А тем временем старик в глубине зала неожиданно вспоминает, как звали его собаку.
Не вызывает сомнений, что жизнь моя пропала, потому что дни все накапливаются, и теперь медсестра — симпатичная, этого не отнимешь, — и доктор начинают беспокоиться, хотя, само собой, искусно это скрывают. Они искоса посматривают на меня и что-то пишут в своих маленьких книжечках, и общаются с коллегами, и осматривают других беспамятных, и входят, и выходят, и снова входят, а красные розы на дне бассейна в это утро поражают меня так же сильно, как наверняка поразили меня вчера, и позавчера, и во все другие такие же дни.
Бесспорно также, что никто не знает, что со мной делать, поскольку, когда я спрашиваю доктора, каким же образом мне предстоит выкарабкиваться, он отвечает, глядя в пол: «Там видно будет». Коротковато для надежного диагноза.
Истина в том, что весь ущерб моим нейронам, с которым нам приходится иметь дело, причинил себе я сам, руководствуясь довольно-таки странной логикой человека, бросающего мотор за борт, чтобы плыть побыстрее, — все это терпеливо разъяснил мне доктор; он использовал именно такой образ: лодка и мотор, и еще один, включающий в себя бейсбольную биту, два килограмма клубники и французское название музыкального инструмента с двенадцатью струнами; правда, этот образ от меня ускользнул, хотя я и старался его удержать, слушая так же внимательно и истово, как слушают налагаемую на тебя епитимью.
Вот заходят два друга из соседней комнаты, они поют песни и танцуют на кроватях, и как только я их вижу, я сразу же убеждаюсь, что это близнецы и что пижамы у них одинаковые, и на какой-то момент у меня возникает ощущение, что мы все одинаковые. Верно также и то, что секунду спустя эта абсурдная идея покидает мою голову так же радостно, как туда влетела. Два моих друга абсолютно одинаковы, но я, разумеется, совершенно другой. Хотя это не делает одних из нас лучше других.
Мои друзья спрашивают, как я себя чувствую сегодня, и я отвечаю, что хорошо, — и это почти правда.
Я спрашиваю, как я себя чувствовал вчера, и они рассказывают, что вчера мы кричали из окна, пока водитель одной из проезжавших машин не поднял на нас взгляд, и тогда мы помахали ему рукой, словно это был друг, приехавший именно к нам, но в конце концов этот человек опустил взгляд и машина промчалась мимо.
Когда заходит медсестра, близнецы освобождают помещение, и тогда медсестра мне сообщает, что из двух близнецов памятью обладает только один, а второй позабыл все напрочь, и что медики находят этот случай потрясающе интересным, поскольку когда здоровый брат смотрит на больного, он видит отражение себя самого, каким он был раньше и каким стал сейчас, а больной брат видит только чужого человека с собственным лицом.
Конечно, я позабуду про обоих, как только зажгут ночник на тумбочке, и даже раньше — если примусь достаточно внимательно рассматривать провода на стене.
Вероятно, проблемы других людей, включая их лица, и были тем, что я пытался забыть с самого начала. Машины, дома, освещенные окна, следы босых ног на песке, потерянные перчатки и закрытые двери в гостиничных коридорах.
Позади автомата с напитками прячется женщина. Одному богу известно зачем. В конце коридора на стуле сидит медсестра — как линейный судья на теннисном матче, вперивший взгляд в черту на земле, в любой момент готовый определить, с какой стороны от черты ударился мяч. Потому что некоторые мячи попадают в поле, а некоторые вылетают за, и на этот счет добавить больше нечего. Полагаю, что вечер лучше утра: хоть я и не могу ясно вспомнить свое утро, каждый мой шаг по коридору наполнен легким, но достоверным чувством успокоения. Это словно пар на зеркале в ванной: исчезает, стоит лишь распахнуть окна. Что-то неспособное, конечно, изменить мир, но все-таки достаточно значимое для того — и это мой случай, — кто проводит свою жизнь в ожидании маленьких перемен, отделяющих одну секунду от другой, пока все они, вместе взятые, не будут поглощены той чудесной черной дырой, которую представляет собой моя память. Например, стук шариков для пинг-понга, или звук работающих телевизоров в чужих комнатах формируют окончательные очертания минут, а ведь именно минуты и берутся в расчет, когда о часах тебе сказать абсолютно нечего. Минуты — это страницы в середине книги, одновременно горящей с двух сторон. Когда прекратится стук шариков для пинг-понга, с этой частью моей жизни будет покончено. Даже сам этот коридор подожжен с двух сторон. Меня заставляет двигаться так медленно не страх что-то завершить, а страх так ничего и не начать. В общем, все это очень скучно. Скучно, как мертвец перед зеркалом. Скучно, как крест на пустой могиле. Безмерно скучно. Я чувствую себя одним из астронавтов в анабиозе, которому лететь еще многие сотни лет. Пока на земле люди видят смену времен года, здесь внутри почти ничего не происходит. Здесь внутри у нас даже ногти не растут. Можно ли выдумать что-нибудь хуже? Разумеется, да — это просто такое выражение, и все-таки: можно ли выдумать? Ногти растут даже у мертвецов.
Медсестра неожиданно поднимается со своего стула — возможно, ее вывел из себя какой-нибудь вылетевший за поле мяч или, быть может, она тоже почувствовала жар пламени, пожирающего коридор.
Все это время позади автомата с напитками находится прекрасно замаскированная женщина.
Дождь лупит по телефонной кабинке с шумом, которого я здесь не могу слышать, но, естественно, какой-то шум все-таки должен быть. Кабинка оснащена монитором, служащим для того, чтобы видеть человека, с которым говоришь, и чтобы этот человек видел тебя. Поскольку сейчас внутри никого нет, на экране светится только лицо девушки-оператора. Повторяющаяся запись, которая любезно подсказывает, как пользоваться видеотелефоном. Сейчас девушка не говорит ничего. Смотрит на дождь. Конечно, это не совсем так: видеозапись не может видеть дождь, но если даже и так, все равно в каком-то смысле девушка смотрит на дождь и ничего не говорит. Шоссе сейчас пустынно, и если спросить меня, то, возможно, оно всегда таким и было, потому что первая машина, которую я обязательно увижу на рассвете, действительно будет первой — точно так же, как это первая из ночей, а ее конец ознаменует приход первого из дней. Я совершенно свободно могу вспомнить множество ушедших ночей и множество ушедших дней, но мне никак не удается удержать эти недавние дни и эти недавние ночи.
У меня дырявые карманы.
Что бы мне ни дали сегодня, до завтра это у меня уже не продержится.
В белом здании два этажа, снаружи оно ни капельки не белое, снаружи оно выложено большими желтыми панелями. Сад ничем не огорожен, ничего подобного: здесь каждый свободен уйти в любой момент, это больница, а не тюрьма. На первом этаже рядом с большим вестибюлем помещается столовая, и столовая тоже выложена панелями, только зелеными, как трава в саду. Обычно я, как представляется, ем в одиночку в своей комнате, но сегодня я пообедал в столовой и даже пообщался с женщиной, которая безнадежно пытается восстановить какие-то воспоминания, к несчастью, ее покинувшие, как она объясняет, по вине безалаберных русских лабораторий. Сейчас многие из старинных русских мафий, которые раньше занимались перепродажей отходов военной промышленности и, разумеется, немыслимых партий плутония, взялись за подпольную торговлю самопальной химией. Добрая женщина рассказала мне, что русская химия нанесла Восточной Европе больший ущерб, чем наводнения девяносто девятого года, а наводнения девяносто девятого года, кажется, оставили без крыши над головой больше десяти миллионов человек, и еще несколько тысяч неудачников погибло. Добрая женщина также сказала, что именно неудачников течение уносит первыми, откуда бы ни приходила вода. Никто ничего не помнит, говорит женщина. Прежде чем спросить меня о моих собственных воспоминаниях.
— Я?
— Да, вы, о чем позабыли вы?
И хотя проще вопроса не придумаешь, я, по правде говоря, не очень хорошо представляю, что ответить этой доброй женщине, поскольку за то время без памяти, что я провел в больнице, мой мозг выказал признаки хаоса большего и иной природы, нежели хаос остальных людей без прошлого: старые сожженные образы проявляются, а другие, новые, пропадают. Медики мои этим крайне обеспокоены, даже придумали название: мнемоническая анархия.
Так что же я позабыл?
Сам вопрос абсурден, однако именно он витает в коридорах этого дома, когда наступает ночь. Вопрос, витающий внутри запертых комнат и в саду, над головами у нас у всех, кто гуляет и смотрит на небо всякий раз, когда дождь дает нам передышку. Тот же вопрос плавает по поверхности бассейна, мы унесем его с собой, когда уйдем отсюда. В сторону города, расположенного на конце шоссе, или любого другого города, столь же чужого.
Так что же я позабыл?
И откуда же я, на хрен, могу это знать, моя дорогая?
Единственное, что я могу ей ответить, это что часть того, что я, наверное, позабыл, остается здесь и что пока ты с ума сходишь, пытаясь потушить новые пожары, старые пожары продолжают жить со стойкостью образов из старых кинолент.
Что я позабыл?
Все молитвы, имена моих родителей, тень от деревьев рядом со стеной моей школы, чемпионат мира по футболу 78-го года, плавал ли я когда-нибудь на корабле, пулевые ранения, если таковые были, детей, если таковые есть, их лица, лица миллиона женщин, как ни странно — не так уж много фильмов, но некоторые напрочь, числа, возможно какой-нибудь язык, вечера, ночи, утра, вкус многих вещей, а также цвет многих вещей, сотни песен, сотни книг, советы, долги, обещания, направления, угрозы, улицы, пляжи, порты, целые города, я позабыл Берлин и позабыл Рим, конечно же, я не забыл Токио, я забыл вчерашний день — полностью, как забуду и день сегодняшний, а потом — завтрашний.
Что еще я позабыл?
Я забыл вас, моя дорогая, забыл сад и бассейн, и я забыл все раны на собственных руках, но — мне очень жаль, вы и представить себе не можете, как мне жаль, — мне не удалось позабыть ее.
Сегодня я встретил в зале для восстановления памяти одного парня, который вроде как брат-близнец другого парня и который, по его словам, живет в комнате рядом с моей. В ожидании сеанса мы перекинулись несколькими фразами, от которых уж точно ни от кого из нас ничего не убыло:
— Вы откуда родом?
— Я не уверен.
— Давно вы здесь?
— Три недели.
— А я?
— Вы здесь как минимум три недели, потому что, когда мы приехали, вы уже были.
— Как ваш брат?
— Думаю, хорошо. Он мне все время что-то рассказывает, и у него заготовлено по истории на каждый мой шрам. Видите этот?
— Да уж вижу: отметина на голове длиной с палец.
— Я получил ее, влетев в стеклянную дверь в загородном доме неподалеку от Праги.
— Так вы чех?
— Кажется, так. Вы знаете Прагу?
— Наверняка. А что стало с домом?
— Мать перед смертью продала. С тех пор мы живем в центре, возле реки.
— В Праге холодно?
— Не знаю, этого мне не говорили. Предполагаю, что зимы там холодные, а летом можно до позднего вечера ходить с короткими рукавами.
— В этом я уверен. В любом уголке Европы лето хорошее. Или, по крайней мере, хороши некоторые летние вечера. Вы знаете Скаген?
— Не думаю.
— Это маленький поселок на севере Дании.
— Вы это помните или кто-то вам так сказал?
— Наверное, помню, потому что я, в отличие от вас, забываю все, что мне говорят.
— Тогда что же это за Скаген?
— Я точно не знаю, но отчетливо помню дюны, громадные дюны рядом с пляжем, и помню, как Балтийское море сливается с Атлантикой. И волны одного моря разбиваются о волны другого.
— Я лето проводил в Испании.
— Да что вы, я все еще помню Мадрид, как будто мой первый дом.
Я не помню Коста-дель-Соль, но, видимо, я замечательно проводил там время.
— Не сомневаюсь.
— На Коста-дель-Соль люди никогда не спят, и там где-то есть маленький парк аттракционов с деревянными русскими горками.
— Быть может, это Фуэнхирола.
— Быть может.
Потом мой друг опускает голову и теряется в в списке воспоминаний, воспринятых им с невинностью человека, который в любом месте чувствует себя как дома. Когда приходит медсестра, мой друг на нее даже не смотрит и на меня не смотрит, а я прощаюсь и отправляюсь на лечебный сеанс. Есть люди, развившие в себе чрезмерную привязанность ко всему, что они потеряли. Мне, конечно, легко говорить подобные вещи — ведь теперь я прекрасно помню Фуэнхиролу.
— Сегодня отличный денек. Так оно и есть.
— Вы гуляли по саду?
— Полагаю, что так, потому что руки у меня замерзли и я все еще не снял солнечные очки.
— Что еще вы сегодня делали?
— Я смотрел картинки на большом экране.
— Вы помните что-нибудь из того, что видели?
— Завершенный в Голландии эксперимент, целью которого являлось сокращение числа школьных прогулов.
— Звучит интересно.
— Так оно и есть. Называется «проект Фоглера». Это кампания, которая проводится, чтобы показать детям, как все грустят, когда в классе кого-нибудь не хватает. Что-то вроде рождественской повести мистера Скруджа. Когда Дух показывает старику, какими были бы Святки без него — в настоящем, прошлом и будущем. Один мальчик говорил, что снаружи школы он чувствует себя лучше, чем внутри. Что само по себе чувство нахождения снаружи ему нравится больше.
— Вы помните это чувство?
— Нет, но могу себе представить. К тому же бедный мальчик говорил очень убедительно.
— Вы видели и другое.
— Это вопрос?
— Нет, я знаю, что вы видели, я тоже там был.
— А что другое?
— Фильм.
— Какой?
— «Когда смерть наступает на пятки».
— Я этого не помню.
— Фильм, в котором Кэри Гранта принимают за шпиона и похищают, а кончается все сценой в горах, там, где высечены портреты президентов.
— Там играла Ева Мари Сейнт?
— Да.
— Теперь вспоминаю. Никто не поверит, что человек может удержаться на скале, когда ему наступают на руки, а еще этот самолет: эпизод с самолетом и пшеничным полем вышел немного ненатуральным.
— Вам не нравится Хичкок?
— Мне не нравится, когда меня обманывают. «Птицы» мне нравятся. Вот это хороший фильм.
— Но там тоже не все натурально.
— Да, но там это не важно. Там все происходит по вине матери, которая хочет отыметь собственного сына. Знаете анекдот про психиатра?
— Нет.
— Ну, один мужик в Нью-Йорке годами ходил к знаменитому психиатру, потратил на него кучу денег, а в один прекрасный день психиатр ему говорит: «Друг мой, я знаю, в чем ваша проблема, вы в глубине души всегда хотели вступить в половую связь со своей матерью». Бедняга вконец расстроился и отвечает: «Знаете, доктор, я бы заплатил вам вдвое больше, только бы вы мне этого не говорили».
Вечером праздновал свой день рождения безнадежный больной амнезией. Ему принесли торт с сорока свечами, но юбиляр вытащил все свечи, оставил только одну. «Я не собираюсь таскать на себе годы, которых не помню». Вот что он сказал.
Звучит разумно.
Я заснул, думая о Кэри Гранте. Эти старые актеры похожи на голову, привинченную сверху к костюму. Как бы там ни было, очаровательный типаж.
В реабилитационном зале — прогресс минимальный, к чему отрицать?
Одному богу известно, как давно я не гулял по Мадриду, однако, когда я вижу изображения на экране, стеклянный дворец и гигантские пальмы вокзала Аточа, вооруженных копьями воинов и каменных ангелов на крышах домов Гран Виа, я чувствую то же, что чувствует преступник, глядя на чужое преступление, на оружие, которое ему не принадлежит. Ничего. Возможно, только легкое облегчение, как когда узнаешь, что тебя обвиняют не в том преступлении, которое ты совершил. Разумеется, именно в реабилитационном зале человек должен начинать прядение наряда памяти из нитей, которые удалось связать этим добрым людям. Образы, звуки, какие-нибудь песенки, с помощью которых пациент должен зашнуровать ботинки воспоминаний и выйти отсюда по своим собственным следам. Но по какой-то причине, ставящей моих докторов в постыдный тупик, следы моей памяти вспыхивают и исчезают, как самолеты в небе во время бомбежки, уловленные прожекторами страха. А точнее, у меня все то так, то эдак. Разрушение нейронов, с которым мы имеем дело, — я цитирую своих докторов — случай крайний, однако, конечно, не уникальный. Перед нами человек, который каждое утро причесывается по-разному, не в силах вспомнить собственную внешность, а мы ведь успешно излечили ребенка, путавшего свою мать с любой женщиной, которую показывали по телевизору, — будь то Мэрилин Монро или одна из этих новых виртуальных звезд.
— А как звали-то?
— Кого?
— Как звали мальчика?
— Андре.
— Он был француз?
— Бельгиец. А разве это важно?
— Полагаю, это важно для бельгийцев.
— Главное, вы не должны принимать наше естественное беспокойство за растерянность.
— Что стало с Андре?
— К нему вернулся образ его матери.
— Образ его матери?
— Да, его мать погибла в авиакатастрофе.
— Получается, вы заменили Мэрилин Монро или эту виртуальную звезду, например Риосукэ, на мертвую мать.
— Обязанность памяти — принимать вещи такими, как они есть.
Иногда вещи как они есть оказываются невыносимыми. Кстати, не знаю, известно ли вам, что Риосукэ была первой виртуальной звездой, которая покончила с собой задолго до цепной реакции самоубийств всех этих злосчастных электронных поп-идолов. И больше того, я помню — как ни странно это для вас прозвучит, — что видел в Токио выступление Риосукэ, на большом экране станции Сибуя, за несколько дней до ее виртуальной смерти, и помню, что звучала старая песня Франсуазы Гарди, по-немецки: «Wenn dieses Lied erklingt», и почти что помню, как я плакал, — конечно, тут я, может быть, и преувеличиваю.
Разумеется, всего этого я докторам не сообщаю, но, выходя из реабилитационного зала — а это всего-навсего пустое помещение с большим киноэкраном напротив очень удобного кожаного кресла, — я продолжаю думать о бедном Андре, которого бомбардировали высококачественными изображениями его мертвой матери. Слишком уж часто работа всей этой братии заключается в том, чтобы волочить людей к тем местам, откуда они убежали. К летним вечерам в Токио или к обломкам самолета, затонувшего посреди Атлантического океана.
Я весело бегу по влажному газону перед зданием больницы — у меня, как и у всех остальных пациентов, праздник: впервые за много дней нет дождя. Естественно, удостовериться в этом я никак не могу, как не могу удостовериться ни в чем другом, кроме цвета предметов, которые вижу перед собой. Откуда-то появляется отличный кожаный мяч, и когда он подлетает ко мне, я довольно ловко принимаю его на грудь и пасую незнакомой красавице, которая бежит за мячом, словно это самое приятное дело в ее жизни. Как хорошо быть снаружи и смотреть на мир отсюда. Как зелен этот газон, и, пожалуйста, бейте со всей силы — здесь вы ничего не разобьете, и после моих слов девушка вкладывает в удар столько рвения, что мяч проносится у меня над головой и улетает все дальше, пока не врезается в стеклянную дверь больницы. Тут же появляется колоритная немецкая медсестра, чем-то явно недовольная, поэтому я и моя подруга бросаемся наутек по влажной траве, мы бежим во всю прыть, несколько раз падаем, ощущая влажность травы лицами и, естественно, задницами, мы достигаем изящной оградки, прячемся за ней и хохочем, как ненормальные, — возможно, это не самое уместное сравнение, однако дело в том, что мы хохочем и смотрим друг на друга, и хотя мы едва успели перекинуться парой слов, я не могу удержаться.и щупаю ее грудь сквозь крестьянское платьице в итальянском стиле, и вот мы уже целуемся и весело принимаемся за дело, и бог знает, как давно я уже не трахался, но на какой-то момент я прижимаюсь к этой девушке, словно весь мир перевернулся вверх дном и я боюсь рухнуть в преисподнюю вместе со всем остальным.
А потом к нам подбегает орущий мужик, спрашивает, где его мяч, и я отвечаю, что не понимаю, о чем идет речь, но, в любом случае, хороший кожаный мяч — это очень серьезная штука и что ему надлежит быть осторожнее, тем более имея в виду всеобщую нашу склонность рано или поздно забывать, куда мы кладем наши вещи.
По другую сторону ограды на траве лежит, улыбаясь, обалденная девчонка. Само собой, я присаживаюсь рядом с ней. Мы сначала курим, потом трахаемся. Когда мы заканчиваем, тучи вежливо смыкаются над нашими головами, черные, как вакса.
Прежде чем я успеваю нырнуть в бассейн, медсестра сообщает, что я, несмотря на все сопротивление, делаю успехи — мое естество меня предает. Это как в школе: как ты ни стараешься этого избежать, в конце концов чему-то учишься. Срочно в воду!
И вот я высох и нахожусь в танцевальном зале — оказывается, у них есть и такой, и я отказываюсь танцевать, словно от этого зависит моя жизнь, и сажусь в угол наблюдать, как танцуют другие. Другие танцуют хорошо, некоторые с искренним воодушевлением, и хотя симпатичные девушки и очень симпатичные парни настойчиво пытаются меня уговорить, я не поддаюсь на их уговоры, потому что, будь что будет, и что бы ни было раньше, и что бы ни случилось потом, непреложным остается одно: смерть не застанет меня танцующим.
А что же они танцуют?
Ха, да это мертвая музыка лондонских диджеев, печальная музыка ночных подвалов Буэнос-Айреса, красная музыка Испании, вальсы Штрауса, венгерские польки, арабские пляски, хорошая музыка и тупая музыка, музыка прошлого и музыка будущего.
А как же французские песни?
Нет, только не французские песни.
А что самое лучшее во французских песнях?
Именно то, что французы не любят петь, и, когда они поют, это заметно.
Проходит медсестра, покачиваясь в такт кумбии, — в общем-то любой может себе представить, как танцует кумбию медсестра из Гамбурга.
— Потанцуйте, — говорит эта славная женщина, — в любом случае, сколько бы вы ни танцевали сегодня, завтра вы все равно об этом забудете.
Если сегодня я перережу вам глотку, завтра к вечеру я, безусловно, забуду и об этом, однако, вы же понимаете, это не оправдание.
Разумеется, когда я слышу, что начинают разносить полдник, я забываю о танцах, потому что, по правде говоря, у меня разыгрался волчий аппетит. Итак, я возвращаюсь в коридор и пристально разглядываю поднос с пончиками, однако в итоге принимаю решение в пользу яблочного пирога — если немцы что-то и умеют делать, так это яблочный пирог, и я спрашиваю медсестру, верно ли, что это немецкая больница, и она отвечает, что я совершенно прав и мы находимся меньше чем в двух километрах от Берлина, посему я беру пирог и сок и пару салфеток, и через секунду от полдника не остается и следа.
Не помню, как я заснул, но просыпаюсь я от грома. Из тех ли я людей, кто боится грозы, или же я из тех, кто смеется молниям в лицо и засыпает как ни в чем не бывало?
Откровенно говоря, не знаю, но скоро проверим.
Пустая комната, шум дождя, первый утренний свет, голоса медсестер, готовящих завтрак, работающие телевизоры, шелест машин, чистые руки, потушенная лампа, открытое окно. Все дни похожи на этот день.
Вот я в реабилитационном зале: река, ребенок, пожарный автомобиль, крест, две курицы, еврейская свадьба, Марадона, женщина в аэропорту. Воспоминания наобум, ненаправленная программа, цель которой — установление прямых соответствий в мозгу любого человека.
Быстренькое приключение в раздевалке рядом с бассейном — с тайванцем, хрупким, словно девушка.
В столовой одна женщина упала в обморок.
Во время вечерней прогулки я насчитал три самолета. Последний из них навеял мысли о женщине в аэропорту, о ребенке и о реке, только это не мои воспоминания.
Я смотрю на большой экран, и снимки авиакатастроф приводят мне на память влажную траву на прогулке.
Потом наступает ужин, за ужином один из пациентов рассказывает мне о своем доме и о лице своего отца. Здесь люди говорят тебе о вещах, которые они находят, так же как в барах люди говорят о вещах, которые теряют.
И тотчас же — ночь.
Медсестру зовут Анна.
Я спросил, как ее зовут, когда она принесла мои таблетки. Она ответила:
— Меня зовут Анна, так же, как и вчера.
— Позвольте объяснить вам суть дела. Ваша кратковременная память отказывается хранить информацию, которую мы пытаемся вам возвратить, а ваша долгосрочная память функционирует хаотично, как барабан для лото, из которого каждый раз вылетают разные номера, так что мы не можем разобраться в иерархии значимости ваших воспоминаний или в значимости их отсутствия. Остальные ваши способности, кажется, не затронуты — вы ведь преодолели мучительный период афазии. Результаты, достигнутые в реабилитационном зале, как уже было сказано, нас откровенно разочаровали.
— Прошу прощения.
— Вашей вины здесь нет. Вы пациент, а не кандидат в сборную. То, что мы предлагаем сейчас, представляет собой серьезное продвижение в развитии эксперимента «Пенфилд».
— Эксперимента «Пенфилд»?
— Речь идет о работе, начатой в 1963 году великим канадским нейрохирургом У. Пенфилдом, главное здесь — психофизиологические свидетельства сохранения памяти. Применяя в группах эпилептиков слабую электрическую стимуляцию головной коры височной доли, Пенфилд достиг потрясающих результатов в восстановлении сцен, соответствующих воспоминаниям о минувших событиях. После стимулирования особой точки в этой зоне больной обретал потерянное, но близкое ему воспоминание. Во время первого эксперимента «Пенфилд» больной очутился в офисе. «Я здесь, — произнес он. — Я вижу столы. Меня зовет какой-то человек, человек, склонившийся над столом с карандашом в руке».
— По-моему, не густо.
— Другой больной, недавно приехавший из своей страны, сообщил, что слышит чей-то смех. «Это мои друзья из Южной Африки». Еще одна женщина, подвергнутая той же стимуляции, слышала рождественскую песенку, которую пели в ее деревне, в Голландии. Ей казалось, что она стоит в церкви и заново переживает красоту этого момента. Так она стояла много лет назад.
— Я не хочу возвращаться в церковь.
— Я просто привел пример. По словам пациентов, эти возвращенные переживания кажутся «более реальными, чем воспоминания». Они разворачиваются, сохраняя временную последовательность пережитого, заканчиваются вместе с прекращением стимуляции и могут снова возникнуть, если приложить электроды к той же точке коры головного мозга. Несмотря на полученные результаты, работы в открытом Пенфилдом направлении вот уже несколько десятилетий не развивались должным образом.
— Почему?
— Вечные споры о местонахождении зон памяти. Но мы решили двигаться дальше по пути старика Пенфилда.
— Почему?
— Потому что его метод работает.
— Когда вы говорите «мы», к кому это относится? «Мы» звучит как-то скверно.
— Я имею в виду команду доктора Уортона Тьера.
— Так намного лучше.
Так и вышло, что я каждый день на какое-то время погружался в эксперимент «Пенфилд» — разумеется, продолженный в нужном направлении знаменитой командой доктора У. Тьера.
Да, кстати, город, который можно разглядеть из моего окна, оказался Берлином.
5. дни эксперимента «пенфилд»
Я в Токио, на холме, где разместились «гостиницы любви». Она идет на два-три шага впереди меня. На ней черное платье без рукавов и короткое пальто. Черные туфли на каблуках. На этом холме — тридцать или сорок маленьких заведений, комнаты в них сдаются по часам. При входе, возле двери — панель с подсвеченными фотографиями всех свободных комнат. Возле каждой фотографии воткнут ключ. Если вынуть ключ из щели, подсветка пропадает. Комнаты все разные. Мы входим в нашу, и я закрываю дверь. Она достает из мини-бара пиво. Коврик золотистый, в центре вышит дракон. На потолке и по обе стороны от кровати — зеркала. Теперь она стоит у окна. Занавески золотистые, кресла голубые, бархатные. Телевизор выключен. Радио включено. Звучит американская песня в стиле биг-бэндов пятидесятых, но поют, конечно, по-японски. Пахнет духами. Это не дешевые духи, как в кино, и не приторные духи, как в борделе. Это не тот запах духов, которым перебивают худший запах, — просто легкий, приятный запах духов. В любом случае это не ее духи, их запах вовсе ей не подходит, — этими духами пользовался тот, кто до нас занимал нашу комнату.
Она торопится. Ей скоро нужно быть в другом месте.
Я не располагаю всем временем на свете. Говорит она.
Не все зависит от тебя. Говорит она. Существует по меньшей мере миллион вещей, которые ты не в силах изменить. И все они важные.
Она уверена, что я ее понимаю, но на самом деле я точно не знаю, о чем идет речь. Я закуриваю, и она злится, поскольку считает, что целовать курящего мужчину — все равно что вылизывать пепельницу.
Она все еще не сняла пальто, но мне знакомо ее платье и я уже могу представить плечи.
Жарко. Окна закрыты. Если все здание вокруг этой комнаты будет охвачено пламенем, здесь не станет жарче, чем сейчас.
Вещи, которые от меня не зависят, говорит она, мне никогда не удастся изменить, да и другие, которые вроде бы мне подвластны, вероятно, тоже. Потом она замолкает так надолго, что я пугаюсь — как пугается проснувшийся среди ночи ребенок, не узнавая звуков собственного жилья. Я не могу ничего построить, говорит она, а будущее зависит от того, что мы построим сейчас, от всего, что мы пока еще не построили. Потом она снимает пальто и швыряет на постель. Я включаю телевизор и беру еще одно пиво. Дверь в ванную приоткрыта. Ванная вся позолочена. А она уже почти совсем разделась. Она почти на меня не смотрит. В каждой руке она прячет по мертвому зверьку. Это женщина, зажатая между воспоминаниями и предчувствиями. Как гигант разорванный надвое парой диких коней. Привязанный за руки и за ноги к двум коням, скачущим в разные стороны.
Она говорит: «Это ужасное место».
Но я с ней согласиться не могу.
Теперь мы стоим у дверей одной из этих «гостиниц любви» в квартале Сибуя. Мы еще не вошли, но определенно собираемся это сделать. Гостиницы лепятся одна к другой по всему холму. Мы наудачу выбираем маленькое французское заведение.