Редкая неделя проходила без конфиденциального запроса о характере, способностях и пригодности мистера Чарлза Буна к тому или иному занятию на планете Земля. На первых порах преобладали преподавательские вакансии и места в аспирантуре как дома, так и за границей. Со временем заявления Буна о приеме на работу приняли случайный и сумасбродный характер, словно кто-то взялся играть в кости, мало заботясь о выпадающих числах. Порой Бун метил до абсурда высоко, порой — до гротеска низко. То он намеревался стать культурным атташе на дипломатической службе или главным координатором программ на телевидении республики Гана, то мастером цеха металлообработки или уборщиком в туалете. Если же Буна и принимали на то или иное место, долго он там не задерживался, поскольку поток запросов не иссякал. Поначалу Филипп прилежно писал ответы; потом до него дошло, что таким образом он обрекает себя на пожизненную переписку, и он стал выносить за скобки наименее лестные определения характера и способностей своего бывшего студента. В конце концов составился беззастенчивый панегирик на все случаи жизни, который Филипп постоянно держал под рукой среди кафедральных документов, — возможно, с его помощью Бун и получил место в университете штата Эйфория. И вот теперь грех лжесвидетельства настиг Филиппа, как это всегда случается с подобными грехами. Надо же было так влипнуть — встретиться по пути в штат Эйфория! Лишь бы никто не обнаружил, что он и есть поручитель Буна. И уж в любом случае нельзя допустить, чтобы Бун записался к нему на лекции.
Однако, невзирая на все эти опасения, Филипп не так уж и огорчен, что оказался в одном самолете с Чарлзом Буном. И даже ожидает возвращения последнего с некоторым нетерпением. Это, наверное, оттого, — объясняет он себе, — что полет его утомил и он рад хоть кого-то встретить, лишь бы скоротать это бесконечное путешествие; но, если честно, это оттого, что ему хочется произвести впечатление. Ведь блеск его авантюры требует отражателя, кого-нибудь, кто смог бы оценить его превращение из неприметного преподавателя университета Раммиджа в приглашенного профессора Филиппа Лоу, члена академической элиты, готового на крыльях самолета нести английскую культуру в отдаленные места земного шара — только покажи ему авиабилет. И с его прошлым американским опытом преимущество перед Буном будет явно на его стороне. Уж Бун-то наверняка начнет его расспрашивать и просить советов — например, как переходить улицу (посмотри налево, а потом направо). Он, конечно, слегка припугнет Буна суровостью американских требований к аспирантам. Да, ему есть о чем поведать Чарлзу Буну!
— Ну а теперь, — говорит Бун, непринужденно опускаясь в кресло рядом с Филиппом, — я сориентирую вас насчет ситуации в Эйфории.
Филипп бросает на него изумленный взгляд.
— Вы хотите сказать, вы там уже побывали?
Бун удивляется в ответ.
— Так я уж второй год там учусь. Это я домой на Рождество летал.
— Вот оно как, — говорит Филипп.
— А вы, наверное, уже не раз бывали в Англии, профессор Цапп, — говорит блондинка, которую зовут Мэри Мейкпис.
— Никогда не бывал.
— Да вы что? В каком вы должны быть нетерпении! Столько лет преподавать английскую литературу и наконец увидеть место, откуда все это пошло!
— Как раз этого я и опасаюсь, — отвечает Цапп.
— Если у меня будет время, я съезжу навестить могилу прабабушки. Она где-то в церковном дворе в деревушке в графстве Дарем. В этом есть какая-то идиллия…
— Хочешь похоронить там своего неродившегося ребенка?
Мэри отворачивается к окну. У Цаппа в голове крутится слово «извини», но он не дает ему слететь с губ.
— А ты ведь не хочешь реально смотреть на вещи, правда? Ты делаешь вид, что это вроде визита к дантисту. Зуб удалить.
— Мне еще ни разу не удаляли зуба, — говорит Мэри, и Цапп ей верит. Она продолжает смотреть в окно, хотя там нет ничего, кроме облаков, раскручивающихся за горизонт, словно огромный рулон стекловаты.
— Ну извини, — говорит он, удивляясь самому себе.
Мэри отворачивается от окна.
— Какая муха вас укусила, профессор Цапп? Вам не хочется в Англию?
— Ты догадалась.
— Но почему? А в какое место вы летите?
— В какую-то дыру под названием Раммидж. И можешь не делать вид, что ты о нем слышала.
— А зачем вы туда летите?
— Долго рассказывать.
История эта была действительно довольно долгая, и вопрос, заданный Мэри, вызвал много толков на факультете, когда было объявлено, что в нынешнем академическом обмене между Раммиджем и Эйфорией участвует Моррис Цапп. С какой бы стати Моррис Цапп, всегда гордившийся тем, что он стал знатоком английской литературы не благодаря, а вопреки тому, что нога его никогда не ступала на английскую землю, с чего бы вдруг он решил податься в Европу? И вот что еще более непонятно: как мог этот человек, которому раз плюнуть получить стипендию Гуггенхайма и с приятностью провести год в библиотеках Оксфорда, Лондона или на Лазурном берегу, приговорил себя на полгода к каторжным работам в Раммидже? И вообще, что такое Раммидж? Где это? Те, кто знал, недоуменно пожимали плечами. Те, кто не знал, шли искать его в энциклопедиях и атласах и потом озадаченно делились полученными знаниями с коллегами. Если Цапп собирался таким образом продвинуть свою карьеру, то никто не мог взять в толк, где тут связь. Наиболее приемлемым было объяснение, что Моррису осточертели студенческие выступления, забастовки, протесты, бескомпромиссные требования, и он готов был податься куда угодно, хоть в Раммидж, лишь бы обрести мир и спокойствие. Однако никто не осмелился проверить эту гипотезу, спросив самого Цаппа, поскольку его стойкость перед студенческими угрозами была такой же притчей во языцех, как и его сарказм. Потом вдруг прошел слух, что Моррис Цапп едет в Европу один, и все стало ясно: у Цаппов разлад в семье. И слухи утихли — в конце концов, что тут необычного. Просто еще один развод.
На деле же все было гораздо сложнее. Дезире, вторая жена Морриса, хотела развестись, а Моррис — нет. И больше всего он не хотел расставаться не с Дезире, а с детьми, Элизабет и Дарси, единственной усладой во всех отношениях не склонного к сантиментам человека. Разумеется, детей оставят с матерью — ни один судья, даже самый справедливый, не станет делить близнецов, и его общение с ними ограничится прогулками в парке или походом в кино раз в месяц. Через все это он уже прошел с дочерью от первого брака, и в результате сейчас у нее к нему не больше уважения, чем к страховому агенту (в таком облике она, очевидно, сохранила его в своей детской памяти — периодически возникающего на пороге с застенчивой и вкрадчивой улыбкой и с карманами, набитыми дивидендами в конфетных обертках). На сей раз все это обойдется ему в триста долларов за визит, поскольку Дезире намеревалась перебраться в Нью-Йорк, а у Морриса, хотя он там родился и вырос, не было ни малейшего желания туда возвращаться. И вообще, он не стал бы переживать, если бы никогда больше не увидел этого города: его последний визит туда показал, что до момента, когда кучи мусора на улицах дорастут до крыш, а люди начнут задыхаться от выхлопных газов, остались считанные дни.
Да, уж очень ему не хотелось еще раз пройти через все передряги бракоразводного процесса. Он умолял Дезире попробовать начать все заново — только ради детей. Это ее не тронуло. Что касается детей, то отец он был никакой, а она в браке с ним так и не смогла реализовать себя.
— Ну что я такого сделал? — риторически вопрошал он, воздев руки.
— Ты сосешь из меня соки.
— Я думал, тебе это нравится!
— Так я и знала, у тебя только одно на уме! Я говорю — психологически! Мой брак с тобой — это медленное заглатывание питоном. Сейчас я просто непереваренная масса в твоем эго. Я хочу выбраться, хочу быть свободной. Хочу снова стать человеком.
— Послушай, давай-ка прекратим эту групповую психотерапию. Ты что, имеешь в виду студентку, с которой я… прошлым летом?
— Нет, но этого достаточно, чтобы получить развод. Оставить меня на приеме у декана, а самому пойти домой, чтобы трахнуть няню, — это произведет впечатление в суде.
— Но я же тебе говорил — она теперь на восточном побережье. Я даже не знаю ее адреса.
— Мне это все равно. Как ты не можешь понять, что мне плевать, куда ты суешь свой толстый обрезанный член! Да ты можешь иметь каждую ночь хоть всю женскую футбольную команду! Между нами все кончено!
— Послушай, давай поговорим спокойно, — сказал он, явно выказывая озабоченность разговором и даже выключив телевизор, по которому передавали футбол и который он все это время смотрел вполглаза.
После долгих и утомительных пререканий Дезире согласилась на компромисс: она не будет подавать на развод еще полгода при условии, что он съедет в другое место.
— Но куда я съеду? — жалобно спросил он.
— Найди себе комнату, Можешь пристроиться к одной из своих студенток — я думаю, у тебя большой выбор.
Моррис нахмурился, представив себе, какое впечатление он будет производить в университете: муж, которому отказали от дома, стирающий себе рубашки в университетской прачечной и одиноко сидящий за столом в профессорской столовой.
— Я уеду, — сказал он. — Возьму полугодовой отпуск после окончания семестра. Потерпи до Рождества.
— И куда же ты уедешь?
— Куда-нибудь. — Тут на него нашло вдохновение, и он сказал: — Может быть, в Европу.
— В Европу? Ты?
Он искоса наблюдал за ее реакцией, Дезире уже давно уговаривала его вместе уехать в Европу, но он все не соглашался, поскольку принадлежал к редкой разновидности американских гуманитариев, привязанных к родным пенатам.
Ему нравилась Америка, особенно Эйфория. Потребности у него были простые: умеренный климат, хорошая библиотека, всегда готовые к известного рода услугам студентки и зарплата, которой хватало бы на сигары, выпивку, а также на содержание приличного дома и пары автомобилей. И если первые три условия являли собой, так сказать, местные природные ресурсы, то четвертое, а именно зарплату, он обеспечил себе, приложив к тому немало долголетних усилий. И потому было непонятно, чего еще он мог добиться, кочуя по Европе с детьми и Дезире. «Путешествия сужают кругозор», — любил повторять он. Но теперь, когда дело приняло такой серьезный оборот, он был готов поступиться принципами во имя семейной гармонии.
— Может, нам всем вместе в Европу прокатиться? — спросил он.
— Катись ты сам к чертовой матери, — ответила Дезире и вышла из комнаты.
Моррис налил себе чего покрепче, поставил на проигрыватель меланхоличный соул Ареты Франклин и уселся пораскинуть мозгами. Делать было нечего. Теперь, чтобы сохранить лицо, придется ехать в Европу. Однако организовать такую поездку за столь короткий срок будет непросто. За свой счет он едва ли потянет — хоть зарплата у него была немалой, изрядные суммы шли на дом и на то, чтобы Дезире жила в свое удовольствие, не говоря уже об алиментах первой жене, Марте. Оплачиваемый академический отпуск ему тоже едва ли дадут — он брал его в прошлом году. Подавать на фанты Гуггенхайма или Фулбрайта было уже поздно, а что касается европейских университетов, то, насколько он знал, попасть туда приглашенным профессором куда сложнее, чем в Штатах.
На следующее утро он позвонил проректору.
— Билл? Ты знаешь, мне нужно уехать в Европу на полгода, и желательно сразу после Рождества. Давай-ка что-нибудь сообразим. У тебя там есть что-нибудь?
— А где именно в Европе, Моррис?
— Где угодно.
— В Англии?
— Пусть будет в Англии.
— Эх, Моррис, что б тебе раньше не позвонить! Была чудная вакансия в Париже, в ЮНЕСКО, но я отдал ее Эду Уорнингу с кафедры социологии буквально неделю назад.
— Не трави душу, Билл! А что осталось?
Послышалось шуршание бумаг.
— Ну вот, есть академический обмен с Раммиджем, но едва ли это тебя заинтересует.
— А что там такое?
Билл объяснил ему и сказал напоследок:
— По-моему, это не твой масштаб, Моррис.
— Я поеду.
Сначала Билл пытался отговорить его, но затем ему пришлось признаться, что место в Раммидже уже отдано молодому преподавателю с кафедры металлургии.
— Скажи ему, что он не поедет. Скажи, вышло недоразумение.
— Это невозможно, Моррис, сам подумай.
— Срочно переведи его в старшие преподаватели. Он спорить не станет.
— Ну ладно… — В голосе Билла прозвучало сомнение, затем послышался вздох. — Попробую что-нибудь придумать.
— Спасибо, Билл. Я твой должник.
Слегка понизив голос, Билл доверительно спросил:
— С чего это вдруг тебя в Европу потянуло, Моррис? Студенты достали?
— Все, что угодно, только не это. Нет, мне просто нужна смена обстановки. Новый взгляд на вещи. Соприкосновение с другой культурой.
Билл Мозер расхохотался.
Моррис Цапп не удивился, что Биллу верится с трудом. И все же в его ответе прозвучала доля правды, которую он мог высказывать только под видом неприкрытой лжи.
Все эти годы Моррис Цапп, наделенный отменным здоровьем, принимал уверенность в своих силах как нечто само собой разумеющееся и считал, что личностный кризис, то и дело случавшийся с кем-либо из коллег, есть не что иное, как симптом душевной ипохондрии. Но с недавних пор он стал замечать за собой потребность в размышлениях о смысле жизни — не больше и не меньше. В чем-то это было следствием его собственных достижений. Он имел полное профессорское звание в одном из самых престижных американских университетов, к тому же расположенном в райском уголке, и уже три года просидел заведующим кафедрой в соответствии с принятой в штате Эйфория системой ротации персонала. Он был весьма уважаемым исследователем и имел длинный и внушительный список публикаций. Значительной прибавки в зарплате он мог бы добиться, лишь уехав в какое-нибудь Богом проклятое место в Техасе или на Среднем Западе — но никто в здравом уме не поехал бы туда и за тысячу долларов в день. Или же он мог пойти по административной части, приискав себе ректорское место в каком-нибудь колледже, — хотя при нынешнем состоянии студенческих кампусов это было бы прямой дорогой в могилу. Одним словом, в возрасте сорока лет Моррис Цапп не мог придумать ничего такого, чего бы он хотел достичь, и этот факт стал угнетать его.
Конечно, всегда оставалась наука, но она уже исчерпала себя как средство достижения цели, вследствие чего азарту у Морриса поубавилось. Теперь он мог не улучшить, а скорее испортить себе репутацию, добавив пару строчек к своей библиографии, и, осознав это, стал осмотрительней. Несколько лет назад он с большим энтузиазмом взялся за грандиозный литературоведческий проект — комментарии к Джейн Остен, охватывающие весь корпус ее текстов и объясняющие все, что только можно объяснить. Моррис поставил себе целью исчерпать все вопросы до конца, исследовать романы со всех мыслимых точек зрения: исторической, биографической, риторической, мифологической, фрейдистской, юнгианской, экзистенциалистской, марксистской, структуралистской, христианско-аллегорической, этической, лингвистической, феноменологической, архетипической — список можно продолжить. После такого комментария дальнейшие разговоры об этих романах сразу прекратятся. В задачи предприятия входило, как терпеливо объяснял интересующимся Цапп, не доставить удовольствие читателям Джейн Остен и не позаботиться о том, чтобы они лучше ее поняли, и уж менее всего и далее прославлять саму писательницу, но решительно и бесповоротно остановить поток ахинеи, которую несут так называемые ученые знатоки. Комментарии предназначались не для широкого читателя, но для специалиста, который, заглянув в работу Цаппа, сразу понял бы, что задуманная им книга, статья или диссертация уже упреждена и теперь, скорее всего, несостоятельна. После Цаппа дальнейшее — молчанье. Мысль эта приносила ему глубокое удовлетворение. В свои фаустианские моменты он помышлял продолжить это дело и, покончив с Джейн Остен, проделать то же самое с крупнейшими английскими писателями и даже поэтами и драматургами, вовлекая в работу компьютеры и команды университетских выпускников и неумолимо сокращая зону английской литературы, свободную от комментариев, что должно будет привести в смятение всю отрасль и оставить без работы немалое число его коллег. В журналах воцарится тишина, а кафедры литературы будут напоминать покинутые призрачные города…
Не стоит сомневаться в том, что Моррис Цапп не слишком высоко ценил своих собратьев, обихаживающих литературный палисад. Они казались ему какими-то расплывчатыми, немощными и безответственными существами, погрязшими в релятивизме, как бегемоты в луже, откуда едва торчат их ноздри, символизирующие здравый смысл. Они вполне миролюбиво уживались с подходами, отменявшими их собственный, а порой дело даже доходило до того, что они меняли точку зрения. Их жалкие потуги на фундаментальность лопались, как мыльные пузыри, и сводились в основном к вопросам, а не к ответам. Обычно они начинали свои статьи словами: «Мне хотелось бы сформулировать ряд вопросов по поводу того-то и того-то» и тешили себя тем, что исполнили таким образом свой интеллектуальный долг. Эти уловки приводили Морриса Цаппа в ярость. Любой осел на двух копытах, негодовал он, способен придумать вопрос, но если ты хочешь показать себя зрелым мужем, изволь найти ответ. А уж если ты сам неспособен ответить на собственные вопросы, то это значит, что ты над ними толком не работал или это вообще не вопросы. Тогда сиди и помалкивай. В современном литературоведении невозможно никуда продвинуться без того, чтобы не налететь на вопросы без ответов, повсюду понатыканные этими беспечными недоумками. С тем же успехом вы можете пытаться залатать прохудившуюся крышу, пробираясь на чердак сквозь груды старой развалившейся мебели. Нет, его комментарий должен будет покончить с этим раз и навсегда — по крайней мере, в том, что касается Джейн Остен.
Однако работа продвигалась медленно. Едва дойдя до середины «Чувства и чувствительности», он осознал, что объем комментария потянет на несколько томов. Да и в печати у него за эти годы ничего не появилось, если не считать одной случайной статьи. Бывало и такое, что он брался за проблему и после нескольких часов раздумий вспоминал, что он успешно с ней расправился уж сколько лет тому назад. Примерно в это же самое время — он затруднялся сказать, где следствие, а где причина, — Цапп почувствовал, что он не в ладах с собственным телом. После обильных ресторанных обедов его стало мучить несварение, на ночь глядя появилась потребность принять снотворное, начало расти брюшко, а в постели ему все труднее удавалось достичь более одного оргазма за сеанс — по крайней мере, на это он жаловался своим дружкам за кружкой пива. А уж если честно, то порой он не был уверен даже в том, что хоть раз сможет кончить — поэтому Дезире напрасно негодовала по поводу той истории с нянькой прошлым летом. Да, чресла у Цаппа были уже не те, хотя эту глубокую тайну он пытался скрыть даже от себя, не говоря уже об остальных. Он не признался бы открыто и в том, что ему все труднее удерживать внимание студентов, особенно сейчас, когда ветры, дующие на кампусе, явно стремятся разметать традиционные академические ценности. Его манера преподавания состояла в том, чтоб отбить у студентов охоту к неразборчивому почитанию литературы и переключить их на хладнокровный, интеллектуально жесткий анализ. Однако этот метод не срабатывал со студентами, открыто выражавшими свое неприятие предмета и самого преподавателя. Его колкие остроты расшибались о толстый слой новомодной нечленораздельности, которой покорились даже самые талантливые выпускники, в душе безжалостные профессионалы. «Ну это типа Джеймса, ну то есть парень хочет стать модернистом, и вроде у него и символизм есть, и Бог умер, и все такое прочее, но он типа все еще связан с каким-то смыслом, типа он думает, что все это еще что-то значит, — улавливаете?» — раздавалось на семинарах их невнятное бормотание. Джейн Остен едва ли имела шансы покорить сердца нового поколения. Иногда Моррис просыпался по ночам в холодном поту от мучивших его кошмаров: студенты, марширующие по кампусу с плакатами: «Найтли [2] — козел» и «Фанни Прайс [3] — гадина». Наверное, он действительно здесь как-то застоялся, и смена обстановки будет весьма кстати.
В таком аспекте Моррис Цапп подвел разумное основание под свое решение, ультимативно навязанное ему Дезире. Однако в самолете, рядом с беременной Мэри Мейкпис, все эти доводы казались малоубедительными. Если ему и нужно переключиться, то Англия едва ли самое подходящее для этого место. Ни симпатий, ни уважения он к англичанам не питал. Те, с кем он когда-то встречался, — эмигранты или приглашенные профессора — поначалу вели себя как голубые, а потом оказывалось, что с ними все в порядке, и все это доставляло неприятное беспокойство. На вечеринках они набрасывались на бутерброды и хлестали джин, как будто приехали из голодного края, и все что-то там пискляво чирикали о различиях между английскими и американскими университетами, явно давая понять, что последние воспринимаются ими как огромное, но занятное надувательство, так что грех было бы не урвать себе кусок побольше. Публикации у них были малосодержательными и дилетантскими, со слабым анализом и небрежной аргументацией, и пестрели таким количеством ошибок, некорректных цитат, неверных ссылок и неточных дат, что можно было только удивляться тому, что их авторы правильно написали свои собственные фамилии на титульном листе. И при этом у них хватало наглости в своих паршивых журнальчиках третировать американских ученых, включая и его самого, и относиться к ним с язвительным снисхождением.
В общем, было ясно как день, что в Англии ему не понравится: там будет скучно и одиноко, тем более оттого, что он дал себе маленький временный зарок сохранить супружескую верность Дезире (чтоб только досадить ей), а в смысле занятий наукой худшее место трудно было бы придумать. Увязнув по уши в бездонном болоте английских условностей, он едва ли сможет удержать в голове все свои мифические архетипы, многократные образные модели и психологические мотивы. Того и гляди, и Джейн Остен предстанет перед ним реалистом, как уже предстала перед многими читателями, — со всеми вытекающими отсюда последствиями для того, что уже написано о ней. По мнению Морриса Цаппа, корень всех литературоведческих заблуждений лежал в наивном смешении литературы с жизнью. Жизнь видна насквозь — литература же непрозрачна. Жизнь — открытая, а литература — закрытая система. Жизнь состоит из вещей и событий, а литература — из слов. Жизнь значит то, что происходит в данный момент: если вы боитесь, что ваш самолет разобьется, то это страх смерти, если вы пытаетесь затащить в постель девицу, то это секс. Литература же никогда не означает того, о чем идет речь, хотя в случае романа при большой изобретательности и проницательности код реалистической иллюзии поддается расшифровке — и именно поэтому для него как для профессионала этот жанр наиболее привлекателен (даже самый тупоголовый критик понимает, что в «Гамлете» речь не о том, как парень укокошил своего дядю, а «Сказание о старом мореходе» Колриджа — это не о жестоком обращении с животными; но удивительно, как много людей считает, что романы Джейн Остен — о том, как удачно выйти замуж). Неумение различать категории жизни и литературы повлекло за собой всевозможную ересь и всякий вздор: оценки «нравится — не нравится» по отношению к книгам, предпочтение одних авторов другим и тому подобные капризы, которые — постоянно напоминал он студентам — не представляют ни для кого ни малейшего интереса (иногда он эпатировал их заявлением, что, переходя на личный, субъективный уровень, он считает, что Джейн Остен — жуткая зануда). Он чувствовал, что наивные теории реализма следует во что бы то ни стало разнести в пух и прах, поскольку в них таится угроза делу его жизни: действительно, наложив открытую систему (жизнь) на закрытую (литература), вы получаете бесконечное число возможных несоответствий, и окончательный комментарий становится невозможным. Все, что было известно Моррису об Англии, подсказывало ему, что там подобная ересь цветет пышным цветом, без сомнения, удобряемая разбросанными по всей стране конкретными приметами жизни и деятельности великих писателей, как-то: церковными книгами, домами с мемориальными табличками, видавшими виды кроватями, реконструкциями кабинетов, могильными плитами и прочим хламом. Одно он знал точно — в этот свой приезд в Англию он и не подумает посетить могилу Джейн Остен. Возможно, последнюю фразу он произнес вслух, поскольку Мэри Мейкпис спросила его, не так ли звали его прабабушку. Он ответил, что это маловероятно.
Тем временем Филипп Лоу с еще большим отчаянием ждет завершения полета. Чарлз Бун завел свою шарманку, и ни остановить его, ни вставить слово невозможно. Масса подробностей о политической ситуации в штате Эйфория в целом и на университетском кампусе в частности. Разногласия, насущные проблемы, столкновения. Губернатор Дак, ректор Байнд, мэр Холмс, шериф О'Кини, третий мир, хиппи, банда «Черные пантеры», факультетские либералы, наркотики, расовые проблемы, сексуальная вседозволенность, экология, свобода речи, полицейское насилие, гетто, равные жилищные права, школьный транспорт, Вьетнам; забастовки, поджоги, демонстрации, сидячие забастовки, диспуты-семинары, групповой секс в знак протеста, хэппенинг. Филипп уже давно оставил попытки уследить за доводами Буна, но общий смысл его разглагольствований, похоже, сводился к кратким призывам на прицепленных к его жилетке значках:
УЗАКОНИТЬ МАРИХУАНУ!
НОРМАНА О. БРАУНА — В ПРЕЗИДЕНТЫ!
СПАСИТЕ БУХТУ! ВОДА, А НЕ ВОЙНА!
СОЖГИ ПОВЕСТКУ В ВОЕНКОМАТ!
ЖИЗНЬ ДАЛА СБОЙ — ВЕДУТСЯ РАБОТЫ ПО ИСПРАВЛЕНИЮ
СЧАСТЬЕ ЕСТЬ СЧАСТЬЕ
БОГА ВОН ИЗ АМЕРИКИ!
НЕТ УВОЛЬНЕНИЮ КРУПА!
В РАЗГУЛЕ — СПАСЕНЬЕ!
БОЙКОТ ТРЮФЕЛЯМ!
ДАК — МУ…!
Как это ни странно, некоторые лозунги Филиппу даже нравятся. Несомненно, значки — это новый носитель информации, а тексты на них — нечто среднее между классической эпиграммой и лирикой имажистов. Пожалуй, скоро появятся и первые диссертации, исследующие этот жанр. А может быть, Чарлз Бун как раз этим и занимается.
— Каков предмет ваших исследований, Бун? — спрашивает Филипп, решительно прерывая подробное изложение судебного процесса по делу какой-то группы под названием «Эйфория-99».
— Что? — вздрогнув от неожиданности, спрашивает Бун.
— О чем ваша диссертация? Или это все еще диплом?
— А, это. Да, я еще диплом пишу. На магистра. Так, скажем, балуюсь.
— О чем же работа?
— Ну, я еще точно не решил. Сказать по правде, Фил, у меня все как-то руки до этого не доходят — постоянно занят.
В какой-то момент Бун начал называть Филиппа по имени, да еще пользуясь уменьшительным, чего он терпеть не может. Филиппу претит фамильярность, но он не видит способа пресечь ее, хотя и отклонил предложение Буна называть его Чарлзом.
— А чем это вы так заняты? — спрашивает он, не скрывая иронии.
— Дело в том, что я веду радиошоу…
— «Шоу Чарлза Буна»? — спрашивает Филипп со смехом.
— Да, а вы уже о нем знаете?
Бун, похоже, не шутит. Бун есть Бун, беззастенчивый враль и сочинитель баек.
— Нет, — отвечает Филипп. — Расскажите.
— Ну, это ночная программа с прямым эфиром и звонками в студию. Народ звонит, рассказывает о том, что наболело, вопросы задает. Иногда я кого-нибудь приглашаю. Кстати, вам надо будет как-нибудь прийти ко мне на передачу!
— И мне за это заплатят?
— Заплатить не заплатят, но вы получите в подарок кассету с записью передачи и цветную фотографию, где вы со мной в студии.
— Ну что ж… — Филипп несколько смущен обилием подробностей. Как можно во все это поверить? Может быть, это внутренняя университетская радиостанция? — И часто вы выходите в эфир? — спрашивает он.
— Каждую ночь, с двенадцати до двух. Уж скоро год будет.
— Каждую ночь! Неудивительно, что вам не до учебы!
— Если честно, Фил, у меня об учебе голова особо не болит. Мне хватает того, что я зачислен в универ — я могу жить в Штатах и при этом в армию не закатают. А всякие там ученые степени — это дело десятое. Я уже понял, что мое будущее — это СМИ.
— «Шоу Чарлза Буна»?
— Ну, это только начало. Я сейчас веду разговоры с телекомпанией по поводу экспериментальных программ по искусству — кстати, я лечу за их счет, они посылали меня взглянуть на некоторые европейские передачи. И еще есть «Эйфория Таймс»…
— А это что такое?
— Нелегальная газета. У меня там колонка раз в неделю, а теперь они хотят, чтобы я стал редактором.
— Редактором?
— Да, но вместо этого я подумываю о том, чтобы взяться за свое собственное издание.
Филипп недоверчиво смотрит на Буна, который опять стреляет левым глазом в окно. Да нет, этого не может быть, все это выдумки с начала до конца! Нет никакой радиопередачи, никакого телешоу, никаких оплаченных рейсов и колонок в газете. Все это попытки выдать желаемое за действительное, как это было со ставкой научного сотрудника в Раммидже или дипломатической карьерой. Хотя Бун заметно изменился, и не только внешне: он стал уверенней в поведении, раскованнее, из речи исчезли просторечные интонации, и манерой говорить он стал напоминать Дэвида Фроста. [4] Филипп, как ему казалось, всегда презирал Дэвида Фроста, но теперь, пожалуй, он должен скрепя сердце признать, что была в этом чувстве и доля уважения — настолько отталкивающей была мысль о том, что Чарлз Бун с успехом повторяет его карьеру. Но каков Бун! Потрясающе ловкий очковтиратель, даже старому знакомому может лапши на уши навешать, и только этот блудливый глаз выдает его. Что ж, будет о чем рассказать в первом письме домой. Угадай, кого я встретил в самолете? Heucnpaвимого Чарлза Буна — ты помнишь, конечно, эту головную боль английской кафедры; он закончил университет пару лет тому назад. Отрастил волосы до плеч, «прикинут» по последней моде и, как всегда, сочиняет небылицы. Сразу взялся меня поучать! Но он такой простодушный, что обижаться на него трудно.