Улита
ModernLib.Net / Детективы / Литов Михаил / Улита - Чтение
(стр. 2)
- И нет никакого выхода из этого замкнутого круга? - Постой!.. - Я поднял руку. - Возвращаюсь к твоим словам о крепости духа. Не думать обо всем этом - вот единственный верный путь к такой крепости. Замкнутый круг? Да! Ха, выход!.. Прожить отпущенный срок, чем не выход? Я думал, что избавился, но ужас приходил снова. Уходил и снова возвращался. В пересказе все это звучит не очень уж страшно, слова не так беспомощны, как человек. За словами можно укрыться. Можно представить их могучей силой. Но заглянуть бессловесной мыслью, едва-едва видящим вглядом в бездну... О-о! - закричал я и, вскочив на ноги, погрозил кому-то кулаком. Я снова забегал из угла в угол. - Ну хорошо, - сказала Улита, испуганно глядя на меня, - успокойся. - Ничего хорошего! - грубо оборвал я ее. - Я понимаю, сейчас ты на моей стороне, переживаешь за меня, сочувствуешь мне, но... цыц! цыц, Улита!.. с другой стороны, ты и я сейчас - одно, и я могу надрать тебе уши, могу Бог знает что сделать с тобой, мы с тобой одно перед лицом бездны, и ты во мне все равно что улитка в раковине, и я могу вытолкать тебя, извернуться так, что ты пулей вылетишь... Да... о чем я? Знаешь, с каждым приходом этого ужаса... и зачем ты теперь только возобновила его во мне?.. с каждым разом я все сильнее и мучительнее ощущал, что со мной происходит что-то стыдное. Можно глубоко до дикости и одержимости страдать из-за невыразимой любви к Богу, или из ревности, или из-за того, что тебе не хватает денег для благополучной и счастливой жизни, и это не будет стыдно, хотя это искусственные и суетные страдания. При всей их суетности они совершенно человеческие. А в том, что происходило со мной, заключалось словно что-то нечеловеческое... не демоническое, конечно, это было бы чересчур, а вот такое, что бывает у человека, но чего он старается не замечать и что делает как бы только по печальной необходимости. Но как я мог не замечать собственных мук? Я их даже очень замечал, и это тоже было ужасно. Это означало оставаться один на один со своим позором. И пусть этот позор известен не мне одному, пусть все находятся в одинаковом со мной положении, а выходило так, словно всем ничего, а на мою голову все шишки. И когда стыд от такой моей отвратительной, гнусной, непотребной исключительности стал мучить меня больше, чем само мучение, это вдруг прекратилось как будто само собой. Я просто перестал думать о том, что собой представляю. Улита принялась собирать посуду, и ее нежные руки пришли в движение. Я жадно следил за ними. Я все отдал бы за то, чтобы они обвили мою шею. Улита молчала. Она замкнула уста и ключик выбросила Бог знает как далеко. Она не спрашивала, что же в действительности такого постыдного заключалось в моих тогдашних мучениях и насколько глубоко я взволнован и вернулся к прошлым мукам теперь, когда ее праздное любопытство разбередило мне душу. Ей очень хотелось спросить это, в сущности она была невинна и наивна в своем любопыстве, даже чиста, девственна, но она видела, как я разошелся, испугалась и надеялась молчанием, куда более невыносимым для нее, чем для меня, изгнать из моих недр недоумение, тоску и муку. Она не понимала, что эти страдания, вторгшись чуждыми, почти тотчас становились не чем иным как моей душой и, даже не шутя страдая, я вовсе не спешил расстаться с ними. Они должны были уйти сами собой и когда пробьет час ухода, а то, что пыталась сделать Улита своим храбрым молчанием, могло обернуться лишь умерщвлением моей души. Я усмехнулся над ее наивной и трогательной попыткой. Она заметила мою улыбку, испугалась еще больше, но интуитивно поняла, что я не против продолжения разговора и даже хочу, чтобы она нарушила свой случайный обет молчания, и в растерянности спросила первое, что пришло ей на ум: - А что же дальше? Что может произойти, если мыслить так, как мыслишь ты? - Все что угодно. - Например? - пробормотала Улита. - Например, следующее, - сказал я, жестом приглашая ее снова сесть, умиротвориться и выслушать мои предположения. - Вполне вероятно, что муки на этот раз достигнут апогея, я не выдержу пытки, войду в ванную, погружусь в теплую воду, перережу себе вены и с истомленным видом откинусь на бортик в ожидании избавительницы смерти. Но молчу, молчу... вижу, как неприятно удивляет и пугает тебя эта гипотеза! Уже слышу готовые сорваться с твоих уст слова простеста и мольбы! Но возможен и другой исход... Может быть, зимней лунной ночью ты будешь стоять на ледяной горке, такая маленькая, беззащитная, трогательная, что я не удержусь и снизу протяну руки, призывая тебя... и ты шагнешь ко мне, не правда ли? Ты скатишься с горки и очутишься в моих объятиях, я, может быть, не устою на ногах, и мы оба со смехом упадем в сугроб... Прищурившись, я мысленно всматривался в нарисованные мной картины. Мысль и в самом деле была бессловесной. Но фигурку на вершине горы я видел отлично, она стояла там как живая, и надо всем подрагивала бледная круглая луна, но западала за край, я не в состоянии был удержать ее в пустоте неба. Я покачал головой, удивляясь холоду, каким повеяло на меня от этой картины, и в какой-то момент усомнился, Улиту ли вижу на ледяной горке. Что она говорила мне сейчас, высказывая свои соображения на представленные мной варианты, я не разбирал, внезапно оглохнув. Власть смерти расширялась в моем сознании. Холодная смерть в теплой воде. Меня бросило в жар, и я словно веером помахал рукой, навевая на себя прохладу. Я бы сказал моей подруге, что с наступлением душной ночи буду без слов, упорно и тупо искать близости с ней и духота превратится в чад, мы угорим, сгорим в любовной лихорадке. Мол, теперь это решено. И слов не надо. Оказалось, однако, что я уже дал весьма одобрительный ответ на ее пожелание удалиться в магазин за необходимыми покупками. Она сгорбилась старушкой, утомленной домохозяйкой. Неужто хлопоты обо мне, мыслящем тростнике, сделали ее такой? Но и потом, вернувшись, она была какой-то пришибленной. Видимо, наш разговор сразил ее. Я решил эту ночь провести в одиночестве, ничем не рискуя, ведь скорбь ее страха и потерянности могла обернуться для меня невиданными ловушками и оскорблениями. Утром я тихонько выскользнул из дома, убежал ни свет ни заря, мне не хотелось, чтобы Улита, войдя в мою комнату с подносом, посмотрела на меня как на человека, который минувшей ночью ничего не предпринял. Иначе она не посмотрела бы, иначе и не было возможности посмотреть, потому что я действительно ничего не предпринял, а устремился я к одиночеству по собственной или по ее воле, в данном случае не имело большого значения. Я пришел на комбинат и влился в бригаду. За работой быстро побежало время, я почти забыл, что в Улите, которой я накануне так пространно и, пожалуй, несколько безответственно открылся, меня ждет нерешенный вопрос всей моей жизни. Во всяком случае, в те редкие мгновения, когда я вспоминал о ней, ворочая замороженные туши, я довольно легкомысленно, как бы отмахиваясь, полагал, что теперь она не будет чинить никаких препятствий моим амурным амбициям, я возьму ее и этого будет совершенно достаточно. А труд был все такой же тяжкий и мрачный. Случилось так, что мои напарники ушли на обед, а я, выполняя отдельное маленькое задание, замешкался в огромном холодном помещении наедине с тушами. Внезапно это мое уединение в царстве мертвых и предназначенных в пищу животных было нарушено появлением молодой жены одного из здешних начальников. Контраст, царивший в этой чете, бросался в глаза, начальник был угрюм, замотан, туповат и уродлив, а его жена была нарядна, оживлена и прекрасна, ну, прекрасна ровно настолько, насколько может быть таковой живая, не воображаемая, не выдуманная всякими трубадурами и творцами учебников секса женщина. Надо полагать, жилось ей недурно. Я был в фуфайке, в засаленной хламиде, с инеем на бороде, в общем, затюканный Дед Мороз, усталый и одичалый, а она пронеслась мимо меня облаком свежести, благоухания и легкого опьянения. Что-то напевая, она с завидной беспечностью полезла на один из высоких штабелей, в которые были уложены все находившиеся в помещении туши. - Не делайте этого, - предостерег я, - это очень опасно, туши скользкие... Что могли значить для нее слова того пугала, каким я перед ней выглядел? Она продолжала карабкаться наверх с кошачьей ловкостью и уже почти сверху ответила: - Какое мне дело до вашей опасности? Я хочу танцевать! - Опасность не моя, опасность грозит вам... - бубнил я, но уже сам плохо верил в свои слова, предпочитая любоваться грацией плясуньи. - А для танцев можно найти другое место. - Вот вы и ищите, я же буду танцевать здесь. И вот она на вершине, на верхней туше, на скользкой и не слишком-то ровной площадке, которую та туша образовывала. Я не мог не улыбнуться, увидев ее под потолком, под сумрачными сводами этого адского места, такую открытую, доверчивую, пьяненькую, солнечную, красивую. А она выпрямилась во весь свой рост, расправила плечи, подняла согнутые в локтях руки, отчего ее голова очутилась как бы на дне цветочной чаши, и принялась бесшумно шевелить стройными ножками, отбивать на красноватой туше чечетку своими легкими туфельками на высоких каблуках. Она делала невозможное, на подобной эстраде никакому обыкновенному человеку не под силу столь нескованно, не заботясь о безопасности танцевать. Но я уже фактически не сознавал этого. Поскольку сама она не видела риска своей затеи, то и я, уже и так не смогший удержаться от улыбки, перестал видеть его и волей-неволей стал вторить ей, т. е., стоя внизу и любуясь плясуньей, тоже пустился в своего рода пляску. Танцор из меня был никудышний, к тому же меня обременяли нелепая, тяжелая одежда и сознание, что женщина в сущности не ищет во мне партнера и едва ли даже замечает мои усилия, увлеченная собственной игрой. В конце концов я просто задвигался ни к чему не обязывающими движениями, а по-настоящему танцевала разве что моя улыбка, которая уже протянулась от уха до уха. И эта улыбка имела для меня сокровенное значение, она и подогревала мою убежденность, что все-таки в моем пребывании в этом отвратительном месте заключен известный смысл, по крайней мере возник теперь, когда я стал как будто танцевать, и освящала вспыхнувшую в моей душе надежду, что когда женщине наскучит ее забава, она обратит внимание на мою персону и, может быть, захочет побыть со мной. Отчего бы ей и не пожелать этого, если ей уже и так взбрело на ум танцевать во хмелю на коровьей туше? Надо сказать, что я не замечал в ней ничего хищного и циничного. Глупостью то, что она делала, было, это само собой, но женщине глупость вовсе не помеха на ее жизненном пути, а вот впечатления кровожадного монстра, плящущего на трупе поверженного врага она не производила. Вряд ли она вообще сознавала, что у нее под ногами то, что некогда было живым телом. Она понимала только свое удовольствие, тонко, изящно и с исполненной меры бойкостью жила им. Действительно могла она после такого додуматься и до новых удовольствий, которые уже я доставил бы ей, но судьба распорядилась иначе. Она поскользнулась и сначала шлепнулась на зад, а затем покатилась вниз. Штабеля там отнюдь не прочные, и, развались тот, по которому она съезжала, мы оба были бы погребены под тушами. Но штабель устоял, и дамочка неслась по нему как на незримых салазках, она визжала от ужаса, теперь сполна овладевшего ею, а досталось в результате мне одному. Не остановив толком своего дурацкого танца, я раскрыл объятия, чтобы принять скользившую, не допустить ее падения на цементный пол, и оглянуться не успел, как ее тонкий и острый, как игла, каблучок, пронзая глаз, въехал внутрь моей черепной коробки. Невероятная боль, одуряящая вспышка, а затем кромешный мрак. ----------- Улиту напугала и, наверное, до некоторой степени отвратила от меня моя исповедь накануне гибели, но она не была бы трогательно загадочным существом, если бы среди всех этих болевых ощущений похоронила меня всего лишь обычным разрядом. Она совершенно миновала пригород, которому, собственно, и надлежало проводить меня, его недавнего обитателя, в последний путь, и поехала договариваться о похоронах в город, хотя сама, пожалуй, вряд ли объяснила бы, что это взбрело ей на ум. Но и в городе она не пошла в стабильное и всем известное похоронное бюро, а направилась фактически без пути, наугад, прежде всего круто в сторону от этого бюро, по-прежнему более чем смутно представляя себе, какую цель преследует, и забрела в какой-то сомнительный район, даже мне в мою бытность едва знакомый. Ей горько было сознавать, что она навсегда потеряла меня, деньги у нее были, и она хотела предать меня земле хорошо, как бы со вкусом, независимо оттого, заслуживал ли мой прах особых почестей, - вот все, что она чувствовала и разумела и чем руководствовалась. Осуществила бы она свою цель и с помощью обычного бюро, где за деньги могли организовать Бог знает сколь пышное погребение, однако скорбящую овевали фантазии, ее вела в неизвестность туманная мечта о чем-то из ряда вон выходящем, изысканном, как будто даже поэтическом и неокончательном, не вполне земляном. И она почувствовала себя вознагражденной, когда в глухом переулке, куда и не всякий мужчина решился бы ступить, обнаружила похоронное агентство со странным названием "Навьи чары". Это художественное, чуточку и позаимствованное название подразумевало, конечно же, что в стоящем за ним агентстве с телами ушедших в мир иной обращаются не заурядно. Улита вошла, и в тяжелом, со свисающей по углам коричневой и пепельного оттенка декоративной паутиной вестибюле ее любезно встретил высокий молодой человек в черном. Он опустил веки и медленно покачал головой, сокрушаясь, что повод для их знакомства не удался радостным, а затем жестом пригласил клиентку в кабинет, тоже обставленный скорбно, усадил за массивный, похожий на гроб стол и с тихой проникновенностью объявил, что цены в агентстве головокружительные, исполненные самого смелого новаторства, зато обслуживание, какого не сыскать даже в краях, где к смерти испытывают небывалое почтение. Этот молодец, попутно поименовав себя сначала Хароном, а затем и Гадесом, перечислил некоторые земные пределы, несомненно благословенные для гробовщиков, ибо там люди почитают даже за некое поэтическое счастье поскорее скончаться, завещав кругленькую сумму на погребальный обряд. Улита односложно выразила готовность к сотрудничеству с конторой, где в своем ремесле брали за образцы лучшие достижения похоронной мысли и чувственности. Тем самым она как бы аккредитовала себя богатой клиенткой. Впрочем, я уже говорил, что деньги у нее водились, вот только их источник так и остался для меня тайной за семью печатями. Молодой человек провел Улиту в просторный зал и отдал в руки немногословной Персефоны, которая продемонстрировала ей различные модели катафалков, венков и прочих атрибутов материального и морального траура. Для убедительности она даже укладывалась в гробы, показывая удобство лежания в них, и густо оснащалась упомянутыми венками. Оставленная мной девушка сказала, что вполне доверяет вкусу этих безоговорочных специалистов. Тогда Харон-Гадес дал Персефоне отдых в одном из катафалков, накрыв ее крышкой, и, повернув бледное лицо к Улите, витиевато осведомился: - Желаете ли оплатить услугу в виде переодического явления призрака дорогого и безвременно покинувшего вас человека? Улита не выразила удивления и не заподозрила в словах чиновника ничего подобного пустому острословию и жестокому юмору могильщиков. Полагаю, у нее не возникла даже мысль, что подобная услуга должна стоить баснословно дорого. Она огляделась, как бы ожидая и моего показательного выступления среди всех тех удручающе роскошных образцов, а затем, собравшись с духом, произнесла: - Я любила его... Я бы хотела встретиться с ним вновь... Это возможно? - Вполне, - ответил Харон-Гадес. - Я согласна. Молодой человек сказал: - Знаете, наши клиенты, люди, убитые горем, поначалу, как правило, с воодушевлением хватаются за такую возможность свиданий, но впоследствии нередко раскаиваются. По самым разным причинам, хотя, должен отметить, что никаких бытовых хлопот и лишений призраки с собой не приносят. Тут неудобства скорее нравственного, чувственного плана, чем материального. Поэтому мы гуманно ввели двухмесячный испытательный срок, по истечении которого вы, если сочтете это целесообразным, сможете продлить контракт с нами на все обозримое будущее. Улита несколько времени колебалась, не решаясь задать вопрос, который ее по-настоящему мучил. Ей ведь нравился молодой чиновник с его набором и самых необходимых, и самых неожиданных услуг, ей представлялось, что он по своей службе все предусмотрел наилучшим образом, а потому ее вопрос может показаться ему неуместным и даже отчасти оскорбительным. - А для самого покойника, - наконец решилась она, - это... я хочу сказать, необходимость подвизаться призраком... не оборачивается какими-нибудь нежелательными последствиями? не приносит ему вреда? Молодой человек определенно не обиделся. Ни один мускул не дрогнул на его лице утопленника, не блещущем мужественностью, прекрасном, как лунное лицо русалки. Он пожал плечами и ответил: - Не могу знать. Ведь суть в том, что наше дело - живое. Мы с вами, согласитесь, не настолько хорошо знаем жизнь, чтобы понимать еще и смерть... простите, это уже не наша вотчина, то есть та, что за гробом, мы по части погребения, не более того. И если мы прикасаемся к миру мертвых в том смысле, что вынуждаем заказанный призрак являться в оговоренный срок, то это еще не значит, будто нам известно, что в том мире чувствуют и, скажем, думают о нас. Тут, уважаемая, надо ждать откровений от самого Господа, а не от меня, - закончил чиновник с некоторой развязностью. - В таком случае, - заявила Улита, - вопрос о призраке - вопрос спорный и нравственный. - Не могу с вами согласиться, - возразил Харон-Гадес, несгибаемый в борьбе за статью дохода. - Не зря же сказано: пусть мертвые хоронят своих мертвецов. Не углубляясь слишком в философию и эзотерику этого странного, на первый взгляд, высказывания, мы вправе полагать нашей первейшей задачей защиту собственных интересов, а они есть не что иное как интересы нашего мира, мира живых. И если нам необходим призрак усопшего, мы его вызываем, не задаваясь вопросом, как это отликнется на знаменитом и вместе с тем до смешного мало изученном мире ином. Решимость молодого человека не задаваться этим вопросом подкреплялась большими деньгами клиентов, Улите же надо было поискать другие стимулы, чтобы преодолеть моральное сопротивление и вполне естественный страх и дать согласие на встречу со мной на каком-то мистическом, может быть, ужасно сомнительном уровне. Но сумеречное обаяние руководителя фирмы "Навьи чары" было так велико, что она в конце концов уступила, и даже с некоторой торопливостью, пока он не заподозрил, будто в решающую минуту она вдруг стала экономить на своем дорогом покойнике. Сделка состоялась. Я, лежа в холодильнике морга, ничего о ней не знал. Час моего возвращения еще не пробил. Бедную Улиту, подписавшую договор не иначе как с самим дьяволом, не посвятили в детали предстоящей авантюры, велев ждать в полной уверенности, что призрак найдет ее везде, где бы она ни очутилась. А это "везде", кстати сказать, имело для нее известную актуальность, ведь когда я перестал быть хозяином дома, ее право жить в нем оказалось под вопросом, ответить на который мог лишь единственный теперь домовладелец, мой брат Юрий. Пышные похороны, которые устроила мне Улита, потрясли воображение обитателей нашего пригорода, и уже не я, а она стала как бы виновницей торжества. Загадка ее была велика в глазах свидетелей грандиозного погребения, в Улите проклюнулась словно бы некая волшебница, мастерица гипноза и грез, внушений, под воздействием которых люди почувствовали себя участниками грандиозного обряда и мистерии. Иначе как обманом зрения, казалось, невозможно было объяснить то, что проделывали с моим прахом. Иначе возникал вопрос: для чего человека, которому все уже безразлично, так здорово хоронить, да и кто я такой этой Улите, чтобы она разорялась на предании моих бренных останков земле? Мой брат был далеко не последним в череде тех, кто, позабыв о насущности скорби, ну и, опять же, недоумевая насчет моих прав на все эти баснословные явления траурной красоты, спешил выразить Улите восхищение ее щедростью и умением украшать жизнь столь великолепными и незабываемыми мгновениями. Как и у прочих, воображение Юрия не заходило дальше усредненной версии, что я был любовником Улиты. Но это всем им представлялось не столь уж убедительной причиной, чтобы закатывать мне фантастические по размаху похороны. Юрий терялся в догадках. Все происходящее свидетельствовало о богатстве Улиты, а ее красота говорила сама за себя, и мой брат подпал под влияние таинственных чар девушки. Это произошло быстро и совершенно безболезненно для него, практически незаметно, просто в какой-то момент он вдруг почувствовал себя как будто новым человеком, просветленным какими-то лучами, вообще словно прозрачным как стекло, человеком, с которого дожди, прошумевшие разве что в его снах, смыли все прежнее, усталое, в том числе и родство со мной. И он уже принял за освоение гениальности и вспышку чудесного озарения свою догадку предложить Улите жить в доме, сколько ей заблагорассудится, хотя чудесного в этом было не больше, чем если бы он высказал предположение или даже уверенность, что завтра взойдет солнце и будет погожий летний денек. Но все, о чем я сейчас рассказал, только серая проза будней в сравнении с ощущениями, которые я испытал, внезапно обнаружив себя в комнате своего бывшего дома. Это была спальня Улиты. Бедная заговорщица, рискнувшая выступить против моей смерти в союзе с силами тьмы, готовилась отойти ко сну. Я знал, что умер и что каким-то образом вырван из мрака небытия. Улита, которая, не поленюсь напомнить об этом, подписала договор, обрекавший меня на печальную участь привидения, похоже, знала о моем положении гораздо меньше, чем я, представший перед нею в виде светящегося облака со слабо выраженными человеческими очертаниями. - Женя, ты? - был ее вопрос. И ужас отобразился на ее лице. Способности говорить агентство "Навьи чары" мне не дало, я промолчал, стоя у двери и любуясь девушкой, босой, божественно прекрасной, в кружевах ночной рубашки. Трогательно прижав к груди руки, она смотрела на меня увеличившимися и увлажнившимися глазами, смотрела с болью, опасаясь, может быть, что процедура, в которую я насильно оказался вовлечен, причиняет мне страдания и неудобства. Вместе с тем она, я полагаю, быстро сообразила, что делать ей со мной, собственно говоря, нечего, любоваться во мне нечем, толкований происходящего с нами ждать от меня не приходится, вот разве что рассказывать мне разные истории наподобие сказок. Но Улита, при всей своей загадочности, была не из тех, кому есть что порассказать существенного, тем более такому стрелянному воробью, как я. Она приблизилась и робко прикоснулась ко мне пальчиком, но я был пустотой, ее пальчик попал в никуда. Улита отодвигалась, отдергивала руку, затем снова протягивала ее и трогала меня, разумеется, с прежним успехом. Несколько раз она, войдя в раж, ткнула кулаком. Нет, она не хотела меня бить и гнать, это вышло у нее от испуга, растерянности, от всей небывалости ситуации. К тому же за меня были заплачены немалые деньги, так что в некотором смысле она проверяла не мою индивидуальность, а качество работы похоронного агентства. Судя по всему, она осталась довольна этой работой, а вот меня мое новое положение мало обрадовало. Я, можно сказать, уже свыкся с мраком небытия, я ничего не имел в нем, а следовательно, ничего не имел и против него. Теперь же у меня появлялись довольно странные, прямо скажем, неопределенные и, скорее всего, сомнительные с точки зрения разума обязанности. Я должен фигурировать перед Улитой. К чему мне это? Предо мной не стояла даже задача пугать ее, например, испусканием громких и жутких вздохов намекать, что я ужасно недоволен своей участью в потустороннем мире, что вышла, скажем, какая-то неувязка с захоронением моего праха и я очутился в бесприютной астральности, брожу неприкаянный и не упокоюсь с миром, пока оставшиеся на земле не исправят ошибку. Весь этот замечательный литературный потенциал и арсенал был у меня отнят, я был ничто, к тому же в моей едва начертанной голове царила невероятная путаница. Я ничего не знал о небытии, откуда явился, и ничего вразумительного не рассказал бы о своем не слишком-то коротком земном пути. Я был само отсутствие желаний, потребностей, ясных воспоминаний и какой-нибудь здравой философии. Вернусь на минутку к рассуждению об упокоении с миром. Для чего мне желать его, если оно ничего не значит, а тем самым мало отличается от того, что представляло собой мое вынужденное облачное существование? И все же в моей голове властвовала путаница - это было, так сказать, действительное положение вещей. Значит, все-таки что-то было! И тут невыразимый стыд охватил меня, потому что я в сущности жаждал облечься плотью. Для чего, это другой вопрос, не первостепенной сейчас важности. В конце концов рядом была Улита и мое попадание в разряд вынужденных сообщаться с нею сущностей поневоле склоняло меня к разным желаниям, а она, между прочим, отошла в сторону, присела на краешек кровати и задумалась, явно ожидая какого-либо разрешения ситуации. Поскольку в праве на перемещения агентство не отказало мне, я осторожно приблизился к ней, и теперь всего в полушаге от меня белели ее шея, руки, ноги. Разрешением ситуации это не было, а вот в том, что я незаметно для моей подруги перебираюсь в царство протеста, бунта, анархии, в низовой мирок, где всякая нежить трепещет и бьется в яростном стремлении стать повыше, воплотиться, сомневаться не приходилось. Впрочем, ничего нового в этом состоянии, в этой неразберихе чувств и чаяний для меня не было, все это я испытал и при жизни. Я больше не отражался в зеркале, но во мне как в зеркале отражались все пройденные моим сознанием пути. Я узнавал эту похожую на схватку путаницу возможного и невозможного, при которой действительность оставалась лишь бессильным наблюдателем. В моей жизни меня немало помучили признания возможными тех или иных явлений, которые тут же представали, как бы с другой точки зрения, невероятными. Не однажды я говорил себе, что счастье возможно, чтобы тут же признать его решительно невозможным. Но это просто самый удобный и понятный пример. На самом деле о так называемом счастье я никогда всерьез не думал, имея тупую действительность, действительность-обличительницу, которая стояла чуточку в стороне (читай: во мне) и тонко, презрительно усмехалась на все порхавшие под сенью моего дома фантазии. Не скажу, что неисполнимыми фантазии нарекала именно эта действительность, нет, тут вступал в дело другой механизм, действовала другая сторона возможности, но действительность была постоянной свидетельницей моих взлетов и неизбежно следовавших за ними падений, и проклинал я прежде всего ее. Наивными выглядят исповедальные выкладки призрака, впрочем, прошлая жизнь всегда представляется наивной. Наивность, это, в сущности, некий даже орган, я убедился в достоверности такого умозаключения, став облаком, убедившись, что мне в сущности негде содержать ни наивность, ни даже что-нибудь попроще. Всего лишь мимолетным вихрем проносились сквозь меня мысли и чувства. Поэтому я могу вспоминать и рассказывать все что угодно, не опасаясь и не стыдясь того, что выгляжу смешным. Если меня и охватывал стыд, то он все же оставался отвлеченностью, чем-то, что ничего не меняло, как не могло изменить меня мое стремление и желание воплотиться. Когда меня - подразумевается моя прошлая жизнь - мучило сознание внутренней пустоты, моего чуть-чуть прикрытого провала в ничто, на каком-то пределе, как бы уже в невыносимом обморожении, вдруг резко наступала оттепель, некий толчок пробуждал во мне беспредельную ясность и я четко, как пуля в затвор, задвигался в потребность облечь ту пустоту плотью. Порыв, конечно, был сумасшедший и предполагал что-то несбыточное, а вместе с тем я ощущал себя так, как если бы без иной жизни, связанной изнутри новой плотью, все сущее теряет для меня всякий смысл. Этого скрадывания пустоты, обрастания ее плотью требовала вся внезапная ясность, вся предельность моего существа. И по ясности, по окончательности это было похоже на открытое и не подвластное никакому вмешательству извне уразумение собственной смертности, и я, естественно, не питал надежд на действительно другую жизнь с этим новым оплотнением, но в то же время невозможность продолжать существование без него была такой же, как невозможность добыть где-либо эту самую новую плоть, - не только предельной ясной, но и исключительно взыскующей. Обитание в доме было моей главной действительностью, и я в умоисступлении выбегал на улицу, надеясь подобраться, спасения ради, поближе к воображаемому. Прежде всего, я не мог оставаться в пригороде, где мою драму не украшали соответствующие декорации, и ехал в город, спешил на самые его красивые улицы. Я понимал, что ищу новых знакомств, встречи с новыми, необыкновенными людьми. Мечта внутренне облечься некой плотью там, на улицах, не разрывала мое существо изнутри, как это было в безысходности дома, а бежала впереди, между старинными домами, манила меня видениями, в которых уже не я метался в бесплодных поисках, а мне навстречу само собой выдвигалось то, чего я столь страстно домогался. Но эти видения были пострашнее творившегося у меня на душе, поскольку я и в кручине мог, по крайней мере, двигаться, сворачивать в переулки, пить чай, кофе или вино в забегаловках, они же, приближаясь, внезапно с чудовищностью последнего несчастья рассыпались и рассеивались, оставляя мне чувство вины. А отчего бы я чувствовал, что рассыпаются они по моей вине, если бы в них не заключалось нечто действительное, даже, может быть, что-то более реалистическое и натуральное, чем я сам? Значит, их живое, если и вовсе не одушевленное начало, разветляющееся на некие персоналии, находилось тут, в непосредственной близости от меня, а я обошелся с ним неосторожно, какой-то небрежностью заставил его отступить и спрятаться. Обнаженное в этих видениях было округло, прекрасно, совершенно и притягательно желтело в неожиданно сгущающихся даже среди дня сумерках. В растерянности я узко, не умея охватить явление во всей его полноте, бормотал себе под нос, что это обнаженное и желтеющее не может быть домом, деревом или собакой, не символизирует красоту как таковую, а отвечает моей одинокой и замшелой потребности в человеческом.
Страницы: 1, 2, 3
|