Он с видимым удовольствием и гордостью носил свой костюм, сшитый по старинной моде времен, предшествовавших эпохе революции, и состоявший из французского фрака коричневого цвета, белого жилета с маленькими пестрыми цветочками, коротеньких ратиновых панталончиков до колен и пестрых, бледного тона чулок. При этом он, конечно, носил пудреный паричок и французскую треуголку, сдвинутую немного набекрень. В каждом из двух жилетных карманов были массивные часы с цепочками, увешанными множеством крупных брелоков и подвесок, болтавшихся на маленьком грушевидном брюшке, столь необычайном у людей худых и сухощавых, как этот господин.
Как раз подле меня оказалось пустое место. Он занял его, предварительно удостоив всех присутствующих за столом самым любезным и изысканным поклоном, затем поставив между ног свой кожаный мешок, привязал к спинке своего стула ту ленточку, на которой он водил неизменно сопровождавшую его черную кошку, и потом уже обратил свой взгляд на присутствующих.
— Легкое нездоровье, к счастью, только мимолетное, лишило меня удовольствия и чести раньше познакомиться с вами, господа! — сказал он чистым, довольно приятным голосом, сопровождая свои слова приветливой улыбкой. — Позвольте же мне исправить эту невольную ошибку и представиться вам. Шевалье Зопир де ла Коломб, креол по происхождению, намеревающийся впервые посетить страну своих предков.
Все сидевшие за столом подняли носы от своих тарелок. Что касается меня, то я невольно стал искать глазами ту личность, которую нам так торжественно представил наш новый товарищ. С минуту я спрашивал себя, уж не о кошке ли его идет речь, но затем я все-таки сообразил, что господин этот говорил о самом себе.
— Теперь, — продолжал он, — после того, как я имел честь представиться вам и заявить, кто я такой, — обратился он с самой изысканной любезностью и положительно сладкой улыбочкой к своему соседу справа, — теперь позвольте и мне, в свою очередь, узнать, милостивый государь, с кем я имею честь говорить?..
Сосед шевалье, толстяк с красным заплывшим лицом сердитого вида, злобно набросившийся на свой обед, точно ему никогда не давали есть, при этом обращении к нему так и остановился с ложкой в воздухе с недоумевающим, почти негодующим выражением глаз, взглянул на злополучного шевалье, пробормотав что-то вроде того, что его дела никого не касаются, и что никто не вправе беспокоить порядочного человека, когда тот обедает, и затем с новым усердием принялся уничтожать свои яства.
Однако, нимало не смущаясь и не огорчаясь такой необходительностью своего соседа справа, шевалье обернулся в мою сторону и с удвоенной любезностью обратился ко мне с теми же самыми словами. Благодаря моей природной застенчивости, мне кажется, я со своей стороны охотно бы последовал примеру и поведению краснолицего толстяка, но мой возраст не давал мне на это права. И я, скрепя сердце, покорился своей участи и, покраснев до ушей, назвал себя по имени и фамилии.
— Нарцисс Жордас!.. — с усиленным пафосом повторил шевалье, как будто это имя казалось ему самой сладкой музыкой, самой дивной гармонией, точно он никогда не слыхал более благозвучного имени. — А-а! — воскликнул он, — какое поэтичное имя! А этот почтенный старец, что сидит подле вас, это, конечно, ваш отец?.. Не так ли?
Я покраснел еще больше и утвердительно кивнул головой. Конечно, слово «почтенный», вполне подходило к моему отцу, но эпитет «старец» в применении к нему, да еще в устах живой мумии с лицом цвета пыльного пергамента, звучал как-то смешно и неуместно, так что я положительно не знал, смеяться ли мне или сердиться на моего соседа.
— Очень, очень приятно, милостивый государь! — воскликнул шевалье Зопир де ла Коломб, раскланиваясь перед моим отцом, причем даже слегка привстал со стула. Но в ответ на эту чрезвычайную любезность лицо отца моего заметно омрачилось и он сухо ответил на поклон, не проронив при этом ни слова.
— Вы, вероятно, отправляетесь в Нью-Йорк? — продолжал обращаться к нему неугомонный шевалье.
— Очевидно, да! — сухо и лаконично отозвался отец.
Надо вам сказать, что отец мой принадлежал именно к числу тех людей, которые терпеть не могут, чтобы их о чем-либо спрашивали, и положительно не выносят навязчивых людей.
— Скажите, какое счастливое совпадение! — воскликнул шевалье с видимым восхищением, точно это обстоятельство являлось для него особенной радостью. — Ведь и я тоже еду в Нью-Йорк!.. О, благородный, славный город!.. Бульвар Свободы!.. Как чудно звучит это слово!.. При одной мысли о той великой, благородной и великодушной борьбе, какую ты перенес, сердце наполняется гордостью!.. А позвольте вас спросить, милостивый государь, что именно влечет вас в Новый Свет?
— Дела! — отрезал отец таким тоном, из которого было совершенно ясно, что все эти вопросы для него крайне неприятны и что он этим желает положить им конец.
— И меня также!.. — продолжал шевалье, очевидно, не обратив ни малейшего внимания на тон отца. — Да, именно, и меня также призывают туда дела!.. Дела по наследству, крайне запутанные, должен я вам сказать, дела, о которых я вам впоследствии расскажу подробно, потому что не люблю, поверьте мне, милостивый государь, оставаться в долгу у людей… вы вскоре сами будете иметь случай убедиться, что я умею платить людям доверием за оказанное мне ими доверие. Я расскажу вам всю мою историю. Я готов развернуть перед вами все тайны моего сердца — обнажить все сокровенные уголки моей души!..
— Разверните-ка лучше вашу салфетку! — довольно резко посоветовал ему мой отец. — Вы успеете еще рассказать все это после того, как пообедаете.
— О, я с благодарностью принимаю ваш добрый совет, милостивый государь ваше заботливое напоминание о потребностях реальной жизни. Да, увы! Приходится всем нам, время от времени, думать и о «жалкой плоти!» Как часто я совершенно забывал о ней, уносясь духом в область чистого чувства, за пределы этой жалкой земной жизни, и не знаю, что сталось бы со мной, если бы чья-нибудь дружеская рука не возвращала меня к этим суетным житейским потребностям, которые тем не менее так необходимы для земного существования!..
Наконец-то шевалье принялся за свой суп, который был уже теперь совершенно холодный. Но что ему было за дело до того; по-видимому, он даже вовсе не сознавал, что он ест, и едва только у него убрали из-под носа тарелку, как он тотчас же возобновил свою попытку завязать разговор со своим неприветливым соседом. Но вторично безжалостно побитый, он снова обратился ко мне, в надежде на более благоприятный результат.
— Я готов держать пари на что угодно, — сказал он, — что вы, мой юный друг, уже не раз мысленно вопрошали себя, что может заключать в себе этот кожаный чемоданчик?
Так он называл свою кожаную сумку, или мешок, который он таскал за собой даже к столу. Я признался, что, действительно, задавал себе этот вопрос.
— Вы, может быть, думали, что я ношу в нем все мое состояние? — продолжал он, — ведь век наш столь корыстный, что не признает никаких ценностей, кроме денег, не верит и не понимает, чтобы можно было дорожить чем-либо, кроме презренного металла. Но если так, то вы ошибались, мой юный друг, но ошибались лишь наполовину, — это, конечно, не деньги и не золото; то, что содержит в себе мой маленький чемоданчик, представляет собой отнюдь не меньшую ценность в моих глазах, если даже не большую… да-с, милостивый государь! — торжественно произнес он, обращаясь к своему соседу справа, который при последних словах шевалье насторожил уши. — Это мои мемуары, написанные александрийскими стихами; мемуары, с которыми я никогда не расстаюсь и в которых с поразительной верностью, как в зеркале, отразилась вся моя жизнь!..
Свирепый сосед снова принялся с удвоенным усердием и даже с каким-то озлоблением работать ножом и вилкой, проворно засовывая куски в рот и уничтожая их с особой поспешностью.
— В жизни моей нет ни одного такого даже самого пустячного события, — продолжал шевалье, — которое не было бы сейчас же занесено в хроники моих таблиц в стихах, могу сказать не хвастаясь, весьма красивых и благозвучных… Даже вчера, поверите ли вы, едва я успел взойти на судно, между приступами обрушившегося на меня ужасного недуга, даже более ужасного, чем вы можете себе представить, если сами того не испытали, я все же написал сонет! Воображение мое стало работать!.. Это судно, это отходящее в море судно, прощающееся с родными берегами, это утлое судно, эта скорлупка, уносимая грозными могучими волнами океана, и крики отважных мореплавателей, пускающихся в неизвестный опасный путь, этих мореплавателей, которые служат нам путеводителями под бурным дыханием Эола, — все это не могло, конечно, не вдохновить меня!.. Однако я не желаю сам вредить тому впечатлению, какое должны произвести мои стихи, приведя вам сейчас же самые удачные, самые выдающиеся места… Нет, нет… После обеда я прочту вам этот маленький экспромт, и тогда вы сами выскажете мне ваше мнение о нем. Я, конечно, могу и ошибаться… но мне кажется, я никогда еще не создавал ничего более грациозного и пикантного…
Взоры всех присутствующих были обращены теперь на эту оригинальную, забавную личность. Многие без стеснения смеялись ему прямо в лицо, другие, видимо, досадовали на этот неистощимый поток красноречия; к числу этих последних принадлежал, конечно, и мой отец. Что же касается лично меня, то, признаюсь, этот ореол поэта, которым себя окружил шевалье де ла Коломб. все же облекал его в моих глазах известным престижем. И его обещание прочесть нам после обеда стихи, написанные им вчера, не только не возмущало меня, как явная нескромность и навязчивость, но, напротив, чрезвычайно радовало меня, и я с нетерпением ожидал того момента, когда он начнет свое чтение.
Одному только Богу известно, в какой мере я имел случай удовлетворить свое любопытство в этом отношении!..
И то сказать, не часто на долю поэта, и в особенности такого поэта, как шевалье де ла Коломб, выпадает счастье встретить такого благосклонного и терпеливого слушателя, каким вначале был я!..
С этого момента я сделался особенным любимцем шевалье, который воспылал ко мне самой безумной любовью и положительно не отходил от меня. Переслушав бесконечное множество его стихов, я вынужден был выслушать еще и всю его историю, бесконечную, запутанную и в высшей степени бестолковую историю его весьма сомнительного наследства, за которым он теперь ехал в Америку, на основании какого-то письма из Нью-Йорка. Затем я выслушал историю его черного кота, его верного и неизменного Грималькена, которого он из игривости называл иногда «котом в сапогах» вследствие того, что у него все четыре лапки были белые.
Сколько ни ворчал, сколько ни возмущался мой отец этой глупой навязчивостью злополучного шевалье, несмотря на то, что даже и сам я начинал чувствовать томительную скуку, внимая бесконечно длинным фразам поэта, — ничто не действовало на него!.. Когда шевалье Зопир де ла Коломб завладевал вами, то не было уже никакой возможности отвязаться от него или уйти из его лап. Даже краб, и тот не мог бы сравниться с ним в отношении цепкости. Порой он напоминал мне того морского деда, который такой тяжестью давил на плечи Синдбада-моряка…
И если бы он только чем-нибудь подал нам повод отвязаться от него хоть на время, — но нет! Вечно любезный, внимательный, предупредительный, всегда приветливый, ласковый и улыбающийся, он ни на что не обижался, ничем не оскорблялся, никогда и ни в чем не возражал, и при этом положительно осыпал нас, убивал, подавлял, изводил всякого рода вниманием, любезностями, предупредительностью, уступал дорогу, предлагая свое местечко в тени или на солнце, передавая нам все блюда за столом, словом, всячески стараясь угодить и услужить. Поэтому волей-неволей приходилось мириться с ним, таким как он есть: то есть самым несносным, самым бессодержательным из болтунов, самым навязчивым из людей, но при этом и самым кротким, ласковым, добродушным, самым безобидным и самым услужливым из живых существ. Даже и отец мой в конце концов примирился с ним и перестал на него досадовать и сердиться, добродушно подтрунивая, подшучивая и подсмеиваясь над этим преследованием, которому и он теперь покорялся, как чему-то совершенно неизбежному и неотвратимому. «Собственно говоря, — сказал он, пожимая плечами, — ведь это дело всего каких-нибудь нескольких недель. Как только мы высадимся в Нью-Йорке, так и избавимся от него, а пока можно и потерпеть».
И действительно, мы избавились от него тотчас же по прибытии в Нью-Йорк, но только благодаря тому, что пустили в ход настоящую военную хитрость, обманув бедного шевалье относительно той гостиницы, в которой мы рассчитывали остановиться по приезде.
Мы прибыли в Нью-Йорк в последних числах февраля 1829 года и решили прожить здесь ровно столько времени, сколько было необходимо, чтобы дождаться подходящего для нас маленького судна, отправляющегося к западу, — принять груз хлопка и сахарного тростника в Сан-Марко, на берегу Флориды.
Из этого маленького порта мы отплыли на каботажном судне предварительно в Пэнсаколу, затем в Мобиль и уж оттуда в Новый Орлеан. Лишь восемнадцатого апреля 1829 года, ночью, по суше мы прибыли наконец в Новый Орлеан.
Кстати замечу, что мой отец раньше постоянно начисто брил бороду и усы, проводя за этим занятием ежедневно до получаса, а волосы на голове по старинной моде заплетал в косичку. По приезде же в Нью-Йорк он перестал бриться, решив отпустить бороду, и там же совершенно остриг свои длинные волосы, которые после этой операции поднялись, точно щетина самой жесткой щетки. Кроме того, меня особенно поразила еще одна подробность в поведении отца, а именно: в Мобиле он приобрел большие синие очки, которые и стал носить, не снимая, под предлогом, что после дороги, вследствие влияния местных ветров, у него стали болеть глаза. Наконец, когда мы с ним стали подходить к Новому Орлеану, он сказал мне:
— Помни, Нарцисс, что здесь мы будем зваться не Жордасами, а Парионами!
И действительно, под этим самым именем отец приказал записать нас в книге приезжих в гостинице «Белый Конь», лучшей из гостиниц в этой части набережной. Кроме того, для пущего удостоверения наших личностей и удовлетворения любопытства почтенной госпожи Верде, содержательницы нашей гостиницы, отец добавил еще следующие сведения о нас: «покупщики сахара, прибывшие из Мобиля».
Конечно, это была сущая правда, потому что мы действительно прибыли из Мобиля, а также ежедневно имели надобность в сахаре к нашему кофе, а сахар этот нам, конечно, приходилось покупать, — но то количество сахара, которое нам пришлось бы купить в бытность нашу в Новом Орлеане, являлось, без сомнения, столь незначительным, что мне казалось, будто громкий эпитет «покупщиков сахара» звучал как-то уж чересчур хвастливо по отношению к нам. Как люди, слишком хорошо знакомые с континентальной блокадой и слишком бережливые по своим привычкам, выработавшимся в Европе по отношению ко всем колониальным продуктам, мы вдвоем с отцом тратили не более одного фунта в месяц. Как бы то ни было, но это коммерческое наименование, да весьма кстати выставленная на вид кучка старинных золотых луидоров, доставили нам особое уважение со стороны почтенной госпожи Верде и всех окружающих, так что за все три месяца, которые мы провели под кровом этой почтенной женщины, нам ни разу не пришлось пожаловаться на нее. Мы, действительно, прожили у нее целых три месяца, к немалому удивлению этой прекрасной женщины, которая время от времени весьма участливо осведомлялась у отца о том, как идут дела. Мы отвечали ей на это, что дела наши идут плохо и что цены на сахар все еще возмутительно высоки. Это было приблизительно все, что она знала о нас.
Я ежедневно выходил из дома, как бы для того, чтобы следить за колебаниями цен на рынке, но, в сущности, для прогулок по улицам города. Что же касается моего отца, то он почти безвыходно сидел в четырех стенах своей комнаты или же наслаждался воздухом в громадном тенистом саду гостиницы и только изредка выходил со мной вечером, когда уже совсем смеркалось, погулять по набережной.
Новый Орлеан, который и до настоящего времени наполовину французский, в 1829 году был еще совершенно французским городом. В ту пору не было еще и пятнадцати лет, как он подчинился законам Соединенных Штатов, и, несмотря на то, что с начала нового столетия население Нового Орлеана умножилось значительным числом янки, англичан и испанцев, тем не менее, коренное французское население города все еще оставалось преобладающим элементом не только в самом городе, но во всей дельте Миссисипи. Сам город, со своими прямолинейными улицами, по образцу улиц Версаля, с названиями улиц, непосредственно заимствованными оттуда, как например: улица Конти, улица Сент-Луи, улица Тулуз, улица Арсенала, — со своими лавками и магазинами, украшенными французскими вывесками, на которых красовались французские имена и фамилии, со своим типичным, чисто французским типом и характером, мог бы совершенно свободно быть принят как за один из городов Бретани или Нормандии, так и за город великой американской республики. Вам, конечно, известно, что Новый Орлеан был основан в 1718 году в устье Миссисипи господином де Биенвимгом, генерал-губернатором Луизианы, куда в продолжение целой половины столетия стекалось очень значительное количество французских эмигрантов.
Вы, конечно, не забыли и того, что эта колония, которая была театром и местом действия бесплодной попытки Ло и его компании акционеров, тем не менее, по прошествии нескольких лет, стала одной из лучших колоний, какие когда-либо имела Франция. Однако это отнюдь не помешало герцогу де Шуазейлю уступить ее в 1762 году Испании, к великому огорчению и отчаянию всех обитателей колонии и креолов, мнения которых даже не спросили в этом деле и которые вследствие этого постоянно протестовали против этой сделки. Вы, наконец, помните, вероятно, и то, что эта дивная страна была возвращена нами при Наполеоне, который уплатил за нее в 1801 году Испании весьма значительную сумму и затем, три года спустя, снова продал ее Соединенным Штатам. Но Новый Орлеан покорился американскому владычеству лишь в 1814 году, после того, как долго геройски боролся под предводительством генерала Жаксона против общего врага, Англии, которая от него не раз терпела поражение. Конечно, все это известно каждому, но я все же хотел напомнить вам об этом, чтобы вы лучше могли понять, до какой степени этот Новый Орлеан пятнадцать лет тому назад, до начала этих событий, был безусловно французским городом во всех отношениях.
Это заставило меня еще более полюбить и привязаться к Новому Орлеану, где я чувствовал себя совершенно как дома. И если бы не громадное количество негров, прибывших сюда главным образом из Ямайки и Сан-Доминго, и чисто тропический характер климата и растительности, — я бы готов был думать, что нахожусь где-нибудь во Франции. Во всяком случае, я действительно находился в Новом Орлеане в точном смысле этого слова.
Во время моих ежедневных прогулок я не ограничивался одними только улицами города, нет, я любил также бродить по окрестностям, изучать всю дельту Миссисипи, где каждое название напоминает о французах и французских интересах, как, например, озеро Понт-Шартрен, Гран-Лак, остров Бретонов, залив Де-Ла-Шанделер и тому подобное. Я любил бродить по болотам, поросшим высокими тростниками и как бы прорытым местами проточинами «Отца Вод», где мириады водяных птиц, зайчиков, змей и крокодилов, кишевшие здесь в изобилии, являлись для моих охотничьих подвигов готовой и легкой добычей. Сюда я ежедневно отправлялся со своим старым, купленным за три доллара с разрешения отца, на улице Сант-Анны, ружьем, и ни из одной из своих экспедиций не возвращался с пустыми руками, а каждый раз приносил с собой что-нибудь для стола, какое-нибудь добавочное блюдо, весьма одобряемое нашей любезной хозяйкой, госпожой Верде. Иногда я добирался до той части берега, где прибрежье представляло собой дюны тонкого, мягкого, почти белого песка, защищенные со стороны моря громадными устричными мелями и длинным рядом прибрежных шхер. Здесь я находил постоянно в огромном количестве различных водяных птиц, совершенно неизвестных на берегах Бретани, невероятной величины пеликанов и яйца различных пород птиц в совершенно неимоверном количестве и разнообразии.
Все это чрезвычайно занимало и интересовало меня, и время шло для меня незаметно, несмотря на то, что, по какому-то безмолвному соглашению с отцом, я не старался сближаться ни с кем из моих сверстников, с которыми мне нередко приходилось встречаться во время моих странствований, да и вообще не заводил никаких знакомств…
Капитан Нарцисс Жордас дошел до этого места в своем рассказе в тот момент, когда нам пришли сказать, что обед готов.
Капитан тотчас же поднялся со своего кресла и, подойдя к своему старинному бюро, достал из него довольно объемистую тетрадь, исписанную крупным твердым и четким почерком, все еще достаточно разборчивым, хотя чернила и выцвели, и вручил ее мне.
— Что это? — спросил я.
— Это повесть Жана Корбиака, Капитана Трафальгара, написанная моим отцом Ансельмом Жордасом. После того, как вы прочтете эту повесть, вы будете знать не только всю историю этого человека, но и саму его личность, и мне останется только рассказать вам его конец и те события, в которых отец мой и я вынуждены были принимать самое непосредственное участие. Кроме того, вы найдете в этой тетради и объяснение тех причин, вследствие которых мы были вынуждены сохранять строжайшее инкогнито с самого момента прибытия нашего в Новый Орлеан и во все время нашего пребывания там.
Запрятав за пазуху полученную мной от капитана Нарцисса Жордаса рукопись, я последовал за ним в столовую, а вернувшись домой, тотчас же с жадностью голодного волка накинулся на содержание тетради, содержащей историю Капитана Трафальгара, которую я и позволил себе переписать дословно с разрешения моего почтенного и уважаемого друга, капитана Нарцисса Жордаса.
ГЛАВА III. Рукопись Ансельма Жордаса
В 1805 году, двадцать первого октября, как гласила рукопись Ансельма Жордаса, во время сражения при Трафальгаре французское судно «Геркулес» было захвачено английским флотом. Все офицеры этого судна, все до единого, были убиты, а три четверти его экипажа или лежали мертвыми, или смертельно раненными и умирающими на палубе злополучного судна. В числе этих последних, то есть тяжело раненых, почти умирающих, но еще живых, оставались сам командир «Геркулеса» капитан Жан Корбиак и гардемарин Ансельм Жордас, тот самый, который пишет эти строки.
Оба мы были родом из Бордо и оба начинали свою службу в торговом флоте. Затем мы оба перешли в военный флот в тот момент, когда, вследствие эмиграции, флот этот разом лишился большей половины своих офицеров. Все морские кампании республики мы сделали с ним бок о бок, и в деле при Трафальгаре были ранены почти одновременно, минут пять спустя один после другого, на палубе «Геркулеса».
Став, таким образом, военнопленными, мы были отправлены в качестве таковых в Гринвичский военный госпиталь, из которого англичане, не дав нам даже окончательно оправиться от ран, перевели нас в ужасную, отвратительную понтонную тюрьму. Счастье еще, что судьбе было так угодно, чтобы и здесь мы были вместе! Я с давних пор питал самую беззаветную преданность, самое восторженное чувство благоговения к своему начальнику, так что он мог вполне рассчитывать на меня, зная мои к нему чувства. И вот мы решились рисковать всем решительно, лишь бы только не подвергаться долее этому унизительному и ужасному заключению. Нам посчастливилось, и побег наш удался. Мы вплавь добрались до проходившего мимо датского судна, направлявшегося на Антильские острова.
Мы, конечно, могли бы попытаться вернуться в Европу. Но в это время возлюбленная наша родина, наша бедная Франция, уже не имела флота, а Англия, став нашим личным врагом, как уже была раньше врагом всей нашей нации, могла быть побеждена только на море. Кроме того, мы были лишены всяких средств к существованию, лишены возможности войти в какие бы то ни было сношения с нашими родными и близкими.
Прибыв в Гваделупу, мы нашли возможность почти немедленно определиться на службу на туземные суда, сражавшиеся против англичан. Не прошло и одного года, как уже оба мы получили командование отдельными судами из числа тех, на которых начали здесь службу Понятно, что мы вносили в эту войну такое усердие, такое знание дела, какие естественно выдвигали нас в глазах судовладельцев.
Вскоре по прибытии нашем в Гваделупу я женился на молодой креолке, по фамилии Парион, которая в первых числах апреля 1810 года подарила мне сына, названного Нарциссом. В мае следующего за сим года, вернувшись из небольшой кратковременной экспедиции, продолжавшейся всего три недели, я не застал уже жены своей в живых, а Гваделупу нашел во власти англичан. Все, что оставалось теперь делать, было только выхватить из кроватки моего годовалого мальчика и бежать, как и большинство французов, обитавших на этом острове, в Луизиану.
Здесь я снова столкнулся с Жаном Корбиаком, который, со своей стороны, должен был также искать здесь убежища. Наравне со всеми остальными креолами Гваделупы и всеми теми, которые еще ранее того эмигрировали в Санто-Доминго, на Кубу, с тем, чтобы вскоре быть вынужденными покинуть этот большой испанский остров и бежать сюда, мы были весьма радушно встречены нашими соотечественниками в Новом Орлеане. Они видели в этом новом притоке французской крови, который приносил им этот ход событий, как бы протест свыше против уступки их территории Соединенным Штатам и как новый шанс на надежду когда-нибудь вернуться в родную Францию. На двадцать пять тысяч жителей Нового Орлеана не насчитывалось тогда и трех тысяч англо-американцев. Все же остальное население состояло из французов, и все они были горячими сторонниками и приверженцами Франции.
Мы, со своей стороны, сочли своим священным долгом поддерживать в населении эти чувства, продолжая нашу борьбу с англичанами. Естественные условия и очертания берегов при устье Миссисипи должны были доставить нам особо благоприятные условия для того предприятия, которое мы задумали и которое, впрочем, было уже не первое в этом роде.
К югу от Нового Орлеана, прямо на Мексиканском заливе, находилась громадная болотистая равнина, ограниченная с запада небольшим заливом, известным под названием залива Баратария, вход в который преграждает удлиненной формы остров, называемый Большая Земля. Со стороны моря не было другого доступа в этот залив, как только через один тесный, но надежный и глубокий рукав, производивший впечатление искусственного канала и известный лишь очень ограниченному числу лиц, так как он не был нанесен ни на одну карту. Залив этот представляет собой настоящий архипелаг, состоящий из бесчисленного множества островов и островков, разделенных между собой небольшими прудиками, узкими полосами, маленькими канальчиками, находящимися в непосредственной связи со второстепенными рукавами Миссисипи, а следовательно, и самой рекой. Короче говоря, все эти прудики, рукава, каналы, проливы, все это, вместе взятое, составляло целую сеть внутренних вод, вполне судоходных, имевших прямой доступ в залив, а оттуда уже и выход в открытое море.
Заметьте при этом, что вся эта низменная равнина, которую прорезают во всех направлениях эти воды, поросла густой и могучей растительностью, высокими травами и гигантскими тростниками. Принимая во внимание все эти условия, нетрудно себе представить, что корсары, избравшие полем своих операций Мексиканский залив, не могли найти себе лучшего и более удобного во всех отношениях убежища и базы для своих операций с того момента, как Гваделупа была для них закрыта.
Залив Баратария не только представлял собой вполне обеспеченное и надежное убежище, куда не могло проникнуть ни одно неприятельское судно, куда оно не могло даже войти, преследуя какой-нибудь корабль, не имея сведущего шкипера из местных жителей; но корсары всегда имели здесь возможность исправить свои повреждения в полной безопасности, и всего на расстоянии нескольких километров от такого цветущего, богатого и дружественного им города, как Новый Орлеан; сверх того, благодаря внутренним водным сообщениям, они имели всегда и во всякое время возможность избавиться от товаров, доставшихся им захватом. Итак, все здесь, как нарочно, складывалось так, чтобы предоставить самые благоприятные условия в смысле и положения, и других несравненных удобств и рекомендовать это место в качестве самого подходящего убежища для корсаров, враждующих с Великобританией. Единственное возражение, какое можно было сделать в данном случае, так это то, что территория эта номинально принадлежала Соединенным Штатам, находившимся в тот момент в мирных отношениях с Англией. Но такая безделица не могла помешать французам, имеющим самые исправные арматорские патенты, и в глазах которых Луизиана по-прежнему принадлежала им.
Впрочем, это возражение так мало стесняло креолов Нового Орлеана, что уже лет семь или восемь тому назад двое из них, братья Лафитт, основали на берегах Баратарии настоящий приморский город с исключительной целью способствовать облегчению плавания местных корсаров в водах Мексиканского залива. Правда, эти корсары одинаково громили как английские, так и испанские суда и при случае даже занимались торговлей неграми, — но, отбросив то, что было непорядочного, нечестного, неблаговидного и преступного в их образе действий, эти люди являлись для нас примером, которому нам не мешало последовать, что мы и сделали, умело воспользовавшись благоприятными для нас условиями.
Для начала, или, так сказать, для налаживания дела, у нас было мое большое трехмачтовое судно, взятое мной у англичан и тотчас же переименованное в «Геркулес» в воспоминание о том судне, на котором мы бились при Трафальгаре. На этом самом «Геркулесе» мой маленький Нарцисс совершил свое первое плавание из Гваделупы в Луизиану еще в самом раннем младенческом возрасте. В течение шести недель мы захватили у англичан еще два других судна, которые мы назвали «Реванш» и «Победа». Так как в то время все суда коммерческого флота были вооружены пушками, то нам не представляло никаких особых затруднений превратить эти призы в суда, пригодные для крейсерства. Если у нас встречался недостаток в ружьях или другом оружии, или снарядах, то это был не более как простой денежный вопрос, при той необычайной легкости, с какой в то время практиковалась всякого рода контрабанда, благодаря полнейшей дезорганизации всех испанских колоний. Что же касалось товаров, которые мы отбивали у англичан, то мы всегда находили с удивительной легкостью и без малейших затруднений случай сбыть их в самой конторе, основанной здесь, очевидно, специально с этой целью братьями Лафитт.