— Ну, а дальше что? — спросил я.
А дальше, мне объяснили, сразу пошлют спать.
— В половине шестого утра разбудят; встанешь, вымоешься под краном, иной раз даже с мылом. Потом завтрак — такой же, как ужин: миска похлебки и шесть унций хлеба.
— Нет, шесть унций не всегда, — поправил возчик.
— Верно, не всегда. И хлеб бывает до того кислый, что скулы сводит. Когда я только начинал скитаться по этим местам, так просто не мог есть ни хлеба этого, ни похлебки. Ну, а теперь куда там — съедаю не только свою порцию, но и чужую могу прихватить!
— Да я бы и три порции съел, — сказал возчик. — За весь божий день маковой росинки во рту не было.
— Ну, а потом что? — допытывался я.
— Как что? Пошлют работать; на уборку или трепать пеньку, норма — четыре фунта в день, или бить камень — центнеров десять-одиннадцать. Меня не заставляют бить камень, мне больше шестидесяти лет. А тебя заставят: ты молодой и крепкий.
— Чего я не люблю, — проворчал возчик, — так это когда запирают в камере и велят трепать пеньку. Точно в тюрьме.
— А что, если переночевать, а потом отказаться трепать пеньку, бить камень — вообще работать? — поинтересовался я.
— Второй раз уж не откажешься, — ответил плотник, — они тебя упекут в тюрьму. Не советую пробовать. Ну, а потом обед, — продолжал он прерванный рассказ, — восемь унций хлеба, полторы унции сыра и холодная вода на запивку. Потом идешь кончать работу, а вечером получишь еще ужин, такой же, как накануне, — порцию бурды и шесть унций хлеба. В шесть часов погонят спать. А наутро иди на все четыре стороны — если, конечно, вчера все отработал.
Мы давно оставили позади Майл-Энд-роуд и, поколесив по мрачному лабиринту узких извилистых уличек, подошли к работному дому Поплер. На камнях невысокой ограды мы разостлали наши носовые платки и завязали в них свои земные богатства — все, за исключением табака, который запрятали в башмаки. Грязно-серое небо еще больше почернело, подул холодный злой ветер; сжимая в руках наши нищенские узелки, мы робко ступили на крыльцо работного дома.
Мимо прошли три молоденькие работницы, и одна из них сочувственно посмотрела на меня. Я проводил ее глазами, а она оглянулась и снова бросила на меня жалостливый взгляд. Стариков она даже не заметила. Боже праведный! Она жалела меня — молодого, здорового, сильного, а не двух стариков, стоявших рядом со мной! Она была молодая женщина, я молодой парень, и чувство жалости ко мне имело, по-видимому, подоплеку эротического свойства. Жалость к старикам — чувство альтруистическое; кроме того, порог работного дома — привычное место для стариков, поэтому она пожалела не их, а меня, куда меньше заслуживавшего жалости, даже вовсе ее не заслуживавшего. Да, без почета сходят старики в могилу в городе Лондоне!
По одну сторону двери болталась ручка звонка, по другую была электрическая кнопка.
— Потяни за ручку, — сказал мне возчик.
Я дернул решительно, как звоню всегда у всех дверей.
— Ой! Ой! — в один голос закричали старики, перепуганные до крайности. — Не так сильно!
Я опустил руку. В их глазах я прочел немой укор: ведь своим поведением я мог помешать им получить койку и миску похлебки. Но на звонок никто не шел — надо было, видимо, звонить в другой, — и я почувствовал некоторое облегчение.
— Нажмите кнопку, — посоветовал я плотнику.
— Нет, нет, подождем немножко, — вмешался возчик.
Из всего этого я заключил, что привратник работного дома, получающий шесть — восемь фунтов в год, — весьма капризная и важная персона и требует исключительно деликатного обращения… со стороны бедняков.
И вот мы ждали — раз в десять дольше, чем следовало бы. Наконец дрожащим указательным пальцем возчик робко, едва-едва тронул кнопку. Мне приходилось видеть людей, ожидающих решения, от которого зависела их жизнь, но даже лица тех выражали меньше тревоги, чем лица стариков, ожидавших привратника.
Он появился и еле удостоил нас взглядом.
— Мест нет, — сказал он и захлопнул дверь.
— Еще одна ночь на улице! — простонал плотник.
Я глянул на возчика. В густых сумерках его лицо казалось еще более изнуренным и серым.
«Благотворительность без разбору — преступление», — говорят филантропы. Ладно, пусть я буду преступником.
— Доставайте-ка свой нож и идите за мной, — приказал я возчику, увлекая его в темный тупик.
Он уставился на меня со страхом и стал пятиться назад. Должно быть, он принял меня за современного Джека-Потрошителя, специализирующегося по части нищих стариков, или подумал, что я собираюсь втянуть его в какое-нибудь мокрое дело. Так или иначе — он был испуган.
Хочу напомнить, что, отправившись на Восточную сторону, я зашил на всякий случай в пройме фуфайки, купленной у старьевщика, золотой соверен. Теперь впервые возникла необходимость тронуть мой «неприкосновенный запас».
Только изогнувшись, словно акробат, и дав возчику пощупать монету, зашитую у меня под мышкой, сумел я добиться от него помощи. Но руки у него так дрожали, что я побоялся, как бы вместо шва он не вспорол мне бок. Пришлось взять у него нож и самому выполнить необходимую операцию. Но вот монета покатилась на тротуар. В глазах моих спутников это было целое состояние. Не теряя времени, я повел их в ближайшую кофейню.
Разумеется, мне пришлось объяснить старикам, что я исследователь социальных проблем и цель моя — узнать поближе, как живут неимущие. И сразу же они смолкли, ушли в себя, словно улитки. Я стал для них чужаком, и речь моя по-иному зазвучала у них в ушах, в голосе моем они услышали новые нотки, — словом, они признали во мне человека «высшего сословия», а они остро ощущали классовые различия.
— Что вы будете есть? — спросил я у стариков, когда к нашему столику подошел официант.
— Два ломтика и чашку чаю, — робко сказал возчик.
— Два ломтика и чашку чаю, — как эхо, повторил плотник.
Представьте себе все это на минутку. Я пригласил двух стариков в кофейню. Они видели мой золотой и поняли, что я не нищий. Один из них за весь день съел только полпенсовый хлебец, другой совсем ничего не брал в рот. И они заказали по два ломтика да по чашке чаю — всего-навсего на четыре пенса! Два ломтика, кстати, — это два ломтика хлеба, намазанных маслом.
В этом тоже сказалось их униженное сознание, как и по отношению к привратнику ночлежки. Но я, конечно, распорядился иначе: я велел подать яиц, жареного бекона и постепенно добавлял еще яиц и еще бекона, еще хлеба с маслом и так далее. Они не переставали отказываться, уверяя, что уже сыты, и жадно поглощали все, что приносил официант.
— Первая чашка чаю за две недели, — признался возчик.
— Замечательный чай! — сказал плотник.
Каждый из них выпил по четыре чашки. И, поверьте, это был не чай, это были помои, столь же похожие на чай, как дешевое немецкое пиво похоже на шампанское. Да нет, просто желтенькая водичка, не имевшая ничего общего с чаем.
Когда старики немного оправились от неожиданности, любопытно было наблюдать, какое действие оказывает на них пища. Вначале, настроившись на меланхолический лад, они стали рассказывать о том, как при различных обстоятельствах неоднократно покушались на самоубийство. Возчик признался, что с неделю назад он стоял на мосту и обдумывал, не броситься ли ему в воду.
— Ну, топиться — это не дело! — горячо возразил плотник; он был убежден, что непременно стал бы барахтаться и пытаться выплыть. — Пуля куда удобнее. Но только каким чудом раздобыть револьвер? Вот в чем загвоздка!
Согревшись горячим «чаем», они повеселели и кое-что рассказали о себе. Возчик рано схоронил жену и детей; в живых остался один сын, который вырос и стал помогать ему в извозном деле. Но грянула беда: тридцати одного года сын умер от оспы. Схоронив его, старик сам заболел горячкой и попал на три месяца в больницу. И тут все пошло прахом. Из больницы он вышел слабым, ни на что не годным. А сына, который мог бы крепкой рукой поддержать отца, уже не было на свете. Маленькое предприятие прогорело. Денег — ни гроша. Пришла беда — отворяй ворота. Где уж старику начинать все сызнова? Друзья — сами бедняки — помочь не могли. Старик сделал попытку получить работу на постройке трибун для первого коронационного парада.
— «Нет, нет, нет!» Везде только «нет!» — жаловался возчик. — Я едва с ума не сошел, слыша повсюду отказ. Это «нет» стояло у меня в ушах даже ночью, спать не давало. На прошлой неделе пошел в Хакни по объявлению, но, как только сказал, сколько мне лет, опять то же самое: «Нет, куда там, — слишком стар! Нет, нет!»
Плотник родился в семье военного. Отец его прослужил в армии двадцать два года. Два брата тоже были военными. Один, вахмистр 7 — го гусарского полка, погиб в Индии, после восстания сипаев. Второй, прослужив девять лет в армии Робертса на Востоке, пропал без вести в Египте. Сам плотник не пожелал идти в солдаты, а то, верно, и его уже не было бы в живых.
— Дайте-ка вашу руку, — сказал он, расстегивая свою рваную рубашку. — Смотрите, на мне можно анатомию изучать. Тощаю, сэр, изо дня в день, тощаю от голода. Пощупайте-ка мои ребра!
Я сунул руку ему под рубаху и пощупал. Сухая, как пергамент, кожа обтягивала кости, и мне показалось, что я провел рукой по стиральной доске.
— Было у меня в жизни семь счастливых лет, — продолжал плотник. — Имел хорошую хозяюшку и трех славных дочурок. И все умерли. Скарлатина скосила девочек в две недели.
— Сэр, — вмешался возчик, показывая на наш стол, уставленный едой, и желая перевести разговор на иную, более веселую тему, — боюсь, что после такого пира мне уж не полезет в горло завтрак в работном доме.
— И мне тоже, — подтвердил плотник. После этого они принялись обсуждать разные вкусные кушанья; каждый вспоминал, какие замечательные блюда готовила его жена в далеком прошлом.
— Но пришлось мне как-то пропоститься три дня, — заметил возчик.
— А мне — целых пять, — сказал плотник и сразу помрачнел от этого воспоминания. — Пять дней проходил вовсе с пустым желудком, если не считать апельсинных корок. Человеческая натура не может выдержать такого надругательства, сэр, и я чуть не умер. Бродишь ночью по улицам, и такое отчаяние вдруг нападет, — кажется, сделаешь что-нибудь страшное, была не была. Вы понимаете, сэр, о чем я говорю? На грабеж готов был пойти, вот… Но наступит утро, ослабеешь от холода и голода, и куда там — мышонка нет сил прихлопнуть.
Когда пища основательно разогрела им внутренности, мои старики стали говорливей и даже хвастливей и принялись рассуждать о политике. Могу сказать, кстати, что о последней они толковали не хуже любого обывателя и даже умнее многих, с кем мне приходилось беседовать. Я был немало удивлен, услыхав, как они говорят обо всем на свете, разбираются и в географии, и в истории, и в текущих событиях. Впрочем, я уже заметил раньше: они не дураки. Их беда в том, что они стары и что их дети не потрудились дожить до этих дней и дать им теплое местечко у своего очага.
Последний штрих. На углу улицы я попрощался с моими стариками, повеселевшими оттого, что у каждого в кармане бренчало теперь по два шиллинга — постель на ночь была обеспечена. Закурив, я хотел было бросить на землю горящую спичку, но возчик выхватил ее у меня. Тогда я предложил ему весь коробок, но он сказал:
— Не беспокойтесь, сэр, к чему такой расход?
И, закурив папиросу, которой я его угостил, он передал огонек плотнику, торопившемуся набить свою трубку, чтобы использовать ту же спичку.
— Не дело зря добро растрачивать, — сказал плотник.
— Ваша правда, — согласился я, вспомнив, как провел рукой по его телу, похожему на стиральную доску.
ГЛАВА IX. «НА КОЛУ»
Древние спартанцы действовали более
мудро: когда илотов становилось слишком
много, они устраивали на них облаву и
убивали их, поражая копьями. Насколько
же легче было бы проводить такие облавы
при нашей усовершенствованной технике,
когда изобретено огнестрельное оружие и
существуют регулярные армии! Пожалуй,
даже в самой густо населенной стране
можно было бы за три дня перестрелять
всех работоспособных нищих,
накопившихся там за год, если проводить
эти мероприятия ежегодно.
КарлейльПрежде всего да простит мне тело мое, что я таскал его по таким гнусным местам, и желудок мой — за то, что пихал в него такую дрянь. Я был «на колу», и спал, и ел «на колу», и, признаюсь откровенно, сбежал оттуда.
После двух неудачных попыток проникнуть в «палату разового ночлега» Уайтчепела я отправился туда в третий раз, пораньше: не было еще трех часов, когда я занял очередь среди отверженных. В дом пускают с шести, но, даже придя так рано, я оказался двадцатым по счету. В очереди поговаривали, что впустят только двадцать два человека. К четырем часам нас было тридцать четыре, и эти лишние десять не собирались уходить, надеясь, видимо, на чудо. Прибывали еще и еще бедняки, но, посмотрев на очередь и с горечью убедившись, что для них не хватит места в ночлежке, спешили прочь.
Сперва разговор в очереди не клеился. Но вот два моих соседа — впереди и сзади — случайно обнаружили, что оба они в одно и то же время лежали в больнице, в оспенном бараке. Познакомиться там им помешало то обстоятельство, что в переполненной больнице, кроме них, находилось еще тысяча шестьсот больных; зато, встретившись здесь, они решили вознаградить себя за упущенную возможность и принялись обсуждать спокойно и деловито самые тошнотворные подробности оспенного заболевания. Я узнал, что от этой болезни умирает примерно каждый шестой, что один из собеседников провел в бараке три месяца, а второй — три с половиной и что они там просто «гнили заживо». При этих словах у меня мурашки побежали по телу, и я спросил их, давно ли они выписались из больницы.
— Да уже две недели, — ответил первый.
— А я три недели как вышел, — сказал другой.
Лица у обоих были изрыты оспой, хотя они убеждали друг друга, что решительно ничего не заметно. Кроме того, на руках у них были еще свежие следы болезни. И вот один — для моего вразумления — сорвал головку с незажившей язвочки. Я втянул голову в плечи, молясь в душе, чтобы она не попала на меня.
Оспа сделала этих людей бродягами. Оба они работали, когда их свалила болезнь, и оба вышли из больницы без гроша и сразу столкнулись с тяжелой задачей — найти работу. До сих пор их поиски не увенчались успехом, и после трех суток, проведенных на улице, они заняли очередь у ночлежки, надеясь получить здесь хотя бы краткий отдых.
Не только старикам приходится расплачиваться за свою беду, но также и молодым, ставшим жертвой несчастного случая или болезни. Позднее в тот же день я разговорился с человеком, которого тут все звали Живчик и который стоял первым в очереди, — верное доказательство того, что он явился сюда в час дня. Примерно год назад, когда он служил на рыбном складе, ему пришлось поднять тяжеленный ящик с рыбой, — тут у него «что-то оборвалось внутри», и он вместе с ящиком грохнулся на землю.
В больнице, куда отвезли Живчика, сказали, что у него грыжа, вправили ее, дали немного вазелину — втирать в больное место и, продержав часа четыре, велели уходить. Не прошло, однако, и трех часов, как новый приступ свалил его на улице, и он был доставлен в другую больницу. Там беднягу кое-как подлатали. Примечательно, что хозяин рыбного склада ничего, ровным счетом ничего не сделал для пострадавшего рабочего и даже отказался хотя бы изредка давать ему какую-нибудь легкую работу. И вот теперь Живчик — конченый человек. Раньше он мог заработать себе на жизнь только тяжелым физическим трудом; теперь же, когда эта возможность утеряна, ночлежки, «обжорки» Армии спасения и лондонские тротуары — вот все, что для него осталось, и так уж будет до самой смерти. Случилась беда, что ж поделаешь! Попался слишком тяжелый ящик с рыбой — и прости-прощай надежда увидеть хоть немножко счастья в жизни!
Некоторые из стоявших в очереди побывали в Соединенных Штатах и теперь жалели, что не остались там, ругали себя. Англия стала для них тюрьмой, и у них уже не было надежды вырваться на волю. Уехать невозможно: никогда им не удастся собрать денег на дорогу, и никто не возьмет их на пароход — отработать стоимость проезда. В Англии и без них полно бедняков, ищущих такой возможности.
Я назвался моряком, промотавшим свои вещи и деньги, и все сочувствовали мне и давали множество полезных советов. Советы эти сводились в основном к следующему: держаться подальше от таких мест, как ночлежки, — ни к чему хорошему это не приведет; взять курс на побережье и поставить себе одну цель — наняться на пароход; поработать, если возможно, наскрести около фунта стерлингов и дать взятку какому-нибудь пароходному эконому или помощнику, чтоб тот устроил мне проезд на родину в обмен на мой труд. Эти люди завидовали моей молодости и здоровью, — им казалось, что благодаря этому я рано или поздно смогу выбраться из Англии. У них же все было позади. Старость и тяжелая жизнь на английской земле сломили их, карта бита, игра проиграна.
Был среди ожидающих один человек, еще нестарый, который, я убежден, в конце концов выкарабкается. В молодости он уехал из Англии в Соединенные Штаты, прожил там четырнадцать лет и дольше двенадцати часов никогда не оставался без работы. Он накопил денег, ему показалось, что целый капитал, — и вернулся на родину. А теперь стоял в очереди, чтобы попасть в ночлежку.
Последние два года он служил поваром, и ему приходилось работать ежедневно с семи часов утра до половины одиннадцатого вечера, а по субботам — до половины первого ночи, — то есть девяносто пять часов в неделю, — за двадцать шиллингов, или пять долларов.
— Меня просто убивала эта работа, без отдыха столько часов подряд, — рассказывал он. — Пришлось уйти. Были кое-какие сбережения, но, пока я искал другое место, я все прожил.
В тот день он впервые пришел в ночлежку, чтобы немного отдохнуть. Как только его отсюда выпустят, он пойдет в Бристоль, отмахает сто десять миль пешком, — зато есть надежда устроиться там на пароход и уехать в Америку.
Но таких, как этот повар, в очереди нашлось бы немного. Тут были люди жалкие, забитые, огрубевшие, часто не умеющие связать двух слов, что, кстати, не мешало им оставаться во многих отношениях весьма человечными. Мне вспоминается, например, такая картинка: ломовой извозчик, возвращающийся домой после трудового дня, остановил неподалеку от нас свою телегу, чтобы подсадить сынишку, выбежавшего на улицу встретить папу; но телега была слишком высока, и малыш никак не мог на нее вскарабкаться. Тогда какой-то с виду совсем опустившийся человек вышел из нашей очереди и шагнул на мостовую; он поднял ребенка на руки и усадил в телегу. Этот поступок тронул меня своим полным бескорыстием. Извозчик был сам бедняк, и бездомный знал об этом; бездомный дожидался впуска в ночлежку, и извозчик знал об этом; но бездомный проявил чуткость и любезность, и извозчик поблагодарил его, как равный равного, как поблагодарил бы я вас, если бы вы оказали мне услугу.
Очень трогательно выглядела также одна пара: сборщик хмеля и его «старушка». Он занял очередь раньше, а она присоединилась к нему через полчаса. Для женщины в ее положении она имела, я бы сказал, приличный вид: седые волосы прикрывала шляпка (правда, довольно поношенная), в руках был холщовый узелок с вещами. Слушая, как жена что-то ему рассказывает, старик поймал выбившуюся у нее на ветру белоснежную прядь, двумя пальцами ловко скрутил и бережно засунул ей за ухо, под шляпку. Этот жест сказал мне о многом. О том, что он хочет, чтобы она выглядела опрятно и привлекательно. О том, что он гордится своей женой, дожидающейся очереди в ночлежку, и желает, чтобы она производила хорошее впечатление и на других несчастных, стоящих в этой очереди. И, самое главное, как основа всего, что он к ней крепко привязан, ибо иначе ему было бы все равно, — опрятно или неопрятно она выглядит, и он едва ли стал бы так гордиться ею.
Я не мог взять в толк, почему эта супружеская пара, привычная, как я понял из их разговора, к упорному труду, вынуждена искать случайного нищенского ночлега. У него было чувство собственного достоинства и чувство гордости за свою жену. Когда я спросил, сколько, по его мнению, я, новичок в этом деле, мог бы заработать на уборке хмеля, он оценивающе оглядел меня и ответил несколько туманно. Многие не годятся для такой работы, потому что не могут быстро собирать хмель. Чтобы научиться этому, нужно иметь хорошую голову и проворные пальцы, необыкновенно проворные пальцы. Вот они с женой очень ловко это делают: у них всегда общий ларь, и они не спят за работой. Но, конечно, это уже от многолетней привычки.
— Один мой товарищ поехал туда в прошлом году, — вмешался кто-то из стоявших рядом, — поехал первый раз в жизни, а привез назад целых два фунта десять шиллингов, только за месяц.
— Вот, вот! — подтвердил старик с форменным восхищением. — Значит, у него проворные руки. Значит, у него к этому делу природная сноровка, да!
Два фунта десять шиллингов — двенадцать с половиной долларов — за месяц работы, да еще если у тебя к ней «природная сноровка»! И притом спать под открытым небом, без одеял, и жить бог знает как! Порой я благодарен судьбе, что не имею природной сноровки ни к чему, даже к сбору хмеля.
По части экипировки для работы на хмельнике этот человек дал мне много ценных советов, которые прошу всех изнеженных, благородных господ учесть, на случай если им придется сесть на мель в городе Лондоне.
— Надо иметь кастрюльки или жестянки, не то поневоле будешь жрать один хлеб с сыром, — говорил старик. — А это — самое паршивое дело. Нужно и чайку горячего попить и поесть чего-нибудь овощного, да хоть изредка перехватить кусочек мяса, если хочешь работать по-настоящему. Всухомятку много не наработаешь. Я тебя, парень, научу, что делать. Походи утром и поройся на помойках. Найдешь сколько угодно жестянок. Иной раз замечательные попадаются. Мы с женой свои там же подобрали, — он ткнул пальцем на узелок у нее в руках, и она подтвердила его слова горделивым кивком; лицо ее сияло добротой и уверенностью в успехе и богатстве. — И вот это пальто — теплое, как одеяло, — он поднял полу, чтобы я мог пощупать толщину материи. — А может, скоро я и одеяло найду.
Жена снова закивала и заулыбалась, — она была совершенно убеждена, что, конечно, он скоро найдет и одеяло.
— Для меня собирать хмель все равно что праздник, — восторженно продолжал ее муж. — Хороший способ выколотить два-три фунта и обеспечить себя на зиму. Вот только плохо, что ходить далеко, — устаешь копыта бить.
«Ничего себе — только!» — подумал я. Ясно было, что возраст давал себя знать и «бить копыта», то есть передвигаться по способу пешего хождения, этим энергичным людям, любящим работу и гордящимся проворством своих пальцев, становилось все труднее. Я глядел на их седые головы и думал: что же будет с ними лет через десять?
Мое внимание привлекла еще одна чета. Обоим было за пятьдесят. Жену, снисходя к ее полу, пустили на ночлег, а мужа — нет, он опоздал; и вот, разлученный со своей подругой, он ушел, чтобы бродить всю ночь по городу.
Ширина улицы, на которой мы стояли, едва ли достигала двадцати футов, ширина тротуаров не превышала трех. Улица была застроена жилыми домами. Во всяком случае, на противоположной стороне ютился — худо ли, хорошо ли — рабочий люд. И каждый день от часу до шести напротив их окон выстраивались оборванцы, чающие попасть в ночлежку. Как раз напротив нас сидел на крылечке дома какой-то рабочий — вышел, видно, подышать воздухом после трудового дня. Его жене захотелось поболтать с ним, но так как крылечко было слишком узкое, ей приходилось стоять. Тут же возились их ребятишки. А меньше чем в двадцати шагах от них теснилась очередь в ночлежку; и жизнь рабочих и жизнь бродяг была на виду. Под ногами у нас вертелись дети из соседних домов. Их не удивляло наше присутствие, — они к этому привыкли, как привыкли к кирпичным стенам домов и каменной мостовой. День за днем с самого рождения они наблюдали это зрелище.
В шесть часов очередь стала продвигаться; людей впускали по трое. Фамилия, возраст, род занятий, место рождения, степень нуждаемости, где провел предыдущую ночь — все это смотритель записывал с быстротою молнии. Когда я повернулся, чтобы идти, меня напугал какой-то человек, сунув мне в руку предмет, напоминавший на ощупь кусок кирпича, и выкрикнув над самым моим ухом:
— Нож, спички, табак есть?
— Нет, сэр, — солгал я по примеру остальных.
Спускаясь в подвал, я разглядел предмет, который держал в руке. Только совершая насилие над языком, этот кусок можно было назвать хлебом. Твердый и тяжелый, он, несомненно, был выпечен без дрожжей.
Подвал был тускло освещен. Не успел я освоиться с этим полумраком, как кто-то сунул мне в другую руку жестяную миску. Спотыкаясь, я перешел в следующее помещение, еще более темное, где за столами сидели на скамейках люди. Пахло здесь отвратительно. Зловещий мрак, смрад и приглушенные голоса, долетавшие откуда-то из темноты, делали это место похожим на преддверие ада.
У многих были натерты ноги, и, прежде чем приняться за еду, они стаскивали с себя башмаки и разматывали грязные портянки. Это усиливало зловоние и окончательно убило мой аппетит.
Тут я понял, что совершил ошибку. Я плотно пообедал пять часов назад, а чтобы оценить здешнее меню, следовало поголодать денечка два. В моей миске плескалась похлебка: горячая вода с кукурузными зернами. Люди макали куски хлеба в соль, насыпанную кучками на грязных столах. Я последовал их примеру, но хлеб застрял у меня в горле, и я вспомнил слова плотника: «Нужно не меньше двух кружек воды, чтобы его разжевать».
Я направился в темный угол, куда, как я заметил, подходили другие, и нашел там воду. Затем вернулся к столу, чтобы разделаться с похлебкой. Кукуруза была полусырая, плохо посоленная и горькая; она оставляла противный вкус во рту. Я мужественно съел пять-шесть ложек, но приступ тошноты заставил меня сдаться. Сосед, успевший проглотить свою порцию, докончил и мою. Он выскреб обе миски и стал метать голодные взгляды по сторонам — не осталось ли где-нибудь еще.
— Я встретил сегодня земляка, и он угостил меня сытным обедом, — объяснил я ему.
— А я, — отозвался он, — со вчерашнего утра в рот не брал ни крошки.
— Табачку? — предложил я. — Только как бы этот дубина не придрался.
— Нет, — отвечал он, — ни черта не бойся. Эта ночлежка самая хорошая. Вот побывал бы ты в других! Уж там когда обыскивают, так всего обшарят!
Когда все миски были выскоблены дочиста, беседа оживилась.
— Здешний смотритель вечно пишет про нас, подлецов, в газетах, — сказал один из моих соседей по столу.
— Что же он пишет? — полюбопытствовал я.
— Да вот, что все мы никудышные люди, мерзавцы и негодяи и не хотим работать. Расписывает разные допотопные истории, про которые я уже лет двадцать слышу, да что-то сам никогда такого не видывал. Последний раз он написал в газете про одного парня, который прихватил в кармане из ночлежки корку хлеба, увидал какого-то важного пожилого господина и кинул свою корку в решетку канализации, потом подошел к этому старику и попросил одолжить ему палку, чтобы выудить хлеб. Ну, старик и подал ему медяк.
Этот избитый анекдот был встречен шумным одобрением слушателей. Затем из мрака донесся чей-то сердитый голос:
— Болтают, будто в других городах со жратвой лучше. Хотел бы я это повидать. Был я вот недавно в Дувре, — ни черта там нет, никакой жратвы. Глотка воды тебе не дадут, не то что пожрать!
— А вот в Кенте есть такие, что живут все время на месте и никуда не едут, — послышался другой голос. — Ну и морды же себе раскормили — страх!
— Я проходил через Кент, — еще злее отозвался первый, — и никакой там я жратвы не видел, чтоб мне пропасть! Я уж давно приметил: все эти типы только вечно хвалятся, будто им везде дают, а как дорвутся до ночлежки, так живо слопают всю похлебку, да и твою норовят прихватить.
— Есть и в Лондоне такие, — сказал человек, сидевший напротив меня, — для которых во всякое время сколько угодно жратвы; этим тоже никуда не нужно ехать. Живут себе и живут в Лондоне круглый год, даже о ночлежке не беспокоятся — заявляются сюда в девять, а то и в десять часов вечера.
Все хором подтвердили правоту его слов.
— Хитрые, черти! — раздался чей-то восхищенный голос.
— Еще бы! — отозвался кто-то. — Мы с тобой так не умеем. Такими родиться надо. Небось, с пеленок открывали господам дверцы экипажей да торговали газетами. И мать с отцом тем же занимались и их приучили, а мы с тобой подохли бы с голода на такой работе.
Это было тоже подтверждено дружным хором, равно как и заявление, что есть такие типы, которые круглый год преспокойно живут в ночлежке, всегда обеспечены куском хлеба и похлебкой, и никакой голод им не страшен.
— А я раз получил полкроны в страдфордской ночлежке, — сказал какой-то бедняк, до сих пор молчавший; мгновенно воцарилась тишина, и все, как зачарованные, внимали чудесному рассказу. — Нас послали втроем дробить камень. Дело было зимой, холод зверский. Те двое, что со мной пришли, говорят: «Ну ее к черту, эту работу!» — и не стали работать. А я все грохаю да грохаю, чтобы согреться. Вдруг откуда ни возьмись комиссия! Этих двух упекли на четырнадцать суток, а мне за мой труд каждый из комиссии дал по шесть пенсов, — а их там было пятеро. И тут же меня отпустили.
Большинство этих людей, вернее сказать — все, не любят ночлежек, но их гонит туда необходимость. После ночи отдыха «на колу» они в состоянии провести двое-трое суток на улице, пока нужда снова не загонит их в ночлежку. Разумеется, такая жизнь быстро подтачивает их организм, и они это понимают, хотя и смутно; но уже настолько свыклись, что перестали тревожиться.
Среди бродяг существует мнение, что самая сложная проблема — найти угол для спанья, что это даже труднее, чем прокормиться. Объясняется такое положение главным образом плохим климатом и суровыми полицейскими правилами, но послушать этих людей, так во всем виноваты иммигранты, особенно польские и русские евреи, которые захватывают их места, работая за более низкую плату и тем поддерживая систему потогонного труда.