I
Тропа шла по возвышению, которое когда-то было железнодорожной насыпью. Но уже много лет тут не проходил ни один поезд. С обеих сторон к насыпи подступал лес, деревья и кустарник поднимались по склонам, и зеленая волна захлестывала узкую, где не разойтись вдвоем, звериную тропу. Кое-где из земли торчали куски металла, свидетельствовавшие о том, что внизу, под слоем слежавшихся листьев и мха, были рельсы и шпалы. В одном месте молодое, дюймов десять толщиной, деревце разорвало стык и загнуло конец рельса кверху. Вместе с рельсом, повиснув на длинном костыле, причудливо вздыбилась полусгнившая шпала; то место, куда она была уложена, давно занесло песком и опавшими листьями. Угадывалось, что дорога была однорельсового типа, хотя и пришла в полный упадок.
По тропе шли двое: старик и мальчик. Они шагали медленно, ибо старик был очень дряхл; он тяжело опирался на палку, руки и ноги у него дрожали. Грубая шапка из козлиной шкуры защищала его голову от солнца. Из-под шапки выбивались редкие пряди грязно-белых волос. Старик надвинул на глаза козырек, хитроумно сделанный из большого листа, и пристально вглядывался, куда ступать. Его борода, большими спутанными космами спадавшая на грудь, была бы белой как снег, если бы не дым костров и непогода.
Облезлая козья шкура составляла все его одеяние. Тонкие, высохшие руки и ноги выдавали крайне преклонный возраст старика, равно как потемневшая от загара кожа, многочисленные шрамы и царапины говорили о том, что долгие годы ему пришлось провести под открытым небом.
Мальчик шел впереди, с трудом приноравливаясь к медленным шажкам старика; одеждой ему также служил кусок обтрепанной шкуры с неровными краями и дырой посередине для головы. Ему было лет двенадцать, не больше. В волосы он кокетливо воткнул недавно отрезанный кабаний хвост. В руке он держал небольшой лук и стрелу, за спиной болтался колчан. Из ножен, висевших на ремне, перекинутом через шею, торчала щербатая рукоятка охотничьего ножа.
Мальчишка был черен от загара и ступал мягко, по-кошачьи. Контрастом к его опаленному солнцем лицу были синие глаза, смотревшие пытливо и проницательно. Казалось, он сверлил взглядом каждый предмет, попадавшийся на пути. Кроме того, он чувствовал малейшие запахи, и вздрагивающие, раздувающиеся ноздри доносили в его мозг нескончаемый поток сигналов из внешнего мира. Он обладал острым, тренированным слухом. Не прилагая никаких усилий, он улавливал в кажущемся безмолвии легчайшие звуки, улавливал, различал и группировал их, будь то шелест листьев на ветру, жужжание пчелы или звон комара, гул далекого прибоя, слышимый только в минуту затишья, или возня суслика на тропе, совсем рядом, подтаскивающего землю к отверстию своей норы.
Внезапно мальчик насторожился. Зрение, слух и обоняние одновременно предупредили его о какой-то опасности. Не оборачиваясь, он предостерегающе коснулся рукой старика, и оба замерли. Впереди, у самого края насыпи, захрустели ветки; мальчик устремил взгляд на закачавшуюся верхушку куста. Оттуда вывалился огромный серый медведь и, увидев людей, тоже остановился как вкопанный. Встреча, очевидно, была ему не по душе, и он угрожающе заворчал. Мальчик медленно приложил стрелу к луку и так же медленно натянул тетиву. Он не сводил глаз с медведя. Старик не шелохнулся и тоже уставился на медведя из-под своего козырька. Люди и зверь внимательно несколько секунд изучали друг друга; медведь начал обнаруживать признаки нетерпения, и мальчик кивком головы показал старику, чтобы тот сошел с тропы и спустился с насыпи. Сам он тоже стал пятиться назад, держа лук наготове. Они подождали немного, пока с другого склона насыпи не послышался треск ломаемых кустов, — зверь прошел. Когда они снова поднимались наверх, мальчик усмехнулся:
— Крупный!
Старик покачал головой.
— Их все больше с каждым днем, — пожаловался он тоненьким, надтреснутым голоском. — Разве я думал, что доживу до такого времени, когда люди будут бояться ходить здесь! Помню, когда я был маленьким, в хороший день люди целыми семьями приезжали сюда из Сан-Франциско. И никаких медведей не было. Да, сэр, никаких. Так редко попадались медведи, что люди платили деньги, чтобы посмотреть на них в клетках.
— А что такое деньги, дед?
Прежде чем старик успел ответить, мальчик, вспомнив что-то, торжествующе сунул руку в сумку, которая свисала у него под шкурой, и вытащил тусклый, потертый серебряный доллар. Старик поднес монету к носу, глаза его заблестели.
— Ничего не вижу, — пробормотал он. — Посмотри-ка, Эдвин, может быть, разберешь год чеканки.
Мальчик засмеялся.
— Ну и чудной же ты! Все врешь, будто эти крохотные черточки что-то значат.
По лицу старика пробежала тень привычной грусти, и он снова поднес монету к глазам.
— Две тысячи двенадцатый год! — взвизгнул он и залился полубезумным смешком. — Как раз тогда Правление Магнатов назначило Моргана Пятого президентом Соединенных Штатов! Это, должно быть, одна из последних монет: ведь Алая Смерть пришла в 2013 году. Господи, подумать только! Минуло уже шестьдесят лет, и я единственный, кто остался в живых с тех времен. Эдвин, где ты нашел эту монету?
Мальчик, слушавший старика с тем терпеливо-снисходительным видом, с каким слушают болтовню слабоумного, тут же ответил:
— Мне дал ее Хоу-Хоу, а он нашел ее прошлой весной, когда пас коз у Сан-Хосе. Хоу-Хоу сказал, что это деньги. Дед, ты разве не хочешь есть?
В глазах у старика мелькнул голодный огонек, и, покрепче ухватив свою палку, он заковылял по тропе.
— Хорошо, если Заячья Губа поймал краба, а то и двух… — бормотал он. — У крабов вкусное мясо, очень вкусное, особенно когда нет зубов, но зато есть внуки, которые любят своего дедушку и стараются поймать ему краба. Когда я был мальчиком…
Эдвин вдруг увидел что-то и остановился, натягивая лук. Он стоял как раз на краю овражка. Некогда здесь проходила дренажная труба, которая потом развалилась, и вздувшийся ручей размыл насыпь. На другом краю овражка, нависая над обрывом, торчал ржавый рельс, обвитый диким виноградом. Подальше, у куста, припал к земле кролик, испуганно поводя глазами. Расстояние было футов пятьдесят, но стрела, мелькнув в воздухе, настигла цель; раненый зверек, пискнув от испуга и боли, тяжело запрыгал в заросли. Тут же мелькнули загорелое тело и развевающаяся шкура: мальчик прыгнул с откоса и одним духом взобрался на противоположную сторону оврага. Молодые мускулы его играли точно эластичные пружины. Футов через сто в кустарниковой чаще он настиг кролика, размахнувшись, ударил его головой о ближний ствол и отдал нести старику.
— Мясо кролика очень вкусное, — начал старик дребезжащим голоском, — но уж если говорить о деликатесах, то я предпочитаю крабов. Когда я был мальчиком…
— Отчего ты все время болтаешь какую-то чепуху? — досадливо прервал мальчик своего словоохотливого спутника.
Он произнес отнюдь не эти слова, но какие-то лишь отдаленно напоминающие их, гортанные, взрывные звуки, составлявшиеся в короткие, отрывистые слова, почти не передающие оттенки смысла. В его речи угадывалось сходство с речью старика, похожей на дурной, испорченный английский язык.
— Почему ты вместо «краб» говоришь «деликатес»? — продолжал мальчик.
— Краб — это краб. Никогда не слышал такое смешное название!
Старик вздохнул, ничего не ответил, и дальше они шагали молча. Рокот прибоя стал слышнее, когда они вышли на опушку леса, к гряде песчаных дюн, подступавших к морю. Между дюнами бродили козы, пощипывая скудную травку; за козами присматривал одетый в шкуру подросток с большой, волчьего обличья, собакой, чем-то напоминавшей шотландскую овчарку. К шуму прибоя примешивался не то лай, не то какие-то всхлипы — низкие, нутряные, доносившиеся с больших остроконечных камней ярдах в ста от берега. Туда выползали огромные морские львы, грелись на солнце, дрались друг с другом. Поблизости вздымался дымок от костра, похожий на дикаря мальчишка подкладывал в огонь сучья. Рядом лежали несколько псов, совсем таких же, как тот, что сторожил коз. Старик ускорил шаг и, подходя к костру, стал жадно принюхиваться.
— Мидии! — пробормотал он восторженно. — И, кажется, еще краб, Хоу-Хоу? Ну, мальчики, вы и в самом деле любите своего старого дедушку!
Хоу-Хоу, паренек примерно того же возраста, что и Эдвин, засмеялся.
— Тебе хватит, дед. Я поймал четырех крабов.
Жалко было смотреть, как от жадного нетерпения у старика тряслись руки. Торопливо, насколько позволяли негнущиеся колени, он опустился на песок и палкой выкатил из углей крупную мидию. От жара створки раковины раскрылись, и розоватое мясо отлично запеклось. Старик задрожал, схватил кусок моллюска большим и указательным пальцами и поднес ко рту. Но кусок оказался чересчур горячим, и он в тот же миг выплюнул его. Старик захныкал от боли, на глазах выступили слезы и покатились по щекам.
Мальчишки были настоящие дикари, и их юмор был весьма груб и примитивен. Происшедшее показалось им ужасно смешным, и они разразились громким смехом. Хоу-Хоу приплясывал у костра, а Эдвин в полнейшем восторге катался по земле. Прибежал мальчишка, стерегущий коз, чтобы тоже принять участие в веселье.
— Эдвин, остуди их, пожалуйста! — умолял огорченный старик, не пытаясь даже вытереть слезы, бежавшие из глаз. — И достань также краба, Эдвин. Ты же знаешь, твой дедушка любит крабов.
Раковины подсыхали на угольях и лопались от жара с громким шипеньем. Моллюски были большие, от трех до шести дюймов длиной. Мальчишки выгребали их из золы палками и, чтобы остудить, складывали на бревно, выброшенное на берег.
— Когда я был мальчиком, мы не смеялись над старшими, мы почитали их.
Поток бессвязных жалоб и упреков не прекращался, но внуки не обращали на деда никакого внимания. Все принялись за еду, действуя одними руками, громко чавкая и причмокивая. Старик ел осторожно, старался не спешить, чтобы снова не обжечься. Третий мальчишка, по прозвищу Заячья Губа, незаметно насыпал щепотку песка на кусок моллюска, который дед подносил ко рту; песчинки вонзились тому в небо и десны, и тут снова раздался оглушительный хохот. Бедняга не догадывался, что с ним сыграли злую шутку, он фыркал и отплевывался до тех пор, пока Эдвин, смилостивившись, не подал ему тыкву со свежей водой, чтобы прополоскать рот.
— Где же крабы, Хоу-Хоу? — спросил Эдвин. — Дед хочет есть.
В глазах старика опять зажегся голодный огонек, когда ему подали краба. Клешни, панцирь — все было цело, но мясо внутри давно высохло. Дрожащими пальцами, в предвкушении удовольствия, старик оторвал одну клешню и обнаружил, что внутри пусто.
— Где же мясо, Хоу-Хоу? Где же мясо? — захныкал он.
— Я пошутил, дед. Крабов нет. Я не поймал ни одного.
По сморщенным щекам старика катились слезы бессильной обиды и разочарования, а мальчишки чуть не визжали от восторга. Потом Хоу-Хоу на место высохшего краба незаметно подложил другого, только что из золы. Клешни у него были уже оторваны, и от белого мяса шел ароматный пар. Почувствовав знакомый запах, старик удивленно посмотрел вниз. Уныние его тотчас сменилось радостью. Он жадно втянул воздух, чуть ли не воркуя от восторга, и набросился на еду. Это привычное зрелище не останавливало внимания внуков. Не замечали они ни отрывочных восклицаний, которые, причмокивая и чавкая, издавал старик, ни его бессмысленных, как казалось им, фраз: «Ах, майонеза бы! Майонеза! Шестьдесят лет — два поколения! — не попробовать, даже не видеть майонеза. А ведь тогда его подавали к крабам в каждом ресторанчике».
Наевшись до отвала, старик вздохнул, вытер руки о голые колени и задумчиво посмотрел на море. С ощущением сытости нахлынули воспоминания.
— А ведь когда-то на этом самом берегу было полным-полно народу, особенно по воскресеньям! И никто не боялся медведей. А вон там, как раз на скале, стоял большой ресторан, и кормили там преотлично и выбор был богатый. Четыре миллиона человек жили тогда в Сан-Франциско. Теперь в городе и во всем графстве и сорока человек, пожалуй, не наберется. По заливу беспрерывно плыли корабли: одни входили в Золотые Ворота, другие шли в открытое море. А в небе — воздушные корабли, дирижабли и аэропланы. Они делали по двести миль в час. Почтовая компания «Нью-Йорк энд Сан-Франциско лимитед» считала такую скорость минимальной. Был один француз, забыл его имя, — так ему удалось сделать триста миль. Но это было рискованно, слишком рискованно, по мнению консервативной публики. Но он шел по верному пути и наверняка добился бы большего, если бы не Великий Мор. В детстве я знал стариков, которые видели появление первых аэропланов, а теперь мне самому довелось стать свидетелем того, как исчезли последние аэропланы, и это было шестьдесят лет назад.
Внуки не слушали словоохотливого старика: они давно привыкли к его болтовне, и большая часть слов к тому же была им непонятна. Случившийся тут наблюдатель мог бы заметить, что в бессвязных разговорах старика с самим собой речь его обретала в какой-то степени былую стройность и изящество слога. Но когда он обращался к внукам, то снова бессознательно подлаживался к их грубому, примитивному языку.
— Тогда, правда, было мало крабов, — разглагольствовал старик. — Их повыловили. И они считались самым изысканным деликатесом. Да и сезон ловли длился какой-нибудь месяц. А теперь крабов можно раздобыть в любое время года. И что удивительно: их можно наловить тут же, в прибрежных камнях у скалы, где стоял ресторан!
Пасущиеся неподалеку козы вдруг забеспокоились, сбились в кучу, и мальчишки вскочили на ноги. Собаки у костра кинулись к своему рычащему товарищу, который стерег стадо, а козы поскакали под защиту людей. С полдюжины серых отощавших волков пробирались среди дюн, готовые напасть на рычащих собак. Эдвин пустил стрелу, но она упала, не долетев до цели. Тогда Заячья Губа раскрутил пращу — вроде той, наверное, с какой Давид пошел на Голиафа, и так сильно метнул камень, что он просвистел в воздухе. Камень упал посреди стаи, и напуганные волки отступили в чащу эвкалиптового леса.
Мальчишки засмеялись и снова улеглись на песок, а старик задумчиво вздохнул. Он явно переел и теперь, сплетя пальцы на животе, снова принялся разглагольствовать.
— «Миры проходят словно дым», — продекламировал он, очевидно, строку из какого-нибудь автора. — Да, все быстротечно, как дым. И человеческая цивилизация на этой планете — тоже дым. Люди одомашнили животных, которых удалось приручить, уничтожили диких зверей, расчистили землю от буйной растительности. Но потом человечество умерло, планету захлестнул поток первобытной жизни, сметая на своем пути все, что сделали люди; леса и сорная трава надвинулись на поля, хищники растерзали стада, и вот по берегу, где стоял ресторан, бродят волки. — Старик ужаснулся собственным мыслям. — Там, где когда-то беспечно жили четыре миллиона людей, теперь рыщут голодные волки, и нашим одичавшим потомкам приходится защищаться доисторическим оружием от четвероногих грабителей. И все это из-за Алой Смерти…
Слово «алый» остановило внимание Заячьей Губы.
— Затвердил одно и то же — сказал он Эдвину. — Что это такое — а л а я?
— «Волнует так же нас кленовый алый лист, как звук охотничьего рога»,
— снова продекламировал старик.
— Это значит «красный», — ответил Эдвин Заячьей Губе. — Ты не знаешь этого, потому что происходишь из племени Шофера. А они ничего не знают. «А л ы й» означает «красный», это точно.
— «Красный» — это «красный», так ведь? Зачем же задаваться и говорить «алый»? — ворчал Заячья Губа. — Дед, почему ты всегда говоришь такие слова, которые никто не понимает? — обратился он к старику. — «Алый» ничего не означает, но все знают, что такое «красный». Почему же ты не говоришь «красный»?
— Потому, что это неточно. Чума была алая. За какой-нибудь час все лицо и тело становились алыми. Уж кому-кому знать, как не мне! Все происходило на моих собственных глазах. И я утверждаю, что чума была алой, потому что… ну, потому что она на самом деле была алой, и все. Другого слова нет.
— А по мне лучше «красная»! — упрямился Заячья Губа. — И отец у меня красное называет красным, а уж он-то знает. Он рассказывал, что все умерли от Красного Мора.
— Твой отец — простолюдин, и предки его — простолюдины. Я ведь знаю, откуда пошло племя Шоферов. Твой дед был шофер, слуга. Он не имел никакого образования, и служил у других людей. Правда, твоя бабка из хорошей семьи, но дети не пошли в нее. Отлично помню, как в первый раз встретил их: они ловили рыбу на озере Темескал.
— А что такое о б р а з о в а н и е? — спросил Эдвин.
— Это когда красное называют алым, — насмешливо ввернул Заячья Губа и снова принялся за старика. — Отец говорил мне, что жена у тебя была из племени Санта-Роса, и никакая не знатная. Это ему рассказывал его отец — до того, как загнулся. Он говорил, что перед Красным Мором она была подавальщицей в харчевне, хотя я не знаю, что это такое. А ты знаешь, Эдвин?
Эдвин отрицательно помотал головой.
— Да, она была официанткой, — признался старик. — Но она была хорошая женщина и мать твоей матери. После Чумы мало осталось женщин. Она оказалась единственной женщиной, какую я мог взять в жены, хотя она и служила подавальщицей в харчевне, как выражается твой отец. Однако нехорошо так говорить о своих предках.
— А отец говорил, что жена первого Шофера был л е д и…
— Что такое л е д и? — поинтересовался Хоу-Хоу.
— Леди — это женщина Шофера, — быстро отозвался Заячья Губа.
— Первого Шофера звали Билл, он был, как я уже сказал, простолюдин, — объяснил дед, — но жена у него была леди, знатная леди. До Алой Чумы она была женой Ван Уордена, президента Правления Промышленных Магнатов, одного из тех десяти человек, которые управляли Америкой. Ван Уорден стоил миллиард восемьсот миллионов долларов — таких монет, как у тебя в сумке, Эдвин. А когда пришла Алая Смерть, она стала женой Билла, основателя племени Шофера. Как он ее колотил! Я своими глазами видел.
Хоу-Хоу, который, лежа на животе, разгребал от нечего делать ногами песок, вдруг вскрикнул и осмотрел сначала большой палец на ноге, а потом ямку, которую он вырыл. Двое других мальчишек тоже принялись быстро раскидывать песок руками и вскоре отрыли три скелета. Два из них были скелетами взрослых людей, третий — ребенка. Старик присел на корточки, всматриваясь в находку.
— Жертвы Чумы, — объявил он. — Последние дни несчастные умирали всюду прямо так, на ходу. Это, должно быть, одна семья, которая спасалась бегством, чтобы не заразиться, и смерть настигла их здесь, на берегу. Они… Послушай, что ты делаешь, Эдвин?
В голосе старика слышалось смятение: Эдвин, действуя тупой стороной охотничьего ножа, старательно выбивал зубы из челюстей одного из черепов.
— Сделаю бусы! — ответил он.
Мальчишки, принявшись за дело, подняли отчаянный стук и не слушали старика.
— Да вы же настоящие дикари!.. Итак, уже вошли в моду бусы из человеческих зубов. Следующее поколение продырявит себе носы и нацепит украшения из костей и ракушек. Так оно и будет. Человеческий род обречен погрузиться во мрак первобытной ночи, прежде чем снова начнет кровавое восхождение к вершинам цивилизации. А когда мы чрезмерно расплодимся и на планете станет тесно, люди начнут убивать друг друга. И тогда, наверное, вы будете носить у пояса человеческие скальпы, как сейчас… как сейчас ты, Эдвин, носишь этот мерзкий кабаний хвост. И это самый мягкий из моих внуков! Выброси этот хвост, Эдвин, выброси его!
— И чего он все бормочет, этот старикашка! — заметил Заячья Губа, когда мальчишки, собрав зубы, взялись за дележ добычи.
Движения у них были быстрые и резкие, речь, особенно в минуту спора из-за какого-либо очень уж крупного или красивого зуба, несвязна и отрывиста. Они говорили односложными словами и короткими, рублеными фразами — скорее бессмысленная тарабарщина, нежели язык. И все же угадывались в них следы грамматических конструкций, некое отдаленное сходство с формами высокоразвитого языка. Даже речь старика была настолько испорчена, что читатель ничего не понял бы, если записать ее буквально. На этом подобии языка он обращался, правда, только к внукам. Когда же он входил во вкус и разговаривал сам с собой, речь его понемногу очищалась, приближалась к литературной. Предложения удлинялись, приобретали отчетливый ритм и легкость, которые свидетельствовали о былом навыке говорить с кафедры.
— Расскажи нам о Красной Смерти! — попросил деда Заячья Губа после того, как мальчишки, к общему согласию, закончили дележ зубов.
— Об Алой Смерти, — поправил Эдвин.
— И давай без этих чудных слов, — продолжал Заячья Губа. — Говори понятно, дед, как говорят все Санта-Роса. Никто не говорит так, как ты.
II
Старику явно польстила эта просьба. Он откашлялся и начал:
— Лет двадцать — тридцать тому назад очень многие просили меня рассказать об Алой Чуме. Теперь, к сожалению, никого, кажется, не интересует…
— Ну вот, опять! — недовольно воскликнул Заячья Губа. — Неужели ты не можешь не молоть чепухи? Говори понятно. Что такое «интересует»? Лопочешь, как грудной младенец!
— Не приставай ты к нему, — вмешался Эдвин, — а то он разозлится и совсем не будет рассказывать. Плюнь ты на чудные слова! Что-нибудь поймем
— и ладно.
— Давай, давай, дед! — поторопил Хоу-Хоу, так как старик тем временем начал уже распространяться о неуважении к старшим и о том, какими жестокими становятся люди, когда гибнет цивилизация и они попадают в первобытные условия.
Старик начал свой рассказ:
— На земле тогда жило очень много народу. В одном только Сан-Франциско было четыре миллиона…
— А что такое «миллион»? — спросил Эдвин.
Старик ласково взглянул на него.
— Я знаю, что вы умеете считать только до десяти, поэтому сейчас я объясню. Покажи свои руки. Вот видишь, на обеих руках у тебя десять пальцев, так? Отлично. Теперь я беру песчинку… Держи ее, Хоу-Хоу. — Старик положил песчинку мальчику на ладонь. — Эта песчинка означает как бы десять пальцев Эдвина. Я добавлю еще одну песчинку — значит, еще десять пальцев. Потом я добавлю еще, и еще, и еще… до тех пор, пока песчинок не будет столько, сколько у Эдвина на руках пальцев. Это составит «сто». Запомни это слово: «сто». Теперь я кладу в руку Заячьей Губе камешек. Он означает десять песчинок, или десять десятков пальцев, то есть сто пальцев. Затем я кладу десять камешков. Они означают тысячу пальцев. Далее я беру ракушку, которая будет означать десять камешков, или сто песчинок, или тысячу пальцев…
Старик терпеливо, то и дело повторяя объяснения, старался постепенно внушить внукам самое общее представление о счислении. По мере увеличения чисел он давал им в руки предметы различных размеров. Предметы, означающие крупные величины, он складывал на бревне и оказался в затруднении, потому что для обозначения миллионов ему пришлось взять зубы, выбитые мальчишками из черепов, а для миллиардов — панцири от крабов. Потом он остановился, потому что заметил, что внуки устали от его объяснений.
— Так вот, в Сан-Франциско было четыре миллиона человек — кладем четыре зуба.
Мальчишки медленно перевели взгляд с зубов, уложенных в ряд на бревне, к себе на руки, затем на камешки, песчинки и, наконец, на пальцы Эдвина. Потом взгляд скользнул назад, в восходящем порядке — они силились охватить умом такое непостижимое количество.
— Это очень много народу, дед, — неуверенно предположил наконец Эдвин.
— Да, очень много народу — как песку на берегу, причем каждая песчинка — это взрослый или ребенок. Да, милый, и все эти люди жили здесь, в Сан-Франциско. И когда они приезжали сюда, на этот берег, их собиралось здесь больше, чем песчинок. Больше, гораздо больше! Сан-Франциско считался красивым городом. А там, за заливом, где в прошлом году находилось наше становище, жило еще больше народу. На всем протяжении от мыса Ричмонд до Сан-Леандро, на равнине и на холмах, раскинулся как бы один большой город с семимиллионным населением. Понимаете? Семь зубов… вот они семь миллионов.
И снова мальчишки перевели глаза с пальцев Эдвина на зубы, сложенные на бревне, и обратно.
— Мир был переполнен людьми. Численность населения земли по переписи 2010 года составляла восемь миллиардов, да, да, восемь миллиардов — восемь панцирей от крабов. Не то что сегодня. Люди знали множество способов, как добывать пищу. Чем больше было еды, тем больше рождалось людей. В 1800 году только в одной Европе было сто семьдесят миллионов. Сто лет спустя — положи песчинку, Хоу-Хоу, — в 1900 году, там насчитывалось уже пятьсот миллионов, значит, к пяти песчинкам надо добавить один зуб. Это показывает, как легко стало добывать пищу и как быстро увеличивалось население. В 2000 году Европу населяло уже пятнадцать сотен миллионов. То же самое было повсюду. Вот эти восемь панцирей от крабов означают восемь миллиардов человек, которые населяли землю в то время, когда началась Алая Чума.
Тогда я был молодым человеком, двадцати семи лет, и жил по ту сторону залива Сан-Франциско, в Беркли. Эдвин, ты помнишь те огромные каменные дома, которые мы видели, когда спустились с холмов Контра Коста? Вот там-то я и жил, в тех каменных домах. Я был профессор английской литературы.
Многое из того, что рассказывал старик, было выше разумения его внуков, и все же они жадно слушали, стараясь понять события прошлого.
— А зачем нужны эти каменные дома? — спросил Заячья Губа.
— Помнишь, как отец учил тебя плавать?
Заячья Губа кивнул.
— Ну вот, в Калифорнийском университете — так назывались те каменные дома — мы учили юношей и девушек думать — точно так же, как я с помощью песчинок, камешков и крабьих панцирей растолковал вам, сколько людей жило в те времена. Учить приходилось многому. Юноши и девушки, которых мы учили, назывались студенты. Они собирались в больших комнатах, человек сорок, пятьдесят сразу, и я говорил им всякие вещи. Ну, так же, как сейчас рассказываю вам. Рассказывал о книгах, которые были написаны много лет назад, а иногда даже и в то самое время…
— Так это все, что ты делал: говорил, говорил и говорил? — удивился Хоу-Хоу. — А кто же добывал мясо, кто доил коз, кто ловил рыбу?
— Разумный вопрос, Хоу-Хоу, разумный вопрос! Как я уже сказал, добывать пищу в те времена было просто. Мы были очень умные. Несколько человек могли добывать пищу для многих. А остальные занимались другими делами. Вот я, как ты сказал, только говорил. Да, я говорил, говорил все время, и за это мне давали еду, много еды, отличной еды. Такой я не пробовал шестьдесят лет и вряд ли теперь попробую. Знаете, иногда я склонен думать, что самым удивительным достижением нашей гигантской цивилизации была еда — ее непостижимое обилие, бесконечное разнообразие и восхитительный вкус. Да, мальчики, то была настоящая жизнь — какие вкусные вещи мы ели!
Внукам были непонятны эти восторги, но они решили, что дед, по обыкновению, заговаривается от старости.
— Тех, кто добывал нам пищу, звали с в о б о д н ы м и л ю д ь м и. Но это была шутка. Мы, принадлежащие к правящему классу, владели землей, машинами, всем на свете, а те люди были нашими рабами. Мы забирали себе почти всю пищу, которую они добывали, и оставляли им лишь самую малость, чтобы они были в состоянии работать и добывать для нас еще больше пищи.
— А я пошел бы в лес и раздобыл бы себе еду, — заявил Заячья Губа. — И попытайся кто-нибудь отнять ее у меня, я убил бы его.
Старик засмеялся.
— Ведь я сказал, что мы, люди, принадлежащие к правящему классу, владели и землей, и лесами, и всем остальным. Тех, кто отказывался добывать для нас пищу, мы наказывали или обрекали на голодную смерть. Но таких попадалось немного. Большинство предпочитало все-таки добывать нам пищу, шить нам одежду и вообще делать для нас тысячу — положи ракушку, Хоу-Хоу, — тысячу всяких приятных вещей. Меня в те времена звали профессор Смит, профессор Джеймс Говард Смит. Мои лекции были очень популярны, иначе сказать, многие юноши и девушки любили слушать, как я рассказывал о книгах, которые написали другие люди. Я был счастлив и ел вдоволь всяких вкусных вещей. Руки у меня были мягкие, потому что я не работал ими, и тело чистое, и одежда самая изящная… — Старик с отвращением посмотрел на свою облезлую шкуру. — Такого мы не носили. Даже рабы одевались лучше. И кожа у нас всегда была чистая. Каждый день мы по многу раз умывали лицо и руки. А вот вы никогда не умываетесь — разве что упадете в воду или вздумаете поплавать.
— Но ведь и ты не умываешься, дед, — возразил Хоу-Хоу.
— Куда уж там! Времена не те. Теперь я грязный старикашка. И никто не умывается, да и нечем. За шестьдесят лет я не видел ни одного куска мыла. Вы не знаете, что такое «мыло», и я не стану объяснять вам, потому что я рассказываю о другом — об Алой Смерти. Вот все вы знаете, что такое хворь. Прежде мы называли это болезнью. Очень многие болезни вызывались микробами. Запомните это слово — «ми-кро-бы». Микроб — это такое крохотное существо. Наподобие клещей, какие бывают на собаках весной, когда они убегают в лес. Только микроб еще меньше. Его даже не видно…
Хоу-Хоу расхохотался.
— Ну и чудной же ты, дед! Как же можно говорить о том, чего не видно? Если ты не видел эти штуки, откуда ты знаешь, что они есть? А ну-ка, объясни! Разве можно знать то, что не видишь?
— Разумный вопрос, Хоу-Хоу, очень разумный. И все-таки нам удалось увидеть кое-каких микробов. Дело в том, что у нас были такие устройства — они назывались микроскопы и ультрамикроскопы. Мы приставляли их к глазу и смотрели через них, и тогда все вещи становились больше, чем они есть на самом деле, а многого мы вообще без микроскопов не видели. Лучшие наши ультрамикроскопы увеличивали микробов в сорок тысяч раз. Вы не забыли, что ракушка обозначает тысячу человеческих пальцев? Возьмите сорок ракушек — во столько же раз микроб выглядел больше, когда мы смотрели на него в микроскоп. Кроме того, у нас было еще одно устройство — киноэкран, с его помощью увеличенный в сорок тысяч раз микроб становился еще во много тысяч раз больше. Так мы разглядели все, что не видно простому глазу. Возьмите одну песчинку и разделите ее на десять частей. Потом одну часть в свою очередь разломите на десять частей, потом еще на десять, еще и еще на десять и делайте это весь день, и тогда к закату, может быть, вы получите такую же маленькую крупицу, как микроб.