Литов Михаил
Правдивая история мальчика и его игрушек
Михаил Литов
Правдивая история мальчика и его игрушек
Мы жили тогда в сероватых, как-то небрежно сложенных из добытого в каменоломнях материала домиках небольшого города на берегу моря. Я был на диво мешковат и угловат, а Петя, тот самый, что смахивает сейчас на надутого индюка, помнится мне живым, веселым и сильным мальчишкой. Благодаря его богатому воображению мы без устали проказничали. Петькин отец, мореход, странствовал по белу свету, в его голове гулял и свистел ветер Бог знает каких морей, и однажды из заморских краев он привез сыну в подарок игрушки, а не знал, какая страшная и, я бы сказал, колдовская мощь заключена в них. И кто только такие штуки выдумывает!
То были довольно большие и ладно скроенные механические куклы, Попрошайка и Летающий Язык. Долго вообще никто не ведал, на что, на какие проделки эти дьявольски пародирующие человеков уродцы способны. Народ в нашем городе всегда обитал скромный и ничего такого выходящего за пределы обыденности не воображал, не избалованный всякими чудесами техники и научного изобретательства. Но случай помог нам разобраться. Вышло так, что Петька застал женщину, которую его родитель взял себе после смерти первой жены, Петькиной матери, в объятиях почтальона. Этот почтальон, детина внушительной комплекции и какого-то чересчур гладкого, словно бы изображающего пузырь вида, каждое утро приносил газеты и письма в наш унылый переулок и, не исключено, каждое же утро, если не было дома морехода, тискал и мял у затененной большими деревьями калитки злую Петькину мачеху. Он, конечно, смутился, когда Петька издевательски томно и чуточку зловеще вытаращил на него свои цвета огуречного рассола глаза, однако подозвал моего приятеля бодрым голосом, как ни в чем не бывало. У тебя, мальчик, говорит, хорошие игрушки.
- Но что они как неживые? - взгоготнул почтальон внезапно и даже запрокинул, фальшиво смеясь, голову, так что мы не могли уже после этого видеть, что творится на его залитой солнечными лучами физиономии. - Куклы это, что ли?
- Куклы, - ответил Петька и, подсобравшись, вдруг с какой-то мрачной, недетской силой выпустил газы.
- Иди отсюда, катись, ублюдок! - велела мачеха и давай горячить пасынку голову затрещинами, но почтальон, человек более сообразительный и осторожный, а по тем временам даже прогрессивный, вытянул руку в жесте уличного регулировщика и остановил ее доморощенное насилие:
- Погодите, женщина, не обращайтесь так сурово с этим совсем не глупым парнишкой. - И пока матерая бабища, сама воспитанная колотушками, решала, на какую из немногочисленных извилин мозга толкнуть ей эти маловразумительные в своей поэтичности слова, бравый письмоносец объявил Петьке: - Мой юный друг, игрушки у тебя замечательные, дивные, но должны прыгать как живые, и если я этого от них не добьюсь, я стану в наказание у тебя вместо игрушек, сам как игрушка. Я ведь по призванию механик, самоучка, в своем роде здешний Кулибин, я человек самородочный, мне ли не смекнуть, что эти куклы заковыристей, чем все вы тут до сих пор полагали, и нужен к ним всего-то крошечный ключик, и я буду не я, если этот ключик не окажется скоро в моих руках!
Все это почтальон выпалил как пушка с корабля, одним ошеломительным залпом. Возвестил, иначе говоря. И весть была благая.
На следующий день он пришел с целой связкой ключей, с многообещающим видом погремел ею и принялся кропотливо подбирать нужный. А когда подобрал и завел, то не сподобился никакой радости от результатов своего труда, потому что куклы обладали жуткими способностями, дурным нравом и только того и ждали, чтобы кто-то неосмотрительно привел их в действие. Тотчас же они набросились на своего благодетеля, на этого благородного механика, который вызвался оживить их и слово сдержал. Уже в самом начале происшествия мы не смогли удержаться от улыбки. Правду сказать, мы попросту хохотали, как безумные, видя, что вытворяют эти железные и словно даже бронированные мироеды с нашим другом почтальоном. Попрошайка как бы что-то выпрашивала у него, жалобно, но манерно выгибалась и тоненько, как комар, поскуливала. От живого, человечного попрошайки всегда в конечном счете можно отвязаться, настрой же и энергия этого чудовища были совсем другого рода, и пробивали путь они себе с неотвратимостью стихийного бедствия. Очень скоро, действуя с той же исследовательской кропотливостью, с какой назвавшийся Кулибиным энтузиаст сам недавно ворожил над нею, оно раздело беднягу догола, а поскольку и после этого продолжало тянуть как бы просящую руку, то уже не иначе как с претензией завладеть самой душой своей жертвы. Летающий Язык, не более чувствительный к человеческим страданиям, чем его ужасная напарница, выметнул из ужасно раскрывшейся пасти длинную красную ленту и за шею подцепил на нее опешившего почтальона. Затем последний был дополнительно опутан какой-то тонкой проволокой, отовсюду, но отнюдь не беспорядочно вылезшей из прикрытого клоунской одежкой железного тела, поднят в воздух и долго носим над морем, берегом и окрестными полями. Смех наконец замер в наших глотках. Завершая эту историю, чудовищный символизм которой до сих пор мешает мне спокойно спать по ночам, скажу, что жители нашего города и ближайших древень только вздыхали и крестились, видя, как пролетает над ними в безоблачном небе голый почтальон, словно запутавшийся в какой-то гнусной, остро сверкающей на солнце паутине. Да, не каждый день увидишь подобное, и много было среди нас таких, для кого могучая реальность увиденного тогда со временем потускнела и скукожилась до жалкого припоминания некой сомнительной галлюцинации, о которой не всякий станет болтать, справедливо опасаясь подозрений насчет здравости своего рассудка.
Почтальон хотя и с огромным трудом, но все-таки выжил. Разум перестал его тревожить, он его попросту лишился, как и потребности объявлять себя кудесником механики, разносить почту и тискать чужих жен. Такое выпадение из действительности, заканчивающееся мягким и не видимым взгляду большинства шлепком где-то на дне гнилостного тумана прострации, нередко происходит с людьми, опередившими свое время, ибо жизнь дается им гораздо труднее, чем простым смертным.
Механические чудища были спешно и без лишнего шума захоронены нами на морском дне. После этого какое-то затмение нашло на Петьку, и он начисто позабыл о происшествии с почтальоном, которое не могло бы не отразиться на его характере, избери провидение для товарища моих сумбурных детских лет другие пути и другие, если можно так выразиться, формы существования. Ныне при встрече он делает вид, будто не узнает меня.
Михаил Литов
ПОДВИГ РАЗВЕДЧИКА
Карпову, бывалому разведчику и моему начальнику, давно пора на пенсию, он совсем помешался. Однажды, когда мы с ним прогуливались по вечерней столице, он сбросил случайно подвернувшуюся старушку с Крымского моста в Москва-реку, а затем, обратив ко мне довольное и одновременно строгое лицо, громко спросил:
- Слушай, Вася, а тебе известно, что болтун - находка для шпиона?
Я еще не вполне избавился от гнетущего впечатления, навеянного на меня странной и, судя по всему, абсурдной гибелью старушки. Едва повинующимися губами пробормотал:
- Как не знать, Кирилл Мефодиевич... это же азбука нашего ремесла!..
- И все же я возьму на себя труд объяснить тебе, - продолжал мой начальник, - что произойдет, если ты, как бы не понимая, что со старушкой покончено, начнешь ходить вокруг да около, интересоваться, наводить справки и при этом болтать лишнее. Сам-то ты, Вася, сошка мелкая, на тебя не обратят внимания, в худшем случае уберут, как я убрал ненужную личность в старомодном ветхом шушуне. Ведь был миг, вот здесь, сейчас, на мосту, миг, когда мне показалось, что моя бедная матушка воскресла и выдвигается нам навстречу. И так же быстро и бесшумно скроешься и ты в водах нашей великой реки. - Карпов выразительно плюнул через перила моста. - Но я фигура более чем видная, и на меня, если ты ненароком или по злому умыслу сболтнешь кому о данном происшествии, поспешат выйти. Кто, спрашивается? Разумеется, они, иноземные спецслужбы в лице разных там резидентов и агентов. Они сделают все, чтобы перевербовать меня, не гнушаясь шантажем, кстати и некстати припоминая мне убиенную старуху, даже приводя якобы неоспоримые доказательства, что это именно моя матушка и была. И я в конце концов капитулирую. А что поделаешь, Вася? Разведчики совершают свои подвиги в определенных условиях, а когда их загоняют в тупик, они переходят на сторону врага. Но вообрази на минутку, каких я дров наломаю, что я натворю в нашем бедном отечестве и что я сделаю с нашей несчастной страной, как только меня перевербуют и я стану агентом влияния! Естественно, меня первым делом внедрят в Кремль, и, совершая головокружительную карьеру, я очень скоро доберусь до высших командных постов в экономике, в армии, в науке, культуре и искусстве. Сосредоточив в своих руках все лучшие должности государства, всю полноту власти, я тотчас одним махом все и разрушу до основания. Само собой, по приказу оттуда, из-за бурга, и за приличную мзду. Бах! - и от великой державы камня на камне не останется. А знаешь, Вася, сколько платят человеку, когда он совершает такие дела? Да уж не жалкие тридцать сребреников, смею тебя заверить... А теперь, после всего услышанного, спроси себя, что такое старушка, мягко опустившаяся на дно Москва-реки. Причина будущего хаоса и развала нашей страны? Или гарант стабильности? Видишь ли, мой друг, тут многое зависит от тебя. Ведь причиной катастрофы может в данном случае послужить лишь твоя глупая болтливость...
Я поспешил заверить Карпова, что буду бережно и свято хранить тайну. А в то же время на моей душе скребли кошки, и я украдкой сокрушенно покачивал головой. Кирилл Мефодиевич безнадежно отстал от времени. Уже давно в Кремле сидели агенты влияния, и, правду сказать, не чета ему. И вот теперь он вышагивал по набережной, довольный собой, уверенный, что совершил подвиг и преподал мне отличный урок, а я уныло плелся за ним и знал, что жертва, которую он принес на алтарь отечества, запоздала.
Он не просто отстал от времени, он был смехотворен, карикатурен в роли моего начальника, он не по праву занимал свое место. Мастодонтам вроде него только и остается, что сбрасывать с мостов беззащитных старушек, воображая, что тем самым они еще как-то подтверждают свою пригодность к делу. А по справедливости, он должен уйти, освободить место для меня, полного сил и творческой инициативы.
Сначала Карпов был как будто вполне удовлетворен моим обещанием хранить тайну. Но, пройдя несколько шагов, он вдруг решил, что этого мало, и вздумал взять с меня клятву. Я без затруднений откликнулся на его требование, поклялся держать рот на замке всеми богами, о каких только слышал, и всеми родственниками, какие у меня были. Кирилл Мефодиевич просиял, растянул тонкие губы в поощрительно-радостной улыбке и в качестве завершающего аккорда - мы уже сошли с моста и собирались разойтись в разные стороны - выдал следующее:
- А теперь, Вася, когда нас связывает страшная тайна и твоя клятва свято хранить ее, давай для полноты единения поменяемся туфлями! И ты будешь ходить в моей обуви, а в твоей.
Прежде чем ответить, я покосился на обувь своего начальника. И его предложение вызвало в моей душе переполох и протест.
- Но если на глазок прикинуть, - неуверенно начал я, - так ваши штиблеты на размер-другой меньше моих. Какое ж это единение? Это будет для меня просто неудобство ходить в тесной обуви...
- Эх, Вася! - Начальник нахмурился, скривился и сокрушенно потряс седой головой. - Какой же ты прозаический. В такую минуту обращаешь внимание на всякие мелочи, о каких-то там размерах толкуешь, прикидываешь, подсчитываешь! Нет в тебе рыцарского духа. Какой же ты к черту разведчик! Разведчик, брат, это прежде всего рыцарь, а ты все равно что торгаш...
Пришлось меняться, я ведь знал, что если Карпов войдет в полемический раж, то он прежде всего взъестся на человека, возненавидит человека и тогда уж любого со свету сживет, выдавая себя за рыцаря и святого, а оппонента за последнего подлеца и прохиндея.
Поменялись, и я отправился домой, кое-как доковылял. В сущности, мне жалко было моих штиблет, все-таки они у меня были хороши и к тому же новенькие, а вот карповские смотрелись очень даже неприятно и гнусно стоптанная обувка старого никчемного человека.
Я за туфли те выложил кругленькую сумму, а теперь в них щеголял старый хрыч, дуралей, которому давно пора уступить мне место, а не обирать меня, как ему заблагорассудится!
Дома я с отвращением забросил свое неожиданное приобретение в дальний угол. Не пользоваться же этой рухлядью, когда мои ноги в ней все равно что в пыточных испанских сапогах!
Но оказалось, что я поторопился, что я вообще не до конца постиг и прочувствовал высокий смысл нашего с Карповым обмена. Когда я на следующее утро вошел в кабинет начальника, он первым делом экзаменующе взглянул на мои ноги, и произведенное наблюдение повергло его в печаль. Укоризненно покачав головой, он выкатился из-за огромного стола строгой казенной формы, задумчивым облаком поплавал по кабинету и наконец сказал мне, стоявшему перед ним навытяжку:
- Удивляюсь я нынешней молодежи, никакого понятия у нее о дружбе, о братстве, о профессиональной чести, наконец. Посмотри, служивый, в чем я пришел на службу, в частности, в какой обуви. И скажи, что ты видишь.
- Вы в моих туфлях, - признал я, - то есть в тех, что вы у меня выменяли...
- А в чем пришел ты?
- Но, Кирилл Мефодьевич, как же я буду служить, если ваши туфли мне жмут?
- Не надо, Вася, не надо. Жмут, не жмут... это все отговорки! Пустая болтовня, а болтовня - я уже имел случай указать тебе на это - не что иное как находка для шпиона. Какой же вывод я должен сделать, несовершенный и уклончивый друг мой? Что ты ступил на путь предательства? И что старушка, лежащая на дне Москва-реки, никакой не гарант стабильности, а самый что ни на есть настоящий залог грядущего хаоса?
Я протестующе выставил ладони, отметая эти незаслуженные обвинения начальника, и он велел мне убраться с глаз его долой и не являться, пока не возьмусь за ум. Это означало, что я должен ходить в его штиблетах, и не только на службу, поскольку Кирилл Медодиевич весьма сильно меня опекал, одаривал всякими полезными знакомствами, водил в нужные дома.
Представляя, какие мучения меня ожидают, я сжимал кулаки, но ярость моя была бессильной, что я мог поделать? Я бросился домой за той гадостью, которую старый прохвост мне всучил. И тут новая проблема! Его вонючих башмаков нигде не было, они как в воду канули. Жена, выяснив, что я ищу, рассмеялась и сказала, что выбросила их на помойку.
Я схватился за голову. Конец карьере! Крах! Едва не плача от бешенства и тоски по иной, более разумной жизни, я объяснил жене ситуацию, и она признала за собой вину, сказав в свое оправдание, что решила вчера, будто я крепко поднабрался и в порыве пьяного благодушия поменялся с собутыльником обувью. Эти оправдания ничуть не служили делу моего спасения. Мы отправились на помойку... мы шарили и ползали там, как крысы, и мы нашли! Я был счастлив.
Теснота и бессмыслица этого минутного счастья свидетельствовали об основательности моего падения в кошмар. Подчинившись злой и сумасшедшей карповской воле, я уже без передышки сознавал себя жертвой абсурда. Ходить в обуви не по ноге, меньшего, чем нужно, размера, сущая пытка, да и проклятый старик постоянно подливал масла в огонь, спрашивая с плутоватой ухмылкой:
- Ну как дела, молодой человек? Не жмут больше туфли-то? То-то же! Держись, парень! Наше дело правое, мы победим!
Я держался. Не скрою, болтливость, от которой Кирилл Мефодьевич столь усиленно и ярко меня предостерегал, все же развилась во мне непомерно, стала моей болезнью. Причиной этой болезни была необходимость ходить в тесных туфлях: чтобы хоть как-то заглушить боль и скрасить свои страдания, я болтал не умолкая. Но поскольку несомненное сумасшествие моего начальника, желание поскорее увидеть его пенсионером и гибель неведомой старушки я должен был хранить в секрете, окружить профессиональной тайной, я распинался исключительно на отвлеченные темы. Иначе говоря, обо всем на свете. Заметив эту мою особенность, начальство стало посылать меня на разные встречи, собрания, митинги, научные симпозиумы, презентации, и оно понятно, оказалось, что у меня лучше, чем у кого-либо в нашем управлении, подвешен язык. И никто не подозревал, какие муки я претерпеваю, входя в роль ученого, журналиста или записного политика. Я нес на себе ответственность за стабильность государства, оберегал его покой и целостность. В минуты, когда мои страдания достигали последних пределов и в моей голове на том месте, где у других помещается мозг, образовывались озеро расплавленного свинца или костерок горящей крови, мне казалось, что на моих плечах покоится Кремль в его натуральную величину.
Однажды мы с Кириллом Мефодиевичем снова поднялись на мост, откуда он метнул в воду случайно подвернувшуюся старушку.
- Я слежу за тобой, Вася, - сказал начальник и покровительственно похлопал меня по плечу, - и мне все меньше нравится твоя словоохотливость.
Его жест не соответствовал его словам. Ведь он похлопал меня так, как если бы поощрял и дальше следовать избранной линии поведения. А из его слов явствовало, что он меня осуждает.
- Это отвлекающий маневр... то есть как бы мнимое красноречие... робко заметил я.
- Не уверен... Я все больше начинаю подозревать, что ты говоришь иносказаниями. Что ты задумал, дружок? Вот здесь, в этом священном для нас месте, где мы заклали во имя будущего нашего отечества невинную старушку, посмотри мне в глаза и выложи все как на духу!
- Но я старушку не закладывал... мне бы и в голову такое не пришло! закричал я, потеряв терпение. - Это все вы! Взяли и сбросили ее с моста!
- Вот оно что? - Карпов прищурился и смерил меня недобрым взглядом. Вот как ты понимаешь наше дело, наш священный долг?
Тут кровь огненно ударила мне в голову, я не сдержался, поступил как бы случайно и невменяемо, хотя, если разобраться, у меня был добрый и отличный пример для подражания. Взвившись словно вулкан, я схватил своего начальника за отвороты пиджака, подтащил к перилам моста и с силой толкнул его в грудь.
Он с криком полетел вниз, скрылся в реке, и спустя мгновение все было кончено, даже кругов на воде не осталось. Я потер ладони, как бы смахивая с них пыль этого глупого и бесполезного человека, слишком долго командовавшего мной. Огляделся. Вокруг никого не было. Никто не стал свидетелем происшествия. Москва тихо жила своей жизнью.
Надежным гарантом стабильности, залогом мира и покоя будет успокоение Кирилла Мефодьевича на дне реки. Я понял это, хотя и задним числом, уже после того, как сделал дело. Но в любом случае мой поступок был своевременным и в высшей степени целесообразным. Я займу место Кирилла Мефодьевича, и работа в управлении закипит, ведь я знаю, как организовать ее наилучшим образом. Жаль только, что я не догадался снять с ног старика свои туфли, прежде чем сбрасывать его с моста.
Михаил Литов
КАК Я ОБРЕЛ СЧАСТЬЕ
Получив на работе отпуск, я покинул пыльный и душный, до чертиков надоевший мне город и отправился на свою малую родину, в деревню Куличи, где по-прежнему жили мои приемные родители. Давненько собирался я навестить стариков, но, как это обычно бывает, мешало то одно, то другое, - так это и бывает в нашей суетной жизни. Грудным младенцем, заходящимся в крике и обмочившим грязные пеленки, батяня Петя и маманя Катя подобрали меня в капусте, и с тех пор я считаю, что роднее их у меня никого нет на свете.
Я подивился, что они, после радостных слез и объятий, не предложили мне попариться в баньке. Это было, знаете, как-то против заведенного порядка. Но я промолчал. Мысленно отметил, что они ужасно постарели, но их так обрадовал мой приезд, что они как бы слегка засеребрились, обрели некую лучезарность и потому смотрелись более или менее сносно. В общем, еще черпали энергию для жизни, и это было хорошо. Мы посидели за празднично накрытым столом, попили чайку, потолковали о всякой всячине. А нам было что сказать друг другу после долгих лет разлуки. Когда же мы с батяней Петей вышли на крыльцо покурить, я с надеждой взглянул в дальний конец огорода, где чернела в солнечных лучах наша старенькая банька. Дымок отнюдь не вился над ней, вид у нее был какой-то безжизненный, угрюмый.
- Затопим баньку-то? - спросил я бодро.
Старик, видно, ждал этого вопроса, а все же вздрогнул, как от страшной неожиданности. Он загасил о мозолистую ладонь заморскую сигарету, которой я его угостил, - забычковал, значит, - и спрятал окурок в карман своих видавших виды штанов, а затем стал переминаться с ноги на ногу. Выражал таким образом свою растерянность батяня Петя долго и наконец нерешительно произнес:
- Э-э, паря, понимаешь... не-ет, с банькой, Вася, ничего не выйдет...
- Почему?
- Кукуськи говорят, что это их территория... ну там, где баня стоит... и нам теперича туда хода нет. А то не сносить головы... - довольно твердо, словно проговаривая отлично вызубренный урок, ответил он.
Я с изумлением посмотрел на него. Не сбрендил ли мой добрый папаша?
- Какие кукуськи? - спросил я напряженно.
- Народ такой объявился, называет себя кукуськами, - еще тверже и основательнее доложил батяня Петя.
- Ага, народ... Что-то раньше я о нем ничего не слыхал.
Я отступил от него на шаг, посмотрел в сторону и покрутил пальцем у виска, обескураженный и возмущенный причиной, по которой не мог попасть в баньку. Я не хотел обидеть старика, и без того обиженного какими-то сумасшедшими людьми, однако он все же принял мою пантомиму на свой счет, и у него возникло желание в свою очередь полновесно отмежеваться от кукуськиной самостийности. Горестно разводя руками в беспомощном недоумении перед правдой, которую явила ему общественная жизнь деревни Куличи и ее окрестностей, он объяснил:
- Так они говорят, понимаешь, раньше у них дремало народное самосознание и они были как бы никем, а теперь оно, самосознание это, пробудилось и они стали кукуськами... А я считаю это за блажь!
Я слушал это, не зная, верить ли собственным ушам. А затем, решительно тряхнув головой, заявил:
- Кукуськи там или нет, а баньку я все равно затоплю!
----------
Напрасно они пытались отговорить меня. Я затопил баньку, собрал бельишко на смену и, беспечно насвистывая, зашагал по тропинке к ней, которая одиноко маячила на фоне вечернего неба, высокого и жутковатого. Батяня Петя и маманя Катя смотрели вслед мне так, словно я отправлялся прямиком в преисподнюю. Провожая меня, они дошли до не видимой, но хорошо известной им границы и пересечь ее, естественно, не отважились.
Я безмятежно парился. Все плескал и плескал воду на раскаленные камни, увеличивая жар. Забирался под самый потолок и там вертелся, как воздушный шарик, уже не чувствуя в себе никаких костей, ничего твердого. О кукуськах и их национальном возрождении я не думал. Я думал о том, что мои приемные родители, эти славные старики, стали жертвами какого-то обмана или наваждения.
Вдруг снаружи раздался шум. В сердитые мужские голоса время от времени вклинивались причитания мамани Кати, доносившиеся издалека, из-за границы. Мое сердце сжалось от недобрых предчувствий. Топот множества ног пробежал по предбаннику, дверь отворилась, и внутрь заглянул незнакомый мне парень, щурившийся от пара.
- Ну-ка выходи, ням-ням! - крикнул он мне.
Я оторопел от такого обращения. Первым моим порывом было зачерпнуть ковшиком кипятку в котле и плеснуть наглому, развращенному превратно истолкованной свободой и безнаказанностью кукуське в его бандитскую рожу. Но это вышло бы как-то нецивилизованно, и я предпочел вступить в диалог. Для начала я, однако, ступил в предбанник. Туда набилось человек пять обыкновенного для деревни мужицкого вида. Я не видел в них ничего такого, что давало бы им право называть себя кукуськами, то есть самоопределяться в некую особую и, может быть, никому не известную расу. Пока я одевался, они ядовито и насмешливо кричали, распространяя крепкий запах сивухи:
- Попался, ням-ням?
- Попариться захотел? Уж мы-то тебя попарим!
- Устроим тебе настоящую баньку по-черному!
Так я и одевался под градом этих дурацких угроз. Меня мучило, что я не знаю, как к ним обратиться. Кто они мне? Товарищи? Господа? Хорошо бы знать, какое обращение принято у этого народа... Затем я, изо всех сил стараясь не уронить достоинство, произнес:
- Народ! Послушай, а не хватит ли валять дурака?
- Заговорил! - весело откликнулся парень, который велел мне выходить в предбанник. - А чего с ним возиться? Закопаем здесь! Вон, сварим в кипятке...
Я скрестил руки на груди, приосанился и холодно вымолвил:
- Объясните толком, кто вы такие и что вам нужно.
Можно было подумать, что я позволил себе неслыханную дерзость. В первое мгновение они просто оцепенели. Вытаращили на меня глаза. А потом набросились всей кучей, связали мне за спиной руки и вывели наружу.
К счастью, инициатива парня не встретила одобрения, поскольку они что-то там мыслили вслух о законности, об уважении их народа к правам представителей других наций, о цивилизованном отношении к пленным.
В печальных лучах заходящего солнца я увидел моих стариков, они стояли по ту сторону границы, значение которой и я понемногу начинал понимать. Маманя Катя, подавшись вперед, прижимала к груди руки в молитвенном жесте и смотрела на меня полными слез глазами. А батяня Петя, хотя и сжимал кулаки, стоял потупившись, сознавая свое бессилие.
---------
Мы брели всю ночь лесными тропами. Мои конвоиры часто останавливались и пили самогон, а затем решали, что меня пора пускать в расход. На кой, мол, черт им обременять себя моим национально чуждым обществом? Они подыскивали подходящее место для моей могилы и заставляли меня копать ее прямо руками, но невозможности спешности этой работы ставила их в тупик, поскольку им хотелось поскорее добраться до дома. Они совещались, не отменить ли сгоряча принятое решение, я же бросал работу, устремлял взгляд к звездному небу и спрашивал у него, на каком свете я нахожусь. В результате всех этих мытарств мы прибыли всего лишь в деревню Кулички, которая как две капли воды была похожа на ту, где прошло мое детство. Но это и была самопровозглашенная столица кукусек.
В Куличках я вытерпел новые унижения. Бабы с хохотом показывали на меня пальцем, а ребятня забрасывала комочками грязи. Я чувствовал, что дело совсем худо. Возможно, моя песенка спета. Этим-то торопиться некуда, они вволю поиздеваются надо мной, а потом все-таки пустят в расход, разумеется, придав расправе надо мной вид исполнения законного приговора.
На пыльной площади перед сельским клубом меня усадили на землю, и все, кому было не лень, столпившись вокруг, демонстрировали силу и самобытность своего национального сознания, пиная меня ногами, постепенно превращая мою наличность в некий холмик пыли, грязи и всяких отбросов. Благо еще, что мне развязали руки, так что я, ужасно стыдившийся своего положения, мог закрывать ими пылающее лицо. В отупении чувств и упадке сил я чаял одного поскорее отдать Богу душу, однако этот мой мнимый героизм лишь раздражал и раззадоривал кукусек, и они выдумывали для меня все новые и новые пытки. Но когда я уже определенно стоял на краю гибели, пришло спасение, причем с самой неожиданной стороны. Вперед выступила старая женщина с серьезным и умным лицом, остановила свой разбушевавшийся народ и воскликнула, указывая на меня рукой:
- Посмотрите на него! Ведь это же вылитый Сашка Парамонов, наш национальный герой!
Не знаю, как она меня разглядела и сличила с упомянутым Парамоновым, я и сам едва ли узнал бы себя, случись мне сейчас заглянуть в зеркало. Между тем притащили сохранившиеся фотографии национального героя, чьи бренные останки давно уже покоились на местном кладбище. Выпучив глаза, эти самоопределившиеся людишки долго, с тягостной крестьянской медлительностью исследовали действительность на предмет сходства между той кучей дерьма, в которую я превратился, и запечатленным на плохонькой фотографии бравым молодцем. Что и говорить, сходство было разительным. А поскольку тот, кого они называли национальным героем, по возрасту годился мне в отцы, тут же было решено, что он-то и есть виновник моих дней.
Прежде всего с меня сняли оскорбительное прозвище "ням-ням", обозначавшее всякого, кто не принадлежал к племени кукусек. Ведь я и сам теперь стал кукуськой. Затем за дело взялись старейшие и мудрейшие люди Куличек.
Они присудили мне не казнь, не черную погибель, а жизнь по славной и ко многому обязывающей легенде. Признаюсь, я смотрел на этих важничающих старейшин как на детей малых, и все же они были из той младенческой поросли, чьими устами глаголет истина. И вот что они молвили, натужно обрисовывая биографию моего прошлого, - если можно, конечно, так выразиться. Но я предпочитаю выразиться именно так. Идеологи национально-освободительного движения вещали, поскрипывая сухими бескровными губами и морщинами выкладывая на испепеленных солнцем лицах символические узоры мудрости: проезжая как-то во хмелю через Куличи, Сашка Парамонов и не заметил, как я выпал из телеги и затерялся в капусте. А какой кукуська не считает упавшее в капусту потерянным навеки? Но я все-таки нашелся, и это свидетельствует о сверхъестественном вмешательстве, о чуде.
Получив от старейшин такую превосходную биографию, я как бы в естественном порядке получил вместе с ней и пост президента кукусек. Все правильно. Сын самого Сашки Парамонова, к тому же не потерявшийся в капусте.
Не скажу, что мне сразу понравилась моя новая роль. Но я вполне примирился с нею, когда меня женили на первой красавице Куличек Дуне Кораблевой.
А моим первым президентским указом был следующий: передвинуть границу таким образом, чтобы банька опять вошла во владения батяни Пети и мамани Кати.
Михаил Литов
ВОЛК В ЛАПТЯХ
Многие думают, что колдуньям стоит огромного труда превратить человека в животное, а на самом деле это далеко не так. Иной из этих коварных зараз достаточно, например, вырыть небольшое углубление поперек дороги, по которой должен проехать свадебный поезд, и дело сделано: жених с невестой и все их гости, все, кто пересечет то углубление, пересаживаются в звериный облик, какой придумала для них проклятая затейщица. Именно это и произошло на свадьбе моего брата Николая в нашем родном городишке Причудове...
Но обо всем по порядку. Я-то давно уже не живу в Причудове, перебрался в столицу, стал настоящим столичным жителем, нарядным и просвещенным человеком. Причудово - городишко дрянь, но я люблю его посещать, люблю пройтись по его корявым пыльным улочкам в расчете на то, что бывшие земляки ахнут в душе, завидев мою изысканность. Поэтому на свадьбу я поехал с удовольствием, предвкушая, каким изумленным и чуточку испуганным вниманием со стороны этих неказистых людей буду окружен.
В поезде, ночью, пока я спал, у меня стащили туфли. Брюки и рубашку, скажем, не взяли, я их сунул от греха подальше под подушку, а вот туфли, мои роскошные туфли, за которые я перед самой поездкой выложил баснословную в сущности сумму, как-то заприметили, хотя они и стояли под лавкой, в тени. Что делать? Как в бреду я размышлял о том, что к поставленному уже книжному вопросу не присовокупишь знаменитое "кто виноват?". Слишком ясно, кто. Виновата система, плодящая воров и голодных, вынужденных промышлять кражами, злых людей, способных отнять у вас последнее. Но система ли это, вот в чем вопрос? Ведь грабят и обижают порядочного человека везде и всюду, это уже больше, чем система, это уже нечто вселенское и абсолютное, не правда ли? Бог ты мой! Стало быть, повинен Всевышний, создавший этот мир. На мои глаза навернулись слезы, когда силой своей пытливости я достиг такого откровения. Плакал я еще и в знак протеста против незаконного, гнусного, изобличающего всю безобразность и ненадежность мироустройства опоздания поезда. Сам-то я опаздывать страшно не люблю, поэтому предпочитаю заниматься делами и ездить по делам с некоторым как бы опережением времени, но когда опаздывает поезд, тут уж ничего не попишешь. В результате у меня, если я хотел поспеть на свадьбу вовремя, всего какая-то минута оставалась на то, чтобы забежать в магазин и купить новую обувку. Но легко сказать... как же это я побегу в тот магазин босиком, в одних носках?
Когда я так сидел на лавке и предавался горьким размышлениям, старичок, сосед по купе, который, по моим представлениям, ехал не иначе как в некую жуткую неизвестность своей старой и давно уже бесполезной жизни, вдруг сказал уважительно к моей беде:
- А возьмите-ка, молодой человек, у меня лапти!
С этими словами он достал из чемодана самые настоящие лапти, да еще и с большим мастерством изготовленные, как бы фигуристые, для лаптей даже фактически модные, и протянул мне. Я их машинально взял, без особого интереса рассмотрел и хотел вернуть старику, поскольку было совершенно немыслимо, чтобы я их надел.
- Нет, берите, - сказал старик. - Я их вам дарю. Вы ведь спешите на свадьбу? Ваш брат женится? Так вот, уверяю вас, все же лучше вам явиться к брату на свадьбу в лаптях, чем на босу ногу. А они, согласитесь, просто-напросто хороши.
С этим я согласился. Прибыть на свадьбу в лаптях было бы слишком, а вот добежать в них до магазина - что ж, это еще куда ни шло.
- А вы-то сами как? - спросил я. - Они в самом деле очень искусно сплетены, красиво, это дорогой подарок, стильный, так сказать... Я вам лучше заплачу.
- Что вы! - воскликнул бескорыстный старичок. - Они мне теперь без надобности. Я их сплел в расчете быть им экспонатом выставки народных промыслов, а как привез, мне говорят: нужен, дед, организованный порядок, а ты вылез тут, лапоть, со своей индивидуальностью, да еще в последнюю минуту, нет, с такими промысловиками мы дел не имеем. И отправили меня восвояси. Но, видите, пригодятся и мои лапти.
Я его горячо поблагодарил, мы расстались друзьями. Поезд все-таки здорово опоздал, в общем, к началу свадебной церемонии я не успел. Не попал я и в магазин. Только я ступил на привокзальную площадь в Причудове, как услышал за спиной страшный грохот, оглянулся - по разбитому асфальту катит телега, в которую запряжена довольно бодрая на вид и весело украшенная лошадка, а в телеге целая куча возбужденных орущих людей, девушка в белом, ну и мой брат Николай. Он человек с выдумкой и придумал эту лихую поездку. Они притормозили возле меня и стали звать в телегу. Я объяснил свое положение, мол, пострадал, необходимо зайти в магазин и купить какую-нибудь обувку, а в лаптях мне быть никак нельзя. Но они сочли, что не только можно, но даже и нужно, что-де лапти привнесут в мой облик элемент загадочности, и силой затащили меня в этот, так сказать, свадебный поезд.
Поехали, лошадка тянула хорошо. Долго и, на мой взгляд, скучно, кружили по всему Причудову, удовлетворяя страсти моего брата к дурацким выходкам, орали во все горло, бросались в прохожих цветами. Мне, столичному жителю, такой провинциальный шик был неприятен. Я кричал, задевая прохожих, только для виду, например, когда на меня косилась невеста, поскольку не хотел представать перед ней гордецом и занудой.
Наконец свернули на проселок, тянущийся вдоль пруда, и я вздохнул с облегчением. Уже завиднелась крыша дома, в котором мы с Николаем выросли. Однако на том проселке и приготовила упомянутое волшебнле углубление колдунья, давно влюбленная в моего брата и отвергнутая им ради другой. Решила отомстить... Мы, естественно, и не подозревали ничего подобного, даже люди, с которыми я катил в телеге, люди, скажу вам, закосневшие в предрассудках и суевериях, даже они в лучшем случае посмеялись бы, вздумай кто-нибудь не шутя толковать им о колдовстве, о всяких там чернокнижниках и магах, об упырях и оборотнях. И вот поди ж ты, только пересекли мы роковую черту, проведенную злобной ведьмой, - лошадка упала замертво, а вся наша ватага расфранченных и шумных людишек в мгновение ока скинулась волками.
Я тоже скинулся, но с некоторым отличием от собратьев по разуму, застигнутых пронзительным несчастьем: лапти, подаренные мне в поезде добрым старичком, не превзошли самое себя и остались лаптями. Как вышло такое бессилие у ведьминых чар, судить не берусь, надо полагать, стерва, приговорившая нас к мучениям, не предвидела появление на свадьбе человека в столь отсталом виде. А может быть, лапти предусмотрительным старичком были заговорены.
Так или иначе, все наши были волки как волки на проселке у пруда, а я стоял среди них с лаптями на задних лапах. Они сгрудились вокруг меня, косясь на это произведение народного искусства с немалым сомнением, и я под их угрюмыми взглядами сполна и не без трепета, не без ужаса ощутил всю меру своей нестандартности. Я понял, что они не уверены, стоит ли принимать меня в стаю. А куда мне теперь деваться? От своих отбиваться нельзя... О, как я смущенно поеживался перед стаей и заискивающе вилял хвостом, как униженно поджимал живот! Я попробовал передними лапами отодрать те лапти, да не тут-то было, они прямо как будто приросли к коже, стали частью тела. Я пожал плечами, показывая, что и сам раздосадован, но поделать ничего не могу, то есть пожал, конечно, мысленно, но они, похоже, поняли. И разрешили мне остаться с ними.
Различить, кто из них в прошлом был моим братом, кто невестой, я не мог, еще не овладев премудростями волчьего разумения окружающего, но думаю, что нашим вожаком быстро и безоговорочно заделался именно Николай. Он тут же повел нас совершать всякие бесчинства, причинять людям вред и добывать себе пропитание. Решено было пограбить окрестные села. Они бежали быстро, эти серые хищники, а мне лапти доставляли массу неудобств, мешая правильному, спорому бегу, да и то еще надо признать, что никакого должного хищничества в моей груди как-то не пробудилось. Я очень скоро сообразил, что мне не по пути с этой стаей и что будет лучше, если я попробую подружиться с людьми, прибьюсь к ним. Человек накормит, и не надо будет мыкаться в лесу, тоскливо завывать и вечно заботиться о поисках трудного волчьего куска хлеба. Пусть меня держат в зоопарке, посадят в клетку. Это вполне достойная участь для волка, не приспособленного к вольной жизни.
Я потихоньку свернул в сторону, выждал, пока стая скроется из виду, и, опасливо озираясь, потрусил на окраину Причудова, где в маленьком домике одиноко жил мой школьный учитель Иван Петрович. Был полдень, и я рисковал, шастая в своем новом облике чуть ли не под носом у людей, но я решился на это, полагая, что при свете дня мне скорее удастся убедить Ивана Петровича в своих мирных намерениях. Я вспомнил о нем, потому что добрее человека не знал.
Я прибежал к дому учителя, остановился в пяти шагах от порога и негромко, грустно заскулил. Иван Петрович появился в дверях. Завидев меня, он рванулся было назад, наверное, за палкой или ружьем; или просто хотел унести ноги, вообразив, что я угрожаю его драгоценному существованию. Но тут я торопливо, пока он не скрылся за дверью, стал разными выразительными телодвижениями показывать свой разум, миролюбие и свое желание прийтись учителю по вкусу. По мере возможности улыбаясь, я поднялся на задние лапы, а передние раскинул в стороны, как бы намереваясь заключить старого доброго человека в объятия. Уже это заставило его удержаться от осуществления воинственных задумок и внимательнее присмотреться ко мне. Чтобы окончательно убедить его в моих необыкновенных задатках, я принялся задирать повыше то одну, то другую заднюю лапу, а они у меня, напомню, были в лаптях. В общем, я танцевал. Иван Петрович от изумления только покрякивал.
Он впустил меня в дом. Разговора у нас не получилось, но мы прекрасно поняли друг друга и без слов. Добрый и смирный в обычных обстоятельствах, Иван Петрович сейчас, когда в моем облике ему было фактически явлено чудо, безумно поддался соблазну извлекать практическую выгоду из моей необыкновенности. Ни о чем другом он больше и не думал. Очень скоро Иван Петрович решил бросить учительство и подвизаться на поприще циркового искусства, где я вернее всего мог обнаружить и раскрыть свои незаурядные таланты.
Начали мы с размалеванного шатра в областном центре, которому подчинялся наш городок. Собственно говоря, там и закончили, поскольку... Но обо всем по порядку. Скажу только, что Иван Петрович, некогда мой любимейший учитель, теперь не то чтобы не нравился мне своей новой одержимостью, своим полным корыстолюбием... нет, он мне совершенно не нравился, но в то же время он не мог нравиться или не нравиться. Что бы он ни представлял собой в своей новой роли, от него зависело мое существование, и потому он сделался для меня вне критики.
Итак, я вышел на арену. Мне мои новые задачи были не по душе, но Иван Петрович кормил меня, обращался со мной ласково, даже, скажу без обиняков, любил меня, и мне оставалось только всеми доступными способами выражать свою благодарность. Сам же Иван Петрович выступал как бы дрессировщиком. В действительности, дрессировать меня не было нужды, я понимал его с полуслова и делал все, что он от меня требовал. А фантазия у него простиралась не бог весть как далеко. Я должен был прыгать через всякие там препятствия и обручи, танцевать, а главное, шокировать и веселить публику своими лаптями.
Публика была в полном восторге. Мне бешено аплодировали, нас не хотели отпускать, снова и снова требовали повторения номера. Какие-то пожилые дамы, не на шутку разгорячившись, прямо в минуты нашего выступления спрашивали у Ивана Петровича, хорошо ли он меня кормит, знает ли он правила ухода за таким славным животным, как я. Разумеется, Иван Петрович с достоинством отвечал этим старым перечницам, что он всю жизнь занимается волками, не одного из них вывел в артисты и кому же, если не ему, знать тонкости обращения с нашим братом.
Я легко прощал ему эту брехню. Меня отчасти захватила та атмосфера умиления, что воцарилась в цирке, я, конечно, немного посмеивался в душе над тем, как эти простодушные люди вдруг поверили на моем примере чуть ли не в некое свое братство с волками, но не скажу, чтобы это меня совсем уж отталкивало. Однако на первом же выступлении у меня среди публики завелся страшный враг. Он дождался конца представления, прошел в сопровождении охранников - внешность его, надо сказать, отличалась небывалым уродством, но это не имело никакого значения, поскольку он был большим человеком, местным мафиози, - за кулисы и сказал Ивану Петровичу:
- Мне, знаешь ли, не по нраву, когда я чего-то не понимаю.
- Это ваши проблемы, - хладнокровно вставил мой учитель.
- Почему эта твоя тварь в лаптях? Сам придумал?
- Я ничего не придумывал, - возразил пылко Иван Петрович, у которого от успеха голова шла кругом. - Загадка природы! Он такой есть, в лаптях!
- И отодрать нельзя?
- Совершенно невозможно! - задыхался от волнения мой благодетель.
- Тогда это не волк, а недоразумение, - решил мафиози и с отвращением посмотрел на меня. - Вот, я слышал, в окрестностях Причудова шурует стая это настоящие волки, а этот...
- Как не волк? - перебил Иван Петрович с негодованием. - Самый натуральный волк!
- Хочешь со мной поспорить? - Жирный урод гадко осклабился. - Давай! Ставлю пару миллионов на моего Графа!
Иван Петрович, который порой лез на рожон просто из чистого упрямства, поставил на меня всю выручку за наше выступление. Безрассудный человек! Мне предстояло схватиться с Графом, который дожидался хозяина в машине неподалеку от шатра. Мы отправились на пустырь, ширившийся сразу за стенами временного цирка, и там толстяк с дрессировщиком определили место, где я и Граф вступим в борьбу. Мне все меньше нравилась моя новая участь.
Совсем упал я духом, когда один из охранников привел моего противника. Это был огромный пес, огромнейший, я даже не в состоянии сказать, какой он был породы, скажу только, что от одного взгляда на его мощные лапы душа у меня ушла в пятки. Он смотрел на меня красными от ярости глазами, скалил желтые клыки, и с его мясистых губ густо капала пена. Я почувствовал себя жалким и ничтожным, карикатурным в своих лаптях. Мной овладел настоящий ужас, животный ужас, и я решил бежать с поля предполагаемой брани.
Зрители, среди которых мне сочувствовал один Иван Петрович, как будто прочитали мои мысли и выстроились в круг, преграждая мне путь к бегству. Граф, повинуясь приказу хозяина, зарычал и пошел на меня. Я тотчас повернулся к нему задом, поджал хвост и метеором кинулся на зрителей, думая пробиться у них между ногами, а они загоготали и заулюлюкали...
Надо сказать, бывает, что колдуньи превращают людей в животных навсегда, а бывает, что лишь на некоторый срок, все зависит от их характера. Наша ведьма, та, что решила проучить моего брата, была не окончательно зловредной, и вот как раз когда мне почти наверняка грозила гибель, мой срок пребывания в волчьей шкуре вышел.
Гораздо позднее, когда все было позади и я мог в спокойной обстановке осмыслить происшедшее со мной, я, конечно, вволю насладился, вспоминая, какой страх нагнал на очевидцев моего превращения в человека. Зрители просто остолбенели в первый момент. Граф заскулил, как побитая дворняжка, попятился и наконец обратился в бегство. Следом, нелепо размахивая коротенькими, толстыми ручками, помчался во весь опор его хозяин, а за ним уже и все прочие, в том числе и мой бывший учитель, так и не узнавший во мне своего ученика.
Я одиноко стоял на пустыре в брюках, рубашке и лаптях. Никакого стыда за свой якобы отсталый облик я не испытывал, напротив, я чувствовал себя героем, победителем, ведь все мои враги бесславно бежали. Особенно гордиться тем, что мне довелось побывать в шкуре волка, не стоило, я мысленно сжег мосты, ведущие в это прошлое, но все же твердо помнил, что в нем было нечто необыкновенное, небывалое. Я поспешил в обувной магазин...
Михаил Литов
ВЫДУМЩИКИ
За беседой Дерюгин и Бубнов позабыли, что в лес этим погожим летним деньком отправились на охоту. А поговорить им было о чем. Оба сочиняли детективные романы, довольно много издавались, но не прославились, ни денег, сколько им хотелось, не заработали. Имена некоторых их коллег гремели чуть ли не на весь белый свет, а у них едва ли набрался бы десяток поклонников из числа потребителей криминального чтива. И ведь не скажешь, что они сочиняли плохо и скучно, отнюдь!
Безвестность удручала Дерюгина и Бубнова. Но можно сколько угодно кричать, что читатели просто слепы, раз проходят мимо их блестящих, на редкость оригинальных и остросюжетных книг, а ситуация от этого не изменится. Следовало предпринять что-то радикальное, но что именно, Дерюгин и Бубнов не знали.
Так они шли, обзывая какого-то абстрактного читателя ослом и грозя жуткими карами критикам, не желавшим их замечать, и наконец сообразили, что заблудились. Место, куда они забрели, было глухое, болотистое, угрюмое. Даже в небе, до того ясно-голубом, вдруг возникла странная и как бы искусственная, наспех придуманная пасмурность. Дерюгин, как более опытный лесовик и вообще человек решительный, сразу принялся аукать и звать на помощь. Это нагнало страху на Бубнова. Неужели их дела совсем плохи?
Благо еще, подумал Бубнов, Дерюгин рядом, с ним не пропадешь. Бубнов-писатель изобретал острые сюжеты, и в романах у него суетились нередко просто-таки небывалые герои, но сам он при этом был все равно что кисейная барышня.
Решительный Дерюгин вдруг с громкими, едва ли не душераздирающими криками стал бить прикладом ружья возле самых ног вялого и слабого волей Бубнова. И как ни отскакивал Бубнов, как ни выплясывал, для самосохранности повыше задирая ноги, один-другой из ударов пришелся по его ступне.
- Зачем ты это сделал? - крикнул Бубнов, катаясь, бледный, по земле и обхватывая обеими руками сапог, словно так можно было остановить заполнившую его боль.
- Я же спас тебя, - объяснил Дерюгин значительно и довольно гордо. Ты не заметил гадюку? Еще немного, и она укусила бы тебя.
- Но я в сапогах.
- Не важно. Эти гадюки - твари изворотливые и умные, она нашла бы местечко, чтобы выпустить в тебя яд.
- И ты убил ее?
Дерюгин осмотрелся.
- Нет, - ответил он наконец, - уползла, гадина. Но я наверняка ее пришиб. Не скоро очухается!
Бубнов прошел метров сто и понял, что дальше идти без посторонней помощи не в состоянии. Нога отяжелела и остро отзывалась болью на каждое прикосновение к земле. Дерюгин сочувственно покачал головой.
- Ну что ж, - заключил он словно в удовлетворении оттого, что его друг полностью раскис и ему, Дерюгину, совершать ради него героические деяния, придется мне тащить тебя.
И этот сильный мужественный человек добрый километр тащил стонущего собрата по перу на себе. Внезапно он издал победный клич и бросил товарища на траву.
- Деревня! Деревня! - кричал он, не то сообщая об увиденном Бубнову, не то уже взывая к удачно обнаружившемуся населенному пункту. - Мы спасены! Ну вот что, ты посиди здесь, а я схожу в ближайший дом и позову кого-нибудь на помощь.
До ближайшего дома было рукой подать. Лежа на животе и раздвинув кусты, Бубнов видел, как Дерюгин поднялся на полуразвалившееся крыльцо, толкнул дверь и исчез внутри.
Долго лежал Бубнов и ждал, он смотрел на дом и удивлялся, что кто-то может жить в столь ветхом, от разрухи выглядящем мрачно и загадочно строении, и все тревожнее становилось у него на душе, потому что Дерюгин не возвращался, словно там, за дверью, попал в какой-то другой мир и совершенно потерялся для мира нашего. Уже зловещим казался пугливому и тихонько скулившему в страдании из-за ноющей ноги Бубнову этот дом на окраине неизвестной деревни.
Но вот дверь открылась, и на крыльцо вывалила целая толпа каких-то странных, темных, квадратных, устрашающих людей в кожаных куртках и черных просторных штанах. От них веет криминальностью, с ужасом, хотя и не без привычной художественности подумал Бубнов. В гуще этого опереточно разбойничьего народца находился Дерюгин. Его держали за руки, и он не то скупо и натужно сопротивлялся, не то едва волочил ноги. Бубнов осознал, что прямо на его глазах совершается похищение человека и похищают не кого-нибудь, а его лучшего друга Дерюгина. Он, добросовестно отрабатывая долг чести, искусным и хищным движением киногероя подтащил к себе ружье, направил его на похитителей. С двадцати шагов, что отделяли его от дома, он вполне мог бы уложить парочку негодяев прежде, чем они придут в себя от неожиданности. А дальше... возможно, они предпочтут бросить свою жертву и спасаться бегством. Это было бы наилучшим исходом.
В великом смущении перед тем, что ему предстояло совершить, Бубнов ослабел и как бы сложил с себя обязанности по охране и креплению собственного организма, и вдруг услышал тонкий, мало приятный, скорее сомнительный звук, и не сразу сообразил, что это с мелким скрипом выходят из его нацеленного в небеса зада газы, а когда все же раскрыл эту дурацкую тайну, сообразил уже и все остальное в своем невероятном, трудном и позорном положении, а именно что не решится что-либо предпринять ради спасения друга.
Бубнов не выстрелил, да, не решился, и похитители уволокли Дерюгина за угол дома, откуда скоро донесся шум заработавшего мотора. Затем все стихло. Долго и опасливо пробирался Бубнов в деревню, ковылял до ближайшего обитаемого дома. Но там он ничего не сказал о случившемся, ему вообще хотелось скрыть эту историю, в которой его роль была более чем неприглядной. В голове его, да и в сердце тоже, неумолимо и страшно росло абсолютное понимание человека, пердящего в кустах, когда на его глазах похищают лучшего друга, и он знал, что это теперь имеет непосредственное, неотвязное отношение к литературе, к той литературе, которую он, естественно, будет делать и дальше. Только все отныне будет начинаться и кончаться в тонкой струйке отвратительного звука, поднимающейся к безмятежному и равнодушному небу.
Деревенские посочувствовали Бубнову и на тракторе доставили его в дачный поселок. Писателю, певцу мужественных и гордых людей, совсем не улыбалось представать перед окружающими трусом, и он все еще надеялся обойти молчанием похищение своего друга, но когда к нему приступила с вопросами дерюгинская жена Ирина, он понял, что не сумеет солгать. И он, плача, судорожно хватая Ирину за руки, рассказал ей все как было. Так произошли самые позорные минуты в жизни Бубнова, ибо лучше все же таиться, пованивая, в кустах, чем смотреть в глаза женщины, излучающие укор и презрение.
- Черт возьми! - громко, не боясь женщины, а ненавидя ее, выкрикнул Бубнов. - Лучше бы промолчать! И зачем только я все тебе рассказал!
Ирина, не удостоив его взглядом, вышла.
Впрочем, за этими первыми минутами, начертавшими Бубнову границы его краха и позора, потянулись не менее мучительные часы, дни и даже месяцы. Ирина, не теряя надежды выведать какие-то необходимые ей подробности происшествия, приходила снова и снова, мучила Бубнова; и она, само собой, не удержалась от вопроса:
- И ты не помог ему? Ты бросил друга в беде?
Этот вопрос назревал, Бубнов и сам почти что задавал его себе. Ответ был известен. Бубнов опустил голову, как провинившийся школьник. В своей провинности уже не столько перед Дерюгиным, сколько перед его женой, то и дело грозно маячившей перед глазами, он сумасшедше слабел, готов был полюбить женщину и униженно молить ее о взаимности, однако в этой расслабленности хранил культуру и не забывал крепить организм.
Поднятая Ириной на ноги милиция нагрянула в деревню Вершки, где, по словам Бубнова, разыгралась криминальная драма, осмотрела указанный дом и допросила местных жителей. Но на след напасть не удалось. Местные жители в один голос уверяли, что ни Дерюгина, ни сколько-нибудь похожих на похитителей людей никогда в глаза не видывали. Дом же, где будто бы преступники захватили писателя, давно стоит необитаемый и не замечено, чтобы его кто-либо хоть тайно, хоть явно посещал. В общем, история, рассказанная Бубновым, выглядела довольно сомнительной в свете милицейского расследования, а значит, сомнительной выглядела и личность самого рассказчика.
Бубнов почти не вставал с кровати, так у него распухла и разболелась нога. Ирина была доброй женщиной. Она, конечно, не прощала Бубнову его отвратительный поступок, но и допустить, чтобы он одиноко подыхал в своем дачном домике, не могла. Она приносила Бубнову еду. Они почти не разговаривали, когда она приходила. Нагрянул и следователь. Он основательно допросил Бубнова, записал все его ответы насчет блужданий по лесу и происшествия на околице деревни Вершки, а потом вдруг обескуражил допрашиваемого:
- Где труп-то закопали?
- Труп? - От волнения Бубнов даже приподнялся на локтях. - Какой труп? Мы...
- Труп Дерюгина, - перебил следователь и вперил в Бубнова жесткий взгляд. О том, где закопан труп, он спросил едва ли не весело, а вот теперь смотрел пронзительно, сурово, без тени улыбки.
- Вы подозреваете меня? - пробормотал Бубнов.
Да, следователь подозревал писателя. Но его подозрения так и не вылились для того в уголовно-процессуальные стеснения, не доросли до обвинительного заключения. Ведь труп Дерюгина не обнаружен, а нет трупа, не следует и начинать разговор об убийстве. Дерюгин мог числиться, самое большее, без вести пропавшим. Бубнова за одно то, что он рассказывает сказки о разбойниках, в забытой Богом деревеньке чисто, не оставляя следов похищающих всяких именитостей от беллетристики, к ответственности не привлечешь. Скорее всего, Дерюгин решил убежать от жены, а чтобы сбить ее со следа, друзья и придумали эту историю с похищением. На то они и сочинители криминальных романов. Бубнова оставили в покое.
Но к самому Бубнову покой не пришел. Да, он рассказал Ирине, а затем и следователю правду, но ведь не всю, не рассказал же он, как именно оставила его решимость помочь другу, как она вышла из него вместе с газами. И эта настоящая, самая важная и решающая правда жила в нем страшной картиной, развеять чары которой можно было лишь творческим порывом, написав серьезную, сильную книгу, однако не писалось, и он объяснял для себя творческий тупик, в который забрел, тем, что очень уж непонятно сложилась судьба Дерюгина. Загадка похищения мучила его - и оттого, что на нем лежало подозрение в убийстве, и оттого, что он рассказывал почти полную правду, а никто не верил ему. А с другой стороны, если Дерюгина действительно похитили, то какова цель этого похищения? Почему похитители не подают голос, ничего не требуют?
Как только его нога пришла в норму и Бубнов уже мог обходиться без посторонней помощи, Ирина перестала навещать его и запретила ему бывать у нее. Бубнов остался совершенно один. Правда, журналисты интересовались им, пытались взять у него интервью. Но Бубнов отказывался иметь с ними дело.
Он пытался собственными силами разгадать тайну, побывал в Вершках, осмотрел дом, поговорил с местными жителями. Это самочинное расследование тоже ничего не дало. Бубнов знал, что Дерюгина увезли квадратные люди в кожаных куртках, но доказать этого не мог. Никто подобных людей в тихих и мирных Вершках не видел. И в самом деле, что им могло понадобиться в столь удаленной от центров цивилизации деревне? Допустим, они проезжали мимо и вошли в заброшенный дом как раз в тот момент, когда куда поспешил за необходимой помощью Дерюгин. Возможно, они замышляли похитить кого-нибудь из местных с целью выкупа или баловства ради и Дерюгин подвернулся им как нельзя более кстати. Но попробуй докажи, что так оно и было.
Бубнов совершенно потерял голову из-за этой истории, внезапно он вообще зажил словно в тумане или в бреду. Он верил, что величие как таковое - а оно стоит в начале всякого литературного замысла - обязывает его доверить бумаге истину, которую он познал и прочувствовал всем своим естеством, но сесть за работу ему мешала дерюгинская неизвестность, некая грандиозная несообразность, заключавшаяся в том, что он говорил людям правду, а они принимали ее за вымысел и удобную легенду. Он возненавидел Дерюгина за то, что тот, живой или мертвый, стоял фантастической преградой на пути его творческих усилий, и вместе с тем он всей душой стремился разгадать дерюгинскую загадку и отыскать самого Дерюгина, как если бы на свете у него не было существа более нужного и дорогого. Ему казалось, что он повис в пустоте и не вернется на твердую почву, пока тайна исчезновения его друга не раскроется. Единственное, что еще связывало его с реальностью, это в общем-то воображаемая роль следователя, которую он добровольно взвалил на себя. А в городе ему делать нечего. Бубнов купил тот злополучный дом в Вершках, и когда дачный сезон закончился, переселился в него. В подступающих к самому порогу его нового жилья зарослях ему часто чудился зловонный душок, природа которого не была для него тайной.
Он укрепился во мнении, что было просто удивительным случаем появление Дерюгина в заброшенном доме, когда там находились злоумышлявшие мужчины. А раз так, то возможен и случай, который поможет ему напасть на след пропавшего друга. Надо набраться терпения и ждать, сидеть в этом доме, набравшись терпения и ожидая. И Бубнов ждал. Книг он больше не писал, но это не значит, что его материальное положение ухудшилось, совсем напротив. Его прошлые книги, как, естественно, и книги Дерюгина, теперь пошли нарасхват, поскольку газетчики изрядно потрудились, окружая имена их авторов ореолом таинственности. Читателям это было по вкусу, ведь один из авторов, может быть, был нынче пленником у неизвестных похитителей людей, если не гнил где-нибудь в лесу, а второй, возможно, взял на душу грех убийства.
Зима и весна пролетели для Бубнова как в тумане и как в бреду. Он перестал чувствовать и понимать время и больше никак не самоутверждался, а личностью сознавал себя разве что в сортире, когда необходимость принуждала его опорожнять желудок и возникавший при этом запах с новой силой открывал ему глаза на истину. Но что это была за личность, стоит ли говорить! Он потихоньку сходил с ума, но, между прочим, попутно приводил в порядок свое новое жилище, и это скрашивало его одиночество и ожидание. Вера, что теперь только случай способен переменить его жизнь, мало-помалу становилась его безумием.
И неизвестно, до чего бы он дошел, если бы в один погожий денек нового лета порог его дома не переступили Дерюгин и Ирина. Оба весело улыбались. Дерюгин выглядел просто великолепно. На его лице лежал золотистый загар, он поправился, одет был с иголочки. Бубнов решил, что у него начались галлюцинации.
- Все в порядке, дорогой, - воскликнул Дерюгин. - Не принимай меня за привидение. Это я собственной персоной. Жив и здоров.
Бубнов впал в состояние, когда мог лишь жестами предложить другу рассказать обо всем, что с ним произошло за этот год. Оказывается, ничего страшного. Идея этой истории с похищением озарила Дерюгина, когда он в очередной раз глубоко страдал из-за отстутствия литературной славы. Ирина поддержала его, а затем они подбили на участие в осуществлении задуманного и своих друзей, неизвестных Бубнову. Дерюгин отлично провел время у приятеля, живущего в чудесном местечке на берегу Байкала. Вернулся же он с легендой о своем смелом побеге из плена.
- А теперь мы с тобой знаменитые писатели, - закончил Дерюгин, довольно посмеиваясь. - К чему и стремились. Иной раз ради славы приходится вытворять удивительные вещи.
Бубнов был ошеломлен. Сидел и молчал, словно проглотил язык. Всю свою жизнь он ощутил напрасно прожитой, потерянной. Ради чего он поселился в Вершках? чего искал здесь? что ждал? Вдруг странная мысль мелькнула в его голове, и он поднял на Дерюгина пронзительный взгляд, подобный тому, каким год назад на него, Бубнова, смотрел следователь. Ему нужно было теперь сказать правду эти людям, обманувшим его и вовлекающим в обман. Прежде, чем он станет вместе с ними дурачить доверчивых читателей запечатленными на бумаге и носящимися в воздухе легендами, он должен рассказать этим своим соратникам, может быть всего лишь самозванным, о жутком эпическом полотне, живущем в его сознании и к слишком многому его обязывающем. И он скажет! Вот сейчас... Но вместо давно обдуманной, прочувствованной и каждый раз заново переживаемой правды в его словах внезапно вывернулось каким-то непостижимым образом совсем другое, он забормотал, в смущении прикрывая рот ладошкой, как если бы дух того полотна отчасти все-таки выходил из него и теперь:
- А нога... моя нога... ты мне ее чуть не сломал... там все же была гадюка?
Дерюгин снисходительно усмехнулся.
- Нет, не было. А ногу я тебе должен был слегка повредить, чтобы ты не увязался за мной, когда я пошел к дому.
Впервые в жизни Бубнов поддался настоящему гневу и восстал. С душераздирающим криком он вскочил на ноги, схватил с пола какую-то палку и обрушил удары на Дерюгина. Ему хотелось сделать с ногой Дерюгина то же, что тот год назад сделал с его ногой. Но у того конечности были все равно что из железа, палка не причиняла им никакого вреда. Дерюгин выскочил из дома и побежал прочь из деревни, а за ним помчалась и Ирина. Они громко, во весь голос, ругали того, кто не понял и, судя по всему, не принял их благодеяния.
Михаил Литов
ДРАГОЦЕННОСТЬ
Так называемый изумруд Коровина был найден еще в конце восемнадцатого столетия на Урале, и довольно скоро публика, научно, эстетически или торгово причастная ювелирному коловращению, вынуждена была с сожалением констатировать, что его следы едва ли не безнадежно утеряны среди беззастенчиво ворующих людей. Но это не значит, что с тех пор изумрудом никто не занимался более или менее открыто взгляду историка или литератора и его печальная история совершенно скрылась под покровом тайны. В начале нынешнего века камень находился в Торжке у скромного чиновника по фамилии Коровин, которого сознание, что он незаконно владеет невиданным сокровищем, сделало угрюмым, замкнутым и полубезумным человеком. Он всю жизнь тайно наслаждался созерцанием драгоценности и совсем не думал как-либо благодетельствовать с ее помощью роду человеческому. А перед смертью вдруг испугался, что Бог накажет его за это, и в последнем слове, обращенном к сыну Алексею, он умолял того продать камень, а на вырученные деньги сделать как можно больше благотворительности.
У Алексея же было свое на уме. Едва похоронив отца, он вновь взялся за подготовку задуманного им покушения на сурового градоначальника Песковского. Этот молодой человек состоял в тайной террористической организации, формально подчинявшейся "Народной воле", но очень часто действовавшей по собственному усмотрению. Даже такой тонкий и проницательный, всеведущий политик, как Ленин, ничего не знал о замышлявшейся в Торжке акции.
Вместе с тем Алексею хотелось хоть как-то исполнить последнюю волю отца, и он, после долгих и мучительных раздумий, решил не отдавать изумруд на партийные нужды, как предполагал вначале, а по крайней мере оставить его в руках Коровиных. Это, конечно, не благотворительность, но все же в некотором смысле успокоительный для покойного компромисс. Накануне покушения Алексей собрал тех своих родственников, которые разделяли его революционные настроения, и объявил им:
- Товарищи! Разными путями достигают светлого будущего, и вовсе не исключено, что я завтра погибну, отправлюсь к праотцам вместе с проклятым градоначальником. Но это ничуть не повредит неизбежной диктатуре нашего пролетариата и светлому грядущему нашего крестьянства. Подобных мне легионы, а счастье народа - оно одно. Помните об этом, товарищи, и мужество ни на минуту не покинет вас.
После этого отчасти сумбурного, но безусловно возвышенного вступления Алексей извлек из тайника драгоценный камень. Он решил на время своего отсутствия, которое, кстати сказать, могло затянуться и на более чем неопределенный срок, доверить его двоюродной сестре Арине, пухленькой жизнерадостной особе. Революционные задачи, решаемые Аринушкой, давно поставили ее в положение существа, как бы совершенно лишенного возраста. Ибо уже долгие годы она играла роль поющей и пляшущей невесты, когда секретные сходки при появлении жандармов ловко и мгновенно превращались в свадебное пиршество. В общем, Аринушка навсегда осталась пышущей здоровьем и страстно предвкушающей брачную ночь девушкой.
- Этот дивный изумруд, - сказал Алексей после всех криков изумления и восторгов, которыми родственники встретили появление драгоценного камня, будет находиться у нас, Коровиных, до тех пор, пока наше отечество не станет по-настоящему революционным и пока мы не осознаем, что революционное отечество в опасности. Лишь после этого мы отдадим его народу.
У многих Коровиных в сердце проснулась алчность, но ощутимого следа в истории не оставила. Аринушка, ставшая главной хранительницей будущего народного достояния, спрятала изумруд у себя на груди. А террорист отправился убивать градоначальника.
Едва он выхватил бомбу, как на него навалились шпики, жандармы и какие-то господчики, не сочувствующие народному делу. В сырой и мрачной камере-одиночке Алексей за короткое время и по нигде конкретно не объясненным причинам преобразился в ярого монархиста и даже, говорят, написал книгу, в которой научно доказывал, что нет более разумного и справедливого строя, чем монархический. Он попросил градоначальника Песковского о свидании и, когда тот пришел, пообещал ему знаменитый изумруд в обмен на свою свободу. Песковский быстро организовал узнику побег. Но когда Алексей явился к Аринушке с требованием вернуть камень, веселая девушка со смехом ответила:
- Ты же предал дело революции, бывший товарищ! И никакого камня, кроме как могильного, ты не получишь.
Алексей полагал, что, переделавшись из мальчишки-террориста в зрелого мужа с монархическими убеждениями, он стал на редкость серьезным человеком, которому не пристало отступать перед глупым упрямством конспиративной и в сущности выдуманной невесты. Под его натиском, которым с каждым днем все заметнее завладевал какой-то глуповато-криминальный душок, Аринушка ударилась в бега, и, надо сказать, Алексей и Песковский приложили максимум сил, чтобы отыскать ее. Но тут начались и помешали их поискам беглянки первая мировая, февральская революция, революция октябрьская, гражданская война и так далее.
----------
Воодушевленная успехами революции, Аринушка думала и дальше петь и танцевать. Однако новая власть была гораздо серьезней прежней, и партийные работники быстро превратили свадебную девушку в женщину для удовлетворения их суровых коммунарских желаний. Она родила девочку, названную, в духе того времени, Октябриной Кимовной, - ее отцом считался в некотором смысле огромный интернациональный коллектив революционной молодежи, - и к этому бойкому чаду мирового пожара со временем и перешел изумруд.
Октябрина Кимовна хорошо проводила дни и годы на партийной работе и более или менее случайно родила дочь Искру, повторившую опыт ее собственного зарождения, ибо полетел сей сверкающий эмбрион не иначе как от пламени многих функционеров, столкнувшихся лбами над распростершимся в служебной неге телом идейной Кимовны. Искра, сверкнув в младенчестве, заметно, однако, впоследствии переменилась и как будто даже сдала. До двадцати с лишком лет она была самой сонной и унылой девушкой Торжка, в своей тоскливости даже удушливой, как угарный газ. Но как внедрилась, по народному разумению, рыночная экономика, она внезапно пробудилась, расцвела и заимела собственный бизнес, все чудеса и прелести которого здесь описывать не место. Между тем, в силу абстракций, правивших бал в голове Октябрины Кимовны, изумруд Коровина постепенно словно бы утрачивал плоть и приобретал чисто символический характер. Женщина помнила, что по завету должна отдать камень народу, как только отечество окажется в опасности. Однако Октябрина Кимовна не находила опасность достаточной ни когда ее партийные дружки вели страну к развалу, ни когда им на смену пришли дельцы вроде Искры. Какую-либо самостоятельную роль Октябрина Кимовна перестала играть на общественном поприще, но жилось ей под крылом разбогатевшей дочери совсем не плохо.
Таковы были потомки Коровиных. Среди же потомков градоначальника Песковского особо выделялся дядя Леша, самый пылкий борец за права истинно пролетарских трудящихся города Торжка. Он ораторствовал на всех митингах, а когда митинга не было, просто становился на главной городской площади и грозно распевал зажигательные песни, подразумевавшие бросок рабоче-крестьянской громады в последний бой, пусть даже и на верную гибель. Видя, однако, что одними речами и песнями дела не поправить, он купил автомат, намереваясь расстрелять зажравшихся Коровиных. Накануне покушения он собрал тех Песковских, которые разделяли его взгляды, и, расправив могучие плечи и поглаживая блестящую лысину, сказал им:
- Хватит терпеть издевательства над простым народом! Блин! Тысячу лет всякие там Коровины угнетали его. А завтра я положу этому конец! Я всажу каждому по пульке в их гнусные животы! Да, я террорист. Я объявляю революционный террор!
В предчувствии триумфа своего правого дела, даже если ему лично оно не принесет ничего, кроме мучительно-героической смерти, дядя Леша засучил руками и затопал ногами в пол. Один безвестный его родич, чтобы тоже как-то принять участие в борьбе, на ходу, прямо на этом важном и немножко горячечном собрании, набросал портрет дяди Леши, изобразив его попирающим толстой ногой некую лубочную гидру контреволюции.
- Хорошо бы наконец и отобрать у них изумруд, - осторожно подал голос еще кто-то из этой массы единомышленников. - У них отнять, а народу, глядишь, отдать.
- К черту изумруд! - отрезал дядя Леша. - Не мелочись! Мы сражаемся за правое дело, а не ради обогащения.
- Но деньги и драгоценности не помешают ни при какой борьбе, - гнул свое тот же голос. - Иметь их - это совсем не мелочно и не суетно.
Дядя Леша подвел итог этому маленькому спору:
- Моя цель - расстрелять Коровиных, пьющих кровь простого народа. А что будет с изумрудом, меня не интересует.
На следующий день, устроив в узком переулке засаду, которую пометил большим, развевающимся на ветру красным стягом, он обстрелял из автомата машину Коровиных и попал под следствие, вскоре признавшее его невменяемым. Борца с социальной несправедливостью отправили в дом умалишенных. А вот как обстояло дело с матерью и дочерью Коровиными: их машина, над которой испуганная выстрелами Искра потеряла управление, на полном ходу врезалась в деревянный забор, но ни та, ни другая из женщин по-настоящему не пострадала. Веером пущенные террористом в воздух пули не причинили им ни малейшего вреда. Правда, Октябрина Кимовна после этого печального случая стала маленько чудить. Все ей теперь как будто чего-то не хватало, и успехи дочери больше не радовали ее. В конце концов она поняла, что так томит и тревожит ее: отечество в опасности! Иначе не объяснишь те выстрелы на утренней улице, которые едва не стоили ей и дочери жизни.
Следовательно, пришло время расстаться с изумрудом, отдать его народу, чтобы тот имел средства для борьбы со своими внутренними и внешними врагами. Но когда Октябрина Кимовна, набравшись мужества, рассказала о своем решении дочери, Искра громко рассмеялась.
- Мама! - воскликнула она, корча родительнице дурашливые гримаски на своем прелестном личике. - Я никогда не была в восторге от состояния твоего рассудка, а сейчас оно меня вовсе удручает. Поздно ты вспомнила о своем изумруде, я уже давно использовала его. Протри глаза и оглянись! Откуда все это наше богатство, прекрасный дом, мной построенный, откуда, на какие шиши возник мой бизнес? Все благодаря ему. И это при том, что он оказался фальшивым.
- Фальшивым? - закричала Октябрина Кимовна, и ее взгляд на историю изумруда, рода Коровиных, а заодно и всего человечества сузился до сугубо пессимистического.
- Да, мама, фальшивым. А где настоящий и существует ли он вообще, я не знаю. Выкрав для собственных нужд твое сокровище - я как раз задумала начать собственное дело - я отправилась к одному знатному ювелиру, и он вынес жестокий приговор: подделка! Я была в отчаянии. Не скрою, у меня было искушение этим никому не нужным хламом раскроить тебе череп. Но вот я очутилась среди дельцов, у которых надеялась получить кредит, и что-то побудило меня как бы невзначай вытащить камень из сумочки и повертеть его в руках. Я играла им, задумчиво его рассматривала. И все это как будто по рассеянности... А дельцы словно остолбенели. Им ведь и в голову не приходило, что камешек фальшивый. Он выглядит совсем как настоящий. Они без всякого сопротивления выдали мне кредит, а с тех пор меня овевает слава человека, которому есть что закладывать. Все поверили в меня, все были готовы давать мне баснословные суммы, стоило мне шевельнуть пальцем. Я пошла в гору. Так-то, мама... С паршивой овцы хоть шерсти клок. Впрочем, клок вышел изрядный, согласись.
Спрятав лицо в ладонях, Октябрина Кимовна горько вздохнула. Душа ее плакала оттого, что люди, давшие ее дочери кредит, так жестоко и глупо обманулись и история выходила некрасивая, не из тех, что бодрят сердце и дарят отрадный отдых уму. Могло ведь быть все иначе. И куда как красивая и благородная нарисовалась бы картина, когда б Искра, вздумавшая поиграть, вздумавшая поставить на кон, можно сказать, честь своих предков, всей своей семьи, вытащила из кармана настоящий изумруд. Но это счастливое "иначе" не удалось в их жизни матери и дочери. Не удалось потому, что они пали жертвами обмана. Мир ужасен, и в нем нет места для счастья честных, скромных и доверчивых людей.