По возвращении Филиппа из Штатов вся его коллекция американизмов зачахла под непонимающими и неодобрительными взорами студентов и коллег. Спустя десяток лет примесь американского жаргона (как научного, так и просторечного) вошла в оборот и даже стала модной в британских академических кругах, но Филиппу уже было поздно (как всегда!) менять свой стиль традиционного английского дона, стоящего на страже родного языка. И все же американское наречие сохранило для него свое тайное и робкое очарование. Считать ли это наследием военного детства — влиянием голливудских фильмов и потрепанных номеров американских журналов для семейного чтения, накрепко связавших американизмы с конфетами, которых не давали даже по талонам? Возможно, была в этом и чисто эстетическая, не поддающаяся анализу привлекательность — нежная музыка смещенных ударений, смелые сокращения, причудливое многословие и яркие сравнения, оживающие в его памяти по мере удаления от английских берегов и стремительного приближения американских. И, в точности как старая дева, внезапно получившая баснословное наследство, которая немедленно срывается в Париж и мчится дальше к югу, и, сидя в нетерпении в купе, твердит французские слова, знакомые еще из школьных уроков, ресторанных меню или давнишних экскурсий в ближайший портовый городишко, Филипп, вжатый в кресло «Боинга», неслышно шевеля губами, под шум реактивных двигателей пробует на язык полузабытые интонации и обороты.
Филипп Лоу, хоть он и не старая дева, а отец троих детей и единственный муж единственной жены, на сей раз путешествует в одиночку. Это отсутствие иждивенцев — конечно, удовольствие из редких, и, хотя ему стыдно в том признаться, он с такой же легкостью отправился бы без них хоть в Монголию. Вот, например, стюардесса ставит перед ним неопределенное во времени (то ли обед, то ли ужин — кто знает, да и не все ли равно на высоте в шесть километров над вращающейся планетой?), но аппетитное на вид съестное: копченый лосось, цыпленок с рисом, персиковое мороженое — все ловко расставлено на пластиковом подносе, а еще есть сыр и печенье, упакованные в целлофан, одноразовые приборы, персональные солонка и перечница кукольных размеров. Он поглощает принесенную еду медленно и с удовольствием, не отказывается от второй чашки кофе и открывает пачку роскошных длинных сигарет из магазина дьюти-фри… И больше ничего не происходит. Никто не просит его разрезать цыпленка или гарантировать качество лосося; соседские подносы не взлетают в воздух и не соскакивают с грохотом с колен; никто не выхватывает у него чашку кофе и не опрокидывает ее дымящееся содержимое ему на гульфик; костюм его не хранит воспоминаний о еде в виде жирных крошек от печенья, пятен от мороженого и майонезных клякс. Все это, как полагает он, похоже на невесомость в космосе или на не отягощенные притяжением прогулки по лунным тропам — непривычная легкость и свобода, резкое сокращение усилий, столь необходимых для ежедневных земных забот. И все это враз не кончится. Мысль эта наполняет его душу тайным ликованием. Тайным — потому что он не вполне свободен от чувства вины перед оставленной им Хилари, которая в этот момент, возможно, мрачно взирает на шалящую за столом троицу юных Лоу. И утешает его лишь то, что в данных обстоятельствах поездка эта состоялась не по его почину.
Филипп Лоу, собственно, и не подавал заявки на обмен с Эйфорией — частично потому, что от природы был весьма скромен в своих притязаниях, а частично оттого, что уже давно считал себя связанным по рукам и ногам семейными заботами и не способным на подобные авантюры. Декану факультета Гордону Мастерсу на его вопрос об обмене с Эйфорией он ответил:
— Да что вы, Гордон. Куда я поеду, когда у детей в школе решающий момент — в следующем году у Роберта выпускные экзамены для одиннадцатилеток, а у Аманды на носу экзамены за пятый класс?
— Ну-мнэ-мнэ-мнэ-мнэми не справятся? — ответил Мастерс. Его манера проглатывать первую часть фразы превращала общение с ним в тяжкое испытание, равно как и то, что, глядя на собеседника, он прищуривал один глаз, словно смотрел на него в прицел ружья. Он и в самом деле был заядлым охотником, и его кабинет, по стенам которого были развешены злобно оскалившиеся чучела животных, служил ярким подтверждением его снайперского искусства.
Сжеванные начала фраз, как полагал Филипп, декан принес с собой из армии, где в любом высказывании имеет значение лишь последнее слово. Годы практики научили Филиппа извлекать смысл из этого нечленораздельного потока, и потому он не затруднился с ответом:
— Да нет, как я могу оставить Хилари одну с детьми на шесть месяцев?
— Ну мнэ-мнэ-мнэнятно, — пробормотал Мастерс, переминаясь с ноги на ногу и тем самым выказывая свое разочарование или даже недовольство. — Ну мнэ-мнэ-мнэ-мнэможность, вообще-то.
Напрягая все мозговые извилины разом, Филипп постепенно уразумел, что нынешний претендент на обмен с Эйфорией в последний момент отказался, получив кафедру в Австралии. В результате комиссия по обмену стала срочно искать другого кандидата, и Мастерс (а он был ее председателем) был готов протолкнуть Филиппа, если бы у него возник к этому делу интерес.
— Ну мнэ-мнэ-мнэ-мнэ-майте об этом, — сказал напоследок декан.
И Филипп стал об этом думать. Думал он весь день, а вечером, помогая Хилари мыть посуду, упомянул об этом как бы между прочим.
— Соглашайся, — ответила Хилари после минутной паузы. — Тебе нужно передохнуть, переключиться. Ты здесь уже порядком выдохся.
Филипп не стал этого отрицать.
— Но как же дети? Экзамен Роберта? — спросил он, сжимая в руках, как последнюю надежду, мокрую тарелку.
Пауза, сделанная Хилари на этот раз, была дольше.
— Нет, ты все-таки поезжай. А я останусь с детьми.
— Но это несправедливо, — возразил он. — Да нет, куда я поеду?
— Я справлюсь, — ответила Хилари, забирая у него тарелку. — В любом случае, совершенно очевидно, что вот так сорваться с места впятером мы не можем. И дом оставить не на кого, тем более зимой. Я уж не говорю о расходах…
— Вот тут ты права, — сказал Филипп, наполняя раковину чистой водой и с чувством взбалтывая пену, — один бы я смог, пожалуй, здорово сэкономить. Может, хватило бы и на центральное отопление.
Установка центрального отопления в их большом холодном и промозглом доме давно была несбыточной мечтой семейства Лоу.
— Вот и поезжай, милый, — сказала Хилари с решительной улыбкой. — Нельзя упускать такую возможность. И неизвестно, как долго Гордон будет председателем комиссии.
— Вообще-то он молодец, что обо мне подумал.
— А ты все сетуешь на то, что он тебя недооценивает.
— Да, пожалуй, я был к нему несправедлив.
На самом же деле Гордон Мастерс решил поддержать кандидатуру Филиппа, желая перевести в старшие преподаватели куда более молодого сотрудника факультета — многообещающего лингвиста, которого давно заманивали к себе новые университеты, и передать ему эту ставку в отсутствие Филиппа было бы куда проще. От Филиппа, конечно, все это тщательно скрывалось, хотя, будь он более искушен в вопросах политики, он мог бы обо всем догадаться.
— Так ты действительно не против? — переспросил он Хилари и задавал ей этот вопрос ежедневно вплоть до самого отъезда. И на вокзале в Раммидже снова спросил:
— Ты и в самом деле не против?
— Милый, ну опять ты за свое. Конечно, мы будем без тебя скучать. И ты тоже, я надеюсь? — мягко поддразнила она его.
— Да-да, конечно.
Вот здесь-то и коренилось чувство вины. Если честно, не так уж он будет и скучать. Вовсе не питая к своим детям неприязни, он прекрасно проживет без них шесть месяцев и еще спасибо скажет. Что же до Хилари, то за все эти годы она так срослась со своим потомством, что превратилась в единую с ним онтологическую категорию. В поле зрения Филиппа она существовала лишь как передатчик новостей, предупреждений, требований и обязательств по отношению к Аманде, Роберту и Мэтью. Вот если бы она уехала в Америку, а он остался дома с детьми, он бы сразу о ней заскучал. А так, без детей, какие могут быть резоны в том, чтобы рядом была жена?
Конечно, были дела постельные, но в последние годы их роль в жизни четы Лоу заметно приуменьшилась. Ничего похожего на американский медовый месяц у них больше не было (и разве это вообще возможно?). В Америке, например, в момент наивысшего наслаждения у Хилари вырывался резкий вскрик, еще более возбуждавший Филиппа; а в первую же ночь по возвращении в Раммидж, стеля постель в снятой ими квартире кое-как перестроенного дома, они явственно услышали негромкое покашливание за стеной, и с тех пор, даже после переезда в жилье с лучшей звукоизоляцией, оргазм у Хилари (если таковой вообще случался) сопровождался свистящим вздохом, напоминавшим звук спускающегося пляжного матраца.
За всю их семейную жизнь в Раммидже Хилари никогда не отказывала Филиппу в постели, но никогда и не побуждала его к любви. Его объятья она принимала с той же спокойной, слегка озабоченной доброжелательностью, с какой подавала ему завтрак или гладила его рубашки. С годами Филипп стал постепенно терять интерес к физической стороне брака. При этом он старался убедить себя, что в этом нет ничего ненормального.
Впрочем, внезапно разразившаяся в середине шестидесятых сексуальная революция поколебала его устои. Воскресная газета, которой он не изменял с тех пор как оказался в университете, этот серьезный печатный орган, изобилующий книжными рецензиями и отрывками из мемуаров государственных деятелей, вдруг вызывающе расцвел фотографиями сосков и эротического женского белья; его студентки вдруг стали одеваться как панельные девицы, а юбки так укоротились, что он мог, запамятовав имена, различать девушек по цвету трусиков; в доме стало неудобно читать современные романы, так как в любой момент ребенок мог заглянуть в книгу через плечо. И кино, и телевидение твердили об одном: у остальных людей секс куда более интенсивен и разнообразен, чем у Филиппа.
Да так ли это? Общеизвестно, что в романах куда больше супружеской неверности, чем в жизни, и несомненно, то же касается и оргазма. Вглядываясь в физиономии коллег по факультету, он убеждался: ни единой Приметы Утоленного Желанья. [1] Но были еще и студенты — все знали, что они гуляют налево и направо. Как научный руководитель, он сталкивался, впрочем, лишь с отрицательными последствиями: секс изматывал их, отвлекал от учебы, студентки беременели и пропускали экзамены или же страдали от побочного действия противозачаточных пилюль. И все же он завидовал окружающему их миру неприкрытых страстей, пособий по сексу в привокзальных киосках, эротической музыки и обнаженной натуры на сцене и на экране. Его собственная юность была гораздо беднее в том, что касалось удовлетворения любопытства, а вслед за ним и желания: все сводилось к чтению наиболее смелых пассажей из книг серии «Классика для всех», а на выпускном вечере, когда во время последнего вальса пригасили свет, появилась возможность прижаться к партнерше, обернутой полудюжиной метров скользкой тафты, так, чтобы бедром почувствовать застежку на ее поясе для чулок.
И вот что еще вызывало его искреннюю зависть у молодых — их новая манера танцевать, хотя в этом он не смог бы признаться ни единой душе. Под предлогом потакания капризам детей и тщательно скроив на лице мину удивленного презрения, он смотрел вместе с ними хит-парады и тому подобные передачи с щемящим чувством сожаления и удовольствия. Как завораживали эти мелькающие бедра и виляющие попки, дергающиеся головы и подпрыгивающие грудки, как все это раскрепощало и как все это было восхитительно безумно! И с какой бесконечной тоской вспоминались ему танцы его молодости, эти чопорные, схематичные фокстроты и квикстепы, и какой чудовищно неловкий был он кавалер! А в новых танцах все казалось просто: никто не мог ошибиться фигурой, наступить партнеру на ногу или налететь с ним на другую нескладную пару, как в парковом аттракционе с автомобильчиками. Все было так просто, и он нутром чувствовал, что и он так смог бы, но увы — пробовать уже слишком поздно, как поздно зачесывать волосы на лоб, носить цветастые рубашки или пытаться убедить Хилари попробовать в постели новые позы.
Одним словом, если Филипп и ощущал себя обделенным в чувственных наслаждениях, то это был чисто элегический настрой. Ему и в голову прийти не могло, что еще не поздно присоединиться к дионисийской толпе. Так же далек он был от идеи изменить Хилари с какой-нибудь из соблазнительных девиц, роящихся в коридорах филологического факультета. Такие мысли были чужды его английскому сознательному «я». Подсознание же его занимали иные помышленья, и где-то глубоко-преглубоко, в самом истоке его нынешнего торжества, таилось предвкушение любовных приключений. Но даже если это так, то до его сознательного «я» слухи об этом еще не добрались. На тот момент самый нескромный план, созревший в его голове, состоял в том, чтобы все ближайшее воскресенье проваляться в постели перед телевизором с сигаретой и газетами.
Какое счастье! Не надо вставать к семейному завтраку, мыть машину, стричь газон и исполнять прочие обряды Священной Британской Субботы. Более того, не надо тащиться на послеобеденную воскресную прогулку. Не надо, с трудом выбираясь из кресла после сытного обеда, помогать Хилари одевать детей, выдумывать новые бесцельные маршруты для поездок на машине или брести в соседний парк, по которому, как грешники в аду, гонимые пыльным ветром, слоняются кучки людей, обходя завихрения из мусора и мертвых листьев, скрипящие качели, пустые футбольные площадки, тухлые пруды и рукотворные озера с прикованными к берегам шлюпками, символизирующими невозможность спасительного бегства. Сартрова «Тошнота» в окрестностях Раммиджа… Не видеть этого целых шесть месяцев!
Филипп гасит сигарету и тут же закуривает новую. Смотрит на часы. Осталось меньше половины пути. В салоне начинается какая-то суета. Он озабоченно озирается, боясь что-либо пропустить. Пассажиры надевают пластиковые наушники, которые при посадке лежали в прозрачных пакетах на каждом сиденье. У передних рядов стюардесса возится с похожим на трубу аппаратом. Какая прелесть, сейчас им покажут фильм! За это — дополнительная плата. Филипп с готовностью отдает деньги. Сидящая через проход старушка — божий одуванчик показывает ему, как подключить наушники, через которые, как он обнаруживает, его уже развлекают по трем каналам. Барток, музыкальный серпантин и какой-то вздор для детей. Культурно более предрасположенный к Бартоку, он через несколько минут переходит на серпантин — на спокойный, пульсирующий ритм — что это? — ах да, «Эти маленькие глупости»…
Тем временем в другом «Боинге» Моррис Цапп наконец догадался, в чем странность выбранного им рейса. Догадка сия — запоздалый результат похода через весь салон в туалет, и посетила она его, как медленно раскрученный трюк в кинокомедии, аккурат в финале справления им малой нужды. На обратном пути он укрепился в своем подозрении, тщательно рассмотрев пассажиров во всех рядах. Он тяжело опускается в кресло и, как имеет обыкновение делать в глубокой задумчивости, кладет ногу на ногу и исполняет сложное соло, барабаня ногтями по подошве правого ботинка.
Все до единого пассажиры в салоне, кроме него, — женщины.
И как это прикажете понимать? Вероятность случайного совпадения представляется бесконечно малой. Опять милые шутки Небесного Провидения. Интересно, каковы будут его шансы в случае чрезвычайного происшествия — женщины и дети вперед, а он стоит в очереди за спасательной лодкой под номером сто пятьдесят шесть?
— Извините, пожалуйста.
Это очкастая блондинка на соседнем сиденье. На коленях у нее раскрытый журнал с заложенным на нужной странице пальцем.
— Можно узнать ваше мнение по поводу этикета?
Покосившись на журнал, Цапп ухмыляется:
— Что, и в религиозных журналах завели колонку по этикету?
— Если женщина видит, что у мужчины расстегнута ширинка, должна ли она сказать ему об этом?
— Определенно.
— У вас, мистер, ширинка расстегнута, — говорит девушка и возобновляет чтение, прикрыв журналом лицо, в то время как Цапп торопливо приводит одежду в порядок.
— Послушайте, — продолжает он как ни в чем не бывало (Моррис Цапп не верит в то, что требуется время, чтобы замять неловкость). — Вам не кажется странным этот рейс?
— Странным?
— Да. В том, что касается пассажиров.
Журнал опускается, и толстые линзы обращаются в его сторону.
— Единственная странность здесь — это вы.
— А, вы тоже догадались! — вскрикивает Цапп. — А до меня только что дошло. Стукнуло прямо в темечко. Пока я был в сортире… Именно так… Кстати, спасибо, что сказали мне, — он ткнул пальцем себе в пах.
— Всегда к вашим услугам, — ответила девушка. — А как вас угораздило попасть на этот чартер?
— Одна из моих студенток продала мне свой билет.
— Теперь все понятно, — сказала девушка. — Я так и думала, что аборт вы делать не будете.
Бац! Вот теперь все стало на свои места! Цапп украдкой оглядывается на соседние ряды. Сто пятьдесят пять жен-шин — все в разных позах, кто спит, кто вяжет, кто смотрит в окно, и все они (теперь он знает почему) странно молчаливы, погружены в себя, подавлены. Он перехватывает чей-то взгляд и отворачивается от его смертоносного блеска. Ему становится не по себе, и, повернувшись к блондинке, он хрипло спрашивает ее, указывая большим пальцем через плечо:
— Так что, все эти женщины?..
Она кивает.
— Японский бог! (Весь запас ругательств и непристойностей, подрастраченный Цаппом в ежедневном обиходе, в моменты больших потрясений сводится к подобным ласковым заклинаниям.)
— Извините за вопрос, — говорит блондинка, — но мне просто интересно. Вы оплатили весь комплекс услуг — обратный билет, гонорар хирургу, пятидневный стационар в одноместной палате и экскурсию в Стратфорд-он-Эйвон?
— А при чем здесь Стратфорд-он-Эйвон, лопни моя селезенка?
— Чтобы поднять настроение. Предполагается посещение спектакля.
— «Все хорошо, что хорошо кончается»? — в мгновенье ока парирует он. Однако за шуткой скрывается сильное смущение. Разумеется, он слышал об этих чартерах, летающих из Штатов, где получить разрешение на аборт довольно трудно, в Англию, где новый закон предоставляет в этом смысле более широкие возможности. В обычном разговоре Цапп попросту отмахнулся бы от подобной темы, переведя ее в разряд простых примеров закона спроса и предложения в действии, и язвительно заметил бы, что англичашки здорово нагреют на этом руки. Нет, он вовсе не блюститель нравов и не реакционер. Во всех опросах общественного мнения он выступал в поддержку пересмотра закона Эйфории об абортах (а также законов, запрещающих блуд, мастурбацию, супружескую неверность, гомосексуализм, орально-генитальный секс и половые акты в положении «женщина сверху»: штат Эйфория был основан кучкой узколобых пуритан, чьи закостенелые моральные запреты легли в основу гражданского кодекса, при строгом соблюдении которого пришлось бы лишить свободы девяносто процентов нынешнего населения). Но оказаться в самолете с полутора сотнями женщин, ожидающих расплаты за грех, — это совсем другое дело. При мысли о других полутора сотнях обреченных на смерть безбилетных пассажиров у него волной пробегает по спине холод, а недавно пережитая Филиппом Лоу вибрация самолета, проходящего зону атмосферной неустойчивости, бросает его в нервную дрожь.
А дело все в том, что Моррис Цапп по сути своей номинальный атеист, сиречь современный вариант свифтова номинального христианина. Под твердым панцирем еврея-вольнодумца (как раз тот тип, без которого, по мысли Т. С. Элиота, прекрасно обошлось бы идеальное общество) прячется нежная сердцевина старомодного иудео-христианского страха Божьего. Если бы побывавшие в космосе астронавты доложили о том, что на обратной стороне Луны обнаружена высеченная гигантскими буквами надпись «Слухи о Моей смерти сильно преувеличены», то это не столько удивило бы Цаппа, сколько подтвердило его глубоко укорененные предчувствия. И именно сейчас, как никогда, он ощущает, что до боли уязвим перед Господней карой. Да разве можно поверить в то, что этот Старикан-на-Небе сквозь пальцы будет смотреть на снующие у него под носом погибельные челноки, к тому же загрязняющие воздух и доводящие ангелов, которые записывают грехи, до писчего спазма? Ну уж нет, не сегодня-завтра он грохнет один из самолетов с небес на грешную землю, и почему бы не именно этот?
Цаппа охватывает жалость к собственной персоне. С какой стати он должен страдать за компанию со всеми этими бесчувственными бабами? За всю свою жизнь он лишь однажды сделал женщине ребенка и, как честный человек, на ней женился (правда, через три года она с ним развелась, но это уже другая история, и просьба не предъявлять в одном иске больше одного обвинения!). Провокация! Эту подлянку подстроила ему мерзавка, продавшая ему свой билет меньше чем за полцены — конечно, он не устоял, хотя и удивился, откуда такая щедрость, когда неделю назад он на экзамене поставил ей то, чего она заслуживает. Наверное, у нее случилась задержка, она и помчалась заказывать место на аборт-экспресс, а потом, когда все обошлось, подумала: профессор Цапп собирается в Европу, толкну-ка я ему свой билет, а там, глядишь, в самолет попадет молния. Прекрасное вознаграждение за попытки сохранить высокий уровень образования!
Очнувшись, Цапп обнаруживает, что девушка на соседнем кресле с интересом разглядывает его:
— А вы преподаете? — спрашивает она.
— Да, в университете штата Эйфория.
— Правда? А что вы преподаете? Я изучаю антропологию в Эйфорийском колледже.
— В Эйфорийском колледже? Это то самое католическое заведение в Эссефе?
— Точно.
— Тогда что ты делаешь в этом самолете? — шипит Цапп, разряжая все свое негодование и весь свой суеверный страх на этой белобрысой финтифлюшке. Уж если католики пошли косяком делать аборты, то на что может надеяться остальное человечество?
— Я принадлежу к католикам андеграунда, — отвечает она серьезно. — Я не цепляюсь за догмы, а подхожу к ним критически.
Взгляд ее, за гигантскими линзами очков, невозмутим и ясен. Моррис Цапп испытывает прилив миссионерского одушевления. Он должен совершить благое дело, научить эту простушку различать добро и зло, отговорить ее от богопротивного намерения. Быть может, одной души, спасенной от греха, будет достаточно, чтобы обеспечить ему успешную посадку? Он торопливо склоняется над ней:
— Послушай, детка, позволь мне дать тебе отеческий совет. Не делай этого. Ты никогда себе этого не простишь. Роди ребенка. Отдай его на усыновление — проблем не будет, детские дома остро нуждаются в пополнении. А может, отец ребенка, увидев его, захочет на тебе жениться — такое часто бывает.
— Он не может жениться.
— Уже женат, да? — Моррис Цапп качает головой, осуждая греховность представителей своего пола.
— Нет, он священник.
Склонив голову, Цапп прячет лицо в ладони.
— Вам плохо?
— Обычный приступ утренней тошноты, — бормочет он сквозь пальцы. Потом поднимает глаза на соседку.
— Этот поп, он оплачивает твою поездку из приходских пожертвований? Или организовал специальный сбор?
— Он ничего об этом не знает.
— Ты не сказала ему, что беременна?
— Я не хочу, чтобы ему пришлось выбирать между мной и данными им обетами.
— Он еще давал какие-то обеты?
— Бедность, воздержание, послушание, — задумчиво отвечает девушка. — Но я думаю, что он по-прежнему беден.
— А кто оплатил твою поездку?
— Я по вечерам работала на Южной улице.
— Это там, где полуголые танцовщицы?
— Нет, в магазине пластинок. Хотя, правду сказать, на первом курсе я подрабатывала танцовщицей без верха. Но когда мне стало ясно, какие они шкуродеры, я ушла оттуда.
— Да, в этих заведениях дерут три шкуры.
— Я не о посетителях, а об эксплуатации женского труда, — ответила девушка с легким презрением. — Как раз тогда я и заинтересовалась движением феминисток.
— Движение феминисток? Это еще что такое? — спрашивает Моррис Цапп, которому явно не понравилось название. — Ничего об этом не слышал. (Да и мало кто слышал об этом в первый день 1969 года.)
— Еще услышите, профессор, дайте срок, — обещает девушка.
Тем временем и для Филиппа Лоу нашелся собеседник. Посмотрев фильм (шумный вестерн, от которого у него разболелась голова, так что финальную перестрелку он смотрел, переключившись на музыкальный серпантин), он вдруг почувствовал, что радость жизни в нем куда-то испарилась. Он уже утомился от неподвижного сидения, он ерзает в кресле, пытаясь найти для своих конечностей более удобное положение, приглушенный шум моторов уже действует ему на нервы, а вид за окном вызывает головокружение. Он пытается читать бесплатный номер «Таймс», но не может сосредоточиться. Что ему сейчас совсем не помешало бы, так это чашечка крепкого чая — по его часам уже за полдень, — но, набравшись смелости попросить об этом проходящую мимо стюардессу, он получает отрывистый ответ, что через час им подадут завтрак. Но он сегодня уже завтракал и больше не хочет! А дело конечно же в разнице во времени. Сколько там сейчас в Эйфории, на семь или восемь часов раньше, чем в Лондоне, или позже? Надо прибавлять или вычитать? Сейчас еще сегодня или уже завтра? Или вчера? Так, солнце встает на востоке… Он хмурится от напряжения мысли, но результат выходит бессмысленный.
— Ба, разрази меня гром!
Хлопая ресницами, Филипп всматривается в остановившегося в проходе молодого человека. Вид у него сногсшибательный. На нем замшевые брюки клеш, а поверх рубахи в желто-розовую полоску надета непомерных размеров домотканая жилетка с бахромой до колен. Волнистые рыжие волосы спускаются до плеч, а над верхней губой — бандитские усики более темного оттенка. На жилетке в три ряда, как воинские медали, расположилось с дюжину значков психоделических расцветок.
— Вы че, не узнаете, мистер Лоу?
— А-а… — Филипп мучительно старается припомнить. — Да, кажется, мы знакомы, но… — И тут молодой человек резко стреляет левым глазом вбок, словно успев поймать взглядом падающий с крыла самолета двигатель. Филипп наконец узнает его.
— Бун! Господи, теперь узнал. А вы слегка изменились.
Бун довольно хмыкает:
— Улет! А вы, часом, не в Эйфорию летите?
— Да, так оно и есть.
— Классно! Я тоже.
— Вы?
— Вы че, не помните, вы же мне характеристику писали?
— Я их много написал, Бун.
— Это точь-в-точь игральный автомат, знай дергай себе за ручку. Дергай и дергай. И вдруг — бац! С вами кто-нибудь сидит? Нет? Я мигом. Отолью — и к вам. Не убегайте. — Он возобновляет прерванное шествие в туалет, чуть не налетает на стюардессу, идущую ему навстречу и удерживает ее, обхватив обеими руками за плечи. «Пардон, милочка», — слышит Филипп и видит ее ласковую ответную улыбку. Да, Бун все тот же!
Случайная встреча с Чарлзом Буном в нормальной обстановке отнюдь не согрела бы Лоу душу. Этот малый года два назад закончил мучительный и явно затянувшийся курс обучения в университете Раммиджа. Он относился к той категории студентов, которых Филипп за глаза называл факультетскими стилягами. Это были неглупые молодые люди плебейского происхождения, которые, в отличие от нормальных студентов (таковым был когда-то и Филипп), не выказывали никакого почтения к общественным и культурным ценностям принявшего их в свое лоно заведения и вплоть до последнего дня сохраняли неотесанность в одежде, поведении и речи. Они опаздывали на занятия, ходили немытые, небритые и в той же одежде, в которой, очевидно, и спали. Сидели они развалясь, окурки тушили о мебель. Старательность и тяга однокурсников к знаниям вызывали у них презрительную усмешку, а на вопросы преподавателей они отвечали невразумительно и односложно. Зато в курсовых громили все и вся с изощренной агрессивностью и высокомерием. Возможно, борясь с собственными предрассудками, университет ежегодно зачислял в студенты трех-четырех подобных типов, неизменно становящихся возмутителями общественного спокойствия. В приснопамятные студенческие годы Чарлз Бун втянул редактируемую им университетскую газету «Раскаты грома» в дорогостоящую судебную тяжбу по поводу клеветы в адрес жены мэра; комендант общежития из-за него был вынужден досрочно уйти на пенсию по состоянию здоровья и до сих пор не оправился от нервного расстройства; затем Бун явился на телевизионную викторину для интеллектуалов пьяным вдрызг; пытался (безуспешно) организовать кампанию за выдачу бесплатных презервативов на балу у первокурсников, а также защищал себя (на этот раз успешно) в городском суде в связи с обвинением в краже книг из университетской лавки.
Как куратору Буна на последнем курсе, Филиппу пришлось принять скромное, но изнуряющее участие в перипетиях его судьбы. На заседании экзаменационной комиссии, продлившемся десять часов, девять из которых были потрачены на обсуждение письменных работ Буна, ему была выставлена оценка «условно хорошо» — компромисс, со скрипом принятый теми, кто хотел провалить его, и теми, кто намеревался поставить ему высший балл. На выпускном вечере Филипп пожал Буну руку с радостной надеждой, что этим дело и кончится, но его чаяния оказались преждевременными. Не поступив в аспирантуру, Бун продолжал еще несколько месяцев слоняться по коридорам факультета, давая студентам понять, что он принят на работу научным сотрудником, и явно рассчитывая на то, что руководство устыдится и в конце концов пойдет на это. Когда сей номер не прошел, Бун наконец исчез из Раммиджа, но Филиппу не было суждено забыть о его существовании.