Их слуха достиг топот коней и звуки труб. Показались Аристомах и Антиохан в запыленном вооружении, с кровью на одежде. Антиохан заявил, что он покинул дворец Цезарей, осажденный толпами, готовыми убить Маммею и Александра.
– Но я не приказывал этого, – сказал Элагабал, тревожно глядя на свою мать. – И вы также не приказывали? – обратился он к Зотику и Гиероклесу.
Это было правдой. Император был совершенно чужд замыслу убийства, о котором в городе в последние дни распространился странный слух. Сэмиас встала:
– Никто, о Божественный Сын, не отдавал приказаний без тебя, и, клянусь, я не принимала участия в этом заговоре.
Она была возмущена: хотя раньше она и желала убийства соперников, Атиллий доказал ей бесполезность и опасность покушения, и она выбросила это из головы. Но все же, неподвластная страху, Сэмиас ненавидела римлян, которых, на ее взгляд, не мешало бы покарать силами войск преторианцев и Старой Надежды. Заговорили и другие, образовалось подобие военного совета, на котором явно преобладала мысль о мести Риму.
– И мы покараем их всех, бросив в Тибр, – проговорил дрожавший все время Зотик, на которого Аристомах кинул презрительный взгляд.
В ответ на его угрозы Маммее и Александру, Сэмиас воскликнула:
– Нет! Нет! Такие слова и подняли римлян на мятеж. Маммеа такая же дочь Мезы, как и я; в нас течет одна и та же кровь, и я не хочу братоубийственной войны.
И она заговорила торопливее, как нервная женщина, а не политик, в ней дрожали струны взволнованного чувства. В глубине души она не была жестокой: жадная до наслаждений и неуравновешенная, она почти всегда была снисходительной; жизнь в Риме делала ее расслабленной, в противоположность Маммее, полной честолюбивых стремлений. Да и остальные чувствовали себя истощенными: сказывались затраты сил, отданных беспрерывным в течение двух лет наслаждениям, – поэтому начавшийся распад Империи застал их равнодушными и как бы отупевшими. И в то время как вне Дворца начальники войск думали о борьбе, приближенные Императора стремились только к тому, чтоб наслаждаться, смеяться, объедаться вкусными блюдами, слушать музыку и восхваления, смотреть на мужское и женское тело и справлять гигантское празднество завоевания Запада.
Временами за стенами Старой Надежды усиливался рев и шум толпы – тогда кто-нибудь выходил узнать последние новости о мятеже. Было названо имя Атиллия, который, похоже, выиграл очередное уличное сражение и теперь торопился к ним.
Действительно, послышался приближавшийся топот лошадей: сады наполнились всадниками и звоном оружия. Вошел Атиллий. К нему на шею, задыхаясь от волнения, бросилась Атиллия, а Сэмиас, забыв о своем достоинстве Светлейшей Императрицы, просто обратилась к нему:
– Ты не ранен? Ты не побежден? Ты разогнал их, не так ли?
– Да, – ответил Атиллий озабоченно, – но перед ними открылись двери Дворца и те, с кем я сражался, предлагали Империю Маммее и Александру.
Он быстро рассказал о событиях дня и о том, что народ восстает только против Элагабала, вдохновляемый, наверное, сторонниками Маммеи. И он прибавил:
– Ты видишь, Империя колеблется. Мир отвернулся от нее и Черный Камень возвратится в Эмесс. Сегодня войска были с нами, потому что ни о чем не догадались, завтра они нас бросят и перейдут к Маммее.
– Мы устроим себе божественные похороны, – воскликнул Элагабал, вставая в трепете. Он взял кинжал и трагически сверкая им, завершил:
– Антонин не уйдет бесславно!
Он приравнивал себя к комедианту, атлету или бегуну, которому не безразличен конец состязания. И вслед за ним все стали бурно искать выход из трудной ситуации, и негодовать на римлян. А тем временем народ на Палатине без устали выкрикивал имена Маммеи и Александра, и тем стоило только подать знак, чтобы направить толпы против Элагабала.
Но шум понемногу рассеялся. Сэмиас, несмотря на все происшедшее и не чувствуя страха, захотела вернутся на Палатин. Но когда Гиероклес вяло заметил, что это возвращение может взволновать утихший народ, она сказала ему:
– Что? Ты смеешь говорить, ты, вольноотпущенник, что мать твоего Императора побоится его врагов! Ты достоин носить одежду тех, кто не имеет пола!
Паула собиралась остаться со смутным желанием отвлечь Элагабала от Гиероклеса и Зотика, которые сидели по сторонам его, касаясь пальцами его колен, но Сэмиас увела ее вместе с Атиллией.
Вскоре торжественная процессия двинулась в путь. Здесь были приближенные Императора, офицеры и солдаты, сошедшие с простиля, манипулы, сверкающие высоко поднятым оружием. Слышались новые кличи – возгласы легионеров, постоянно готовых идти по трупам, – они тоже пожелали проводить Сэмиас, Атиллию и Паулу. Декурионы и центурионы, всадники и трибуны, начальники конницы и пехоты, – все кричали о своей преданности, предлагая для защиты Империи свои мечи и щиты, произнося страшные клятвы мести Риму за нанесенные им оскорбления Элагабалу и его матери. Триарии и принципы бряцали оружием, пробегали велиты, слоны с башнями на спине проходили под широкой листвой высоких деревьев; катапульты и баллисты высились на своих черных подмостках.
На следующий день из Дворца выступила процессия, возглавляемая Атиллием. Впереди шли преторианцы, ударявшие копьями о щиты, и сигниферы, несшие знамена легионов; за ними двигались носилки с Сэмиас, Атиллией и Паулой в сопровождении конницы.
При выходе из ворот всех отвлекла любопытная картина: на вершине стен группа людей в белом и в лавровых венках, и во главе их человек с худым лицом и остроконечной бородой без усов, читали нараспев стихи, быть может, поэму о храбрости и добродетели, что очень рассмешило Атиллию:
– А, это супруг Хабаррахи и поэт Зописк!
То действительно был Зописк, управлявший хором поэтов, и без критиков; в стихах возможно асклепиадических или гликонических, они обращались с ободрением к Светлейшей Матери Элагабала, к его супруге Пауле и к Цветку всех женщин, Атиллий, как к живому воплощению мужества, достойного прославления в грядущих веках. Посреди чтения стихов, в шуме оружия и топоте коней, все вдруг ясно услышали одно из указаний Зописка, воздевшего руки к небу:
– Главное, читайте внятно, дабы все поняли, что Светлейшая Сэмиас, храбрая и прекрасная Атиллия, сестра героя Атиллия, а также супруга Императора, обязаны вам жизнью благодаря чтению моих стихов.
Шествие спустилось с Целия, пересекло долину и проследовало перед колоссеумом; народ шел за ним, сбегая с соседних холмов, стекаясь с улиц. Конница Атиллия проехала под Аркой Тита и уже растянулась за Траяновой колонной; воины оттеснили народ к Капитолию и к Vicus Tuscus. И женщины императорского двора, покачиваемые в носилках, смогли на минуту насладиться торжеством Черного Камня, царившего надо всем и устрашавшего всех.
Но крики уже слышались на их пути; в их сторону вздымались кулаки, народ волновался. Не кричали больше во славу Цезаря, неслись проклятья Элагабалу и Сэмиас, и все предвещало новый мятеж, более страшный, чем накануне. С Палатина и из Субуры подошли оборванцы, рабы и вольноотпущенники, вырвавшиеся из лупанаров квартала, и бросали в них камни. С домов летели черепицы, кирпичи и обломки нищей утвари, продавливая шлемы всадников.
Воины яростно набросились на римлян, нанося им беспощадные удары. Люди защищались, кто чем мог. Причем сражались не только христиане, но и язычники, в которых пробудились унаследованные от предков воинственные наклонности, а может, ими двигало стремление свергнуть Империю ради установления идеального государства – без Элагабала и Сэмиас, – которое не даст себя поработить Востоку, сбросит в Тибр Черный Камень вместе с его последователями. Какое-то кровавое безумие овладело людьми и мгновенно вооружило их; и смерть, которую они распространяли и которой подвергались, была беспощадна, потому что обе стороны были руководимы неутомимой ненавистью.
При первых вспышках восстания войска покинули дворец Старой Надежды, слоны вырвались оттуда, сметая толпу и хватая хоботом сражающихся. И из Лагеря преторианцев через Капенские, Саларийские и Виминальские ворота бросились другие отряды, занимая улицы, спускавшиеся к форуму; велиты рассредоточились, поражая дротиками граждан, тут же обращавшихся в бегство; пращники осыпали дождем глиняных шариков даже мирные кварталы, и всадники приказывали толпе разойтись. Теперь все чувствовали, что верх одержит армия, потому что у восставших не было ни военачальников, ни животворной идеи; но все же они отчаянно сражались, покинутые Маммеей, не желавшей пускаться в рискованную борьбу против армии и без всякого определенного плана. К середине дня мятеж был подавлен, оставив после себя трупы по всему форуму, от Велабра до Табернолы.
Носилки поднимались на Палатин по расчищаемой конницей дороге, и вдруг всадники беспорядочно бросились назад. Римляне, соорудив баррикады из огромных булыжников, перегородили улицу, и кони, спотыкаясь о них, падали с перебитыми ногами. В процессию полетели камни, один угодил в Атиллия, кого-то из центурионов ударили кинжалом. Началась ужасная паника. Носилки опрокинулись. Сэмиас и Паула быстро встали, а Атиллию схватила негритянка, растолкавшая своими кулаками ревущую толпу.
– Хабарраха! Ты унеси меня, унеси отсюда дальше, туда, где не убивают!
– К твоему брату! – крикнула ей Хабарраха.
Действительно, это была эфиопка, огорченная тем, что ее не взяли с Атиллией, а оставили с Зописком. И как только поднялось волнение, она сбежала, стараясь с опасностью для жизни догнать Атиллию, и поспела вовремя. Теперь она добродушно улыбалась, открывая желтые зубы, и с довольной гримасой покачивала седой курчавой головой. Хабарраха, еще достаточно сильная, подняла девушку на руки и стала пробиваться через ряды всадников, окружавших кольцом носилки, в которые уже садились Сэмиас и Паула. Чрез несколько минут они снова бежали по узкими улицам, и Атиллия нервно смеялась, обезумев от картин убийства.
– А мой брат? – спросила она. – Он не ранен?
– О, нет, – ответила Хабарраха и, видя, что сверкающие одежды Атиллии привлекают внимание любопытных, покрыла ее своей синей паллой, усеянной блестками золота, как небо звездами.
Избегая центральных улиц, они быстро шли мимо домов, крыши которых тесно смыкались, едва оставляя просветы. Там обыкновенно жили проститутки, и, хотя уже было за полдень, они только начинали вставать, расхаживая в простой одежде, наброшенной на голое тело, и через разрез их грязных субикул виднелись груди. Над входом одного из домов висел красный фонарь. В вестибюле, освещенном ярким солнцем, Атиллия увидела непристойные рисунки и, забыв про события этого утра, стала громко хохотать. Но тут показались другие женщины и стали гнусно браниться, постыдно обнажая свое белое тело.
– Мадех ждет тебя, я думаю, – сказала Хабарраха. – Теперь тебе нельзя вернуться на Палатин. Ты пойдешь туда завтра. Мы гораздо ближе к дому в Каринах, и дворцу Старой Надежды, а сейчас главное для нас – это поскорее спастись от нападения римлян.
В глубине улицы уже виднелись Карины: монументы, кварталы и дома с желтыми террасами, выходящими в сады, из которых зелень спускалась на стены с островерхими дверями. Граждане спешили запереться в домах; участники утренней битвы рассказывали толпе слушателей о подробностях сражения. Иногда декурии воинов разгоняли всех ударами копий и мечей, и в короткой схватке снова принимали участие те же люди.
– Бедный Мадех, ты развлечешь его рассказом о том, что происходит. Давно твой брат держит его там, как тебе известно, и если бы не ты и этот Геэль, он там умер бы с тоски. Твой брат, по крайней мере, мог бы отвезти его во дворец Старой Надежды, но он боится, что его похитят.
И Хабарраха тихо смеялась, взяв за руку Атиллию, которая ей ответила:
– Это все равно, как если бы у тебя похитили Зописка. Ты ведь бережешь его, Хабарраха?
– О, я предпочитаю быть с Атиллией, – ответила эфиопка. – Ты сама это видишь. Я могла бы остаться с Зописком в Старой Надежде, потому что мой брак сделал меня свободной, потому что ты хотела, чтобы Элагабал освободил меня, – но я думала о тебе и тревожилась, как бы битва не окончилась печально. А теперь пусть сражаются римляне, пусть Сэмиас будет убита и Паула также, а с ними пусть погибнет Империя. Видишь ли, ничто не вечно. Элагабал исчезнет, уедет вместе с Сэмиас, с Гиероклесом, Зотиком, Муриссимом, Протогеном, Гордием, Зописком и с тобою, и со мною, с Атиллием и с воинами, всадниками, поэтами, жрецами Солнца и Черным Камнем, с Юношами Наслаждения и любовниками императора; и твой женский сенат будет рассеян и погибнут твои драгоценности и эти одежды, и твой смех, молодость и красота, – все! Зописк всегда заставляет ждать меня, старую эфиопку; он щекочет меня и спит со мною, и я заставляю его щекотать меня, чтобы смеяться, и спать со мною, чтобы наслаждаться. Уже сорок лет, как я была лишена этого. И теперь, хотя я еще и здорова, я чувствую, что все бурлит во мне, мутится разум, и жизнь не привлекает меня больше. Наслаждайся, как можно больше, Атиллия! Не пройдет и года, как мы погибнем и перестанем жить, наслаждаться и смеяться, и тем хуже будет для нас, если мы погибнем и проживем без смеха и наслаждений!
Она говорила отрывисто, вращая большими белками, и ее черное лицо морщилось. Она смеялась сухим смехом, от которого дрожали ее желтые зубы. Но Атиллия не смеялась под впечатлением мрачных слов Хабаррахи. Позади них шум стихал. Медленно проезжала конница примицерия Атиллия и ровный топот коней доносился до них. Раздался громкий крик, взрыв других криков, потом все стихло. Рим, без сомнения, успокоился.
XIX
– Открывай скорее, янитор! Кто-то стучится! – торопил Мадех. – Быть может, это Атиллия, или Атиллий, или Геэль, бывший вчера еще здесь и не пожелавший идти в Цирк вместе с другими христианами, как он мне говорил!
Янитор встал. Дверь тяжело скользнула, и в светлое отверстие быстро вошли Атиллия и Хабарраха. Мадех отступил назад, увидев, что на Атиллий была надета епанча эфиопки, а низ ее одежды покрыт грязью.
– Ты пришла пешком и наглые люди пытались тебя изнасиловать? – спросил вольноотпущенник у молодой девушки, которая ответила ему:
– В городе вчера весь день и сегодня утром убивают друг друга, и я, спасаясь с Хабаррахой, пришла к тебе, живущему в стороне ото всего.
Она взяла его за руку.
– А Атиллий?
– Мой брат вместе с конницей подавил восстание. Ты ничего не знаешь? До тебя не дошли никакие слухи?
Это было верно. Вот уже год, как Мадех был в стороне ото всего, мало выходя, изредка отвозимый во дворец Старой Надежды, почти заключенный в этом доме, лениво бродивший между своей комнатой и атриумом. К счастью, у него оставались еще Геэль и Атиллия; последняя наполняла его жизнь смехом и шутками, а первый говорил с ним о Сирии, где они жили детьми. Атиллий очень хотел бы запретить Атиллий встречаться с Мадехом, и его упреки в том, что он ничего не знал о посещениях своей сестры, вызывали странное чувство горечи у Мадеха, и он ответил однажды так печально, что Атиллий замолчал, как всегда уступчивый к своему вольноотпущеннику.
– Если ты лишишь меня Атиллий, что будет со мной? Ты прячешь меня, потому что ты меня любишь, но если ты меня любишь, то не заставляй меня умирать со скуки. Геэль – моя радость, но Атиллия – мое восхищение. Вместе с ними я могу прожить здесь целую вечность.
И Атиллий закрыл глаза на их дружбу, думая, что Мадех настолько лишен пола, что он не воспламенится, коснувшись его сестры, еще ребенка, и он был уверен, что всегда найдет Мадеха добрым, мягким и послушным. Но иногда, хотя он себе и не признавался в этом, вспышки ревности охватывали его при виде Мадеха, который вот уже несколько месяцев, как становился более грубым на вид, как будто женственность уходила, уступая место мужественности, просыпавшейся в нем. Он боялся того момента, когда юноша, став совершенно мужчиной, воспротивится, или, что еще хуже, будет только терпеть его любовь с лицемерием вольноотпущенника, который отыграется после. И тогда дикая сцена плясала у него перед глазами, – оскопление Мадеха, пол которого он хотел совершенно умертвить, чтобы быть уверенным в его теле.
В атриуме, как и всегда, павлин, обезьяна и крокодил смотрели на них; Атиллия по-мужски обняла за талию Мадеха, и он, увлекаемый ею, был очень счастлив и доволен ее приходом, смехом и словами. Она рассказывала ему про происшествие в Большом Цирке, про бегство Элагабала, о схватках, о том, как текла кровь, про крики раненых и умиравших, о храбрости Атиллия, все время сражавшегося во главе конницы и усеявшего Рим трупами. Одно поразило ее: опасности, которым подвергался Атиллий, нисколько не волновали Мадеха, и только одно простое любопытство заставляло его спрашивать об Атиллий. Это ей показалось таким необычным, что она не могла удержаться и спросила:
– Разве ты не любишь Атиллия, раз ты о нем не беспокоишься?
Он не ответил, очевидно, погрузившись в самоанализ: что-то в нем произошло, что изменило выражение его лица, придавало блеск его глазам и заставляло дрожать его руки. Она посмотрела на него. Год тому назад он был слабым и тощим, его лицо худело и в глазах был глубокий блеск существа, незаметно умирающего. Этот упадок здоровья, которым был поражен также и Геэль, мучительно беспокоил ее. Теперь он казался здоровым и сильным, хотя прежний характер его природы давал чувствовать себя в неуверенности походки и мягкости голоса. Она отняла свою руку и пошла рядом с ним, слегка обеспокоенная.
Из перестиля они возвратились в таблинум, бродя без цели и почти не разговаривая. Перед ними открылась тихая комната Мадеха, с постелью из пурпурной материи и с кокетливой обстановкой из бронзы, оникса и слоновой кости; из нее доносились ароматы благовоний. Мадех ввел ее туда.
– Отдохни здесь, – сказал он ей, – ты мне еще расскажешь истории. Я нуждаюсь в том, чтобы ты развеселила меня.
– Хорошо, юноша, – воскликнула она, напрасно пытаясь рассмеяться.
Мадех внушал ей тайный страх. Хотя ее воображение было испорчено, хотя она не была целомудренной, благодаря всему, что она видела и слышала, но все-таки Атиллия была еще девушкой; теперь же она чувствовала, что находилась на пороге того момента, когда должна лишиться девственности. Такое впечатление вызывал у нее Мадех. Чувство острого холода пронизало ее, но юноша взял ее за руку.
– Что я тебе сделал? Ты боишься меня?
Она вошла, одновременно чувствуя робость и приятное ощущение легкой щекотки. Двери закрывались вокруг них; рабы бродили, тихо разговаривая; слышен был голос янитора, отвечавшего Хабаррахе. Эта тишина в доме вызвала замечание Атиллий:
– Как тихо здесь! Понятно теперь, почему ты не слышал звуков сражений, вчерашнего и сегодняшнего.
– Здесь мы на конце Империи, – ответил Мадех, – но это лучше. По крайней мере, никто не может нас смутить здесь, и я доволен этой тишиной, конечно, при условии, что время от времени ты будешь ее нарушать.
– Даже с Геэлем?
– Даже с Геэлем!
– Даже с моим братом?
Мадех не ответил. Они смотрели друг другу в глаза. Наконец, Атиллия сказала:
– У тебя очень красивые глаза, но ты пугаешь меня. Пойдем в сад.
Он привлек ее на постель, с загоревшимся желанием, оживлявшим его, как змею после зимней спячки, понемногу развертывающуюся на солнце. Она сидела рядом с ним.
– Нам хорошо здесь, не так ли?
– Да! Нам хорошо.
Они тихо смеялись. Вдруг Атиллия сказала:
– Только пусть мой брат не думает, что я хочу заменить его. Я представляю его себе очень ревнивым…
Мадех встал.
– Я слишком скучаю! Что было бы со мною, если бы ты не навещала меня?
– Но у тебя был бы… мой брат!
И, очень жадная до подробностей, с неприличными словами в устах, она стремилась заставить его признаться, чем он был для Атиллия. Ее страх прошел, к ней вернулась ее шаловливость и смелость движений. Она в свою очередь схватила Мадеха, принудила его сесть и крепко прижалась к нему боком. Он снял свою митру, мешавшую ему, нервно бросил ее и, встряхнув головой с вьющимися волосами, надушенными и блестящими, сказал:
– Останемся здесь. Нам хорошо вместе!
Их руки, вздрагивая, тихо скользили вдоль их ног, вокруг их талий, поднимая в их чреслах горячую волну, наполнявшую их трепетом. Атиллия плотно прижалась к Мадеху, у которого кружилась голова.
– Нет, постой!
Он крепко сжал ее. Но, должно быть, у него был странный вид, потому что ее прежний страх возвратился к ней в более сильной степени, с дрожью, вызванной этими объятьями. Она встала, желая уйти, но в тоже время ей хотелось и остаться.
– Мы пойдем в сад; готова спорить, что я бегаю быстрее тебя!
И она исчезла в темноте таблинума. Мадех догнал ее. Они оставались так в течение нескольких минут, и шелест стопы Атиллии и шуршанье развевающейся одежды Мадеха, одетой прямо на голое тело, производили легкий сухой шум, опьянявший их. Мужская сила вольноотпущенника грозно пробуждалась, обостряя и возбуждая его нервы, наполняя теплом его тело; теперь это был не прекрасный и томный сириец, посвященный Черному Камню, нет, это был мужчина, вся мускулатура которого дрожала при соприкосновении с женщиной. Атиллия вновь испугалась: она чувствовала себя, скорее, не женщиной, а юношей; страсть не воздействовала прямо на ее еще не совсем развитый пол, а производила впечатление восхитительно приятной щекотки. Акт, о котором она знала только со слов, казался ей насилием и грубостью; она хотела бы все оставить вот так, лаская друг друга руками. Вдруг, под влиянием воспоминаний, она сказала:
– Ты напоминаешь мне Сэмиас, которая однажды, когда я, голая, рассматривала себя, также ласкала меня. Останемся, юноша, нам так хорошо здесь!
– Голую! И ты была голой, когда она ласкала тебя! – воскликнул Мадех.
И его горячие руки стали слегка приподымать столу. Прикосновение его рук вызвало легкий крик у Атиллии, и она ускользнула от него. Но он бросился за ней, и, так как его глаза дико блестели, а голос приобрел странную хриплость, она начала отбиваться. Но вдруг Мадех, под влиянием бешеной страсти, разделся и совершенно обнаженный, в одних только сандалиях, завязанных высоко, как у женщины, стал умолять ее подойти к нему. Привлеченные шумом, показались рабы, но сейчас же поспешили исчезнуть, а янитор, удерживаемый Хабаррахой, пожаловался:
– Если узнает примицерий, он бросит меня крокодилу, по крайней мере, ты не говори ему, а то я пропал!
В этот момент Атиллия опять увернулась и побежала из атриума в таблинум по направлению к перистилю, все время преследуемая нагим Мадехом. Без всякого стыда, он звал ее соединиться с ним. Она отказывалась, обезумев от его бешеного преследования, и, обежав весь дом и опять возвратившись в атриум, они, наконец, покатились по полу, задыхаясь в объятиях.
Все произошло без стеснений. И это было скорее насилие, чем акт свободной любви, окончившееся болью Атиллии, покрытой кровью и диким удовлетворением Мадеха, облегченного горячей волной жизни, проистекавшей из его проснувшейся мужской силы.
XX
Снаружи послышался шум, суматоха и топот. Распахнулась дверь, и преторианцы внесли Атиллия – в обмороке, с широкой раной на голове, из которой текла кровь, окрашивая его шлем и латы. Хабарраха побежала к Атиллии и Мадеху, все еще лежавшим в атриуме; обезьяна удивленно смотрела на них, павлин распустил свой пышный хвост, а крокодил высунул пасть из бассейна.
– Вставайте, вставайте, здесь Атиллии! – сказала она, беспокоясь.
Атиллия хотела встать, но Мадех удержал ее.
– Нет! Оставайся! Лучше смерть с тобой, хотя бы и от Атиллия!
Хабарраха тащила их за руки. Атиллия вырвалась, но недостаточно быстро, чтобы преторианцы, входившие в атриум, не видели их: его голым, ее с открытой грудью и Хабарраху, пытающуюся закрыть их своей необъятной епанчей.
Атиллий открыл глаза, пошевелил руками и попробовал говорить. При виде Мадеха, в которого он был влюблен, перед ним встали неясные воспоминания: как он, чтобы надежнее уберечь юношу для своей страсти, держал его вдали от мужчин и женщин, вдали от Дворца Цезарей и садов Старой Надежды, сохраняя его в домике в Каринах, как чудесный цветок в изящной вазе. И теперь как бы в озарении Атиллий понял все, он понял, что присутствовал при половом акте. Он медленно повернул голову с зияющей кровавой раной к Мадеху.
– И это ты, мой возлюбленный, посвященный Солнцу, кого я хотел сделать двуполым!
Его можно было принять за сумасшедшего. Он засмеялся и сказал Атиллий:
– Ты, моя сестра, отдалась тому, кто принадлежит мне!
Показывая обеими руками на свою рану, он продолжал:
– И это в то время, как я получил этот удар, быть может, смертельный!
Он подвинулся ближе к Мадеху, который, не пытаясь бежать, спокойно смотрел на него.
– На! Смотри! Разве ты вылечишь меня теперь?
Эту рану он получил во время кровавого подавления мятежа, в тот момент, когда Атиллия убежала с Хабаррахой, во время бешеной атаки конницы, прошедшей по тысячам мятежников, оборонявших Палатин. Атиллий победил, но камень, брошенный в него, пробил шлем, сломал чешую и смешал металл и кожу со сгустками крови. После этого, преторианцы отнесли его в домик в Каринах.
Он взял за руку вольноотпущенника и нервно привлек его к себе:
– Скажи! Скажи, что ты еще не взял ее! Скажи, что ты остался тем же, кем был!
Мадех молчал.
– Ты не отвечаешь. Атиллия ответит мне, Атиллия, моя сестра.
Атиллия хотела скрыться, но он схватил ее за руку.
– Здесь! Здесь, перед лицом всех, ты мне это скажешь!
Преторианцы пытались унести его, тронутые его отчаянием, непонятным им, удивленные этим нагим юношей, этой молодой девушкой с разорванной столой, этой эфиопкой, которая старалась их спрятать. Но он живо сопротивлялся, как будто в припадке ужасного безумия, наполнившего кровью его глаза. Тогда Атиллия, взволнованная, обняла его, и сквозь рыдания, как в бреду, печально проговорила:
– Да! Да! Прости, я не знала! Отпусти его, отпусти его! Это моя вина!
Она говорила так, потому что знала, что ее брат имеет полную власть над Мадехом: может убить его или продать, рассеять его кости по окрестностям Рима или бросить его крокодилу. Нет! Нет, этого не будет! И она умоляла его, пыталась смягчить, сбивчиво признаваясь в том, что случилось, обвиняя только себя и оправдывая во всем Мадеха. Жалость и страх исходили от нее.
– Ах, так ты не хочешь, чтобы я его бросил крокодилу, – кричал он, – ты не хочешь, чтобы я его убил! Тогда пусть он уходит! Уходи, – говорил он, обращаясь к Мадеху, – уходи, у Солнца не будет больше жреца в тебе; уходи, чтобы я больше не видал тебя; уходи, чтобы твое лицо больше не представлялось мне! Что я буду делать с тобой? Я обречен, быть может, на смерть и я умру один, и ты не будешь здесь и я не буду называть тебя моим возлюбленным, моим юношей! Уходи и смейся на свободе над своим господином и забавляйся с блудницами, как ты забавлялся с Атиллией! Я не помешаю тебе в этом. И ты, сестра, иди с ним, пусть он живет с тобой. Я не хочу больше вас видеть, я хочу остаться один, один здесь, умереть без вас. Империя не просуществует долго теперь, когда я сражен и когда Мадех покинул меня. И пусть он не возвращается сюда, а то я брошу его своими руками крокодилу, – того, кто осквернил мой дом. Уходите, уходите! Идите по Риму, ты, сестра моя, и ты, мой возлюбленный живите, где вам угодно, я не буду преследовать вас, я не хочу вас больше видеть. Уходите, уходите!
Вольноотпущенник не двигался. Атиллий хотел его ударить, но янитор подтолкнул Мадеха к своей комнате.
– Иди! Ты вернешься, когда его гнев пройдет. Одевайся скорее и уходи. Если тебе нужно будет меня видеть, постучи два раза, я буду знать, что это ты, открою тебе, ты увидишь его и он простит тебя.
И янитор, давно привязавшийся к Мадеху, из сочувствия и жалости, дал ему свою тогу, коричневый колпак, деревянные сандалии, грубую, простую одежду, слишком большую для его роста. Мадех медленно оделся. Его сердце наполнилось глухой тоской – Атиллия, несчастного, бесчувственного, несут преторианцы, – и душераздирающий вопль разнесся по дому:
– Почему он не убил меня!?
Но в следующий момент новые пробудившиеся силы возобладали в нем, и он повернулся к янитору:
– И все-таки виноват здесь не я, а природа. Потому что, янитор, я был мужчиной, и женщина обратилась к моему полу, который Атиллий считал уничто-женным. Разве я хотел этого? Я уйду и буду жить на свободе, как мужчина. Прощай, прощай, янитор! Я иду к моему брату Геэлю. Прощай, прощай! Атиллия меня забудет и Атиллий тоже, если его рана не смертельна. Это должно было случиться, и я давно думал, что этим кончится, потому что ни он, ни я, ни она не могли жить так. И теперь пусть рушится Империя, и мир приветствует другого Императора. Если будет нужно, я вернусь с Геэлем, ты знаешь, в Сирию. Я свободен. Прощай, прощай янитор!
КНИГА III
I
Одев жалкую тогу янитора, с непокрытой головой, в деревянных сандалиях бежал Мадех. Вечер окутывал Рим седыми туманами. Огни блестели в окнах высоких домов и освещали весь город от Авентина до Пинция. Обычно они оживляли Рим радостью, но теперь двухдневное кровопролитие придавало им вид печального погребального шествия, сопровождаемого воплями и причитаниями протяжных голосов, оплакивающих убитых. В Таберноле Мадех переступал через оставленные трупы в окровавленных изодранных тогах. По временам раздавались крики о помощи, крики раненых среди мертвых. Мадех с трудом находил дорогу. Он шел к Тибру, надеясь, что первый попавшийся мост приведет его в Транстеверинскую часть города, и теперь выходил, пересекая улицу Субуры, прямо к Сублицийскому мосту. Вокруг него раненые стонали, полуодетые женщины при свете красных фонарей звали его; мужчины также кричали ему, приглашая к разврату. Он шел быстро, не обращая на них внимания, решив во что бы то ни стало разыскать Геэля и, теряясь в этом огромном городе, который прежде он видел только среди блеска императорских торжеств.