Мексиканец проворачивает колесико, и иголки выступают еще на миллиметр, в нескольких местах появляются капельки крови. Тогда он просит меня поцеловать его, но я продолжаю сидеть на стуле. Есть такая песенка, «Мое глупое сердце», в ней поется:
«Любить и нравиться — большая разница».
Когда я выхожу из сборного домика, дождь больше не идет.
Утро я снова встречаю в бассейне, все кажется новым, как будто именно сегодня появился на свет миллион новых насекомых. Агент мексиканской полиции спрашивает о каком-то немецком архитекторе. Бывают и такие дни. Я, естественно, понятия не имею, о чем он говорит, поэтому я заказываю пинья-коладу, хотя и знаю, что она мне не нравится, а другую заказываю для агента, хотя он, естественно, отказывается.
— Мы обязаны задать эти вопросы.
— Ну вот и задавайте.
— Официанты говорят, что видели там тех немцев. Говорят также, они общались еще с каким-то европейцем.
— Да, я европеец, это верно, но ведь со столькими людьми приходится общаться, всех запомнить невозможно.
Затем агент показывает мне фотографию, это фотография мексиканской девушки.
— Такую не знаю.
Красивая девушка с потрясающей грудью. В короткой футболке с портретом Брижит Бардо.
— А вот эту я знаю. Полицейский улыбается.
— Полагаю, если бы вы ее видели, то не забыли бы. Такие девушки не забываются.
Разумеется, в этом я не могу с ним согласиться.
— Поверьте мне, забывается все.
После этого агент уходит, посему я отставляю пинья-коладу в сторону и заказываю пиво.
И в эту минуту мне вспоминается песня, которую Аструд Жилберту пела дуэтом со своим шестилетним сыном Марсело:
«Красоты твоей мне не нужно, я влюбилась бы все равно».
Память — это очень глупая собака: ты бросаешь палку, а она приносит тебе что угодно другое.
Вести из дома.
Все удручены смертью моей сестры. Женщины, которой я не помню. Моя мать, которую я помню, отправляется из Каракаса в Мадрид, чтобы присутствовать на похоронах. Мать вернулась в Венесуэлу, к своим, после развода с моим отцом. А отец мой — великолепный рыбак и остывший человек. Усталый человек, как он говорит. Моя мать работала конферансье в цирке. Дружила с укротителями львов и метателем ножей. На похоронах все спрашивали про меня. Не знаю, что они хотят сказать, когда говорят «все». Под Мадридом у моего отца загородный дом на берегу речки. Он ловит там приличного размера угрей. Мать моя выросла в Каракасе. Ее веселая тропическая жизнь не вмещалась в печальную и сухую жизнь в Мадриде. К тому же она отлично танцует: танго, болеро, хоропо. Она повсюду ездила с цирком. Потом цирк кончился, да в общем-то, и она тоже, одновременно с цирком. Сестру свою я не могу вспомнить, тем не менее я задаюсь вопросом: что движет человеком, направившим на себя ствол ружья, и что поддерживает дистанцию между ружейным стволом и нами, живыми. Компания, со своей стороны, грозит снова приставить меня к веселящим наркотикам. Возвращение к деткам и дискотекам — это, должно быть, самая черная из возможных участей. Послать бы их всех по адресу, однако в свете последних отстранений моя ситуация — критическая. Они используют именно это слово. Им нужен человек в Берлине, и моя критическая ситуация не дает права на выбор. Я агент, находящийся под подозрением. Продавец, весь пройденный путь которого может оказаться напрасным. Разумеется, все зависит от меня, и, разумеется, они принимают в расчет мое мастерство и мою ценность. Ну и конечно — желаем трудовых достижений и удачи. На этом послание заканчивается. Так что я включаю телевизор, нахожу музыкальный канал и достаю из мини-бара пиво. По какой-то причине я разглядываю свои руки, а потом высовываюсь из окна и разглядываю вертолеты. Рядом с кроватью висит семейная фотография в церкви. Мать держит младенца над купелью. Возможно, это самый странный снимок, какой я когда-либо видел в гостиничных номерах. В остальном я чувствую себя хорошо, меня лишь немного беспокоит мысль, что придется возвращаться к стимуляторам и бесконечной музыке дискотек, к отвязным девчонкам и пьяным тупым фашистам-малолеткам. Я такой же усталый, как мой отец. Как будто усталость — это наследственная болезнь. Я пью, пока не начинает светать, потом выключаю телевизор и засыпаю.
Отец рассказывал мне, что иногда ему приходится часами ждать на берегу реки, пока в конце концов не появится какой-нибудь прохожий, которому отец сможет показать своих замечательных угрей.
За эту линию заступать запрещается.
Помню, такую надпись я прочел на крыле самолета. Что еще? Помню фотографию мальчика, сидящего рядом со своим отцом на каких-то бревнах. Конечно, я только предполагаю, что мужчина на снимке — его отец, но именно так я когда-то подумал.
В баре ко мне подходит девушка, мексиканка. Выясняется, что она живет в Сан-Диего, а здесь она проездом, ей нужно кое-что уладить. Так она выразилась. Я ни о чем ее не спрашиваю, но она настойчиво пытается мне все объяснить. Брат-астронавт, мать, не доверяющая космосу, хромоногий пес, сынишка, который еще только должен родиться, и жених, четвертованный заводским вентилятором. В общем, одна из этих абсурдных историй, которые делают человеческую жизнь столь забавной.
Мы долго болтаем и пьем, потом идем ко мне в гостиницу купаться в бассейне. На девушке очень открытый голубой купальник, она хорошо плавает. Мы поднимаемся ко мне, раздеваемся и пытаемся заняться сексом, но у меня не встает. Тогда она берет в рот, и кажется, что дело вот-вот пойдет на лад, но в итоге все-таки ничего не выходит, она ложится на кровать и закуривает.
— Я говорила тебе, что мой брат — астронавт?
Да, да, рассказывала.
— Первый коренной мексиканец-астронавт. Здесь это ничего не значит.
Затем она одевается и уходит. Как только мексиканка выходит за дверь, я распахиваю окно, выбрасываю пепел и мою пепельницу. Валюсь на постель, засыпаю и слушаю отчетливый звон адских колоколов, а когда в конце концов просыпаюсь, у меня возникает ощущение, что прошло десять лет, хотя прошло всего только два часа, и в мою дверь стучат.
2. голубые иголки
Вот я в Бангкоке, сижу на террасе отеля «Ориенталь», смотрю на корабли, идущие по Чао Прайя (река — это граница старой части города), и в этот самый момент к набережной пристает длинная деревянная лодка, а в ней два каких-то типа в белых костюмах и кислородных масках, они выпрыгивают на берег и, прежде чем я успеваю их пригласить, уже сидят за моим столиком и говорят о.деньгах. Люди здесь крайне нервные, и почти все носят дыхательные маски, и все хотят убраться отсюда обратно, еще даже не приехав. Конечно, я советую парням немного успокоиться, выпить по паре бокалов виски, и, конечно, угощаю я. Один из них просит кокосовое молоко — он повыше ростом, и я делаю вывод, что это телохранитель; другой — таиландец, воспитанный в Швейцарии, молодой, но уже не новый — заказывает французское вино. Он переменяет тактику, приносит извинения, снимает маску и кладет ее рядом с моим компьютером. Прекрасно, для начала мы обсуждаем жару, уровень воды в реке, который за последний период муссонов вроде бы поднялся выше, чем было предсказано, и в конце концов мы говорим о деньгах. Он знает, что моя химия хороша, поэтому соглашается на стандартные расценки компании — с учетом значительной скидки за объем покупки. Мой друг представляет могущественную финансовую группу, серьезных людей, которые не шляются в три часа ночи по секс-шоу Пат-Понга, выискивая дерьмо новейшей разработки. И я, конечно, его понимаю. Назначаю ему встречу в двенадцать на цветочном рынке. Почему на цветочном рынке? Потому что это прекрасное место. Мой друг хохочет, а затем, прямо перед уходом, признается, что скучает по Швейцарии, словно это меня как-нибудь касается, или словно по Швейцарии можно скучать. Когда приносят счет, оба моих знакомых уже сидят в лодке, в своих масках и белых костюмах, держа курс на какое-нибудь новое дело. Я вижу, как они вылезают из лодки где-то возле Чайнатауна, поднимаются на одну из роскошных яхт, сделанную как будто из красного дерева. Возможно, так оно и есть. Я расплачиваюсь за пиво, и за кокосовое молоко, и за французское вино. В Бангкоке есть дома в шесть этажей, стоящие дешевле, чем рюмка французского вина на террасе отеля «Ориенталь». Официантка мне улыбается. Не все азиатские женщины смотрят вам в глаза, но таиландки это делают. После того как тебе улыбнется таиландка, ты сразу начинаешь чувствовать себя лучше. Это как конец сезона дождей или начало лета.
В гостинице я получаю по электронной почте странное сообщение:
Возвращайся.
К. Л. Крумпер.
Имя мне не знакомо. Так часто бывает. Ошибочные сообщения, или правильные сообщения, пришедшие на ошибочный адрес, или же просто слишком короткие сообщения от людей, которых ты не помнишь.
Я снова на улице после душа, беру тук-тук и отправляюсь в прохладный кинотеатр. Фильм только что начался; мужчина, сидящий рядом со мной, обращается ко мне по-английски: «Уже многих убили». Когда фильм кончается, я совершаю прогулку по огромным коммерческим центрам, полным студентов в униформах. Там, где в другом городе размещался бы один человек, в Бангкоке размещается шестеро; мы идем по улице так тесно, что кажется, будто все мы друзья. Скоро в городе появится монорельсовая дорога: это означает, что над рельсами, расположенными уровнем выше автодороги, которая проходит над самой улицей, появится четвертый уровень. Если смотреть снизу, небо каждый раз становится дальше.
На цветочный рынок я явился раньше, потому что в нашем мире нет другого такого места и потому что я знаю здесь одного дядьку, готового поделиться старым опиумом в обмен на небольшое стирание памяти. Компания держит нас за яйца, но всегда есть способ расплескать кое-что из кувшина. Выражаясь метафорически. Цветы мертвым и умиротворенные опиумные улыбки — живым. Если мир в один прекрасный день взлетит на воздух, развалины цветочного рынка в Бангкоке будут, несомненно, одними из самых красивых. В одном из тех кратких опиумных снов, что схожи с жизнью внутри шкатулки с драгоценностями, я видел ребенка, сидящего рядом с автоматом по продаже жвачки на автобусной остановке в городе, который вполне мог быть Токио. Я не уверен насчет города и еще меньше — насчет ребенка. Когда наконец приходит мой элегантный таиландец, я уже беспечален и в то же время на удивление спокоен. Мы сидим в маленьком кафе — маленькое означает один складной столик и два пляжных стульчика, выставленные на улицу в окружении цветов, мотоциклов, моторикш, а теперь еще и телохранителей, поскольку мой друг притащил с собой два новых шкафа в добавление к тому, с которым я уже знаком. Заметьте, он представил мне всех, как будто мы в футбол собрались играть.
Он вручает мне деньги, а я передаю ему прямоугольную черную сумку «Адидас» размером с маленькое предплечье или большой член. Мой партнер берет ее, даже не посмотрев, что в ней — для этого он слишком хорошо воспитан. Мы заказываем чай. Я позволяю ему рассказать кое-что о своих делах — кое-что одинаково скучное для нас обоих, а потом у меня появляется впечатление, что он хочет сказать мне кое-что еще, а возможно, и выпить пивка, расслабиться, стянуть с себя маску и даже ботинки, и — кто знает? — может быть, попеть старых песен, потому что новых песен с каждым днем появляется все меньше. Посему я предлагаю ему избавиться от его головорезов и устроить прогулку по караоке-барам Сукумиты. Мой друг просит у меня прощения за головорезов, а затем отсылает их по одному, с той же галантностью, с какой он мне их представлял. Мы уходим с рынка, минуя десять или двенадцать миллионов погребальных венков, и букетов, и цветов для подношений богам, и бус, и плащей, и украшений, которые тайские боксеры надевают до и после каждой схватки.
— Меня зовут Феунанг.
Произнеся свое имя, Феунанг садится в огромный белый лимузин. Я усаживаюсь следом за ним, и не знаю почему, но у меня возникает впечатление, что моего имени он слышать не хочет.
Вверх и вниз по Сукумите, оставляя по сторонам караоке и печальные порношоу, Рussу Smoking, Рussу Рing Рong, поднятие бананов и забавную толстушку, которая пишет своей киской на школьной доске «WЕLСОМЕ» (Рussу Writing).
Мы решаем зайти в один из двухсот стрип-баров на плазе Нана; уличные девчонки пытаются уцепиться за Феунанга, но Феунанг проходит между ними, словно призрак.
В танцзале не так уж много народу, поэтому почти все девочки танцуют вокруг нашего столика: филиппинки, таиландки, вьетнамки, — все чересчур смазливые и все чересчур далеко уехавшие из дому. Феунанг заказывает бутылку «Клико». В молчании пьем шампанское. Феунанг грустит, я доволен, потому что предполагаю, что платить будет он и потому что давно не пил шампанского. Разумеется, нельзя точно сказать, как давно: дни исчезают без остатка, поглощенные стершейся памятью. По временам остается только ощущение, что я был, что я пил и что я смотрел. Как постоянное дежа-вю. Но вернемся к Феунангу: у него проблемы, его собственные проблемы, и пока я гляжу на его бледное, даже слишком бледное для таиландца лицо, во мне растет ощущение, что, быть может, я закончу ночь в его постели, а также ощущение, что, быть может, мне это понравится.