Литов Михаил
Улита
Михаил Литов
У Л И Т А
Улита была таинственным созданием. Я случайно познакомился с ней на улице, и случилось так, что она поселилась вместе со мной. От родителей мне достался большой дом, в два этажа, даже с какими-то башенками и балкончиками на своем внушительном деревянном теле, к тому же в живописной местности. Собственно говоря, дом достался не только мне, но и брату, однако у того была квартира в городе, где он и предпочитал обретаться. Я долго вел рассеянный образ жизни, и дом пришел в унылое запустение. Одинокий прежде, до знакомства с Улитой, я жил как бы зверьком, скребся и томился в паутине, в пыли. Улита с замечательной ловкостью навела в доме чистоту и придала всему укрепленный, вообще жилой вид. Деньги у нее были, мы хорошо питались, ну и куда же стремиться от чистоты и благосостояния? Красивая Улита на подносе приносила мне еду в комнату, в особенности так обстояло с завтраками, и я скоро привык не вставать с постели, дожидаясь стука в дверь и ее нежного голоса, спрашивающего, можно ли войти. А обед она устраивала в гостиной, и за обедом мы беседовали, я с некоторой рассеянностью отвечал на ее вопросы. Правду сказать, я чувствовал себя немножко барином. Но я видел, что Улита своими хлопотами вокруг моей персоны вовсе не отрабатывает безвозмездное поселение у меня, отнюдь не склонна считать меня этаким небывалым благодетелем и потакать моим прихотям, в ее поведении не было и намека на приниженность. Манипуляции с подносом и торжественным устройством обедов не исключали элемент шутовства, но мне было тепло даже под насмешками Улиты, и я быстро приспособился жить и играть в их мирном, каком-то даже обывательском шелесте.
Не скажу, что мне были до конца понятны наши отношения. Улита не стала ни моей любовницей, ни какой-нибудь там домоправительницей, ни хотя бы только квартиранткой. Она оставалась загадочной красавицей, которая почему-то встретилась мне однажды вечером на улице и в тот же вечер поселилась под одной крышей со мной, не спрашивая, на каких условиях подобное возможно. Но как я за два-три дня привык к насмешливым услугам Улиты, так мне пришлось на исходе недели нашей милой совместности подчиниться ее довольно строгим требованиям, чтобы не потерять эту славную особу. Она заявила, что мне пора вспомнить о своем мужском долге, приискать себе работу и носить в дом, в нашу приличную и отрадную коммуну, посильную лепту. Подобные рассуждения в устах какого-нибудь другого женского персонажа привели бы меня в недоумение, в смех над глупой бедностью жизни, но говорила Улита, говорила как человек, появившийся ниоткуда, поселившийся в моем доме и не показывающий намерения уходить, и я выслушал ее внимательно, без тени улыбки. Мне и в голову не пришло ослушаться. Идея какого-то нового, трудового существования даже захватила меня. Все правильно, я дожил до минуты, когда должен вспомнить о своих мужских обязанностях, и она, Улита, помогла мне в этом. И если сегодня я еще валяюсь на диване, жду завтрака или обеда и даже не смею гадать, что думает Улита обо мне по ночам в своей комнатке на втором этаже, то завтра, обретя облик кормильца, я обрету и право постучать в ее дверь, скрасить ее ночное одиночество.
Делать что-нибудь действительно необходимое и серьезное я ничего не умел, не знал ремесла, а дух предприимчивости не владел мной. Один деятельный субъект, организатор, на которого я вышел, по живому и умному блеску моих глаз заключил, что я пригоден к значительному индивидуальному развитию, даже поинтересовался, почему раньше я никак не проявил себя, и посулил мне прекрасное будущее, пост, кресло, звание, в общем, блестящую карьеру. Но я поостерегся дать твердый ответ, сказал, что хочу осмотреться в его фирме, проверить себя, и он, покачав головой, записал меня в толпу, в бросовую ватагу, которую лишь в наши просвещенные времена могли называть бригадой. Это были потертые, хмельные, падшие люди. Их бросали с места на место, а ко времени моего присовокупления к ним они осваивали труды на мясном комбинате. Первый же день этих трудов так согнул меня, что на следующее утро лишь упрямство и гордыня заставили мое покореженное тело выкарабкаться из-под одеяла и по утренней росе заковылять в бригаду. За неделю, впрочем, я привык и почувствовал себя сильным. Улита кормила меня, приготовляла мне постель, вставала ни свет ни заря, чтобы поднести завтрак, и ни о чем не спрашивала. Она не сомневалась, что я должен делать то, что делал, и в первые дни это оскорбляло мою усталость и память о недавних беззаботных временах. На восьмой день я решил устроить себе выходной, и она спросила меня:
- Тебе трудно, Женя?
- Трудно и ужасно, - ответил я.
- Почему?
- Труд черный, неблагодарный...
- Не ходи туда больше, - перебила Улита.
- Пойду. Я мужчина. Этим все сказано.
- Расскажи мне подробнее обо всем, чем вы там занимаетесь.
Я опрокинул в рот ложку супа, а Улита вытерла салфеткой губы, сложила изящные руки на столе и приготовилась слушать. Благопристойность обстановки была поразительной после того, что я повидал на комбинате.
- Работаем до ломоты в спине, - повел я обстоятельный рассказ. Представь себе огромные замороженные мясные туши... Вообще представь себе просторное тусклое заснеженное помещение холодильника, где до потолка громоздятся эти самые туши бывших живых существ... красное мерзлое мясо, в котором только воображением угадаешь какую-то пропавшую жизнь. Этим кормят. Мы, плотоядные, это едим. Но в бывшей корове, в бывшей овце или свинье чувствуешь не питательного друга, а коварного и жестокого врага, который очень тяжел при переноске и который вроде бы спокойно лежит в штабеле, а если вывернется и полетит оттуда, может зашибить тебя насмерть. К тому же их очень много. Много и начальников, а они, знаешь ли, создают атмосферу делового безразличия в этом водовороте мертвечины. Не до философии. Слишком много тупого, изнуряющего физического труда. Все происходит словно в пещере. Кристалики льда на потолках и стенах, тусклый свет, и только бегло успеваешь подумать, что так же безнадежно и смирно лежат где-нибудь, наверное, и потерявшиеся люди.
Улита обвела рукой новоявленную красоту моего дома, напоминая мне, что я жив и хорошо устроен.
- Верно, - подхватил я. - Но если отвлечься от причин и следствий беспрерывного и беспримерного производства мяса, то возникает вопрос о творцах этого грандиозного морга, о живом народе, о толпе, о том, что мы, интеллигентные люди, коротающие вечера в уютном домике, способны подумать о наших современниках, соплеменниках и единоверцах. Допустим, хорошие люди всех мечтают сделать хорошими, но можно ли, позволь мне спросить, тупых сделать умными? Улита, между нами, я не уверен, что тебя хоть сколько-нибудь интересует, чем живет простой русский человек, ты, похоже, стоишь вне этого. Но твой друг, твой покорный слуга трудится бок о бок с ними, с этими простыми и глупыми человеками, у которых не получилось ни диктатуры, ни завоевания мира, ни хотя бы удовлетворения первейших нужд, и твоему другу нетерпится молвить о них словечко. Ну, физиономии там прямиком с полотен Брейгеля, все сплошь пьяницы, самцы, тузящие своих самок в пьяных драках и продающие их друг другу за бутылку водки.
- Тебе ничто не мешает не обращать на них внимания, держаться особняком, - веско заметила Улита.
- Разумеется. Я и держусь особняком, помалкиваю, не вмешиваюсь, я не собираюсь утверждать, будто меня волнует их судьба. Но в порядке анекдота, Улита, выслушай... вот мы в обеденный перерыв собираемся в убогой комнатенке, грязными руками суем некую пищу в рот, жуем, и коллеги мои тараторят, а я слушаю глупые, пошлые шуточки да истории о том великом пьянстве, что произошло вчера. Я и сам в недавнем прошлом питал известную слабость к вину, для меня это предмет не чуждый, вполне объяснимый... но скажи, как можно женщину, с которой делишь ложе, вдруг взять и продать за бутылку водки? А они это делают и еще похваляются. У них на женщину свой самобытный, очень специфический взгляд, видишь ли, вот толкуют они о женщинах в самых разнузданный выражениях, а потом кто-нибудь из них со вздохом и улыбкой говорит: да, как сказал Альфред Мюссе... и выдает наизусть высказывание Альфреда Мюссе о слабом поле и находит у Альфреда Мюссе достойное подкрепление собственным соображениям. После этого они все пускаются вообще в литературную беседу, сравнивают Доде с Томасом Манном, Бальзака с Толстым... пока опять не свернут на нужды обыденности. Такие извивы, Улита, они все равно что абсурд или мистификация. Но как правда они непостижимы.
Улита выслушала мою исповедь тяжкого труда и несоответствия житейской грубости, но не смогла мне предложить ничего, что внедрило бы в меня твердое мнение о народе, и принялась убирать посуду со стола. Но я так взволновался своим терпеливым и сильным рассказом, что не сразу ушел из гостиной, сидел за столом и думал, что теперь-то уж точно дорога ведет меня в спальню Улиты. Как же иначе? после такого-то рассказа? после таких трудов? после таких проявления с моей стороны мужества и усердия?
Потом был ужин. После ужина я попал на диван, Улита же какое-то время возилась за стеной в кухне, затем ее шаги удалились вглубь дома, стройные шаги поднялись на второй этаж, скрылись за дверью. Спустя несколько минут я потрогал рукой эту дверь. Заперто. И что же? Я с удовольствием засмеялся перед запертой дверью. Очень хорошо! Повоюем, поиграем.
- Улита, - произнес я, весьма уже охваченный нежной воинственностью, Улита, милая, открой. Я пришел. Жажду твоей близости, твоей пылкой взаимности.
Открой, веселился я. Она интригующе так, притягательно пошевелилась, и всего-то в нескольких неосуществимых шагах от меня.
- Кто там?
- Ну, не надо, тебе отлично известно, что это я.
- Нет, нет, - откликнулась Улита поспешно, словно лишь теперь узнав меня, - уходи, ты зря это... ничего не выйдет! Ты неверно истолковал мое согласие жить здесь.
Я в простых словах растолковал ей:
- Улита, перестань, я знаю, ты хорошая и веселая девушка, но я отнюдь не убежден в твоем неколебимом целомудрии...
- Не смей! - Дверь накалилась ее гневом. - Что ты знаешь обо мне!
- Ты девственна, Улита?
- Не собираюсь с тобой откровенничать.
Отнюдь не удрученный, я рассмеялся и, как расшалившийся ребенок, захлопал себя по бедрам.
- Ах, моя славная девственница... но это легко исправить, поверь. Доверься мне, Улита.
- Ты пошлый и назойливый.
- Открой, или я выломаю дверь!
Тут она нарисовала мне занимательную и дающую пищу для размышлений картинку:
- Тронешь дверь - я подниму на ноги всю округу. Иди спать, и пусть тебе не снятся разные непотребства. Успокойся, если не хочешь неприятностей. Запомни, отныне эта дверь неприкосновенна для тебя. Теперь за ней живу я. В настоящий момент отдыхаю, лежу в постели. И я красива. Да, я лежу поверх одеяла, голая и прекрасная. У меня в ногах, если тебе это любопытно знать, прикорнул лучик лунного света, это красиво, правда? Но тебе этого не видать, как своих ушей.
Я столь свежо и взволнованно принял все, что она рисовала, и прикорнувший лунный свет тоже, что застонал, завыл в тоске по недоступной красоте. А Улита расхохоталась, я бы сказал, бесшабашно расхохоталась. Тогда я спустился в свою комнату и уснул. Утром отправился на комбинат. Вечером, вернувшись домой, я был безопасен, как олененок, кротко рассыпался перед Улитой в извинениях и горячо клялся, что впредь никогда не нарушу ее ночной покой. Эта бестия, для виду поприветствовав мои заверения и будто бы даже прослезившись от умиления, на ночь поставила в коридоре капкан. Я, естественно, и предположить не мог ничего подобного. Я вообще полагал, что не в ее правилах с узколобой серьезностью защищать свою девичью честь и что все ее построения самозащиты на самом деле сродни кокетливым уловкам любовной игры. Однако она поставила капкан. Почему же я не овладел ею до того, как она сделала это, например, вечером, когда вернулся с работы? Да как-то так повелось, что днем мои мысли уносились в какие-то необозримые и неведомые дали, а о ней, Улите, я вспоминал по ночам. В том капкане я бессильно и бестолково ворочался до утра. На рассвете, возникнув в коридоре, умытая и жизнерадостная, моя мучительница обронила:
- Ты получил хороший урок, Женя.
Она разомкнула ключиком тиски капкана, я наспех привел себя в порядок, и мы сели завтракать. Как ни странно, пострадавшая нога у меня совсем не разболелась. Мысленно я посыпал Улиту пеплом проклятий. Жестокая, бессердечная, бездушная. Но какая доброта чудилась мне в ее ладном теле, какая беспредельная ласка! Нет, она не защищалась с узколобым упорством, а смеялась, шутила, баловала, и я, не скрою, от души радовался ее успехам, ее капканам, ее словам, потешающимся надо мной. Я подумал быстрой мыслью, что она нисколько не боится меня, ей и в голову не приходит, что я в силах проучить ее за проклятый капкан; смело сидит она за столом напротив меня и смело смотрит мне в глаза, что и говорить, невинно смотрит. Был день, но я внезапно забыл унестись грезами в заоблачные миры. Кипятком, кипящей смолой брызнуло мне в голову безумие. Чем объясняется ее смелость? Она либо механическая кукла, либо переодетый мужчина. Эти гипотезы не показались мне совершенно фантастическими. Я как бы невзначай прикоснулся к ее руке: теплая рука, отнюдь не механическая. И я спросил напрямик:
- Ты мужчина, Улита?
Поверите ли, она не рассмеялась и не ужаснулась, не единая тень не прошла по ее безмятежному лицу. Может быть, именно в эту минуту я уверился, что она совсем не только та беспечная шалунья, за которую выдавала себя.
- А у тебя возникли сомнения на мой счет? - спросила она.
- Да... то есть в смысле твоего происхождения...
- Ты скоро получишь возможность избавиться от них.
Я вскрикнул:
- Каким образом?
- Потерпи. - И она загадочно усмехнулась; и вдруг засмеялась, когда я осторожно пододвинул руку к ее руке, а затем сказала: - Да ты наберись терпения, Женя. - Руку свою она отдернула.
Ее "скоро" наступило сразу вслед за падением очередного дня нашей жизни, ночью, когда я с величайшими предосторожностями, ощупывая и осматривая с помощью свечи каждый сантиметр пола, миновал коридор и вошел в ее комнату. Да, вошел, потому как на этот раз она не заперла дверь. Свечу, едва я переступил порог, задул порыв ветра из открытого окна, и пришлось ее отбросить. Скучно ночью без тебя, Улиты, прошептал я в темноту. Она не ответила. Не подала руку бедному пришельцу. Обещанного лунного света в ногах не было, она, кажется, задернула штору. Хоть глаза выколи. Я душевно позвал: Улита, Улита. Я сделал шаг в кромешной тьме, и тогда с громким предостерегающим стуком захлопнулась за моей спиной дверь, я сделал еще шаг - и мою шею нестерпимо, чудовищно охватил металл. Красным оком вспыхнул во тьме свет ночника. Улита сидела на кровати, подобрав под себя ноги, в ватном халате (это душной-то ночью!), скромная и тихая, как богобоязненная юница. Мою шею сдавливал ошейник, я в удивлении и ярости рванулся, но цепь держала крепко.
- Улита, - закричал я, - ты понимаешь, что это уже слишком?
Я не мог до нее дотянуться, она все предусмотрела. Попробовал выдернуть цепь из стены, да куда там!
- Сейчас ты убедишься, что я женщина, - сообщила Улита.
Она быстро скинула с себя халатец, тапочки и легла, голая, поверх одеяла. Я затаил дыхание, собственно говоря, я едва не задохнулся, большая сила потащила мой язык куда-то вниз, и он что-то говорил, но там, внизу, где открылся бред.
- Видишь, Женя? - спросила Улита, блестящими от смеха глазами указывая на свое бронзовое тело.
Конечно же, я видел. Восхитительное тело, шея, грудь, ноги, она подняла над кроватью ногу, изящно изогнув ее в колене, - показать мне, и я в бессилии опустился на пол от такого ее беснования.
В горле клокотали слова, хулящие ее, негодующие, жалующиеся, при возможности я бы сказал ей, что она мучит меня, а я не заслужил такого обращения, что я стараюсь и хорошо исполняю свои обязанности, а она только измывается надо мной, заявил бы, что она ведет себя недостойно, нагло, оскорбительно. Но возможности сказать не получалось, в горле образовался заслон, я стал бороться с ним, и мне пришло на ум, что она, Улита, слишком многое себе позволяет и я слишком многое ей позволяю и негоже мне тут находиться перед ней на цепи, пищать, жаловаться, возмущаться, а следует радикально переменить ситуацию. Тогда я остепенился, встал на ноги, заслон рухнул. Возможно, она решила продержать меня на цепи всю ночь, но этого я допустить не мог. Может быть, то, в чем другие идут не дальше помыслов, у нас делалось наяву. Может быть, кокетничая, как обычно поступают все женщины, Улита, вольно или невольно, погружала меня в самые пучины подлинной сущности кокетства, и любовная игра - у других забавная, павлинья - у нас приобрела свой истинный натуралистический облик. Но не стану во всех подробностях описывать свои страдания. Я сказал ледяным тоном:
- Довольно. Немедленно отпусти меня. Я ухожу. Конец игре!
Она повиновалась, и я все-таки не отвернулся, а украдкой проследил за ней в тот момент, когда она снимала с меня ошейник. Я ждал, что она посерьезнеет, поймет, что я уже не шучу, а действительно уязвлен и намерен от нее отвернуться, и она это, конечно, поняла, но она не сосредоточилась, не накинула халатик, не приняла извиняющееся выражение, она, положим, не сделалась еще развязнее, но она явно считала, что я и сейчас продолжаю волноваться и изучать ее горячую близость. Я, что греха таить, волновался и отчасти действительно изучал, подсматривал, и был момент, когда я знал, что, подавив обиду и прильнув к ней, даже попросту грубовато схватив ее близкое тело, я добьюсь-таки своего, но я превозмог это знание и свои желания, повернулся и вышел, не пожелав ей доброй ночи.
Странно было, что после подобных возбуждений я вовсе не ворочался в постели в липкой, потной бессонице, а мгновенно засыпал, словно неведомая сила забирала меня в другую жизнь и так нужно было для того, чтобы я сохранял собственные силы и терпение. Этой ночью я уснул с мыслью, что должен серьезно поговорить с Улитой.
----------
Думаю, нет нужды объяснять, насколько удивительным представлялось мне поведение моей загадочной незнакомки. Правда, она, соглашаясь поселиться в моем доме, заблаговременно вырвала у меня, чтобы не сказать выторговала, обещание моего хладнокровного и чуточку отстраненного отношения к ней, иными словами, что я не буду посягать на ее прелести. Прекрасно! Но я уже тогда понял, что это отнюдь не вечное обещание, т. е. она указывала на недопустимость грубых похотливых приставаний, а возможность разумного и, если здесь уместно так выразиться, роскошного романа никоим образом не отбрасывала. Только она хотела, чтобы этот роман произошел уже после того, как мы с хорошей, благородной статичностью и, может быть, даже некоторой картинностью выдержим паузу, исполненную какого-то затаенного любовного смысла. Но ведь я и не был груб, и, во-первых, я действительно выдержал паузу, а во-вторых, когда уже взялся за дело, то прокрадывался к ней, Улите, с самыми умеренными, надежными и, главное, известными намерениями. Вполне вероятно, что в этих моих боевых разведках уже не было искомой картинности, но если перед тем достаточно долго и хорошо держал позу, а кроме того на втором плане еще и нечеловечески мыкался среди замороженных свиных и коровьих туш, то отчего же в конце концов и не расслабиться, не дать волю чувствам?
А вот отпор я каждый раз получал невероятный и необузданный, совершенно несоразмерный с грехом моего перехода от величавости к мелкому и суетному вероломству чувственных притязаний. Эти капканы, ошейники... у меня были все основания предполагать, что мой следующий поход Улита пресечет каким-то совсем уж немыслимым способом, поэтому я и хотел, из уважения к собственной персоне, а отчасти и самосохранения ради, поговорить с ней обстоятельно и, пожалуй, строго.
Придавленное было ошейником горло и незабываемое зрелище ее наготы не помешали мне отлично выспаться, я отдохнул, но все же мне снились этой ночью всякие кошмары и ужасы, а оттого на душе был непокой. Я не стал ждать, пока Улита, исполняя обычный ритуал, принесет мне завтрак в постель, а вышел в гостиную и сел за стол, жестом показав девушке, что она может накрывать. Наверное, на моем лице было написано недовольство, может быть, и лицо-то было как в воду опущенное, и если так, то впечатление я прозводил удручающее. А к тому же еще тот факт, что я нарушил порядок, не позволил Улите обслужить меня, утреннего, как она уже привыкла это делать, в общем, у нее было причины насторожиться. Милая эта девушка молча и проворно накрыла на стол, затем, робко присев на краешек стула, бросила на меня быстрый тревожный взгляд и спросила:
- Ты чем-то расстроен, Женя? Тебе кажется, что я веду себя неправильно, да?
Я посмотрел на нее. Ночью она, давая мне урок, была нагая, бесстыжая, почти гогочущая самка, а сейчас - сама скромность, тихая, гладко причесанная девушка. Ее красота затерялась где-то между этими двумя ипостасями, которые мне трудно было соединить в одно целое даже в собственном возбужденном и вполне пылком воображении, хотя я имел неопровержимые доказательства, что сама она довольно ловко и без фактических затруднений соединяет их в себе. Иначе говоря, ее прекрасное, порой исполненное какой-то даже детской горячей прелести лицо каким-то образом исчезло для меня в пропасти между нашей ночной и дневной жизнями, я не видел больше его, не видел потому, что уже не знал, где и как мне самому - мне с моей однозначностью - обосноваться в очевидной и жутковатой области такого различия.
- Ты ставишь вопросы, Улита... - медленно, не спуская с нее глаз, проговорил я. - Это твое право. Но у меня есть право не отвечать, и, боюсь, я им воспользуюсь, не отвечу, а если все же да, то есть отвечу... то не раньше, чем ты дашь удовлетворительный ответ на некоторые мои вопросы.
- Я готова, - сказала она.
- Очень хорошо. Видишь ли, Улита, я веду себя как раз правильно... может быть, с твоей точки зрения, не лучшим образом, но, согласись, последовательно, понятно, предсказуемо. А вот ты, твои контрвыпады... гм, как бы это выразить... это что-то вопиющее, какая-то у тебя чрезмерная реакция на мои поползновения. Ты чересчур активна, все очень фантастично, и в результате неясно, какую цель ты преследуешь, пропуская через натуральную мясорубку мои скромные желания и чувства. Капкан с ошейником - очень мастерски это у тебя вышло, ты, должно быть, выдающийся механик, Улита... Но зачем? Скажи: зачем? Положим, ты защищаешь свою честь. А я в некотором роде не соблюдаю условия нашего договора. Допустим, что так оно и есть. Так что же получается? Должен ли я думать, что ничего, кроме отвращения, тебе не внушаю или что сама мысль о физической близости с мужчиной тебе неприятна? Так, Улита? А может быть, ты принимала бы меня совсем иначе, когда б наши отношения были узаконены? Ты этого хочешь? Узаконенных отношений?
Улита помедлила с ответом; подперев щеку рукой, она смотрела на меня грустными глазами.
- Если это праздные вопросы, Женя, лучше прекратить этот разговор...
- Считай, что я сделал тебе предложение, - перебил я.
- Серьезно? - Она усмехнулась. - Я тронута... Но не могу ответить сразу, я должна подумать.
- Ты сомневаешься, Улита?
- В твоих чувствах? Ну, отчасти... Тебе и самому следовало бы получше в них разобраться. Гордится тем, что ты ведешь себя предсказуемо, тебе в данном случае вряд ли стоит, Женя. Ведь даже слишком предсказуемо... Я хочу сказать, что ты, наверное, потому так беспокоен по ночам, что это как бы и предписано некими правилами игры. Раз уж в доме женщина... А ты посмотри на дело шире. Ну да, женщина... Вот только нужна ли она тебе?
Желание глубже почувствовать ее, прочувствовать все, чем она была, невольно растянуло мои губы в улыбке. Но одним блеском пожирающих ее глаз я не мог, разумеется, спасти положение и добиться своего. К тому же обязательной была необходимость ответить и даже возразить на ее слова, а я ничего толком в этом смысле не придумал, пока она говорила, и потому лишь воскликнул, все еще улыбаясь:
- Я же сделал тебе предложение!
Улита, кажется, пропустила мое восклицание мимо ушей.
- По ночам тебя вело ко мне не столько желание, сколько мужская гордость, - сказала она назидательно. - Дескать, мужчина, оставшись с женщиной наедине, должен овладеть ею, иначе она будет презирать его...
- Так или нет, - горячо возразил я, - а тот прием, который ты мне оказывала, не заслуживает добрых слов...
Она прервала меня:
- Это другой вопрос. А вот если ты хочешь говорить о наших отношениях, заводишь разговор о браке и любви, то сначала спроси себя, есть ли в твоем сердце эта самая любовь.
- Напоминая тебе о капкане и ошейнике, я тем самым тоже говорю о наших отношениях, - отпарировал я.
- Женя, милый! - воскликнула она с исказившимся не то от обиды на мою несговорчивость, не то от какой-то растущей на глазах, как болезнь, муки лицом. - Любишь ли ты меня? Хочешь ты меня только потому, что так тебе велит твоя мужская гордость, или хочешь как нечто такое, без чего ты уже не в состоянии жить? Стало ли у тебя желание быть со мной абсолютным желанием чего-то абсолютного, вот в чем вопрос.
Услышав эти наивные слова, я снова не удержался от улыбки и затем добродушно сказал ей:
- Все-то у тебя странные и необузданные фантазии, Улита. Как можно говорить о чем-то абсолютном, применяясь к нам, людям? Мы лишь случайные гости в этом мире. Наш мир случаен. Абсолютно все - дело случая. Разве честно будет, если я скажу, что мне под силу желать чего-то абсолютного? Или абсолютно желать что-то?
- Скажи, и я разберусь... надо же конкретно разбирать каждый случай в отдельности, а не сваливать все в одну кучу.
- Но послушай, - возразил я, вставая и расхаживая в волнении по гостиной, - неужели я не покажусь тебе притворщиком, фарисеем или безумцем, если попытаюсь представить себя обладателем абсолютных желаний или идей? Ты затронула грустную тему, девочка, и у меня сразу возникло ощущение собственной старости и никчемности. О нет, ты ни в чем не виновата... мне теперь, конечно, можно только посочувствовать, но ты... ты всего лишь разбередила мои старые раны, разговорила меня... ну так слушай! Вот что я понял задолго до встречи с тобой. Чтобы иметь какие-то абсолютные желания, по крайней мере их подобие, нужно иметь прежде всего хотя бы виды, попросту крепкую надежду на некую абсолютную жизнь. Так спроси меня, хочу ли я бессмертия и вечной жизни. И я не найдусь с толковым ответом. У меня нет желания смерти, нет в этом вопросе бесстрашия, которым стоило бы бравировать... напротив, я ужасно боюсь, и все же это далеко не абсолютный страх при всей его определенности. Это совсем не тот страх, который своей противоположностью имеет паническую и сумасшедшую жажду бессмертия. Вечная жизнь... на что она мне и что это, собственно, такое? каким образом я могу до бесконечности желать что-то делать и о чем-то мыслить? что я такое я могу делать или хотя бы желать, чего мне хватило бы на вечность?
- Я поняла, - серьезно кивнула девушка.
- Знаешь, Улита, когда я впервые задумался обо всем этом, я не то чтобы увидел всего лишь неопределенность наших человеческих желаний и увидел не только какую-то удручающую смазанность нашего существа, нашего состава, я вдруг словно перегнулся через край пропасти, заглянул далеко в бездну и увидел такую пустоту внутри себя, что меня охватил безумный и самый настоящий ужас. Это совсем не та пустота души, над которой любят смеяться острословы. Если бы! Это изначальная и неизбывная пустота, это и есть наши основы. А ткни в такие основы пальцем, и ни во что не попадешь. Мы созданы такими, чтобы ничего в действительности не желать, кроме удовлетворения самых насущных потребностей, и все, что мы желаем помимо этого, это уже наши выдумки, наши попытки убежать от пустоты, ужаса и скуки. Человек, последовательно совершенствующий себя, в моих глазах прекрасен, он завораживат меня и внушает мне зависть, но в то же время он самый что ни на есть искусственный человек. И в конечном счете желающий, например, написать великую книгу так же относителен и, в сущности, суетен, как тот, кто озабочен лишь тем, чтобы иметь богатый дом, красивую жену и исправную машину.
Улита резким жестом остановила меня. Ей хотелось получить слово, а я уже давно не обращал на нее внимания, ходил из угла в угол и говорил без умолку.
- Но так думать - это и есть желание смерти, - сказала Улита.
- Думай об этом, не думай - ничего не изменится, так есть и так будет, - возразил я с досадой. - Мироздание не пусто само по себе, раз оно способно давать жизнь, но мы в нем созданы внутренне пустыми существами. В нас нет стержня, нам не на что опереться. Когда я осознал это, для меня начались мучения. Мог ли я желать, чтобы они были вечными? Но желать избавления от них значит ли желать чего-то абсолютного? Да, мучения... Безысходность. Я постоянно думал об одном и том же, вот об этой пропасти в ничто внутри нас, и наверняка смотрел перед собой печальным взором, смешившим кого-нибудь на улице. В какой-то момент моя голова вдруг стала твердой, и я поймал себя на том, что думаю уже не об унижении человека, созданного заложником ничто, а о этой твердости моей головы, о том, что это опасно, поскольку она рискует попросту расколоться, как орех. И на этом опасении я понемногу успокоился.
В изумлении Улита округлила глаза:
- Навсегда?
- Нет, не навсегда.
- Но люди ищут Бога, приходят к нему. Возможны и другие пути. Каждый находит свой способ укрепиться духом.
Она взглянула на меня так, что я перестал понимать ее отношение к моему рассказу, не видел, сочувствует ли она мне или в душе смеется надо мной.
Я пожал плечами.
- Не буду уверять тебя, будто я перепробовал множество путей. Да и не верю, что их так уж много. Как, впрочем, никогда ни минуты не верил, что подобные искания, подобное лекарство поможет мне. Когда я увидел в себе тот ужас, я в нем как в зеркале увидел внутреннюю пустоту и Христа, больного мыслью о своем божественном происхождении, и самого последнего бродяги. Она одна на всех. Она вне нас только потому, что нас слишком много расплодившихся и размножившихся, и в то же время она вся во мне одном. Это и есть мир.