— Не понимаю, почему бы вам не использовать свой огромный запас сведений, — сказал я ему, — тем более что, не в пример большинству, у вас есть дар выражать свои мысли. Ваш стиль…
— Подходит для газетных статей, — вежливо подсказал он.
— Ну да. Вы могли бы неплохо зарабатывать.
Он рассеянно сплел пальцы, пожал плечами и, видимо не желая продолжать этот разговор, коротко ответил:
— Я пробовал. Невыгодное занятие.
— Вот, например, один раз мне заплатили, и статья была напечатана, — добавил он, помолчав. — Но после этого меня в награду засадили на два месяца в Хобо.
— Хобо? — переспросил я с недоумением.
— Да, Хобо. — Подыскивая слово для определения, он машинально скользил глазами по корешкам томов Спенсера на полке. — Хобо, дорогой мой, это название тех камер в городских и окружных тюрьмах, где содержатся бродяги, пьяницы, нищие и прочие мелкие нарушители закона, подонки общества. Само слово это, «хобо», довольно красивое и имеет свою историю. «Hautbois» — вот как оно звучит по-французски. «Haut» означает «высокий», а «bois» — «дерево». В английском языке оно превратилось в «hautboy» — гобой, деревянный духовой инструмент высокого тона. Помните, как сказано у Шекспира в «Генрихе IV»:
Футляр от гобоя был Просторным дворцом для него.
Но — обратите внимание, как поразительно вдруг меняется значение слова — по другую сторону океана, в Нью-Йорке, «hautboy» — «хо-бой», как произносят англичане, становится прозвищем для ночных метельщиков улиц. Возможно, что в этом до известной степени выразилось презрение к бродячим певцам и музыкантам. Ведь ночной метельщик — это пария, жалкий, всеми презираемый человек, стоящий вне касты. И вот в своем следующем воплощении это слово — последовательно и логически — уже относится к бездомному американцу, бродяге. Но в то время как другие исказили лишь смысл слова, бродяга изуродовал и его форму: и «хо-бой» правратился в «хобо». И теперь громадные каменные и кирпичные камеры с двух— и трехярусными нарами, куда закон имеет обыкновение заточать бродяг, называют «хобо». Любопытно, не правда ли?
Я сидел, слушал и в душе восхищался этим человеком с энциклопедическим умом, этим обыкновенным бродягой, Лейтом Клэй-Рэндольфом, который чувствовал себя у меня в кабинете, как дома, очаровывал гостей, собиравшихся за моим скромным столом, затмевал меня блеском своего ума и изысканными манерами, тратил мои карманные деньги, курил мои лучшие сигары, выбирал себе галстуки и запонки из моего гардероба, проявляя при этом самый изощренный и требовательный вкус.
Он медленно подошел к книжным полкам и раскрыл книгу Лориа «Экономические основы общества».
— Я люблю беседовать с вами, — сказал он. — Вы достаточно образованы, много читали, а ваше «экономическое толкование» истории, как вы это называете, — это было сказано с насмешкой, — помогает вам выработать философский взгляд на жизнь. Но ваши социологические теории страдают из-за отсутствия у вас практических знаний. Вот я знаком с литературой — извините меня — побольше, чем вы, но при этом знаю и жизнь. Я наблюдал ее в чистом виде, трогал руками, вкусил ее плоть и кровь и, будучи человеком мыслящим, не поддался ни страстям, ни предрассудкам. Все это необходимо для ясного понимания жизни, а как раз этого-то опыта вам и не хватает. А, вот по-настоящему интересное место. Послушайте!
И он прочитал мне вслух отрывок из книги, которая была у него в руках, сопровождая текст, по своему обыкновению, критикой и комментариями, проще излагая смысл запутанных и тяжеловесных периодов, освещая со всех сторон трактуемую тему. Он приводил факты, мимо которых автор прошел, не заметив их, подхватывал упущенную автором нить рассуждения, превращал контрасты в парадоксы, а парадоксы — в понятные и лаконично сформулированные истины, — короче, ярким блеском своего ума озарял скучные, сухие и туманные рассуждения автора.
Много времени прошло с тех пор, как Лейт Клэй-Рэндольф (обратите внимание на эту двойную фамилию) постучался в дверь кухни Айдлвильда и растопил сердце Гунды. Гунда была также холодна, как снег на ее родных норвежских горах, но иногда, немного оттаяв, могла позволить каким-нибудь бродягам с приличной внешностью посидеть на заднем крыльце нашего дома и истребить все черствые корки и оставшиеся от обеда котлеты. Но то, что оборванцу, пришельцу из мрака ночи, удалось вторгнуться в священные пределы ее кухонного королевства и задержать обед, потому что она устраивала ему местечко в самом теплом углу, было таким неожиданным явлением, что даже Фиалочка пришла посмотреть. Ах, эта Фиалочка с ее нежным сердцем и всегдашней отзывчивостью! В течение пятнадцати долгих минут Лейт Клэй-Рэндольф пробовал на ней действие своих чар (я в это время размышлял, покуривая сигару), — и вот она порхнула ко мне в кабинет и в туманных выражениях заговорила о каком-то костюме, который я уже не ношу и который мне, якобы, больше не понадобится.
— Да, да, конечно, он мне не нужен, — сказал я, имея в виду старый темно-серый костюм с отвисшими карманами, в которых я постоянно таскал книги, — те книги, что не раз были причиной моих неудач в рыбной ловле.
— Но я посоветовал бы тебе, дорогая, сначала починить карманы, — добавил я.
Лицо Фиалочки вдруг омрачилось.
— Да нет же, — сказала она, — я говорила о черном костюме.
— Как о черном? — Я не верил своим ушам. — Ведь я очень часто ношу его. Я даже собирался надеть его сегодня вечером.
— У тебя есть еще два хороших костюма, лучше этого, и ты же знаешь, милый, что этот мне никогда не нравился, — поспешила добавить Фиалочка. — Кроме того, он уже лоснится и…
— Лоснится?!
— Ну, скоро залоснится, все равно. А этот человек, право, достоин уважения. Он такой симпатичный, так хорошо воспитан. Я уверена, что он…
— Видал лучшие дни?
— Вот именно. На улице сейчас ужасно холодно и сыро, а его одежда совсем изношена. У тебя ведь много костюмов…
— Пять, — поправил я, — считая и темно-серый с отвисшими карманами.
— А у него ни одного. И нет своего угла, нет ничего…
— Нет даже Фиалочки, — сказал я, обнимая ее, — именно поэтому он достоин жалости и всяких даров. Отдай ему костюм, дорогая, или нет, постой, дай ему не черный, а мой самый лучший костюм. Надо же хоть чем-нибудь утешить беднягу.
— Какой ты милый! — И Фиалочка, очаровательно улыбнувшись, пошла к двери. — Ты просто ангел!
И это после семи лет супружеской жизни! Я все еще восторгался этим, когда она вернулась с робким и заискивающим выражением лица.
— Знаешь… Я дала ему одну из твоих белых сорочек. На нем такая ужасная ситцевая рубашка, а в сочетании с твоим костюмом это будет выглядеть просто нелепо. И потом… его башмаки так стоптаны, пришлось дать ему твои старые с узкими носками…
— Старые?!
— Но ведь ты сам говорил, что они ужасно жмут.
Фиалочка всегда сумеет найти оправдание своим поступкам.
При таких обстоятельствах Лейт Клэй-Рэндольф впервые появился в Айдлвильде — и я понятия не имел, надолго ли это. И впоследствии я никогда не знал, когда и надолго ли он появится у нас: он был подобен блуждающей комете. Иногда он приезжал, бодрый и опрятно одетый, от каких-то видных людей, с которыми был в таких же приятельских отношениях, как и со мной. А иногда, усталый и оборванный, он прокрадывался в дом по садовой дорожке, заросшей шиповником, явившись откуда-то из Монтаны или из Мексики. А когда страсть к бродяжничеству снова овладевала им, он, ни с кем не простившись, исчезал в тот огромный таинственный мир, который называл «Дорогой».
— Я не могу покинуть ваш дом, не поблагодарив вас за щедрость и доброту, — сказал он мне в тот вечер, когда впервые надел мой новый черный костюм.
А я, признаюсь, был поражен, когда, оторвавшись от газеты, увидел перед собой очень приличного, интеллигентного джентльмена, который держал себя непринужденно и с достоинством. Фиалочка была права. Он, конечно, видал лучшие дни, если черный костюм и белая сорочка могли так преобразить его. Я невольно поднялся с кресла, чтобы приветствовать его как равного. Именно тогда я впервые поддался чарам Лейта Клэй-Рэндольфа. Он ночевал в Айдлвильде и в ту ночь и в следующую, провел у нас много дней и ночей. Этого человека нельзя было не полюбить. Сын Анака, Руфус Голубоглазый, известный также под плебейским прозвищем «Малыш», носился с ним по дорожке, заросшей шиповником, до самого дальнего конца сада, играл в индейцев, с дикими воплями скальпируя Лейта в углу сеновала, а однажды, с чисто фарисейским рвением, хотел даже распять его на чердачной балке. Уже за одну дружбу с Сыном Анака Фиалочка должна была бы полюбить Лейта, если бы уже давно не полюбила его за его другие достоинства. Что касается меня, пусть скажет вам Фиалочка, как часто в дни его отсутствия я задавал себе вопрос, когда же вернется Лейт, наш любимый Лейт.
И все же мы по-прежнему ничего не знали об этом человеке. Нам было лишь известно, что он родился в Кентукки. Его прошлое было покрыто тайной, и он никогда не говорил о нем. Он был горд тем, что рассудок его никогда не поддавался влиянию чувств. Мир представлялся ему рядом неразрешенных загадок. Как-то раз, когда он бегал вокруг дома, держа на плечах Сына Анака, я попытался уличить его в искреннем проявлении чувств и поставил ему это на вид. Но он возражал: разве, испытывая физическое удовольствие от близости ребенка, не разгадываешь одну из загадок жизни?
Он и сам был для нас загадкой. Часто в беседах он мешал неизвестный нам воровской жаргон с трудными техническими терминами; он то казался типичным преступником по разговору, выражению лица и манерам, то вдруг перед вами появлялся культурный и благовоспитанный джентльмен или философ и ученый. Иногда в нем чувствовались какие-то порывы искренности, настоящего чувства, но они исчезали раньше, чем я мог их уловить. Иногда мне казалось, что он всегда носит маску, и только по легким признакам под ней угадывался тот человек, которым Лейт был раньше. Но маска никогда не снималась, и подлинного Лейта мы не знали.
— Как же это случилось, что вы получили два месяца тюрьмы за попытку приобщиться к журналистике? — спросил я. — Оставьте Лориа в покое и расскажите.
— Что ж, если вы настаиваете…
Он сел, закинув ногу за ногу, и с усмешкой начал:
— В городе, который я не назову, в чудесном, красивом городе с населением в пятьдесят тысяч, где мужчины становятся рабами ради денег, а женщины — ради нарядов, мне раз пришла в голову одна идея. Я имел еще тогда приличный вид, но карманы мои были пусты. И вот я вспомнил одну свою статью, в которой когда-то пытался примирить Канта со Спенсером. Конечно, вряд ли это было возможно, но… область научной сатиры…
Я с нетерпением махнул рукой, он прервал свои рассуждения.
— Я просто хотел описать вам мое умственное состояние в то время, чтобы вам стало ясно, чем был вызван мой поступок, — объяснил он. — Итак, в мозгу у меня родилась идея написать статью в газету. Но какую тему может выбрать бродяга? «О непримиримости противоречий между Полицейским и Бродягой», например. Я отправился в редакцию газеты. Лифт вознес меня к небесам, где цербер в лице анемичного юноши-курьера охранял двери редакции. Взглянув на него, я сразу понял: у этого мальчишки-ирландца, во-первых — туберкулез, во-вторых — он обладает огромной силой воли и энергией, в-третьих — жить ему осталось не больше года.
— Бледнолицый юноша, — сказал я, — молю тебя, укажи мне путь в «святая-святых», к его редакторскому величеству.
Он удостоил меня только презрительным взглядом и с бесконечной скукой в голосе сказал:
— Если вы насчет газа, обратитесь к швейцару. Эти дела нас не касаются.
— Нет, моя белоснежная лилия, мне нужен редактор.
— Какой редактор? — огрызнулся он, как молодой бультерьер. — Театральный? Спортивный? Светской хроники? Воскресного выпуска? Еженедельного? Ежедневного? Отдела местных новостей? Телеграмм? Какой редактор вам нужен?
Этого я и сам не знал. И поэтому на всякий случай торжественно объявил:
— Самый главный.
— Ах, Спарго! — фыркнул он.
— Конечно, Спарго, — убежденно ответил я. — А кто же еще?
— Давайте вашу карточку, — сказал он.
— Какую такую карточку?
— Визитную карточку. Постойте, да вы по какому делу?
И анемичный цербер смерил меня таким наглым взглядом, что я, протянув руку, приподнял его со стула и легонько постучал по его впалой груди, чем вызвал слабый астматический кашель. Но он продолжал смотреть на меня не мигая, с задором воробья, зажатого в руке.
— Я — посол Времени, — загудел я могильным голосом. — Берегись, не то тебе придется плохо.
— Ах, как страшно! — презрительно усмехнулся он.
Тогда я ударил посильнее. Он задохнулся и побагровел.
— Ну, что вам нужно? — прошипел он, переведя дух.
— Мне нужен Спарго. Единственный в своем роде Спарго.
— Тогда отпустите меня. Я пойду доложить.
— Нет, мой дорогой. — Я взял его мертвой хваткой за воротник. — Меня не проведешь, понятно? Я пойду с тобой.
Лейт с минуту задумчиво созерцал длинный столбик пепла на своей сигаре, потом повернулся ко мне.
— Ах, Анак, вы не знаете, какое это наслаждение разыгрывать шута и грубияна. Правда, у вас-то, наверно, ничего бы не вышло, если бы вы и попробовали. Ваше пристрастие к жалким условностям и чопорные понятия о приличии никогда не позволят вам дать волю любому своему капризу, дурачиться, не боясь последствий. Конечно, на это способен лишь человек другого склада, не почтенный семьянин и гражданин, уважающий закон.
Но вернемся к моему рассказу. Мне удалось, наконец, узреть самого Спарго. Этот огромный, жирный и краснолицый субъект с массивной челюстью и двойным подбородком сидел, обливаясь потом (ведь был август), за своим письменным столом. Когда я вошел, он разговаривал с кем-то по телефону, или, точнее, ругался, но успел окинуть меня внимательным взглядом. Повесив трубку, он выжидательно повернулся ко мне.
— Вы, я вижу, много работаете, — сказал я.
Он кивнул головой, ожидая, что будет дальше.
— А стоит ли? — продолжал я. — Что это за жизнь, если вам приходится работать в поте лица? Что за радость так потеть? Вот посмотрите на меня. Я не сею, не жну…
— Кто вы такой? Что надо? — внезапно прорычал он грубо, огрызаясь, как пес, у которого хотят отнять кость.
— Весьма уместный вопрос, сэр, — признал я. — Прежде всего — я человек; затем — угнетенный американский гражданин. Меня бог не покарал ни специальностью, ни профессией, ни видами на будущее. Подобно Исаву, я лишен чечевичной похлебки. Мой дом — весь мир, а небо заменяет мне крышу над головой. Я не имею собственности, я санкюлот, пролетарий, или, выражаясь простыми словами, доступными вашему пониманию, — бродяга.
— Что за черт!..
— Да, дорогой сэр, бродяга — то есть человек, идущий путями непроторенными, отдыхающий в самых неожиданных и разнообразных местах…
— Довольно! — заорал он. — Что вам нужно?
— Мне нужны деньги.
Он вздрогнул и нагнулся к открытому ящику, где, должно быть, хранил револьвер. Но затем опомнился и зарычал:
— Здесь не банк.
— А у меня нет чека, чтобы предъявить к оплате. Но, сэр, зато у меня есть одна идея, которую, с вашего позволения и при вашей любезной помощи, я могу превратить в деньги. Короче говоря, как вам улыбается статья о бродягах, написанная живым, настоящим бродягой? Жаждут ли подобной статьи ваши читатели? Домогаются ли они ее? Могут ли они обойтись без нее?
На мгновенье мне показалось, что его хватит апоплексический удар, но он быстро взял себя в руки и заявил, что ему даже нравится мое нахальство. Я поблагодарил и поспешил заверить его, что мне самому оно тоже нравится. Тогда он предложил мне сигару и сказал, что, пожалуй, со мной стоит иметь дело.
— Но учтите, — сказал он, сунув мне в руки пачку бумаги и карандаш, который вытащил из жилетного кармана, — учтите, что я не потерплю в своей газете никакой возвышенной философии и разных там заумных рассуждений, к которым у вас, я вижу, есть склонность. Дайте местный колорит, прибавьте, пожалуй, сентиментальности, но без выкриков о политической экономии, социальных слоях и прочей чепухе. Статья должна быть деловой, острой, с перцем, с изюминкой, сжатой, интересной, — поняли?
Я понял и немедленно занял у него доллар.
— Не забудьте про местный колорит, — крикнул он мне вдогонку, когда я был уже за дверью.
И вот, Анак, именно местный колорит меня и погубил.
Анемичный цербер ухмыльнулся, когда я подошел к лифту.
— Что, выгнали в шею?
— Нет, бледнолицый юноша, нет! — сказал я, с триумфом помахивая пачкой бумаги. — Не выгнали, а дали заказ. Месяца через три я буду здесь заведовать отделом хроники и тогда тебя выгоню в три шеи.
Лифт остановился этажом ниже, чтобы захватить двух девиц, и тогда этот парень подошел к перилам и попросту, без лишних слов, послал меня к чертовой матери. Впрочем, мне понравился этот юноша. Он обладал мужеством и бесстрашием и знал не хуже, чем я, что смерть скоро схватит его костлявыми руками.
— Но как вы могли, Лейт, — воскликнул я, представляя себе этого чахоточного мальчика, — как вы могли так варварски обойтись с ним?
Лейт сухо засмеялся.
— Мой дорогой, сколько раз я должен объяснять вам, в чем ваша слабость? Над вами тяготеет ортодоксальная сентиментальность и шаблонные эмоции. И кроме того — ваш темперамент! Вы просто не способны судить здраво. Что такое этот бледнолицый цербер? Угасающая искра, жалкая пылинка, слабый, умирающий организм. Один щелчок, одно дуновение — и нет его. Ведь это только пешка в великой игре, которая называется жизнью. Он даже не загадка. Как нет никакой загадки в мертворожденном ребенке, так нет ее и в умирающем. Их все равно что не было на земле. И мой цербер так же мало значит. Да, кстати о загадках…
— А что же местный колорит? — напомнил я ему.
— Да, да, — ответил он, — не давайте мне отвлекаться. Итак, я принес бумагу на товарную станцию (это ради местного колорита), уселся, свесив ноги, на лесенке товарного вагона и начал строчить. Конечно, я постарался написать статью с блеском, с остроумием, сдобрил ее неопровержимыми нападками на городскую администрацию и моими обычными парадоксами на социальные темы, достаточно конкретными, чтобы взбудоражить среднего читателя. С точки зрения бродяги, полиция этого города никуда не годилась, и я решил открыть глаза добрым людям. Ведь легко доказать чисто математически, что обществу обходятся гораздо дороже аресты, суд и тюремное заключение бродяг, чем обходилось бы содержание их в качестве гостей в течение такого же срока в лучшем городском отеле. Я приводил цифры и факты, указывая, какие средства тратятся на жалованье полиции, на проездные расходы, судебные и тюремные издержки. Мои доводы были чрезвычайно убедительны. И ведь это была чистая правда. Я излагал их с легким юмором, который вызывал смех, но и больно жалил. Основное обвинение, которое я выдвигал против существующей системы, заключалось в том, что власти обжуливают и грабят бродяг. На те большие деньги, которые общество тратит, чтобы изъять их из своей среды, они могли бы купаться в роскоши, вместо того чтобы прозябать за тюремной решеткой. Я доказывал цифрами, что бродяга мог бы не только жить в лучшем отеле, но и курить двадцатипятицентовые сигары и позволить себе ежедневную чистку ботинок за десять центов, — и все же это стойло бы налогоплательщикам меньше, чем его пребывание в тюрьме. И, как доказали последующие события, именно эти доводы более всего взволновали налогоплательщиков.
Одного из полицейских я списал прямо с натуры; не забыл упомянуть и некоего Сола Гленхарта, самого гнусного полицейского судью на всем нашем материке (этот вывод я сделал на основании обширного материала). Он был хорошо известен всем местным бродягам, а его гражданские «доблести» были не только небезызвестны, но вызывали бурное негодование в массах городского населения. Конечно, я не называл ни имен, ни мест и портрет судьи нарисовал в безличной, «собирательной» манере, однако не могло возникнуть никаких сомнений в конкретности его, ибо я сумел сохранить «местный колорит».
Естественно, так как я сам был бродягой, моя статья в основном была горячим протестом против бесчеловечного обращения с нашим братом. Поразив налогоплательщиков до глубины души, или, вернее, до глубины их кошельков, я подготовил почву, а затем уже принялся бить на чувства. Поверьте мне, статья была написана прекрасно. А красноречие какое! Вот послушайте заключительную часть:
«Скитаясь по дорогам под недремлющим оком Закона, мы никогда не забываем, что находимся за бортом; что наши пути никогда не сходятся с путями общества; что Закон относится к нам далеко не так, как он относится к другим людям. Бедные, заблудшие души, молящие о корке хлеба, мы сознаем нашу беспомощность и наше ничтожество. И вслед за одним многострадальным собратом по ту сторону океана мы можем лишь сказать: „Мы горды тем, что гордости не знаем“. Мы забыты людьми, забыты богом. О нас помнят только гарпии правосудия, которые превращают наши слезы и вздохи в блестящие, сверкающие доллары».
Надо вам сказать, портрет судьи Сола Гленхарта вышел действительно хорош. Сходство было поразительное, несомненное, и я не жалел фраз вроде: «эта жирная гарпия с крючковатым носом»; «этот греховодник, грабитель с большой дороги, одетый в судейский мундир»; «человек, зараженный нравами Тендерлойнаnote 1, человек, у которого чувства чести меньше, чем у воров»; «он обделывает темные делишки вместе с акулами-стряпчими и заточает в вонючие камеры несчастных, которые не могут подкупить его», и прочее и прочее. Моя статья была написана слогом студента-второкурсника, слог этот никак не подошел бы для диссертации на тему: «Прибавочная стоимость» или «Ошибки марксизма», но это именно то, что любила наша публика.
— Гм! — буркнул Спарго, когда я сунул ему в руки мою статью. — Ну и быстрота. Вы работали, видно, бешеным аллюром, приятель.
Я устремил гипнотизирующий взгляд на его жилетный карман, и он немедленно дал мне одну из своих превосходных сигар, которую я закурил, пока он пробегал мою статью. Два или три раза он бросал на меня испытующий взгляд, но ничего не сказал до тех пор, пока не кончил читать.
— Бойкое у вас перо! Где вы работали раньше? — спросил он.
— Это мой первый опыт. — Я притворно улыбнулся, дрыгая ногой и разыгрывая смущение.
— Не врите. Какое жалованье вы потребуете?
— Нет, нет, — ответил я, — мне не нужно жалованья, сэр, благодарю покорно. Я свободный и обездоленный американский гражданин, и никогда никто не посмеет утверждать, что мое время принадлежит ему.
— Кроме Закона, — хихикнул он.
— Кроме Закона, — согласился я.
— Откуда вы узнали, что я веду кампанию против местной полиции? — спросил он отрывисто.
— Я этого не знал, но мне стало известно, что вы готовитесь к этому. Вчера утром одна сердобольная женщина подала мне три сухаря, огрызок сыра и кусок черствого шоколадного торта, причем все это было завернуто в последний помер «Клариона», где я заметил нечестивое ликование по поводу того, что кандидат в начальники полиции, которого поддерживает ваша газета «Каубелл», провалился. Из того же источника я узнал, что муниципальные выборы на носу, и сделал выводы. Появление нового и порядочного мэра повлечет за собой перемены в полиции, а значит, и появление нового начальника полиции, то есть кандидата «Каубелла», следовательно, вашей газете следует выступить на сцену.
Он встал, пожал мне руку и опустошил свой набитый сигарами жилетный карман. Я спрятал сигары, продолжая курить полученную прежде.
— Вы мне подойдете! — сказал он восторженно. — Ваш материал будет нашим первым выстрелом. И вы еще немало таких выстрелов сделаете! Сколько лет я ищу такого человека, как вы! Поступайте к нам в редакцию.
Но я отрицательно покачал головой.
— Соглашайтесь! — энергично убеждал он меня. — Не ломайтесь! Для моей газеты вы нужный человек. Она жаждет вас, домогается вас и не может обойтись без вас. Ну как, решено?
Так он долго наседал на меня, но я был тверд, как скала, и через полчаса Спарго сдался.
— Помните, — сказал он, — если вы перемените свое решение, я всегда готов вас принять. Где бы вы ни были тогда — телеграфируйте, и я немедленно вышлю вам деньги на проезд.
Я поблагодарил его и попросил уплатить за статью.
— О, у нас существует строгий порядок, — сказал он. — Вы получите гонорар в первый четверг после того, как статья будет напечатана.
— В таком случае мне придется пока попросить у вас…
Он взглянул на меня и улыбнулся.
— Лучше выдать сразу, а?
— Конечно, — ответил я. — Предпочитаю получить наличными без всяких формальностей.
И я получил тридцать долларов и отчалил, то есть удалился.
— Бледнолицый юноша, — сказал я церберу, — вот теперь меня действительно вытурили. (Он слабо усмехнулся.) И, в знак моего искреннего уважения к тебе, получай… (его глаза сверкнули, и он торопливо поднял руку, чтобы предохранить голову от ожидаемого удара)… этот маленький подарок, на память.
Я хотел сунуть ему в руку пятидолларовую монету, но, как он ни был ошеломлен, он проворно отдернул руку.
— Не надо мне этого дерьма! — огрызнулся он.
— Теперь ты мне нравишься еще больше, — сказал я, добавляя еще пять долларов. — Ты просто молодец! Но тебе непременно придется принять это.
Он отступил, ворча, но я обхватил его за шею и сунул десять долларов ему в карман. Однако, едва лифт тронулся, обе монеты звякнули о крышу кабины и скатились в пролет. К счастью, дверь лифта не была закрыта, и я, протянув руку, успел поймать их. Мальчишка-лифтер выпучил глаза.
— Это у меня такая привычка, — сказал я, кладя деньги в карман.
— Какой-то тип уронил их сверху, — шепнул он, все еще не оправившись от изумления.
— Возможно, — согласился я.
— Давайте я верну их ему, — предложил он.
— Глупости!
— Лучше отдайте, — пригрозил он, — или я остановлю лифт.
— Еще чего!
Тут он действительно остановил лифт между этажами.
— Молодой человек, — сказал я, — у тебя есть мать? (Он сразу стал серьезен, как бы жалея о своей выходке; и тогда, чтобы окончательно убедить его, я с величайшей старательностью начал засучивать правый рукав.) Ты приготовился к смерти? (Я пригнулся, как бы готовясь к нападению.) Мгновенье, одно короткое мгновенье, отделяет тебя от вечности. (При этом я сжал правую руку в кулак и приподнял ногу.) Молодой человек, молодой человек, через тридцать секунд я вырву твое сердце из груди и услышу, как ты будешь вопить в аду.
Это подействовало. Мальчишка быстро нажал кнопку, лифт полетел вниз, и я вмиг очутился на улице. Вы видите, Анак, я никак не могу отделаться от привычки везде оставлять о себе яркое воспоминание. Меня никогда не забывают…
Не успел я дойти до угла, как услышал за собой знакомый голос:
— Здорово, Пепел! Ты куда?
Это был Чикаго Хват, — нас с ним вместе когда-то сняли с товарного поезда в Джеконсвилле. «Глаза пеплом засыпало, вот мы и не видали, как они подобрались», — объяснял он потом, и после этого случая за мной осталась кличка «Пепел».
— На юг, — ответил я. — Как поживаешь, Хват?
— Паршиво. Быки ощерились.
— А где ребята?
— В малине. Я провожу тебя.
— Кто хозяин?
— Я. И ты это запомни.
Слова жаргона сыпались с губ Лейта, и мне пришлось прервать его.
— Переведите, пожалуйста. Не забудьте, что я иностранец.
— Ах, да, — весело ответил он, — Хват сказал, что ему не везет, потому что «быки», то есть полицейские, преследуют его. Я поинтересовался, где та банда, с которой он сейчас бродит, и он обещал проводить меня к ним. «Хозяин» — значит вожак банды. Хват претендовал на это звание. Ну, так вот, Хват и я подошли к опушке рощи за городом, где на берегу журчащего ручейка живописно расположилась группа здоровенных молодцов.
— Эй, ребята, поднимайтесь! — обратился к ним Хват. — Я привел Пепла, надо оказать ему честь.
Его слова означали, что следует немедленно отправиться в город и настрелять там денег, чтобы достойно отпраздновать мое возвращение после целого года отсутствия. Но тут я вытащил свой гонорар, и Хват немедленно отрядил несколько человек за выпивкой. Честное слово, Анак, это была попойка, и по сей день памятная всем хобо. Просто удивительно, какое количество напитков можно купить на тридцать долларов, и столь же удивительно, какое количество пива, дешевого вина и виски могут выпить двадцать мужчин. Это была грандиозная оргия под открытым небом, настоящая картина первобытного свинства. Для меня есть что-то привлекательное в пьяном человеке; и если бы я стоял во главе какого-нибудь учебного заведения, я бы непременно учредил кафедру изучения психологии пьяниц, с обязательными практическими занятиями. Это дало бы больше, чем любые книги и лаборатории.
Увы, мне не суждено было осуществить свою мечту, потому что спустя шестнадцать часов, то есть на следующее утро, вся наша компания была арестована превосходящими силами полиции и препровождена в тюрьму. После завтрака, часов в десять, всех нас, двадцать человек, приунывших и вялых, привели в суд. Здесь, в пурпурных судейских доспехах, восседал сам Сол Гленхарт, человек с крючковатым носом, как у наполеоновского орла, и маленькими блестящими глазками.
— Джон Амброз! — выкрикнул клерк, и Чикаго Хват с ловкостью бывалого человека быстро вскочил.
— Бродяжничество, ваша честь! — объяснил судебный пристав, и его честь, не удостоив арестованного и взглядом, буркнул:
— Десять дней.
Чикаго Хват сел.
Судебная процедура продолжалась с точностью часового механизма: пятнадцать секунд на человека, четыре человека в минуту. Бродяги вставали и садились, как марионетки, клерк выкликал фамилии, пристав называл статью, судья изрекал приговор — и все. Просто, не правда ли? Красота!
Чикаго Хват подтолкнул меня:
— А ну, поговори с ними, Пепел. Ты ведь умеешь.
Я отрицательно покачал головой.
— Разыграй их, — настаивал он, — сочини что-нибудь! Ребятам это понравится. А потом сможешь носить нам табак, пока мы не выйдем на волю.
— Клэй-Рэндольф! — выкрикнул клерк.