Шед научил меня читать. Он просто ужаснулся, узнав, что я такой же безграмотный, как любой деревенский мальчишка. Я помню, как однажды мы сидели у ворот кузницы, жевали наш нехитрый обед, прислонившись спинами к разогретой солнцем стене, и вдруг Шед прекратил жевать, взял палочку и на пыльной земле начертил буквы алфавита. Он назвал их, медленно повторил еще раз и заставил меня произнести их вслед за ним. Затем разровнял пыль и нацарапал буквы снова, но на этот раз вразброс. И я обнаружил к его удивлению, равно как и к своему собственному, — что отлично запомнил их.
— Да ты смышлен, — сказал он, проводя рукой по пыльной дорожке. — Не помню, сколько мне потребовалось времени, чтобы вот так запомнить буквы. Он снова взял палочку и написал: ШАДРАХ ВУДИ. КУЗНЕЦ.
— Вот, это мое имя и ремесло. А твое?
— Филипп Джон Александр Оленшоу.
Шед написал все это и добавил «джентльмен».
— Что это? — спросил я, насчитав пять слов, где я ожидал увидеть всего четыре.
Он прочитал. Я поставил на это слово свою железную ногу.
— Напиши мне тоже «КУЗНЕЦ», — попросил я его. — Я больше хочу быть похожим на тебя, чем на своего отца.
— Ты тот, кем родился, — убежденно ответил Шед. — И однажды станешь сэром Филиппом и будешь владеть всем этим. — И он взмахом руки очертил все вокруг. — Нет, — проговорил я. — Чарльз будет владеть этим. Об этом уж отец позаботится.
— Ничего не получится. Ты его старший сын.
— Тогда ты будешь жить со мной в поместье и каждый день на обед нам будут подавать толстый говяжий филей и красное вино, да еще фиги и изюм, и апельсины и сладости. И я надеюсь, — сказал я, повышая голос, — что все слуги доживут до этого времени. И тогда я покажу им. Тогда они у меня попляшут.
— А ты уже знаешь, как пишется твое имя? — мягко перебил Шед.
На мгновение я опустил глаза на расчерченную дорожку, затем повернулся к Шеду и закрыл их. «Ф-и-л-и-п-п Д-ж-о-н О-л-е-н-ш-о-у к-у-з-н-е-ц.» Открыв глаза, я с радостью увидел выражение удивления и восхищения на лице Шеда.
— Тебе легко дается учение, как кузнечное дело мне, наверное. Я не смог бы произнести по буквам с закрытыми глазами. Даже когда я читаю, то руками вроде как бы пишу в воздухе. Очень медленно я читаю. Но мне кажется, что ты станешь ученым и… это может возместить тебе… многое.
— Может, — согласился я. — Научи меня читать, Шед, пожалуйста.
— Похоже, что ты сам скоро будешь учить меня.
И это оказалось правдой. Мой разум, до тех пор скованный моим уродством, жадно поглощал все, что не было связано с ненавистью, болезнью или презрением. Задолго до наступления зимы я читал быстрее Шеда. Мне уже не нужно было складывать слова из отдельных звуков. И вскоре я начал читать запоем. Дома было много книг, хранящихся под покрытыми плесенью кожаными переплетами в сырой комнате, в которую никто никогда не заходил. И когда наступили холодные ветреные дни, и прогулки в Маршалси уже нельзя было совершать ежедневно, я сворачивался клубочком на широком подоконнике, завернувшись от холода в тяжелую портьеру, и проскальзывал в заветную дверь, ключом к которой служили буквы, дверь, ведущую в разные страны, в разные времена, к разным людям.
Стоит ли удивляться, что я любил Шеда Вуди, простого кузнеца, освободившего мое тело, а вместе с ним и душу. И тогда, когда я принял из его богатырских рук Библию и прочел ему быстро и свободно псалм, который он старательно читал по слогам, Шед перестал относиться ко мне как к ребенку, и мне вскоре даже было позволено оставаться в кузнице после захода солнца. И именно в ночной темноте в кузнице Шеда я повстречал людей, которые мне стали близки и сыграли такую большую роль в моей жизни. Мы, в Маршалси, были довольно отсталыми, и я никогда не задумывался над тем, почему крестьянские наделы разделены на участки с давно сложившимися границами и почему люди испытывают судьбу в ежегодных жеребьевках, примирившись со своей участью. Земли моего отца простирались вокруг поместья, а кроме того, существовали четыре-пять самостоятельных мелких ферм, являвшихся общей собственностью тех, кто на них работал. С незапамятных времен на ферме Хантов жили Ханты, а в Тен Акр — Чиснелы. Я никогда не знал слова «огораживание», пока не услышал, как в кузнице Шеда люди произносили его таким тоном, как будто говорили о рае. Я совсем мало внимания уделял религии. Каким-то непонятным образом она была связана с политикой. Видимо, поэтому мой отец, для которого имя Господа было лишь бранным словом, с неизменной регулярностью занимал свое место в церкви каждое воскресенье. Сам я редко ходил в церковь, дабы не давать лишний раз повод для насмешек. И с великим удивлением я узнал, какую огромную роль играл Бог в жизни некоторых людей и как серьезно они поклонялись ему. И по поводу огораживания, и на тему религии особенно распространялся Эли Мейкерс, тихий неприметный человек, а я сидел в уголке кузницы, часами слушая его речи. Он был не старым еще человеком, и все же в обществе, где возраст являлся предметом уважения сам по себе, его слушали и с ним считались. Даже теперь, по прошествии лет и приобретении жизненного опыта, я не могу отрицать, что была в нем мощь, сила и определенная целостность. Внешне он был хорош: высокий, с широкими плечами и мускулистыми руками. Он гордился своей силой, и не упускал случая продемонстрировать ее. В деревне говорили, что он может взобраться по лестнице с мешком зерна в зубах. Мне довелось наблюдать однажды, как он бросил наземь быка, ухватив его за рога. Это произошло в Маршалси, но и позже я был свидетелем того, как этот человек мог вынести такое, что заставляло поверить, будто он, по меньшей мере, одержим дьяволом или же находится под защитой Всевышнего. У него было суровое красивое лицо с копной золотых волос и огромной желтой бородой. Когда я вырос и узнал из книг, что Маршалси пережила когда-то ужас набегов скандинавов, я подумал, что эти завоеватели, уносившие с собой все, что можно было унести, оставили на английской земле такую вечную силу, как люди типа Мейкерса.
Его первые слова в мой адрес не отличались дружелюбием. Я отчетливо помню тот вечер. Было лето, прошло около получаса после захода солнца, дверь в кузницу была открыта, и аромат сирени, растущей на больших кустах в саду Шеда, проникал внутрь и причудливо перемешивался с запахом паленых лошадиных копыт и раскаленного железа, опущенного в воду. Чуть пораньше, тем же вечером, я развлекал Шеда, устанавливавшего железный обод на колесо телеги, пересказом истории Отелло, прочитанной мной при тусклом мерцании свечи. Когда история закончилась, и железный обод был надет на деревянное колесо, я ушел в сад, и начал объедаться маленькими зелеными ягодами крыжовника, которые годились разве что для приготовления пирога.
Вернувшись, я услышал голоса в кузнице, и так как привык, что дома все разговоры замирали, стоило мне появиться на пороге комнаты, задержался во дворе и прислушался. К тому времени я приобрел дурную привычку подслушивать. До меня донесся громкий голос, с нотками горечи:
— В прошлом году участок принадлежал мне, и быть мне повешенным, если там выросло более дюжины сорняков. В этом году земля просто кишит ими. Честное слово, отчаяние берет.
Шед сидел дальше всех от дверей, и до меня донеслось только:
— …говорил с ним?
— Говорил с ним! Я говорил с ним, как только первый репейник поднял свою мерзкую голову. «Ты плохо думаешь обо мне, Эли, — вот что он сказал в ответ. — Я очень стараюсь. Но не всем дана твоя сила».
— …правда в этом… — долетел до меня обрывок фразы Шеда.
— Да, для труда у него не хватает силенок, но он достаточно крепок, чтобы поваляться в кустах с Пег — той, что Шилли. Да и не замечал я его слабости, когда речь заходит о том, чтобы опрокинуть кварту вина. Но при одном только виде мотыг его просто потом прошибает от слабости.
— Церковный совет может заставить его прополоть, — заметил Шед.
— Может, — насмешливо отозвался Эли. — Но станет ли? Он у них на хорошем счету, а я нет. Может, припомнишь, что они сказали, когда его свиньи вытоптали мою рожь? «Это случайность, которая может произойти со всяким, Эли Мейкерс. Это нехорошо, когда соседи ссорятся из-за таких пустяков». Нет, Шадрах, мне не добиться толку от совета в этом деле, тем более, когда это сорняки Джема Флуэрса. Подумай-ка, кто в совете направляет этих глупых овец, которые заседают вместе с ним.
— Эсквайр, ты хочешь сказать?
— А кто еще? А пока Джем Флауэрс мнет его Пег, как проводит время Элен Флауэрс?
— Шшш… — произнес Шед, затем, повысив голос, добавил: — Эй, Филипп, парнишка, где ты?
Я поспешно отступил на три шага от двери и прикрыл рот рукой, чтобы приглушить голос:
— Я в саду. Я тебе нужен?
— Кто это? — услышал я вопрос Эли и за ним последовал ответ Шеда: — Сын эсквайра.
— Тогда это нехорошо с твоей стороны, Шед Вуди, что ты дал мне распустить язык в такой компании.
— Он не придаст этому значения, — с легкостью возразил Шед. — Это всего лишь ребенок.
— Малые щенки иногда приносят крупную дичь, — резко бросил Эли, и его массивная фигура показалась в проеме двери как раз в тот самый момент, когда я появился на пороге.
— Убирайся домой, — грубо крикнул он. — Молод еще околачиваться там, где собираются взрослые.
Его тон разозлил меня, настолько он был сродни презрению, отравлявшему все мои дни.
— Это кузница Шеда, Эли Мейкерс, — яростно парировал я. — Если тебе угодно высказываться здесь, это не мое дело. А домой я пойду тогда, когда скажет Шед, и не раньше. Шед назвал моего отца пьянчугой и бабником в первый же день нашего знакомства. Ничего нового о нем ты сказать не можешь.
Эли развернулся к Шеду.
— Запомни, что я сказал про молодых щенков. Вот он и принес целого зайца.
— Филипп прав, — произнес Шед тем же невозмутимым тоном. — Он не ладит с эсквайром, и не удивительно.
В кузнице на мгновение все затихли. Эли уставился на меня, его лицо выражало явное неодобрение. Шед смотрел на меня с любовью и верой. Он нарушил тишину словами:
— Я никогда не говорил тебе, парнишка, что в этих стенах ты можешь услышать то, что не говорится за их пределами. Не думал, что придется объяснять это.
— И не надо, — вскричал я. — Кому мне рассказывать? Конюхам или служанкам? Кто еще станет меня слушать?
Я прошагал по неровному полу кузницы неловким ковыляющим шагом, борясь за свое достоинство и сгорая от стыда за собственное уродство и еще за что-то более сильное и глубокое. Я был изгой, даже мое присутствие в кузнице нуждалось в объяснении и защите. Я когда-то был счастлив здесь, но это не мое место. И бросив через плечо: «Спокойной ночи, Шед», я поковылял прочь в летние сумерки.
Что-то произошло во мне в этот вечер. Я был Саулем. Если вы припоминаете, было два Сауля. Сауль — сын Киша, который, разыскивая ослов своего отца, нашел королевство и на которого был ниспослан дар пророчества. Был еще и Сауль из Ташиша, который отправляясь по очередному поручению, был ослеплен молнией по дороге в Дамаск. Странно, что оба они носили одно и то же имя и оба стали избранниками судьбы. Именно об этом я размышлял, идя мимо зарослей боярышника по полевой тропе. Я вспомнил разговор Эли Мейкерса о сорняках и возделывании почвы, и впервые в жизни по-иному взглянул на участки пашни, освещенные луной. Но постепенно мысли мои переменились, и меня охватило удивительное чувство. Я видел одуванчики, белым туманом покрывающие рвы, невесомые, как легкое кружево на темном одеянии ночи. Я видел высокие деревья, чернеющие на фоне луны. И я подумал, что это и есть мой дом, моя обитель. Но надолго ли я здесь? Все это так тесно переплеталось с прочитанными историями, стихами из заброшенных, покрытых плесенью книг, что в тот момент Элоиз и Абеляр были для меня большей реальностью, чем Шед и Эли, и я не удивился бы, встретив Джульетту, а не Элен Флауэрс.
Мысли ускользали от меня. Стремление определить словами свое состояние разрушало его суть. Оступившись, я сделал вдох, и мне показалось, что меня обдало сладким дуновением одуванчиков. Я вдруг почувствовал себя счастливым. Не могу дать этому более глубокое объяснение и не буду даже пытаться это сделать, потому что сейчас мне кажется, что я, проживший всю жизнь на грани понимания чего-то, на пути выражения этого чего-то в словах, так и не сумел это сделать. Не осмелюсь уподобить свой разум своему телу, он все-таки явно не столь покалечен, но в то же время так же далек от совершенства.
Никогда мне не доводилось шагать так свободно, и никогда еще мысли мои не были такими ясными. Но в тот вечер я еще не знал своей немощи. Я был опьянен собственными чувствами и незнаком с неудачами, поэтому, добравшись до дома, достал чернила (изготовленные по старинному рецепту из козлиной желчи и металлических опилок из кузницы) и на первой чистой странице книги написал свои первые стихи. С восторгом я чувствовал, как плавно льются строки, и только закончив, ощутил неизбежное неудовлетворение. Перечитывая строки, я понял, что волшебство ушло, и момент упущен. Единственное, что я теперь ощущал, — это всеобъемлющее неудовлетворение; каждое написанное слово казалось мне лишь слабым отображением мысли.
Изгнанник я без дома и без крова,
Не знаю отродясь обители такой,
Где ждет меня приветливое слово
Или душа, несущая покой.
И только милостива ночь.
Деревьев кроны
Меня приемлют молча, без суда.
И нежных одуванчиков короны
Несут печаль мою неведомо куда.
Видите, я уже забыл о Шеде, который всегда был добр ко мне и ничего не скрывал. И причем здесь «деревьев кроны»? Слова лились одно за другим, но именно плавность этого процесса должна была насторожить меня. И все же это была моя первая проба пера, и, несмотря на все недостатки, я с волнением перечитывал их снова и снова, испытывая неослабевающую радость.
Многие пишут свои первые стихи в честь какой-нибудь пышной красавицы, «скорбную балладу» о глазках своей возлюбленной. Я же написал потому, что Эли Мейкерс вторгся в мою тихую заводь, которой стала для меня кузница. Я, как оказалось, был наиболее уязвим перед лицом самых незначительных событий.
Однако мое ночное отчаяние оказалось напрасным. Постепенно я входил в круг людей, собиравшихся в кузнице, и вскоре знал настолько много об «огораживании» и опасности папского правления, насколько можно ожидать от двенадцатилетнего мальчика, еще не вступившего в юношеский возраст. Думаю, что люди потому любили собираться в кузнице Шеда, что он обладал редкими качествами: уравновешенностью и терпимостью. Большинство из постоянных вечерних посетителей кузницы отличались пуританским мировоззрением, и когда был изгнан старый пастор Джарвис, взгляды их посуровели, а речи наполнились горечью. Шед понимал их чувства, но в церковь ходил, как обычно, и открыто признавал, что свечи, алтарь, позолоченный крест и белые цветы лишь «оживляли церковь и не приносили вреда». По поводу же «огораживания», которое Эли и некоторые другие так страстно отстаивали, он высказал такую мысль:
— При нынешнем положении дел вы имеете возможность получить кусок плодородной земли каждый год. Все надеются получить надел из Лейер Филд или Слюс Медоуз, и считается невезением, если не попадется ни тот, ни другой. Но если вы добьетесь постоянного раздела, который так защищаете, то один человек будет иметь весь Лейер, а другой весь Слюс, в то время как остальные останутся при Олд Стоуни и Светоморе, — сказал он.
— Но это можно уладить, — возразил Эли.
— И кто будет это улаживать?
— Общее собрание прихода.
— Где слово Джема Флауэрса будет значить столько же, сколько твое, Эли?
Но Эли не так-то легко было сбить с толку.
— Дайте мне Олд Стоуни или, если хотите, Светомор, чтобы я делал там, что пожелаю, и быть мне повешенным, если я не добьюсь там большего, чем Джем Флауэрс, даже если бы он имел весь Лейер Филд.
— Ну, если у тебя такое бычье сердце, что ты сможешь справиться со Светомором сам, не имея ни одного надела в Лейере, черт побери, ты должен взять Светомор, — объявил Шед, и я был с ним совершенно согласен.
Золотая борода Эли ощетинилась.
— Мерси огородили, и там все в порядке. В Ардли тоже не осталось ни одного открытого поля. Мы отстаем, — он помолчал, бросил взгляд в мою сторону, но все-таки решительно выпалил: — Потому что эсквайр уперся и не слушает никаких доводов. — Люди Мерси обращались в парламент, — напомнил Эдди Лэм, еще один единомышленник Эли.
Я проглотил комок в горле, и, стараясь сдержать ломку в моем срывающемся голосе, произнес:
— У моего отца есть право выступать в парламенте. Он мог бы заступиться за отца Джарвиса, если бы захотел. Но он решительно против огораживания. Когда я впервые понял что это такое, и попытался заговорить с ним об этом… Я подумал, может, он не совсем понимает…
— И все, чего ты добился, — всего лишь хорошая взбучка, так, парнишка? — спросил Эдди.
Я промолчал. Даже при воспоминании об этом дне мое лицо залилось краской. Никакой взбучки, в действительности, не было. Отец никогда и пальцем меня не тронул. Но как он смеялся и издевался надо мной!
— Из тебя выйдет отличная деревенщина. Достанем тебе кожух…
Таких насмешек я выслушал немало и понял, что пока отец жив, Маршалси может только мечтать об огораживании, и мои друзья по кузнице будут жить, как раньше. В этом не было никаких сомнений, равно как и не могло быть никакой надежды на то, что он может изменить свое мнение. Сама мысль о переменах приводила его в ужас, и если бы в его силах было вернуть прошлое, то он восстановил бы тот порядок вещей, который существовал еще до гражданской войны. Но я не стал распространяться об этих вспышках перед моими «друзьями с навозной кучи», как выражался отец, а лишь постарался дать им понять, что прошение не даст никакого результата, тем более, что прихожане, особенно те, о которых шла речь, не были едины в своих взглядах. Люди типа Джема Флауэрса не возражали против существовавшей системы, потому что было маловероятно, что им попадется участок, еще хуже возделанный, чем тот, который они оставляли какому-то бедолаге. А между такими бездельниками, как он, и такими, как Эли Мейкерс, была масса колеблющихся людей, которые опасались перемен, и предпочитали иметь дело с уже знакомым злом. И когда заходила речь об огораживаниях, я смотрел на Эли и вспоминал о свинце, который привязывали к моим ногам.
Но Эли, казалось, не замечал силы предрассудков. Он продолжал говорить о прошении в парламент, и я по-прежнему смотрел на него с жалостью. Итак, прошел год. Шед работал со своим железом, Эли проливал пот на своем наделе, проклиная Джема Флауэрса, отец Джарвис время от времени возвращался в деревню и с риском для жизни читал свои проповеди, мой отец продолжал издеваться над Элен Флауэрс. Кукуруза еще не успела пожелтеть к тому времени, как Шед выступил против представителей власти и вскоре был повешен…
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ИСПЫТАНИЕ
Я долго скорбел по Шеду. Вся жизнь виделась мне совершенно в ином свете при мысли о том, что больше никогда не услышать мне его голоса, не увидеть его улыбки и широких плеч, поднимающихся и опускающихся вместе с молотом. И вот доказательство (если кто-либо в нем еще нуждается) бессилия слов. Кого я показал вам? Человека в белой рубахе, идущего к виселице; человека в голубой куртке, подковывающего лошадей; добряка, сжалившегося над хромым мальчишкой; друга, выслушивающего жалобы своих соседей. Но как же мало все это говорит о Шеде, его характере, силе, личности, жившей в этих двенадцати с лишним фунтах земной плоти, которую изгнали из нее, оставив лишь кусок мяса, болтающегося на веревке. И если я не смог описать живого Шеда, как я могу передать мою тоску по нему, тоску, не имеющую ни цвета, ни формы, ни звучания? Иногда я ловил себя на мысли: «Я должен сказать Шеду, что…» или «Я должен спросить у Шеда…», и тут я вспоминал… Бывало, ноги сами несли меня через поля в Маршалси, и только когда на горизонте появлялся купол церкви и трубы хижин, я с болью осознавал, что в кузнице Шеда его ремеслом занимается теперь совершенно другой человек.
И вдруг однажды ко мне пришло озарение. Это произошло ровно через два месяца после смерти Шеда, когда последние желтые листья, кружась, падали под серым ноябрьским небом. Я гулял в парке в одиночестве и думал о том времени, когда придет весна. Я понял, что жизнь и смерть неразделимы. Каждый появившийся на свет человек когда-то должен умереть. И как только во чреве матери зарождается жизнь, и женщина расцветает от счастья, смертный приговор уже произнесен, а исполнится он раньше или позже не имеет существенного значения. Шед умер преждевременно, и смерть его была насильственной, но это было нисколько не хуже запоздалой отвратительной смерти, которая в муках уносит по капле последние крохи жизни.
Предположим, что Шед дожил бы до того времени, когда был бы не в состоянии размахивать молотом и раздувать мехи, голос его превратился бы в свистящий шепот, от былой силы остались бы одни воспоминания, а его улыбка обнажила бы ряд беззубых десен. Почему постепенное разрушение считается лучше, чем внезапный уход? И почему привязанный у дверей бойни ягненок должен сокрушаться над мертвой овцой, которую только что унесли? Я умру когда-нибудь тоже. Ведь все мы обреченные ягнята.
Я огляделся вокруг, полюбовался кустами боярышника, и, подняв голову к низко нависающему небу, почувствовал огромное облегчение. Я не перестану скучать по Шеду и не перестану жалеть, что потерял друга, но мне не следует больше предаваться скорби. Покой пришел ко мне, как воскрешение. Я полностью отдался чтению. Когда я теперь оглядываюсь назад, мне эти годы видятся в основном в лучах солнечного света. Мне кажется, что именно летом я впервые совершил поездку в Колчестер, где на все свои деньги купил книги. Именно летом я прочитал «Лисидаса» — это было в саду под розовым цветением яблони. Именно летом я слушал кукушку в Хантер Вуде и в поэтическом опьянении вспоминал о Шеде. Кажется, летом я вел долгие разговоры с Эли Мейкерсом, Энди Сили и молодым Джозефом Стеглсом, которого настолько же не устраивал старый порядок, насколько он удовлетворял его отца.
Разумеется, в действительности лето и зима, как им и положено, сменяли друг друга. Промчались годы, и я вырос из мальчика в молодого человека, хромого на одну ногу, не слишком сильного, но активного и полного энергии. Агнес, которая так и не сумела воспользоваться наукой мадам Луиз в вопросах любви, превратилась в дородную безвкусно одетую толстуху; но ко мне она была достаточно добра, когда эта доброта не нуждалась в поддержке отца. Она следила за тем, чтобы я был прилично одет и время от времени украдкой совала неучтенную монетку в мою, готовую к подобной благосклонности, ладонь. Думаю, она любила меня, тем более, что я давно смирился с существованием Чарльза, который был милым и забавным ребенком, настоящим Оленшоу с виду и достаточно напористым и цепким даже для взыскательных требований моего отца.
Насколько я помню, мне минуло семнадцать, когда я впервые увидел человека, которому суждено было повлиять на ход моей дальнейшей жизни. Отец получил письмо, которое он читал долго, мучительно прищурившись и водя пальцем по листу. Затем он приказал Агнес открыть комнату для гостей и проследить, чтобы как следует начистили серебро и привели в порядок все в доме, так как на следующей неделе в имении намеревался провести ночь его лондонский приятель — мистер Натаниэль Горе. Я присутствовал при этом разговоре и нарушил свое обычное молчание вопросом:
— Это тот Горе, который написал «Ежегодник», сэр?
В моем голосе звучало явное недоверие: ну что мог человек такого полета иметь общего с моим отцом, сельским эсквайром, который только и мог, что расписаться на документе, и с трудом понимал отчеты своих управляющих.
— Откуда мне знать, что он написал? — раздраженно ответил отец. — Слава Богу, у меня были лучшие возможности использовать свое время, чем сидеть, уткнув нос в книгу и прилепив задницу к стулу.
Обычно в таких случаях, этого было достаточно, чтобы повергнуть меня в молчание, но на этот раз чрезвычайное любопытство придало мне храбрости и настойчивости:
— Этот Натаниэль Горе бывал в Америке?
— Да. Он вернулся в прошлом году, полный колониальных идей, но я не вложу в это дело ни копейки, как бы красноречиво он об этом ни рассказывал. Он пишет, что хочет просить меня об одолжении. Наверное, ему нужна земля для его безумных экспериментов по выращиванию в этой местности индейской кукурузы на корма.
Я выяснил все, что хотел. Да, это был именно он — сам Натаниэль Горе, автор «Ежегодника». И в день его приезда я без опоздания явился к обеденному столу, тщательно вымытый и причесанный.
Это был невысокого роста человек с большим широким лбом и крошечным подбородком, который однако агрессивно выдавался вперед. Его неухоженный парик походил на клок шерсти, но рубашка отличалась ослепительной белизной. Он говорил невысоким спокойным голосом, сопровождая разговор чуть насмешливой улыбкой, и трудно было поверить — пока не посмотришь на его умные живые глаза, — что он имеет отношение к тому самому журнальному «я», подвергавшемуся такому риску.
Он обращался ко мне как к истинному наследнику владельца имения, и я смущенно (так как общество джентльменов было для меня непривычно) признался, что читал его книгу. Он был польщен и, наверняка, продолжил бы разговор со мной, если бы отец не пресек мои поползновения на красноречие кислым взглядом и фразой «Обед подан». За столом говорили мало, и я твердо решил, что после еды меня уже никто не посмеет изгнать. Таким образом, я уселся в дальнем конце комнаты и приготовился выслушать просьбу, с которой Натаниэль Горе прибыл в имение. До меня доносились то тихий шепот, то рев, по мере того как мягкий голос гостя сменялся громовыми репликами отца.
— Я был бы очень рад помочь им найти пристанище. Сибрук мне очень помог, предоставляя неоднократно свою довольно внушительную финансовую поддержку. Но он, несомненно, чудак, и его католицизм осложняет дело. Я подумал о деревне, и, естественно, о вас. Не могли бы вы подыскать им кров?
— Им?
— У него есть дочь, молоденькая и очень красивая. Это тоже явилось причиной многих его несчастий. Боюсь, что лондонские нравы не слишком изменились к лучшему со времен нашей молодости, друг мой, и девушка не раз возвращалась домой в состоянии отчаяния. Я был бы счастлив, если бы они оба поселились в вашем восхитительном мирном деревенском уголке, подальше от общественных предрассудков и влюбчивых молодых людей, которым некуда девать свое время.
— Так она действительно красива?
В голосе отца прозвучал нескрываемый интерес, и я не удивился, когда услышал далее:
— Нет ничего трудного в том, чтобы подыскать им домик или построить. Дайте подумать. Ну конечно, насколько я знаю, в Хатер Вуде есть дом старой Мэдж. Это достаточно спокойное место даже для чудака с красивой дочкой. Я прикажу, чтобы обновили крышу и дверь. Надеюсь, они не привередливы.
— Благослови вас Бог, я знал, что вы меня не подведете. И если я смогу быть вам чем-нибудь полезен, помните, что я ваш должник.
— Я сейчас же забуду от этом, и, надеюсь, вы тоже, — сказал отец в своей обычной радушной манере, которая так располагала к нему тех, кого он хотел очаровать. — Ну, а теперь, когда дело улажено, по стаканчику вина, мистер Горе, а потом не прогуляться ли нам в эту замечательную лунную ночь по здешним местам?
Они выпили вино и вышли из дома, оба в прекрасном расположении духа; мой отец с мыслями о прекрасной преемнице Элен Флауэрс; его гость в иллюзии, что нашел надежное убежище для своих протеже.
В эту ночь, после того как дом погрузился в дрему, я прокрался к комнате, где расположился гость, и тихо постучал в дверь. Последовала пауза, и я уже собрался было на цыпочках удалиться, когда дверь открылась, и Натаниэль, без парика, с лысиной, сияющей в свете свечи, тихо пригласил меня войти. Я видел, что он не готовился отойти ко сну, несмотря на то, что уже снял парик. Его пальто было наброшено на плечи, а бумага, чернила и перо аккуратно разложены на столе перед затухающей свечой.
— Дважды произнеся «войдите», я уже начал подозревать, что ко мне в гости просится семейный призрак, — с улыбкой сказал он, показывая на стул, а сам усаживаясь за столом.
— Нет, я скорее семейное пугало, — мрачно пошутил я.
— Отчего же?
Я показал на свою ногу и поспешил добавить:
— Я не об этом пришел поговорить с вами, мистер Горе. Я хочу познакомиться с вами. Я еще никогда в жизни не видел человека, написавшего книгу.
— Мы такие же как и другие люди, хотя, согласно традиции, должны быть тощими и бледными в тех случаях, когда не зеленеем от зависти. О чем ты хочешь поговорить?
— Об Америке, — выпалил я. — Я ведь говорил вам, что прочитал ваш «Ежегодник». И у меня такое впечатление, как будто я сам побывал там».
— Где ты научился так красиво излагать свои мысли, молодой человек? удивился мой собеседник. — Или тебе кто-то объяснил, что это самое лестное, что можно сказать автору всяких басен?
— Так это были басни? — серьезно переспросил я. — Именно это мне и хотелось знать. Видите ли, я так много читал о разных странах: Утопия, и затерявшаяся Атлантида, острова Балеста… И я все время мучился вопросом, не на них ли похож ваш Салем.
— Ну, ну, — с упреком в голосе произнес он. — Что же в моих скромных заметках заставило тебя провести подобное сравнение? Разве я где-то говорил, что Салем совершенен?
— Нет, — ответил я. — Но он мог бы быть таковым.
— Вот здесь ты попал как раз в точку, мальчик мой. Мог бы. Но не есть. А почему? Потому что законы должны существовать для народа, а не народ для законов. Другими словами, те, кто правит Салемом, — люди с самыми благими намерениями — не оставили в своих законах места для тех маленьких причуд, к которым склонен каждый человек. И если не приоткрыть крышку, сосуд взорвется. Но это страна огромных возможностей. Он помолчал немного, глядя на голую стену перед собой, как будто на ней увидел эту страну с ее неограниченными возможностями. Минуту-другую я не осмеливался отвлекать его, потом нервно спросил: