Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Организация

ModernLib.Net / Юмор / Литов Михаил / Организация - Чтение (Весь текст)
Автор: Литов Михаил
Жанр: Юмор

 

 


Литов Михаил
Организация

      Михаил Литов
      Организация
      1.
      Чистенько и весело высиживает Родина-мать яички, из которых нарождаются прекрасные сыновья и дочери, золотые яички, а среди них не иначе как сатанинским промыслом втискиваются порой все же и черные, мелкие, уже на вид гнусные, из которых выскакивает гибельная поросль политиков. К несушке тут претензий быть не может, она без разбору любит слепой материнской любовью, но ох как страдают от яичной черноты иные славные люди. И страдания наносят такое, что и сам уже не отмоешься. Куда только девается золото! Портит мир черный выводок и воняет. Долго Зотов страдал, насиловал свою мысль в поисках выхода, стала побаливать голова, все придумывал он способ спасения, но все, что было им придумано, никуда не годилось по своей фантастичности. Мучился человек, и не то что бы не он сам это мыслил, но вместе с тем как бы вне его воцарялась жупелом мысль: невозможно сбежать из Организации и не поплатиться за это, так что, считай, по следу твоему, Зотов, уже горячо мчится погоня. Всюду Зотову мерещились преследователи. У кого же искать помощи, укрытия? Зотов не был прирожденным политиком, как раз наоборот, но в Организации в его здоровое естество наверняка влили отраву, и после он уже полагал, что если в политике зло, то в ней же и спасение, т. е. надо что-то там в ней разграничивать, размежовывать, отличать одних политиков от других. А раз они перестали казаться ему на одно лицо, то уже он мнил, будто сбежав от одних, найдет верную помощь у других, и в конце концов надумал ввернуться в партию "Социалисты - Друзья Народа". Другого выхода толстячок не нашел. Не обращаться же в милицию? Зотов подозревал, что Организацию создал Сенчуров, который еще недавно крутился возле Президента, розовел и лоснился, сладенько усмехался за самой главной спиной страны, что-то нашептывал в самое главное ухо. Может быть, эти подозрения питались представлением о Сенчурове как о фигуре могущественной, слишком могущественной, словно бы самим фактом своего существования поставляющей вопрос: как же мне такому да не затеять заговора?
      Зотов раскладывал так: социалисты - партия невидная и нешумная по своей немногочисленности, скромная, значит поневоле держится приличий, с социалистами ему будет хорошо. Хорошо не в идеологическом смысле, поскольку Зотову стоял вне идеологии и даже полагал, что политические воззрения вообще оторваны от природы вещей, а в материальном, иначе говоря, социалисты обогреют, накормят, спрячут. Глядишь, говорила в нем отрава, когда-нибудь прозвенит и на их улице праздник, а тогда он, Зотов, в их рядах вывернется уже значительным лицом с солидной биографией, пышным набором заслуг и готовностью к высоким чинам и ответственным постам.
      Москва пожимала плечами на вопрос, где находится логово социалистов, и о Моргунове, их лидере, как будто и не слышал никто никогда, но Зотов выяснил-таки и нашел. Беглецам, может быть, иной раз светит некая счастливая звезда. Он отправился на улицу Большую Никитскую пешком, но не потому, что боялся пользоваться транспортом, а просто захотелось пройтись. Шел, смотрел на превосходные дворцы, растущие ввысь разноцветной пеной на его глазах, и думал: социалисты тоже вносят лепту. Думал, что будет где расположиться и попировать социалистам победоносным.
      Впрочем, Бог знает как далека еще эта победа, а пока на летних улицах, в гремящей сутолоке, Зотов остро почувствовал себя одиноким и загнанным. Хрупкий от своей несостоятельности, он при каждом толчке в толпе прятал душонку поглубже в несуразицу пожилой плоти, весь куда-то как бы заваливался и пропискивал, как специально на то рассчитанная кукла. Все, что он делает, внушено ему страхом, выглядит подневольным, даже этот писк. Зотов гримасничал и только в тихих переулках переставал быть шутом, там душа отдыхала и внезапно предавалась мечтаниям. Мечтал о плодотворной смычке с Друзьями Народа, да, но еще больше одолевала греза, эх, найти бы прежних сослуживцев, тех, с кем он трудился с младых ногтей в стане инженеров. Не на таких ли, как он, держалась страна? Махнуть бы в Нижний, где прошли его лучшие годы, но не в Организацию, где он провел время отнюдь не лучшим образом, о нет, а к старому другу Феде Чудакову... Но с разметавшимися по беспредельности мира инженерами давно потеряна связь, а с Чудаковым, пожалуй, и опасно встречаться. Зотов невесело вздыхал.
      Проникнуть в особняк, где размещался штаб социалистов, ее, так сказать, боевое ядро, оказалось не так-то просто. Дверь была на запоре. Прячутся, подлецы, с ожесточением подумал Зотов. От кого? От народа? Что ж, метод для них испытанный, они всегда прятались, свои делишки обделывали отнюдь не на виду. Мысленно уже не проводил Зотов границы между прежними коммунистами и нынешними социалистами.
      Он нашел кнопку звонка и нажал на нее. Ожидая ответа, окидывал взглядом старинный, любовно вылепленный особняк, оценивал: хорошо строили в старину. А теперь, чтобы взять такое помещение в аренду, нужны немалые деньги, подводил Зотов итог, делал выводы. Толстяк был недоволен новой эпохой, во всяком случае в настоящую минуту. Все вокруг покупается и продается, а он, фактически пожилой человек, выброшен за борт. К тому же вот еще: убегай из преступной Организации, а потом бегай от Организации, от ее мстительности. Катастрофа! Это пока, пока еще можно говорить с печалью: катастрофа, беда; и совершенно не ясно, что ждет его в самом ближайшем будущем. Глядишь, и кишки выпустят.
      Появился охранник, мрачный, военизированного облика парень. Взглянув на посетителя исподлобья, он кивком квадратной головы и неслышным шелестом губ спросил Зотову сказку.
      И вот стоял Зотов, высокий, полный, красивый красотой заходящего, наполовину севшего за горизонт осеннего солнца, рано тронутый сединой, перед каким-то дураком в камуфляже и держал ответ, чувствуя себя несуществующим.
      - Поговорить бы с кем-нибудь из начальства... - неуверенно тянул он. Важный разговор...
      - Вам назначено время? - прошуршали властные губы.
      - Ничего мне не назначено, я по собственной инициативе, прямо с улицы... - отрицал Зотов и ничего не мог сказать о себе утвердительного, потому что сказать "с улицы" это все равно что признаться: я ниоткуда.
      Парень секунду-другую смотрел на Зотова задумчиво, и пока длились эти его размышления, он окунал кончик носа себе в рот и напряженно кусал его ослепительно белой громадой зубов.
      - Хотите вступить в партию? - спросил он наконец.
      - Нет, вступить, может быть, нет, - пробормотал Зотов. - Хотя, может быть, и да. Все зависит от того, как пойдет разговор. Вы, главное, учтите, что у меня очень непростая судьба.
      Охранник разрешил ему вкатить брюшко внутрь. Они поднялись по парадной мраморной лестнице и остановились возле стола - это было рабочее место серьезного и мрачного стража социалистического рая. Нацелив теперь свой изжеванный нос на Зотова, охранник принялся куда-то звонить, выясняя его дальнейшую участь, а сам Зотов с тоской смотрел тем временем на более чем прилично выглядевший коридор за спиной аргуса. Там все сияло и сверкало. Но Зотову было плохо здесь, казалось, что он не встретит в этом дворце ни одного по-настоящему трудящегося сердцем человека, который сумеет выслушать его, поверит ему и проникнется сочувствием к его непростой и, прямо сказать, печальной судьбе.
      Вышло так, что Зотова решил принять сам Карачун, начальник здешней службы безопасности, но встретил его этот суровый инспектор не очень-то любезно. Карачун, обрюзгший, считал не обязательным для себя выказывать расположения ко всем, кто приходит с улицы. Сам-то он еще в яичке состоялся как политик до мозга костей. А среди приходящих с улицы косяки провокаторов, лазутчиков, приспособленцев, перевертышей всяких, а то и наивных душ, которые сами не ведают, чего хотят... Карачун состарился среди массовых изобличений. Ему не чужда была шпиономания. И одно дело перевербовать кого из врагов, это его работа, но рассыпаться в любезностях перед всякими случайными визитерами - увольте! Партия не так бедна сторонниками, чтобы хвататься за каждого встречного. К тому же в его обязанности входит не принимать новых членов, а проверять любого, кто оказывается в поле партийного зрения.
      И Карачун, этот круглый, как колобок, и тяжелый человек, в последнее время ужасно обрюзгший, но как прежде, как всегда всецело преданный большевистской идее, разрушительно уставился на Зотова изголодавшимся коршуном. Он полагал так: что бы там ни говорил их лидер Моргунов о новом стиле и методах, о новых задачах партии, как бы ни распространялся о переходе на социалистические рельсы и отказе от устаревших, якобы отживших свое догмах большевизма, партия так или иначе борется за коммунизм. И когда Зотов, скривив губы, заявил: Сенчуров - враг, Карачун оттаял, ибо Зотов, можно сказать, проделал магический опыт.
      Зотов ничего не сказал об Организации, не считая нужным сходу доверить большевику тайну. С Карачуна, мыслил он не совсем уж необоснованно, довольно и сказанного о Сенчурове, ведь не каждый день в эту партийку приходят со столь громким заявлением. Объявить врагом самого Сенчурова! Да уже за одно это надо платить человеку, обогревать его, притулять к сочувственной душе и питательной партийной груди. Правда, матерый службист, знававший трезвость взгляда на вещи по своей прежней работе в первом отделе одного из номерных заводов, не подал виду, что у него голова пошла кругом от изобилия зотовской информации. Никогда не следует показывать человеку, что ты им доволен. Да и чего ему, Карачуну, так уж радоваться этому Зотову? Пока очевидно лишь одно: Зотов ищет защиты от Сенчурова, но рано говорить, что он заслуживает, чтобы партия выступила на его защиту.
      - Итак, - осторожно приступил к детальному допросу Карачун, - вы полагаете, что Сенчуров повинен в неких злодеяниях?
      - А как же! - воскликнул настроенный на голословность Зотов. - Он явно угрожает сложившемуся в нашем обществе равновесию политических сил. Сеет панику... я бы сказал, выводит на политическую арену силы самой темной и опасной реакции. Сенчуров - фигура значительная.
      - Согласен.
      - В таких, как Сенчуров, зреет заговор.
      - Заговор зреет?
      - Я был сам не свой, увидев его...
      - А где вы его видели? - спросил Карачун быстро, резко, вскочил на ноги, сунул руки в карманы пиджака и что-то в них натопорщил узкое и круглое.
      - Я? - Зотов вытаращил глаза. - Да кто же его не видел! Всей стране известен. Но я-то еле унес ноги, когда столкнулся с ним нос к носу! Правда, встреча эта была самой что ни на есть случайной, невинной... Да только ведь жутковатое впечатление производит этот господин.
      - А вы производите впечатление ненормального. Человек с душком, а? Что вам от нас, социалистов, нужно? По сути мы большевики. По крайней мере я лично. И вдруг вы... кто вы такой? что у вас за душой? и что на уме?
      - Мне нужна защита от всех этих опасных людей... которых я обобщенно называю Сенчуровым, - смиренно ответил Зотов.
      - Наш товарищ погиб, - веско бросил заведующий безопасностью. Товарища Кулакова больше нет с нами, а ведь он был такой... этакий замечательный и выдающийся товарищ Кулаков, был и так верил, так верил в нашу идею... Вы же, по моим наблюдениям, живы и живете некими претензиями, как если бы бредите ими. Иногда мне приходит в голову, что Кулакова убили люди Сенчурова. Да, есть у меня кое-какие соображения на этот счет.
      Ну и кретин, омерзительный иезуит, разве такой полюбит меня, как брата (?), пронеслось в голове Зотова, а вслух он сказал:
      - Я не знаю и никогда не знал никакого Кулакова. И доказательств, что Сенчуров, образно выражаясь, плетет нити заговора, у меня нет, так что единственным доказательством служит моя внутренняя уверенность. Есть чувство, ощущение... Поймите, Кулаков - мелочь и чепуха в сравнении с огромностью того, что творится на самом деле.
      - Согласен, да, - кивнул Карачун и, странно ухмыльнувшись, добавил: Сегодня - творится, баламутясь скверным варевом, а завтра - утвердится и установится. Суп сварится. Не чечевичная похлебка, как нынче. Вот когда я тебя по-настоящему попотчую, брат. Единственно правильный и научно обоснованный общественный строй установится, товарищ. Горой утвердится, железной горой, а на горе той - лозунги всякие, несть им числа. И в сравнении с этим не только Кулакова, но и наша с тобой жизнь - сущий мыльный пузырь.
      Зотов запротестовал с присущей ему непосредственностью:
      - Ничего себе мыльный пузырь! Я так думать не могу. У меня жизнь одна, и я ею дорожу.
      - У вас мелкобуржуазные пережитки? - заугрюмился снова Карачун.
      - Называйте мои воззрения как хотите, а только мне моя шкура дороже всего!
      - Вы коммунист?
      Зотов покачал головой. Карачун обрадовался, поймал он проныру:
      - А, не коммунист? Так вот откуда ваши заблуждения!
      - Послушайте! - крикнул Зотов. - Я пришел сюда не для того...
      Собеседник снова не дал ему договорить:
      - Хорошо, я вам верю. Вы принесли нам интересную информацию. Мы все это обсудим, обдумаем...
      Безопасящий ходил по кабинету тяжелыми шагами, сличал на внутренней машинке зотовскую информацию с имевшимся у него в уме и получил фиговый листочек для прикрытия постыдной беспартийности Зотова.
      - А что делать мне? Я потому и пришел к вам, что нуждаюсь в помощи, в молитвенном жесте складывал Зотов руки на бабьей груди.
      Карачуну нетерпелось поделиться новостями с вождем. Сам Сенчуров теперь у них на крючке! Ведь вот что думают о Сенчурове люди из низов, практически народ: Сенчуров - враг, - так думают низы. Пора и верхам призадуматься. Ситуация революционная, вычислил Карачун. Нельзя не считаться с мнением народных масс, даже если ты сам Моргунов. Судьба Зотова, который все ходил вокруг да около, а никакого желания влиться в ряды партии не изъявлял, всерьез не заботила Карачуна. Информация принята информатор может быть свободен.
      Но Зотов не отставал, добивался какого-то вознаграждения за свои услуги, желал услышать обещание, что партия приютит и в случае необходимости защитит его. Да, редко встретишь бескорыстных приверженцев священного пролетарского дела. Таким, как этот Зотов, партия представляется дойной коровой. С другой стороны, и отпускать Зотова было бы недальновидно, он, разумеется, еще может пригодиться. Как-никак человек, подавший голос из низов, сотворивший, можно сказать, глас народный. Скрипя зубами Карачун засел за решение участи Зотова.
      - А что это вы с Сенчуровым шоркались? - спросил он грубо.
      - И ничего я с ним не шоркался, я и виделся с ним всего один раз, да и то случайно...
      - С безыдейным человеком? С Сенчуровым? Взяли вот просто так да свиделись? Э, товарищ, это на него, как и на всякого прочего разрушителя основ нашей государственности, не похоже. Сенчуров ни с кем просто так не встречается. Итак, назначил вам господин Сенчуров встречу. А для чего? Вот вопрос. Ответа, увы, не слыхать. Думаю, мозги он вам уже крепко запудрил. Одурманил вашу голову господин Сенчуров. Устроил в нем пианино, на котором играл. А что играл, вам теперь и не вспомнить. Жаль... Но все это поправимо. Имеются мастера и для того, чтобы засоренное прочищать. Знаете что! Истина проста: кто не с нами, тот против нас. А вы сами видели, что выделывают враги. Стреляют в наших Кулаковых... Что же такое? Мыслимо ли после всего этого быть против нас? Впрочем, если ложные убеждения, тогда конечно... Но в рядах нашей партии от ложных убеждений избавиться можно быстро, четко и окончательно, было бы только желание. Как насчет желания, а?
      - Я вам об этом уже битый час толкую, - вспылил информатор. - Положим, я насчет убеждений слаб, но желания мне не занимать. Мне ваша партия нужна.
      - Как направляющая сила?
      - Как оберегающая, хранящая. Я теперь и вступить в нее почти готов, если за этим дело стало. Лишь бы спастись от таких людей, как Сенчуров.
      Карачун сыпал:
      - Вы поняли, кто это сделал? Чья была инициатива? Кто вас обманом втянул в ряды наших врагов? Это сделали люди типа Сенчурова. Вправило вам мозги пребывание в лагере наших оппонентов? Стали вы человеком твердым и дисциплинированным? Не похоже, честно говорю, не похоже. У них там все так расшатано и безыдейно. Отсюда и ваша слабина в политических вопросах. А то и внушают враги отечества человеку: будь слаб, несознателен, разболтан, не откликайся на единственно правильное учение, посмеивайся над почвенниками и государственниками, над святынями церковными, над гербом и стягом родины, над непобедимым воинством православным. Доходчиво я тебе обрисовал твои нынешние нравы? А теперь переходи на нашу сторону, парень! Хватит дурака валять. Посиди и подумай обо всем, что я тебе сказал... и вообще о своей жизни... а я пока поговорю с кем надо.
      В своем кабинете сомнительного, хотя наполовину и завербованного Зотова Карачун, разумеется, не оставил. Это святая святых партии, враги спят и видят, как проникают в сие хранилище партийно-карачунских тайн. Вставал шевелюрный ежик на голове Карачуна кремлевской башней, а на самой остроконечности пылала звезда. Мог бы он служить безопасности твердых ленинцев, но сошелся - Бог знает почему, не судим и судимы не будем - с Моргуновым, внедряющим в партию болотный дух, и до сих пор служил ему верно и открыто, не подсчитывая уклоны и неуместные головокружения от успехов, подчиненно смаргивая лишь, когда волей вождя делала партия шаг вперед, а два назад.
      Он усадил Зотова за круглый стол в большой комнате, настоящей зале, где впору устраивать торжественные заседания и банкеты. Их здесь и устраивали. Партийные девушки смело заголяли некоторые конечности, и сам товарищ Моргунов кадрильно проносился по периметру с резвыми секретарями, с колбасящими улыбку министрами будущего кабинета на хвосте. Зотов, сидящий за столом в полном одиночестве, снова почувствовал себя бесприютным и обреченным человеком. Впрочем, вскоре в зал вошла миловидная девушка в белом передничке. Она несла на подносе кофе и бутерброды. Разложив все это перед Зотовым на столе и приветливо улыбнувшись ему, она сказала:
      - Приятного аппетита, товарищ.
      Политики кривляются, сами не замечая и не сознавая этого, просто от своей природы. Они обитают в некой кунсткамере. У них уродливые физиономии, однако не только себе, но и многим на стороне они умеют внушить, что это хорошие лица. У Карачуна наружность была дрянь, а у Моргунова и того хуже. Об этом речь в первой, вводной, главе нашего повествования. Карачун, довольный, что обошелся с Зотовым как с мальчишкой, вошел в светлый и прохладный кабинет вождя. Разговор с Моргуновым и разочаровал, и насторожил Карачуна. Сначала вождь всем своим видом и настроением показал, что ему не по душе лезть в дела службы безопасности. Слишком мелковато для него. Он всякий раз это показывал, был бы повод; а то и без повода. Например, у него вызывает негодование убийство их боевого товарища Кулакова. Но ведь не ему же распутывать это темное дело! Его дело - руководить массами. В общем, всяк сверчок знай свой шесток, осаживал дирижер зарвавшегося барабанщика. Так что зря чекист в такой спешке прибежал к нему с докладом.
      А Карачун, как будто и не сознавая, что в кабинете Моргунова безоглядно стал тем, чем несколько времени был в его кабинете Зотов, пылко выкрикивал:
      - Сенчуров - враг народа и организатор антинародного заговора! Это ясно как Божий день! Это теперь доподлинно известно! Массы знают и говорят!
      Но напрасно Карачун потрясал главным козырем - безусловным участием Сенчурова в диких, неслыханных космополитических плутнях - и требовал не только расследования, но и прямого наказания выявленного врага. Моргунов вдруг отбросил присущую ему иронию. Главный чекист партии перестал казаться вождю забавным дурачком. Вождь нахмурился.
      - Товарищ, торопиться не будем, - сухо проговорил он. - От нашего партийного возмездия враги не уйдут, в этом нет ни малейшего сомнения, но вот кричать о Сенчурове, что он, мол, вдохновитель заговора... этого, мой дорогой, не надо.
      - Но если...
      - И никаких "если"!
      - Григорий Иванович, я вас не совсем понимаю.
      - А тут и понимать нечего, - сказал Моргунов. - Просто наберитесь терпения, наберите в рот воды и помалкивайте. Я имею в виду Сенчурова Павла Сергеевича. Не поднимайте никакого шума вокруг его имени. Этот рассказ вашего информатора... вы уверены, что он - не сплошная липа и провокация? А Павел Сергеевич не такой человек, чтобы терпеть наветы. Это фигура, личность...
      - Но мы должны пользоваться любой возможностью, чтобы открывать глаза на тех, кто приближен или был недавно приближен к Президенту и правительству.
      Моргунов прикрыл глаза ладонью, утомленный разговором. Руководить массами несложно, труднее управлять вертящимися прямо перед тобой и не лишенными права голоса грубыми, необузданными натурами вроде Карачуна. Реальный Моргунов сидел в кресле, а над его головой висел плакат с изображением Моргунова, который был хорош собой и лучше, чем кто-либо другой, подходил на роль вождя народных масс. Бледная тень того, с плаката, чинно восседала за большим письменным столом, а товарищ Карачун, соратник, взволнованно катался от окна к двери.
      Теперь Моргунов встал, подошел к Карачуну, взял его руки в свои и задушевно посмотрел ему в глаза. Оба были одинакового роста. Только Моргунов был не кругл, как Карачун, а почти подтянут, с небольшим симпатичным брюшком. Ручки у него были маленькие, но держали крепко.
      - Мой дорогой, - сказал Моргунов, - оставьте Сенчурова в покое. По крайней мере пока. На то есть причины, о которых вам в настоящий момент знать не следует. И вообще, не будьте таким прямолинейным. Что вы как штык? Кого-то надо изобличать, а с иными - искать сотрудничества.
      - Что? - крикнул Карачун, слабо пытаясь вырваться. - С этим растлителем трудящих умов искать сотрудничества?
      - Растлитель! трудящих! умов! - повторял Моргунов, тонко утрируя в каждом повторе глупость собеседника. - Что вы такое говорите, милай? Ну, ну, будьте гибче. - Вождь отвлеченно усмехнулся. - Только не вырывайтесь, когда партийный лидер берет вас за руки. У меня не вырветесь. И не забалуете. Так вот, друг мой, политика должна быть гибкой. И если моя обязанность - производить впечателение гибкого человека, то ваша - попросту быть гутаперчивым мальчиком. И не судите о человеке по тому, что о нем говорят и даже что он сам о себе говорит. Человек может объявить себя хоть пособником самого дьявола и при этом верно служить народному делу.
      Карачун новыми глазами взглянул на своего шефа, и в каждом глазу настороженность разместила как бы по дулу пулемета. Он понял, что прежде и любил-то этого человека только за то, что тот был носителем единственно верного учения. А сейчас сомневается в нем и, может быть, уже не любит.
      Да и за что его любить? Предлагает ему стать гутаперчивым мальчиком... Заныло сердце Карачуна от невыносимой обиды. Так не должен социалист обижать социалиста. Не имеет права какой-то там социалист подвергать таким оскорблениям твердого, испытанного временем, проверенного-перепроверенного большевика. Не за что Карачуну любить Моргунова. Как человек он так себе. Достаточно взглянуть на его физиономию. Ведь настоящее свиное рыло. Так увидел Карачун. Воистину свиное рыло. Ну и ну! Кого только не плодит российская земля! Карачун никогда слишком высоко не ставил собственную красоту, но сейчас уверенно подумал: я красив. Ибо было с чем сравнивать, и сравнение было явно в его пользу. А Моргунов выходил гаденьким, подленьким, маленьким меньшевиком.
      Где милые черты прежних вождей, людей, которым можно было поверить с первого взгляда и навсегда? Где ласковый прищур ленинских глаз? Где добродушная сталинская усмешка? Мысленно пожирал Карачун Моргунова, да с такой страстью, что за ушами пищало, а Моргунов, вслушиваясь в этот писк, разбирал отдельные слова и по ним прочитывал всю мысль Карачуна, Карачун же догадывался, что Моргунов читает его мысли и за это еще больше его ненавидел. И так далеко зашла их взаимная неприязнь, что они вдруг слились посреди кабинете в долгом поцелуе, причмокивая, подласкиваясь друг к другу.
      Карачун вспомнил, как в детстве, сидя на горшке, частенько решал сложную задачу, кого он больше любит, Ленина или Сталина? И всегда в конечном счете отдавал предпочтение Сталину, тот казался ему красивее и как-то интимно ближе покойного классика. А сейчас он пил уста другого близкого его сердцу вождя, третьего в его долгой жизни, но такого, что он с удовольствием выплеснул бы ему на голову все то дерьмо, которое исторг из организма за эту самую свою прожитую и почти изжитую жизнь.
      Сейчас он уже взрослый человек, горшком не пользуется и о человеке судит не по внешности, а по делам его. Но и внешность не последнее дело для того, кто посягает на лавры прежних кумиров, великих учителей. И тут совершенно ясно, что Моргунов рылом не вышел. Может быть, верно говорят некоторые товарищи, что Моргнуов склонен к ревизионизму, к компромиссу с буржуазными элементами? Что он под видом здоровой критики и пересмотра некоторых устаревших постулатов марксизма проводит разрушительную работу, которая в конечном счете приведет к гибели народной партии?
      Карачун вышел из моргуновского кабинета с головной болью. Присоединился к Зотову в большом и пустом зале. У обоих болела голова. Подсел Карачун к Зотову, отхлебнул кофе из его чашки и долго молчал, глядя перед собой остановившимися глазами. Затем усталым голосом спросил:
      - Тебе есть где схорониться на первое время, Геня?
      - Ну, есть... - неуверенно ответил Зотов.
      - Схоронись, уйди в подполье, не высовывай носа. Всюду ревизионисты. А мне ты можешь доверять. И больше никому, понял? Никому нельзя верить, Геня, даже тем, кого ты считаешь ближайшими друзьями. Беда не в том, что нам-де угрожают какие-то реальные или сверхъестественные силы, а в том, что всюду сплошь враги. Это и есть опасность. А мне верь. Оставь адресок, телефон... Ты мне еще понадобишься.
      2.
      У Никиты приятная наружность, гибкий стан, здоровый цвет лица. Он на верном пути. С дядей Петей не пропадешь, весело подумал этот бойкий паренек, получив у дежурного администратора ключи от номера. Полусвинков (а мы с ним встретимся в свое время, с этим замечательным во всех отношениях господином), посылая племянника в Нижний Новгород, предусмотрительно забронировал ему номер в прекрасной гостинице. Знал, что рвущийся в бой парень будет думать прежде всего о деле, а не о каких-то там бытовых удобствах.
      Умудренный житейским опытом сыщик не мог нарадоваться на своего помощника. Действительно бойкий паренек, вот уж воистину "правая рука". С любым поручением справится наилучшим образом. И все же Полусвинков побаивался, отпуская Никиту в командировку одного, опасался: не погиб бы горячий парнишка, не сложил бы ненароком воспаленную голову, - дров ведь наломает по своей молодой норовистости, а за мщением у злодеев заминки не будет... Знает дядя Петя Полусвинков, с кем имеет дело и к какому делу приспособил племянника. Однако Никита наотрез отказался от всяких сопровождающих, заявив, что он-де уже понаторел в сыске и не нуждается в подстраховке. Не перестраховывается Никита, а только крестится перед тем, как в очередной раз нырнуть в злодейский омут. Но и это шутка. Не верит Никита ни в Бога, ни в черта.
      Номер был отличный, одноместный. К стене лепилось мягкое, удобное ложе, на столе лампадкой теплился во всякое время суток ночник и в графине заходилась и запотевала от свежести питьевая вода, из душа всегда к услугам клиента, становящегося визионером среди таких чудес, струилась вода горячая и вода холодная, в углу, у широкого окна, не выключался двухместный телевизор: для ведущего и для партийца, восклицающего о народном благе, а заедешь по экрану ногой, чтоб они там пошевеливались, так они расстараются до какого-то даже баснословия. Ведущий: бу-бу-бу. Партиец: ба! ба! ба! Или ударившая туфля уйдет в цветную глубь, достигнет самого нутра говорящей куклы, город-то сказочный. Может статься, вовсе и не Нижний. Из окна открывался вид на Волгу, и Никита счел себя сирым, потому что никогда прежде не видывал такой красоты. Но ведь теперь увидел. Увидел беспрерывный поток машин на мосту и громаду собора на противоположном берегу.
      Никита принял душ, побрился. Он использовал доставшиеся ему от отца бритвенные принадлежности, так они назывались, изготовленные еще на какой-то допотопной фабрике инвалидов. О том гласила полустершаяся надпись на коричневой коробочке. Никита не удивился бы, окажись, что станок отцу, в свою очередь, перешел в наследство от деда. Зато крепко удивился бы, когда б, к примеру сказать, обнаружил за собой черный юмор отсутствия ноги ли, руки ли, мужской ли силы, отсутствия разумения, куда они могли вдруг, к несчастью, подеваться, сделав и его инвалидом. Но юмора этого не было. Полюбовался своим изображением в зеркале. Вот он, молодой человек приятной наружности. Девушкам нравится.
      Он пил черный кофе, приготовленный с помощью кипятильника, и размышлял, как лучше распланировать свой только начинающийся рабочий день. Никакой усталости после ночного переезда в поезде Никита не чувствовал. А распорядок дня чертила информация, добытая дядей, и было ясно, что надо прежде всего навестить Чудакова, никаких других направлений деятельности пока и не предвиделось. Но Никите вдруг захотелось посмотреть город. В нем заговорило детское любопытство.
      Он был наслышан о древности и красотах Нижнего, кое-что читал, главным образом об ярмарке, которая некогда разворачивалась здесь, будоража экономику всей Европы. Писатель некий что-то хорошо и страстно писал о прошлом этого города. Не то Иванов, не то Петров... Константином зовут писателя, припоминал юный сыщик. Рассказывал этот Константин, как в каюте парохода, плывущего вниз - или вверх? - по Волге, будущие родители Ленина зачали будущего вождя мирового пролетариата. Никита усмехнулся. Второе ведь грехопадение человечества тогда совершилось, да только где она теперь, вся эта рухлядь исторических, поворотных для мира зачатий? кто о ней помнит и думает? Ярмарка. Горький здесь же... Ничего-то современная молодежь не читает, не знает толковых книжек. Следопыт вздохнул. Он один только и выкраивает минутку для чтения между поимками преступных элементов. Естественно, после революции ярмарку сочли буржуазной выдумкой, причудой толстопузых, зажравшихся и пьяных купцов. Очень глупо! Вряд ли эти самые купцы умели лишь жрать да пить. Темное царство, конечно, но были и в нем лучики света, рассудил парнишка с незаурядной мощью справедливости. Иначе чем объяснить тот факт, что нижегородская ярмарка держала в напряжении всю европейскую финансовую систему, диктовала цены на европейском рынке? ставил он вопрос перед краснорожим экранным партийцем, с пеной у рта доказывавшим как раз прямо противоположное.
      Борясь с туристическими искушениями, сыщик решил выяснить у дежурной по этажу, где находится указанная в чудаковском адресе улица и сразу отправиться туда, минуя достопримечательности. Оказалось, что на противоположном конце города, в новом микрорайоне. Дежурная принялась объяснять, с какого на какой трамвай надо пересаживаться, чтобы добраться туда.
      - А если пешочком? - осведомился бравый московский гость.
      - Пешочком далеко, у нас город большой, - строго осадила его дежурная, и, произнося "большой", она могущественно залучилась местным патриотизмом.
      - Такой большой, что господину Великому Новгороду и тягаться с ним нечего? - не уступал какую-то свою постороннюю истину, шутил Никита, изящно сплетая исторические параллели.
      Дежурная, женщина средних лет, не одобрила выверты его остроумия.
      - Тот, великий, как вы говорите, теперь настоящая дыра, я так слыхала, - сказала она с презрением. - А у нас - город!
      Разобщенность регионов, констатировал Никита. Вот она, современность. Удельные княжества. Господин великий Соловьев писал об этом, а кто теперь читает Соловьева? Вздохнув, как опечаленная продолжительностью своих лет старушка, он попросил патриотку проанализировать его возможности в достижении нужного микрорайона таким образом, чтобы попутно удовлетворить и праздное желание бросить взгляд на исторический, нигде прежде им не виданный центр города. Женщина подробно растолковала, как это сделать.
      Никита предполагал закончить свои дела в Нижнем за день, максимум два. Переговорить с Чудаковым, выведать у него все, что ему известно об Организации - и назад, в Москву. Прохлаждаться некогда. Поэтому он и старался сделать сразу несколько дел: и с дежурной по этажу поспорить о разных городах, и у Чудакова побывать, и город стариков Минина с Пожарским посмотреть.
      Знал бы он тогда, что в Нижнем проведет не день и не два, а гораздо больше, так и не торопился бы, потому что есть жизнь кроме жизни - он всегда это ощущал, совершая безумный и абсурдный скачок в некие метафизические дали, - и эту идущую под вторым номером, а на самом деле первую жизнь надо прожить не торопясь!
      Об Организации дядя рассказал ему ровно столько, сколько ведал сам. Иными словами, почти ничего, но все же достаточно, чтобы Никита проникся важностью задания и в то же время не решил, будто страна сошла с ума. Ну, если не страна, так дядя Петя Полусвинков: мол, дяде Пете мерещатся заговоры уже фантастические, возможные разве что в утопических романах. Ах, ведал бы дядя Петя, что племянник его не только бы не подумал ничего подобного, а напротив, лишь возгордился выпавшей на их долю миссией, лишь вернее и глубже осознал бы себя вершителем мировой истории. Через Чудакова Никите предстояло нащупать Организацию и подходы к ней, а заодно прояснить, не является ли сам Чудаков ее активным членом. А то ведь чем черт не шутит! Ходит себе такой безобидный на вид старичок Чудаков - и никому в голову не приходит, что в его руках нити чудовищного заговора.
      Вскоре любознательный путешественник бродил по кремлю, чертыхаясь и сплевывая во все углы, местная достопримечательность разочаровала его. Паршивое место. Красиво расположенный на холмах, с его мощными крепостными стенами, кое-где довольно круто берущими вгору, внутри кремль был застроен серыми унылыми зданиями. И сторонился разум Никиты тех, кто сделал это разорение и дурацкое строительство в самом сердце древнего города.
      - Странно, - пробормотал Никита себе под нос, - не похоже это на древние застройки... Какие-то сволочи горбатого лепят.
      Какой-то старик возник. Такой же праздношатающийся, только из местных, почувствовал, видимо, он недоумение путешественника, его настроение, его неуправляемый гнев. Старик без обиняков заговорил с Никитой, и голос у него был раздраженный.
      - Все разрушили! Красные собаки тут камня на камня не оставили!
      - Красные собаки? - переспросил Никита.
      Старик неодобрительно посмотрел на него. Неужто краснопузый? Один глаз у старика был потухший, с полуопущенным веком, а второй сверкал даже чересчур живо.
      Старик тонконого топал в сухую, пережаренную солнцем землю, брызгал слюной, и мокрота летела во все стороны, шипя и зловеще повспыхивая в солнечных лучах. Он хотел, казалось, из добровольно напросившегося в гиды преобразиться в неумолимого проводника по какому-то былинному аду. Никиту заставляли краснеть неистовые и грубые намерения старца.
      - Кое-что я и сам знаю... - бормотал он в свое оправдание.
      - Исторические памятники! Где они? Разрушили! Красные собаки и бешеные псы! Вы позволите мне их так называть? Они это заслужили! Вы согласны?
      - Я стараюсь держаться подальше от политики, - заявил Никита.
      - Почему?
      Тут молодой человек позволил себе глубокомыслие.
      - Политиков, - изрек он, - надо изображать в совокупности, независимо от их партийной принадлежности, лишь тогда ясно высвечивается общая им черта противности человеческому роду. Другое дело, следователь, сыщик, частный детектив. Его надо брать в его индивидуальности, и только тогда станет понятно, что он собой представляет.
      - Ваша работа меня не интересует, - недовольно проговорил старик, - и даже ваши мысли... я бы даже сказал, что они занимают меня еще меньше, чем ваша работа. Потому что ваша работа - это столкновение допрашивающего с допрашиваемым. И лишь допрашиваемый в состоянии понять, что на самом деле представляет собой такое, извиняюсь, говно, как следователь. Вот что такое ваша работа, мой юный опричник! А вот жить в России, да еще в такое время, как наше, и не интересоваться политикой, это, простите, неразумно... Да, мягко говоря, неразумно... И вы, возможно, неразумный человек. Но посмотрите на наш кремль... Вы, должно быть, не местный?
      - Приезжий... - признался Никита с такой грустью, будто ожидал, что старик за это сбросит его с кремлевского холма, на котором они стояли.
      - Ага, приехали допросить кого-нибудь из наших? Ну-ну! Не готов пожелать вам доброго пути. Но посмотрите... Нелюбезные вашему сердцу политики вместе, заметьте, с вашими коллегами снесли здесь все исторические сооружения, кроме вон той маленькой цервушки да самих стен. А понастроили своих обкомов и райкомов. Все наше краснопузое начальство тут сидело. А стены для того и оставили, чтобы прятаться от народа.
      - А нужно было прятаться? - с притворным изумлением спросил сыщик.
      Но старик уже не слушал его. Он увлеченно рассказывал:
      - А сейчас они рассказывают, что у народа нет лучших защитников и благодетелей, чем они. Втирают нам очки! Мол, они осознали свои прежние ошибки и оплошности и никогда впредь не повторят их, только дайте им снова власть. Как же, знаем мы их, видели, чего они стоят! - Старик поднял кулак и погрозил кому-то. - Недавно приезжал их нынешний лидер... как его... Моргунов. Называл себе социалистом. А какой он социалист, если от него большевизмом несет за версту! Шатался по ярмарке, митинговал, уверял народ, что возродит прославленное российское купечество. Послушать его, так жить мы будем прямо по Островскому, а не по Марксу и Ленину. Но я-то знаю! И когда он шел мимо, я ему говорю: зачем вы обманываете народ? И знаете, что он мне ответил?
      - Что?
      - В том-то и дело, что ничего! Прошел, как будто не слышал, даже головы не повернул, свинья! Да и что он мог ответить? Что отправит таких, как я, в лагеря? За этим дело не станет, а опыт у них есть. Только сегодня они, видите ли, кричат о демократических свободах, а Моргунов у них главный демократ!
      Вдруг словоохотливый старик судорожно дернулся в одну сторону, в другую, лишь на миг заслоняя своим промельком открывавшуюся перед Никитой величественную панораму древнего города, а затем и вовсе исчез с неожиданной для него готовностью к уступкам и жертвам, оставив все же, однако, в душе туриста ощущение трудностей и незаслуженных мук избавления от чего-то назойливого и несправедливого к нему. Никита нашел нужный ему дом, поднялся в лифте на пятый этаж и позвонил в загаженную птицами, на манер барильефа запечатлевшую выпуклости живущих за ней людей дверь. Какие-то жестяные на вид очертания складывались в усмешливые губки, посылавшие гостю воздушный поцелуй, и здесь он мог уже рассчитывать на настоящую любовь, первую в его короткой и бурной жизни. На пороге возникла женщина лет тридцати, в расстегнутом на веснущатой плоской груди домашнем халатике, с бледным и озабоченным лицом, на котором помада и пудра были просто сдвинуты в сторону, а не стерты окончательно.
      - Вам кого? - спросила она неопределенно.
      - Я к Федору Алексеевичу, - подопределился Никита, - к Чудакову.
      - Его нет дома, - коротко ответила женщина.
      - Нет? - Сыщик разочарованно почесал длинно проступивший нос. - Где же мне его найти?
      Женщина пристально посмотрела на него. Ее брови сошлись на переносице, отчего лицо приняло еще более озабоченное выражение.
      - А вы сами кто? - спросила она ищуще, с пытливостью.
      - А вы кто? - в свою очередь спросил Никита и улыбнулся женщине самой располагающей своей улыбкой.
      Она улыбнулась в ответ, подпадая под чары его обаяния.
      - Я его племянница, - проговорила она с необыкновенной мягкостью и податливостью. - Ну а все же... вы-то кто? Я ведь для себя интересуюсь, для своих познаний, а не ради праздного любопытства, как у некоторых.
      И она прихорашивалась, озабоченно двигая помаду и пудру так, чтобы они всем своим еще вчерашним расположением наиболее удачно вписались в рисунок ее лица, который у нее был правильным. Радуясь этому досугу теплого и простого общения в промежутке между свистом бандитских пуль и погонями за злоумышляющим элементом, Никита объяснил женщине, что работает в частном сыскном агентстве "Эврика" и приехал из Москвы, специально для того, чтобы повидаться с Чудаковым и обсудить с ним кое-какие вопросы.
      Аня, так звали племянницу Чудакова, расцвела. Что Никита из Москвы, а в особенности факт его частной практики в делах, живо занимавших всякое девичье воображение, произвели на бившееся в груди чистое сердце огромное впечатление, такое, что Аня даже отказалась проверить правдивость слов гостя по документам, которые тот с приобретенной опытом развязностью совал ей под нос. Ее лицо озарилось теперь уже по-настоящему искренней и доброжелательной улыбкой.
      А когда Аня улыбалась, можно было подумать, что ей лет шестнадцать, не больше. Тогда почки на деревьях распускались прежде времени и птички начинали на все голоса распевать в таких как бы воображаемых садах и парках. Облик у Ани улыбающейся становился какой-то юный, задорный, и она все силы тратила на то, чтобы сложить в некое значимое выражение лицо, слишком уж гладко освободившееся от всех морщин и нагромождений.
      Теперь, в свои внезапные шестнадцать лет, девушка уже мечтала о чем-то романтическом, о разных небывалых приключениях, которые ей предстоит пережить в компании с московским сыщиком. Никите не без труда удалось вернуть ее на землю. А правда, ожидавшая ее там, была довольно прозаической.
      - Дядя Федя скрывается, ну, как у вас, детективов, говорится, нырнул на дно, - пояснила Аня уже без вольных или невольных проволочек. - Очень глупая история, поверьте... и дядя Федя, разумеется, ни в чем не виноват. Да и чем может провиниться блаженный, придурковатый старик? Просто такой курьез... В общем, угнали машину...
      - Машину дяди Феди? - уточнил сыщик. - И еще... может быть, мы все-таки в комнате поговорим, а не на пороге?
      - Ах да, конечно! - опомнилась Аня. - Извините, я такая рассеянная... но не каждый же день видишь бывалого приключенца из Москвы. Входите, прошу вас!
      Они вошли в роскошно обставленную квартиру. Не ворованное, изъяснялась хозяйка, ни одной краденной вещи нет, все лишь добросовестным трудом добытая антикварность. Исключительно для удобства и красоты существования. С раннего детства, с первых продвижений в осознание действительности привыкла считать все это плодами и заслугами высшего бескорыстия и добротолюбия. Зову земным раем, не всуе приявшим некоторых из членов человечества, и меня, смиренную, в их числе. Потрясение, пережитое Никитой в первый момент, знало, конечно, меру. И все-таки, не скрывал он, обилие всевозможных дорогих вещиц поразило его глубже, чем следовало ожидать от видавшего виды гонителя неправых, и, прикинув на глаз их стоимость, он подумал: недурно прижилась семейка, даром что эта Аня на вид замухрышка...
      - Откуда рай? Вы с дядей живете? - слегка, какими-то косвенными приемами допрашивал он женщину, которая уже бойко бегала из кухни в комнату и обратно, накрывая на стол. Она явно намеревалась встретить московского гостя по высшему разряду.
      - С дядей! - крикнула она на ходу. - У него своя комната, у меня своя. Уживаемся! Он легкий человек, приятный в быту. Я тоже ничего! Он меня с детства воспитывал, я осталась без родителей... Погибли... печальная история, катастрофа и авария... я их совсем не помню!
      На столе как по мановению волшебной палочки возникали разные сорта колбас и сыров, рыба и соления. Настоящая скатерть-самобранка. Появилась и бутылка водки.
      - Это он? - Гость указал на фотографию, на которой был изображен мужчина в возрасте, устремлявший вдаль гордый взгляд.
      Фотография, довольно масштабная, стояла на книжном шкафу и сразу бросалась в глаза. Возможно, запечатлен был подлинный волшебник.
      - Он! Видный мужчина, правда? Я бы в него влюбилась, когда бы из такой любви у нас не получался запретный инцест. Что будете пить?
      - Кофе.
      - Значит, водку, - решила Аня, довольная своей работой. - И я выпью рюмочку. Это в книжках и кино сыщики отказываются от спиртного, а в жизни, наверное, все не так...
      Сели за стол, и Никита наполнил рюмки, уступая задорному напору хозяйки.
      - Так что там с машиной дяди Феди? - напомнил он, а струю змеиного шепота направил себе в мозг пробегать по извилинам ядовитой мыслью, что уж на ослепительность и шикарность обсуждаемой машины наверняка и взглянуть нельзя будет без боли.
      - С его машиной ничего, как стояла в гараже, так и стоит. Дядя Федя редко теперь на ней выезжает... Больше налегает на пиво, ну, что вам сказать, попивает на склоне лет. Хотя и не такой уж старый человек. С машиной вот какая история... Только вы ешьте, закусывайте. Ну, за знакомство! - Аня подняла рюмку, сияя счастливой улыбкой. Сидеть и пить водку в компании с частным детективом представлялось ей делом необыкновенным и чуть ли не сказочным.
      Выпили, и Аня долго морщилась и отдувалась, грудь ее, выросши, выпроставшись, тяжело вздымалась, посыпаемая сверху ставшей бесхозной среди чрезмерности телодвижений пудрой. Никита вдумчиво налегал на селедку. Аня полезла целоваться, быстро оставляя следы помады на его шее и по-детски пухлых щеках, но Никита отстранил ее, сказав как человек, надежно укрытый за выслугой лет:
      - Прежде дело. А то любовь у вас, я вижу, захватывающая и может отнять непомерно много драгоценного времени.
      - Крепкая зараза эта водка! - выдохнула Аня в лицо сыщику. - И как ее дядя пьет? Да... Машину, мой друг... простите, а как вас зовут?
      Сыщик назвался, и она продолжила, уже голосом приятно захмелевшего человека:
      - Машину угнали у американца, который приходил к дяде...
      - Это знакомый американец? - перебил Никита.
      - О юный следопыт, что вы, что вы! Американец? Знакомый? Дядя видел его первый раз, так он мне сказал, и я ему верю. Он, американец этот, оставил машину возле нашего дома, и ее угнали, пока он общался здесь...
      - Зачем же он приходил к вашему дяде?
      - Чего не знаю, того не знаю. Может, потому, что машину у него здесь угнали. Может, по какой другой причине. Дядя, он, знаете, не распространяется о всяких секретах, такая у него выучка...
      - И имени этого американца не знаете?
      - Нет, отчего же... Дядя говорил. Но я забыла. Так что не знаю. Да вы накладывайте, не стесняйтесь, накладывайте и наливайте. Будьте как дома, Пинкертон!
      - А, Пинкертоном зовут американца? - загорелся догадкой Никита.
      Аня сказала со смехом:
      - Томасом Вулфом.
      Никита откинулся от стола и жестами показал, что нагрузился уже сверх меры. Но от хлебосольства Ани не так-то просто было спастись. Не успел Никита выразить мысль, что, вообще-то, много путаницы и не поймешь, что чему предшествовало, угон ли некой машины или же появление в этих стенах Томаса Вулфа, как пришлось махнуть еще рюмочку, ибо развеселившаяся, как будто даже некоторым образом расшалившаяся девчонка на том настояла. И сама она тоже приняла, после же, крякнув от удовольствия, потребовала песни, хорового пения подзагулявших. Сверкнули очи. Уже пела девушка искушающими глазками; хлопнула в ладоши, протрясла плечиками быстрый мотив, выскочила, молниеносно топоча ножками, на середину комнаты. Наслушавшись знатной брехни, небезызвестный охотник на стене почесывал затылок, выпученными на приятелей глазами исповедуя характерную человеческую муку колебания между верой и безверием. Никита танцевал, шел вприсядку и чувствовал, что дело запутывается. С этой вертлявой бестией поневоле забудешь, что является, строго говоря, целью расследования. К тому же американец. Машина. Откуда только все это берется? Медленным, насыщенным всякими лишними движениями, но в конечном счете неуклонным подтаскиванием партнерши к звенящему, дребезжащему и прочими звуками халтурящему от их пляски столу москвич возвращал забывшуюся обитательницу глубинки в колею активного делопроизводства.
      - Но если дядя Федя не причастен к угону американской машины, что же ему скрываться? - допытывался он с ущербным пристрастием профессионально не утоленного мужчины.
      - А этот америкашка довел его до предела терпения! - возмутилась, как бы задним числом, хозяйка. - Каждый Божий день как заведенный таскался сюда и требовал: возвращай, мол, отыскивай скорее, позарез нужна машина. Я Томас Вулф, а у меня машину сперли? - вот его слова. Представьте себе, каково это постоянно слышать.
      - Хорошая машина? - как бы на чем-то стал строить свою следовательскую гипотезу Никита и потому спрашивал задумчиво, подкрепляя слова таинственно-проницательным взглядом кудесника сыска.
      Девушка пряталась за высшей силой:
      - А Бог ее знает, я не видела. Могу только предполагать, что существенная, раз он так колотится; но это одно предположение, не больше. А началось с того, что они пошли в милицию заявить про угон, и там мент, участковый, видя, что заморский гость как будто не в себе от горя и все заметнее скидывается словно бы малым дитятей, ни с того ни с сего говорит дяде: найдешь, да? тачка этого джентльмена, видать, не обыденная вещь, следовательно, искать надо, а кому же искать, если не тебе, я, дядя Федя, в твои способности верю. И этот плей-бой американский тоже поверил, вообразил даже, что не милиция, а дядя Федя ведет розыск угнанных машин. Ходит и канючит: скорей, скорей, машина нужна...
      Никита удивился:
      - Ну как же это участковый так вдруг?
      - А он дурачок у нас. И дело-то не его, там по угонам специальные чины сидят, а он взял да влез со своей шуткой. Это шутка, незатейливый юмор человека, который всегда на карнавале, даже если при исполнении, - я так понимаю, но как америкашке докажешь? Ну, дядя Федя и решил пока пожить у приятеля, чтоб этот заморский господин не мучил его своей детской слезой. А то проходу не дает. Ему уже пора с наших пейзажей съехать, а он дает отбой: не поеду, мне мистер Федор честное слово русского человека дал...
      - Да, невеселая история. Я скажу даже так: прескверная история. Анекдот. Международный скандал, - теоретизировал сыщик. - Но если совесть чиста, - заметил он нравоучительно, - так стоит ли огород городить, скрываться?
      Аня залилась искренним смехом.
      - Ай, Штирлиц, есть у тебя склонность к недопониманию! Да он от меня скрывается, а этот настырный американец - только предлог. Ширма! Старик хочет попить водочки на воле и без того, чтобы я ему за это каждый вечер промывала мозги. Я ведь строгая, а у него, как он запьет, начинается благодушие. Вот и выходит несоответствие настроений, понимаешь?
      Никита решил, что ничем так не потрафит Ане, как если постарается попасть ей в тон. Стал тоже без нужды смеяться, недопонимание, как неотъемлемую часть своего существа, отчетливо обозначил косностью и ороговением по краешкам глаз, в целом смеющихся. Птица на его месте тут била бы крыльями, он же с недюжиной силой хлопал себя ладонями по коленкам. Зашелся, как лягушка в ночном болоте, и уже ничего смешного не было, а сыщицкий его рот все смеялся криво и громко.
      - Сумасшедший дом у вас здесь! Карнавал! - выкрикивал он.
      - Ты рад? - последовал тихий и осторожный вопрос.
      - И не спрашивайте! Я рад. Душевно рад, милая. Ну а как бы мне повидаться со стариком?
      - Я тебе помогу, - проникновенно шепнула девушка. Она стала как бы совсем маленькой и подчинилась старшему.
      3.
      Хотя информатору показалось, что Лампочкин воспринял его сообщение без всякого интереса, а может быть, и не поверил ему, в действительности Александр Петрович не на шутку забеспокоился. Речь шла, возможно, о безопасности страны, о будущем отечества, почему бы и нет. Терпеливо взвешивая все за и против, - было это его профессиональной привычкой, Лампочкин все заметнее склонялся к тревожной и взыскующей вере в добытую информацию, сколь ни выглядела она невероятной.
      Сновали, правда, еще сомнения, неизбежные там, где блещет аналитический ум, забрасывали червячка: отчего же это информатор, о существовании которого он успел почти позабыть, позвонил именно ему? Лампочкин давался диву. Но кто постигнет логику информаторов? А с другой стороны, вполне оправданным и целесообразным выглядело, что этот человек, глубоко законспирированный, забытый, как бы умерший и похороненный давно, внезапно напомнил о себе: речь шла о спасении Родины. В такие минуты мало кто думает о себе. И информатор думал не о том, что его внезапный рывок и выброс из забвения может кому-то показаться неуместным или даже смешным, а о необходимости посеять тревогу в сердцах бдящих на страже отечественного покоя и порядка.
      - Организация, Бог ты мой, Организация с большой буквы, - бубнил Лампочкин прелестным летним деньком. - Возможны ли такие масштабы лжи, фальсификации, чудовищного лицедейства, ненависти к правде и праву избрателей на свободное волеизъявление, неуважения вообще к людям как таковым?
      Издали заходили тучи, чтобы покрыть небо над отечеством, а он был отменно вымыт, выбрит, выхолен, был удивительно хорош в своем расцвете сил и талантов. Не знал он, чему радоваться, чему огорчаться. Радоваться удачному выходу на след, не огорчаясь попусту лютостью дьявольского желания некоторых втереть очки народному большинству? огорчаться ли из-за нечеловеческой злобы неких отщепенцев, не радуясь солнышку, которое улыбнулось следователю да сунуло ему в руки звено в цепи, в большой цепи преступлений, чтоб вывел он на чистую воду злоумышляющих? Информация, что и говорить, скупой была. В Нижнем, затверживал Лампочкин, готовясь предстать с докладом перед начальством, существует Организация, - дал эту информацию к размышлению агент Р., по странному стечению обстоятельств давно считавшийся отошедшим от дел или даже покойным. Организация готовит своего Президента страны. Вопрос к агенту: а ты не сбрендил часом? Агент Р. клянется и божится, что говорит чистую правду, что информация его отличается воздержанием от домыслов и большой степенью содержательности. Следующий вопрос: как это происходит, то бишь подготовка Президента? А вот так. Трудно поверить, - рапортует своевременно воскресший из небытия агент, - но Организацией предумотрено и устроено все, чтобы создать полную иллюзию проведения честных, демократических выборов, совершенно противоположных тем, которые и впрямь собираемся всенародно провести мы и которые, по обнародовании итогов голосования, якобы подведенных в Организации с особой тщательностью и максимальным приближением к истине, должны быть попросту вычеркнуты из народной памяти как небывалые. Этим сказано все, но в порядке комментариев, которых в наше сложное и противоречивое время требует, к глубокому сожалению небогатых умом людей, то или иное воплощение всякой значительной идеи, следует все же добавить, что сотрудниками Организации, словно какими-то обезумевшими чаровниками, воссоздан собственный центральный избирательный комитет, куда поступают липовые документы сначала на кандидата, а потом уже и на Президента, будто бы избранного в каких-то не то чтобы совсем вымышленных, но в свете сказанного бесспорно перевранных, превращенных в нечто смехотворное и практически невозможных округах. Гигантский этот блеф, еще не сказавший свое последнее слово, которое, как можно судить и сейчас, будет роковым для судеб нашей страны, но уже запущенный на полные обороты, заслуживает многотомных увлекательных описаний и более того - пространного философского осмысления, но мы, за неимением достоверной информации о таинственном ордене изобретателей Президента, вынужденны ограничиваться звучащими несколько риторически вопросами: неужели? возможно ли? И не в последнюю очередь возникает вопрос: кто он, этот будущий Президент, и почему он должен взять власть над нами не путем свободной реализации ценой огромных страданий и потерь добытого нашим народа избирательного права, а по праву насильника и обманщика, которое в подобном случае едва ли посмел бы присвоить себе даже и сам лукавый?
      О себе же скажу в кратком заключении, - как бы подводит итог своей жизни агент Р., - что я уроженец Нижегородской губернии, вырос на священных для всякого русского берегах Волги и не иначе как на них, благословенных, умру. В моей родной губернии нет ничего дутого и смешного, она не глядится в кривое зеркало. А между тем злокозненными дело представлено таким образом, что-де именно глядится. Судите сами. Округ. Нижегородский избирательный округ. Что может быть достовернее, куда еще больше реализма, чем все эти баллотировочные урны и напряженные лица наблюдателей от партий всех мастей? Чей изощренный ум придумает сказать, что это липа? Аккуратно и добросовестно собираются подписи в поддержку того или иного кандидата, поливаются грязью недостойные быть избранными и на вершину заслуженной славы возносятся мудрейшие, затем, глядишь, с упоением изучаются знающими свое дело мастерами бюллетени, испещренные судьбоносными закорючками избирателей. Но покуда существует Организация, все это, увы, фикция. Небыль. Мол, никто не собирал ни подписей, ни бюллетеней. Потому что у Организации свой Нижегородский избирательный округ, и там-то и происходит все то, что мы, в простоте душевной, принимаем за действительность свободного волеизъявления. А делов-то - много ли? Некто бросает на бумагу росчерк пера - и готово: мнимая, изображенная в воображении, кривозеркальная Нижегородская губерния избрала того, о ком вчера еще и слышать ничего не слышала!
      Мы сидим сложа руки, мы беспечно играем в вольную и благоразумную жизнь, - кричит, неудержимо срывается под занавес на душераздирающий вопль информатор, - а где-то, и не где-нибудь, а именно в недрах Организации фабрикуется, растет как на дрожжах и ждет всенародного избрания таинственная и, может быть, не лишенная сверхъестественных черт фигура Президента!
      Лампочкин в кабинете, аккурат под его ранг, пожалуй, обустроенный в разветвленных недрах прокуратуры, хватался за голову. Тебе говорят: вот твой новый Президент, ты сам за него проголосовал; а ты об этом человеке в первый раз слышишь. Неправда! подтасовка! фальсификация! впору посмеяться над самозванцем! Ан нет, вот документы, вот подписи, вот печати, все оформлено как полагается. Не поспоришь. А если спорить, то с кем? Идеально задокументирована и оформлена воля народа. Охотник, небезызвестный, на стенах снискавший знаменитость, уже не чешет затылок в простодушном изумлении, а разводит руками, барахтаясь в брехне с однозначным стремлением не погрязнуть в ней, но и никуда из нее не выбраться. Кабинет у Лампочкина хороший. Как и всякий человек, ставящий службу превыше всего, ибо только она дарует ему священное право чувствовать себя человеком, головой отвечающим за благополучие Родины, Лампочкин часто путает кабинет с собственной своей квартирой, с семьей, с женой, которой у него, может быть, и нет, с пушистым котенком, нежным хозяином которого он где-нибудь да является, с грязными носками, впопыхах сунутыми в карман пальто, с перчатками, надетыми по-рассеянности не на те руки, с водкой и похмельем, с льдистым рисунком на окне дачи, со сменой времен года за окном, с тем, что за окном уже вовсю теплит и искрит лето. Распростирается следователь на удобном диване, вытягивает длинные ноги, закладывает руки под голову, устремляет в потолок задумчивый взгляд, своим выражением граничащий с неоскорбительной прострацией отдыха. Лампочкин еще не понимал, и даже не знал, поймет ли когда-нибудь, всей технологии авантюры, поведанной агентом, но чувствовал, что столкнулся, вошел как бы в интимное соприкосновение с умом высшей пробы, похоже, умом коллективным, прекрасно организованным и дисциплинированным, универсальным. Вот уж воистину нигде так, как в этом уме, не уместна мысль: кто не с нами, тот против нас. А как же иначе, при такой-то организованности! А Лампочкин своим по-человечьи слабым, ограниченым и как будто обыденным умом не в состоянии был даже, сообразуясь с этакой величавой мистерией, толком прикинуть, с кем он, по чью сторону баррикад. Такой случай выдался. В самом деле. Окажись он не в прокуратуре, а в Организации, разве ж посмел бы не подчиниться, протестовать, думать что-то противное ее уставу, разве посмел бы хоть на шажок нарушить царящий в ней порядок? Но он постоянно оказывается в прокуратуре, а не в Организации, и законность, на страже которой он несокрушимо стоит, заставляет его в естественном порядке всей душой ненавидеть бесчеловечную выдумку изощренного ума. Заключалось нечто шаткое и сомнительное в такой его позиции, закрадывались мысли о нравственной стороне дела (какого, впрочем, дела, собственно говоря?), а о нравственности и ее проблемах, об этике и этических вопросах Лампочкин умел думать лишь обрывочно, вскользь, с быстротой молнии проскакивая мимо чего-то важного, основополагающего. Был в его мыслях обрывок добра и был обрывок зла, и к жизни они не имели заметного отношения. В прокуратуре у них все так думали, с головой уйдя в решение практических вопросов. Спасение, возвращение к устойчивости и размеренному образу жизни видятся единственно в рассуждении, что никакой Организации на самом деле нет. Любая уборщица прокуратуры рассудит так. Если всенародно избранному Президенту неоткуда взяться, пока его действительно не изберет народ, то откуда же взяться организации, объявляющей такого мифического президента избранным? Но следовательское нутро чуяло: после выборов поздно будет оспаривать и сопротивляться, мандат у... этого (страшно вымолвить)... будет справный - комар носа не подточит.
      Надев носки вместо перчаток и перчатки вместо рук, на ходу погладив пушистую кошачью шерстку, Лампочкин поспешил в кабинет Примерова, своего непосредственного начальника. Там всегда идеальный порядок. Начальник спит, скромно подложив под щеку кулачок. Ни подушек тебе, ни перинок взбитых, ни простынек крахмальных. Грубо сколоченный стол, и на нем добрая порция вина в деревянной чаше. Примеров, он записной спартанец. Он уже дослужился до заместителя прокурора, этот Сеня Примеров, теперь вот выслушал подчиненного Лампочкина и долго молчал. В какой-то момент Лампочкину показалось, что чиновный Сеня с непосредственностью большого начальника пошлет его куда подальше. Дружба дружбой, а про разные высосанные из пальца заговоры ты мне не гони, лапшу на уши не вешай, скажет старый, прожженный и прокуренный большим житейским опытом и убеленный благородными сединами офицер. И демонстративно уклонится от обсуждения важного для будущего отечества вопроса, поднятого Лампочкиным на должную высоту. Примеров так и хотел поступить, но взял себя в руки. Все эти седины откинул за ненадобностью в дружеской беседе и кичиться бывалостью своей не стал. Между ним и Лампочкиным давно прекратили существование какие-либо секреты, и сказал Примеров:
      - Я знаю об этом.
      Ошарашенный поплыл Лампочкин в изумлении.
      - Только ли потому, что знаешь наперед все, что я скажу? - бормотал он словно в забытьи.
      - Не только, хотя и поэтому тоже... Но есть приказ пока ничего не предпринимать.
      - И там действительно готовят Президента... - начал было пораженный Лампочкин.
      Примеров нетерпеливо перебил:
      - Очень может быть. Только ситуация в настоящий момент такова, что нет и, судя по всему, быть не может у нас с тобой оснований, с одной стороны, входить во все это как в отнюдь не пустяк, а с другой, проявлять естественную в подобных случаях озабоченность.
      - Все это, выходит, еще только слухи?
      - Отнюдь нет. Боюсь, не слухи, Саша. Но нас с тобой это дело не касается. Понял?
      Лампочкин кивнул. Он находился уже на высокой стадии подготовки к тому, чтобы вместить и переварить информацию, получаемую от начальника взамен той, которую получил было от нижегородского агента. Дело касалось его и, конечно же, Примерова оно касалось тоже. Но приходилось мириться с запретом касаться его. Долговязый и членами тела сумбурный Лампочкин удрученно бродил из угла в угол. Заходя невзначай туда, где велик был риск нарушить табу, он как ошпаренный бросался назад, на вычерченную вышестоящими полосу безопасности. Примеров, круглый и прозрачный, как мыльный пузырек, добродушно посмеивался, наблюдая за ним.
      Примеров побарабанил пальцами по столу. Тошно ему было служить в атмосфере ужасных заговоров, с которыми законодательная, исполнительная и судебная власти но вслух, но внятно запрещали бороться. Сиди и смотри, как заговорищики оплетают страну гибельной паутиной. Он посмотрел в окно на сверкающие солнечными бликами стекла по-московски густого, пузатого дома напротив.
      - Я все чаще и чаще спрашиваю себя, - сказал Примеров невесело, - а не выйти ли уже на пенсию? Отпустят, чувствую, что отпустят, поперек горла моя честность всему этому жулью стала, наскучил я им, терпят через силу. Я им кажусь оголтелым. А какой же я оголтелый? Я неистовый, это верно, но моя неистовость, она от сознания долга и чести офицерской, от приверженности идее высшей справедливости, которую впитал я вместе с молоком матери. Иной раз в глаза улыбаются негодяи, упившиеся кровушкой простого и трудового народа, а за спиной скалятся волками. Шакалами воют, ожидая, что я падалью обернусь. Еще, чего доброго, и впрямь обернусь.
      Скупо всплакнул невольник чести.
      - Не обернешься, Сеня! - с чувством крикнул Лампочкин, всегда и во всем бравший сторону своего друга.
      - Обернусь, если они решат со мной покончить. А уйду на пенсию - так и у них гора с плеч. Большое это, Саша, было бы для них облегчение. И я бы шкуру свою сохранил. Жить все-таки хочется. Боюсь, они мне шею свернут. А разве плохо быть пенсионером и Москву оставить, как считаешь? Я бы в огород с головой ушел, взращивал бы всевозможные полезные культуры. Ты представь себе в своем воображении, как прекрасным днем вроде нынешнего посещаешь меня в моем дачном уединении, а я тебе фрукты-овощи на стол вываливаю в баснословном изобилии - ешь, Саша, наслаждайся дарами природы, гость дорогой! А для кровопийц и масонов этих я вывешу на воротах табличку: не подходи! здесь Русь исконная, земляная торжествует! укусит!
      - Я, Сеня, таких замечательных праобразов нашего нынешнего неожиданно скверного существования не пробовал, но чувствую, что от твоих аллегорий веет величайшими истинами, - сказал Лампочкин вдумчиво. - А все же ты с мечтами такого рода не торопись. Если ты на пенсию выйдешь, меня, может, поставят на твое место, и тогда ко мне все твое наследство перейдет. Мне это не с руки. Я практик, а не теоретик. Сидеть в этом кабинете и вычислять, свернут мне шею или нет, такое, знаешь, меня не прельщает. На улице где пулю принять - это совсем другое, это поэзия и практически готовая песня. Единственная задача, не всегда исполнимая, - успеть ее до конца вытянуть. Но в любом случае это, с моей точки зрения, геройская смерть. А разыгрывать на твоем месте фарсы цыпленка, которому вот-вот головенку своротят набок, я, извини, Сеня, за грубую прямоту изложения, никак не согласен. Стало быть! Сиди тут и отдувайся сам.
      Примеров прислушивался к доводам своего подчиненного и находил их разумными. Как не залюбоваться таким выкормышем, все равно что сыном? У него яркая биография, исполненная умного деланья. Примеров и любовался, подперев шарик головы как бы округленным боксерской перчаткой кулачком. Переходили они к обсуждению текущих дел. Живо складывалась подобающая оценка похождений Никиты в Нижнем, о которых доносил кое-что тамошний информатор, сам к оценкам неспособный. С какой стати парень подался на Волгу? Полусвинков, создавая "Эврику", всеми святыми клялся секретов от прокуратуры не иметь и слово свое до сих пор держал, а тут явно недоговаривал, выкручивал для племянника некую секретность. Полусвинков племянником не мог нахвалиться своим, а раз так, напрашивается вывод, что в Нижний он послал его не за пустяком. Не с Организацией ли это связано?
      К тому же вертится в Нижнем американец, количество сведений о котором все еще не превысило нуля. Америка молчит, не узнавая этого человека. А человек этот, называясь Томасом Вулфом, говорит, что у него украли машину. Но ищет не машину, собственно, а Чудакова, с упорством, заслуживающим лучшего применения, добивается права на ежедневные свидания с ним. И к Чудакову же первым делом пожаловал молодой, подающий немалые надежды частный детектив Никита. О Чудакове сообщает агент Р., что он, на беду отечеству рожденный пьяница, связан с Организацией. Голова идет кругом от странных и подозрительных совпадений. Все устремились в Нижний и все - к Чудакову.
      - А мы? - снова и снова тосковал Лампочкин. - Так и будем сидеть сложа руки? Смотреть, как губят страну нашу?
      - А кто губит? - возражал Примеров резко. - Американец? Докажи. Никита? Это свой. Он сам не губит и другим погубить не даст. Чудаков? О нем мы ничего не знаем, кроме того, что пьет человек. Так что сиди и помалкивай.
      Лампочкин вздыхал. Примеров утешал, а поскольку не было другого средства развеселить этого человека, кроме как забросить в его душу шутку, хотя бы и невеселую, заместитель прокурора бросал насмешливо и двусмысленно:
      - Осталось только узнать, кто станет нашим новым Президентом. Выборы-то не за горами.
      Услышав это от своего начальника и друга, Лампочкин пожал плечами.
      - Мне все равно. Лишь бы честный, принципиальный был человек, ответил он, выравнивая многооттеночность высказывания Примерова в одну-единственную доступную его разумению правду. - А если его в тайной организации готовят, какой же он честный? Это диктатор.
      - И какие результаты могут быть у деятельности диктатора?
      - Пока никаких... Но что Полусвинков не сидит сложа руки, борется, не сдается, а мы и в ус не дуем, это меня настораживает. Ищет Полусвинков Организацию, считай, в одиночку, потому что Никита, по молодости его лет, все равно как еще не в счет. Я хочу сказать, может, пора подключиться нашему ведомству?
      - Твоя задача - не допускать нигде правонарушений, - возразил Примеров веско. - Так действуй. А в то, что я запрещаю, не лезь.
      Было очевидно, что для Примерова Организация все еще остается чем-то из области фантастики. А может, своя шкура была слишком дорога. Ценил он ее.
      Кажется, теперь дошло до Лампочкина истинное положение дел.
      - Извини, Сеня, - сказал он, - извини меня, что туго я соображаю, когда Родину задирают, а мне велят остудить голову и не высовываться.
      Остудил голову и принялся строить гипотезы на безопасном месте:
      - Американец тот - международный агент, шпион, я так думаю, - говорил он. - Более или менее понятно, почему агент поехал именно в Нижний: там в свое время военными производились секретные разработки, славился город закрытостью и неприступностью. А теперь, с позволения сказать, Организация. Она, может, по тому же профилю... и модули... однако молчу, молчу! Но каким образом узнали о ней в международном шпионском центре, вот вопрос. И это пока остается тайной за семью печатями. Скажи, Сеня, веришь ли ты, что на этот вопрос, на такой вопрос Полусвинков с его Никитой найдут ответ? Я не верю. И ни в каких доказательствах мое неверие не нуждается.
      Примеров вздул самовар. Напившись чаю, друзья решили наведаться к Полусвинкову, пришли в "Эврику", и Полусвинков сказал им:
      - А вы кстати.
      Но он никак не объяснил это свое брошенное мимоходом замечание. Лампочкин хотел, чтобы его шеф первым заговорил с главой частного сыскного агенства, высказал все то важное и недоуменное, что накипело у них в связи с деятельностью "Эврики" и в особенности с поездкой Никиты в Нижний, однако Примеров не знал, с чего начать, и только растерянно разводил руками, как охотник, которого они покинули ради сердечного общения с их давним приятелем Полусвинковым.
      - Подведем некоторые итоги, - надоумил Лампочкин смешавшегося командира.
      Примеров подхватил:
      - Совершенно верно. Итак, Петя, ты реорганизовал свой рабкрин, если можно так выразиться?
      Полусвинков занимался постоянной улучшающей и совершенствующей реорганизацией своего учреждения, доводил до ума себя и своих сотрудников, перестраивался и настраивался на великие свершения, дневал и ночевал в офисе, где бесконечные отделочные работы производились вкупе с массой полезных для народа уголовных расследований.
      - Мы то и дело сталкиваемся с людьми, имеющими или якобы имеющими информацию о некой Организации, - дополнил начальника Лампочкин, - но сама Организация по-прежнему остается для нас предметом более или менее мифическим. Не работаешь ли ты, Петя, на нашей территории, чтобы потом у нас за спиной удовлетворенно потирать руки и нагло поплевывать в нашу сторону?
      А далеко пойдет мой друг, подумал Примеров. Скоро не даст мне и рта раскрыть. Впрочем, Примеров был доволен, что его друг-подчиненный перехватил инициативу в этом разговоре.
      Пришел какой-то мастеровой и стал трескуче прибивать к стене знаменитую картину. Гости смотрели на нее, почесывая затылки и вздергивая плечи в несказанном удивлении, ибо охотник, появившись здесь, был уже не прежним простодушным малым и сам теперь завзято отливал пули баснословия.
      - Я ничего ни под носом у вас, ни за вашей спиной незаконного не делаю, - сказал Полусвинков, когда рабочий, сделав свое дело, с достоинством удалился. - А информация, возможно, исходит из одного источника, - высказал он предположение.
      - Или вообще от Иванова, - сказал Лампочкин, неестественно смеясь.
      Полусвинков был как медведь огромный, особенно с женщинами, с очаровательными и на редкость кокетливыми секретаршами. Когда он брал их, они попросту с мышиным визгом исчезали в его громадности, и так он мог взять их в несметном количестве, мышеловочно созидая для себя блаженство в неком гареме.
      Примеров вздрогнул всем телом, не спуская с частного детектива пронзительно заострившихся глазок, встрепенулся:
      - А кто такой Иванов?
      - Он всем информаторам информатор. Это тебе не Гайкин.
      - Да ведь Гайкин - прокурор, начальник мой, - удивлялся Примеров, - я у него за сына.
      - То-то и оно, - многозначительно произнес Лампочкин.
      На все просьбы друзей раскрыть смысл его метафоры он отвечал отказом. Полусвинков лично принес им кофе.
      - Хотя имею секретаршу, - не преминул он заметить. Секретарша была пресловутой, только тень ее порой мелькала в отдалении, в гуще ощетинившихся кистями и покрасочными валиками маляров. - Имею и поимел их в множестве. - Полусвинков прикрыл дверь своего кабинета, чтобы не отвлекаться на картины малярской производительности. - Они услужливы, и это примета нашего времени. Но лично обслужить таких гостей, как вы, для меня большая честь. Вы забываете еще об одном участнике игры, - сказал вдруг великан тоном неожиданно посерьезневшего человека, - о Сенчурове. Не следует исключать возможность того, что возглавляет заговор именно он.
      - Ты что, подслушиваешь нас, работников прокуратуры? - воскликнул Примеров, ставя брови домиком. - У меня мыслишка о Сенчурове пробегала... я ее высказывал вслух, но в приватном разговоре. Кто же дал тебе, Петя, право совать нос в наши дела?
      - Нет, Сеня, просто мне понятна ваша прокурорская логика и я, в иных случаях забегая вперед, читаю очень многие мысли, которые вы там еще и не успели подумать.
      - Но каким образом... про Сенчурова-то? Ведь тут надо было столько всего сопоставить и взять в расчет... да ведь я сам, пока мне эта мысль про Сенчурова пришла на ум, такую массу всего перелопатил и передумал! безнадежно терзался Примеров в паутине загадки.
      - А не исключено, что я, в очередной раз забежав вперед, неким образом подсказал тебе эту мысль, навел тебя на нее, - ухмыльнулся директор частного сыскного агентства, - и это не покажется тебе таким уж невозможным делом, если ты примешь во внимание, с каким упорством и огромным напряжением воли я докапываюсь до тайной сути Организации, занимаюсь ее разоблачением. Я просто лучусь уже этим расследованием, и от меня исходят эманации, особого рода флюиды, хорошо знакомые всякому быстро идущему по следу сыщику. С другой стороны, я обязан быть начеку, и если мне удалось кому-то внушить ту или иную мысль, я должен первый узнавать об этом, а не хлопать ушами. Мне надо, Сеня, как минимум все на свете угадывать и предугадывать. Иначе меня опередят, а для меня это смерти подобно, потому что я решил во что бы то ни стало достичь успеха. Если я эту Организацию раскрою - это будет для моей фирмы знатная реклама.
      - И к каким выводам ты пришел? каких результатов, Петя, ты добился в своем расследовании? - осведомился Лампочкин.
      - Пока ничем утешительным похвастать не могу, - ответил Полусвинков, пожимая плечами, - результаты, скорее всего, прямо-таки неутешительные. И если в свете затраченной мной энергии можно говорить о грандиозном рывке и апофеозе труда, то по части итогов все выглядит хуже некуда и более всего смахивает на постыдный и полный провал. В реальности Организации я, между тем, уже не имею ни малейших сомнений. Как и в том, что ее тайна вышла за пределы узкого круга специалистов и посвященных. Кое у кого развязались языки, и тут кстати припомнить, что в прежние времена секреты государственной важности хранились куда как надежно.
      Пришло время удивляться Лампочкину, и он округлил глаза, вылезши ими на лоб:
      - А ты считаешь создание Организации государственным делом, Петя?
      - Антигосударственный заговор - дело тоже государственной важности. Вот как я считаю, - важно заявил частный детектив.
      - Как ты думаешь с этим заговором бороться? - спросил Лампочкин, тоскуя оттого, что у него руки связаны запретом начальника и не могут участвовать в борьбе, о которой с таким жаром говорил вольный стрелок Полусвинков.
      - Не исключено, что мне придется схлестнуться с ним один на один, вступить в то, что мы называем единоборством. Хотя, конечно, прежде я постараюсь до конца использовать возможности моего племянника. Никита выглядит человеком, который не нюхал еще пороху, но положиться на него можно. У него множество достоинств, большие скрытые резервы и такой немаловажный фактор, как энтузиазм, свойственный молодости.
      Примеров, пока о нем не забыли окончательно, вмешался:
      - Я бы сразу с Никиты и начал. Пусть вызовет огонь на себя.
      - Самое скверное в этой истории, - сказал Лампочкин, - что никак не удается выйти на кого-либо, кто знает об Организации все от начала до конца. Мне-то что, я в этой игре не участвую, но тому, кто горит желанием ликвидировать Организацию, ликвидировать ее в один момент, раз и навсегда, истинность моих слов очевидна. Такой человек сразу увидит, что я, пусть хотя бы и на словах, а не на деле, только и забочусь, что о ликвидации подобных организаций. А в противном случае мне и вовсе не стоило бы жить.
      - Никита, я думаю, добудет всю необходимую информацию, - живо откликнулся Полусвинков и, выпив из чашечки кофе, случайно сбросил ее на колени Примерову и тотчас взялся за другую. - Но как бы не вышло, что мы его уничтожим вместе с Организацией.
      Предельно взволнованный разговором Примеров с такой поспешностью, словно ему на колени упала раскаленная болванка, схватил чашку и машинально швырнул ее Лампочкину, а затем спросил:
      - А почему это должно выйти?
      - Потому что всякое случается в нашем деле, - ответил Полусвинков.
      Лампочкин взял злополучную чашку в руки и смотрел на нее, не понимая всей цепи случайностей, которая привела к нему этот маленький сосуд.
      Разговор зашел в тупик, не приблизил к разгадке тайны. Помочь разобраться должна была теперь сама жизнь. Примеров и Лампочкин еще долго сидели в кабинете Полусвинкова, ставя того в положение человека, который вынужден постоянно чем-то занимать и развлекать гостей.
      - А не найдется ли чего покрепче кофе? - вдруг крикнул, ударив кулаком по столу, заместитель прокурора, и его лицо побагровело от долгой терпеливости мечтаний, тех, которые лишь теперь нашли дорогу во внешний мир.
      Частный детектив просиял и вскочил на ноги.
      - Давно жду этого вопроса, дорогой Сеня, ох как давно. Натурально! Сейчас сообразим...
      Он легкокрыло засуетился, словно пушинку вынес свое могучее тело в коридор, где минуту-другую шептался с кем-то, повизгивая от полноценно и триумфально завладевшего нынче им желания поскорее угодить своим друзьям. В кабинет дуновением ветерка, струйкой дыма проскользнули молодые люди, видя перед собой лишь стол, который им предстояло украсить. Искусно совмещая дар слушать с разинутым ртом своего учителя Полусвинкова с умением бездумно исполнять за хорошую мзду любую работу, они во всяком случае организованного труда делались одинаковыми, как выпущенные с одного конвейера автоматы, и без толкотни сыпались снежинками на указанное им пространство, ровно покрывая его более или менее живописным слоем своих отменно согласованных усилий. И уже словно никак не двигалась их масса, а застывала, как разные величавые виды на полотне пейзажиста, и лишь под нею споро и неотвратимо совершалось то, ради чего они вдруг слетелись. Как хорошо было гостям в минуту, когда их накрыла эта теплая и нежная волна обслуживания! Трудно было понять Примерову, почему все это не произошло раньше и для чего хозяин ждал от него какой-то вымученной просьбы, даже мольбы о празднике, но и он не мог удержаться от улыбки, видя да и всеми фибрами души ощущая волшебную быстроту воплощения его вполне скромных мечтаний о доброй выпивке в нечто далеко превосходящее все его представления об удовольствиях, обычно такую выпивку сопровождающих. До некоторой степени мучился, однако, в этих обстоятельствах Лампочкин, ибо на примере складной работы людей Полусвинкова он постигал, до чего все разлинеенно и смеханизированно в Организации, и уже его пугала наступившая эпоха, множащая подобные примеры, дающая выход организаторским способностям тех, кто еще вчера вызывал у него презрительную улыбку человека душевного и очаровательно разухабистого, несобранного, делающего свое великое идейное дело неодолимой силой нахрапа. Все мог принять Лампочкин и даже с самым серьезным видом пошел бы воевать против ветряных мельниц, когда б возникла в том надобность, и только этот жуткий, беспросветный, сводящий на нет всякое многообразие порядок отвергала его душа, живущая естественными движениями и порывами Бог весть откуда берущейся страсти.
      - Вино, коньяк, фрукты... - раскрывал глаза гостям на искусство хлебосолов торжествующий в своей роли Полусвинков. Толстые его, словно взятые у гротескного изображения купеческой стати пальцы извивающимися змейками как по клавишам пробегали по называемым экспонатам. - Возможны девки... нужен только сигнал... или сознаете себя старыми пердунами?
      - Не знаю, кем и сознавать себя, а вот вижу, что живешь ты недурно, в высшей степени сыто и укомплектованно живешь, - одобрял Примеров; и тут же горевал о себе, о своей едва ли задавшейся жизни: - А я живу бедно, ой в нуждишке, в бедности и скудости, не так, говорю, живу я, как следовало бы человеку моего чина и моей должности.
      Под его причитания разлили коньяк по рюмкам, чокнулись, выпили.
      - Бедность моя вышла за пределы допустимого... горемыка я! беднота я! - плакался Примеров.
      - Я не жалуюсь, - сказал Полусвинков. - Но как я не преувеличиваю своего достатка, так ты, Сеня, не преувеличивай своей нищеты.
      - Я познаю в сравнении, - объяснил Примеров, - и развел тут утрированную кручину потому, что разительный контраст между богатством и бедностью и в нашем случае такой же в конечном счете фарс, как во всяком другом.
      Делал гость заплаканное лицо сквозь застывшую на нем маску смеха, менял местами, и получался хохоток, искрящийся в каждой слезинке. Уже нет у меня, старого человека, другой нужды, кроме как дурачиться, думал он..
      - У меня то да се... сами знаете, ребята, какое нынче время, бизнесменов, опять же, развелось что крыс в отхожем месте и чего у них больше всего, так это проблем. Проблем криминального рода, - уточнил Полусвинков. - Вот только обращаться с ними они все чаще предпочитают не в старые добрые компетентные органы, а к нам в частный сыск. Кому-то за поведением жены надо проследить, а кого-то нужно защитить от грабиловки.
      - Должность у меня такая, что буквально на всю Россию охват, рассказывал свое Примеров, - но дивидендов имею мало.
      - Ты и амурными, альковными делишками занимаешься? - удивился Лампочкин услышанному от Полусвинкова, как будто впервые об этом заговорил его друг.
      - А почему бы и нет? Статья доходная. Есть у меня специалисты в этом деле. Настоящие доки. Мастаки. Только обходятся клиенту дороговато, ну, так чтобы не соврать... сто долларов за час работы! - с торжеством округлил Полусвинков.
      - Врешь! - крикнул Лампочкин; он рассвирипел, ибо желанием его было, чтобы никто и никак не платил синхронизированным уродцам за их услуги, хотя бы и дельные, а у Полусвинкова, напротив, выходили какие-то фантастические суммы, против которых у Лампочкина не было никаких средств противостояния. - Ни за что таких денег не дадут! И чтоб я, бедный, но заслуженный человек, в области доступных мне знаний и понятий никогда больше подобной чепуха не слышал!
      - Почему же это нельзя мне свободно излагать суть дела? - обиделся Полусвинков. - Я человек со всеми правами, не ущемленный.
      Он снова наполнил рюмки. Примеров быстро пьянеет, а я ему еще подолью, пусть напьется и будет свинья свиньей, подло решил он, сам смутно сознавая свою цель, точнее говоря, ее отсутствие. Выпили все, и замелькали ладони, вытиравшие губы. Затем сунул себе в рот бутерброд частный детектив и сказал, не без труда ворочая среди пищи языком:
      - Даже если слегка и преувеличил, так только слегка. Работа в самом деле тонкая и опасная, а потому требует высокой оплаты. Одно дело, когда на бедного бизнесмена наскакивает шпана, у которой обыкновение нехитрое, ну, скажем, ворваться в офис, помахать пугачами с криком: всем лечь! деньги на стол! От таких отбиться нетрудно. Может быть, вы лучше поймете дух нашего времени, а вместе с тем и условия, единственно в которых и могла возникнуть занимающая наше воображение Организация, если я вам скажу, что другое, совсем другое дело - и обстоит оно куда хуже - когда наш клиент в своей трудовой и полезной деятельности закрадывается в сферу, где его деловые интересы сталкиваются с деловыми интересами весьма и весьма серьезных людей. Так в бизнесе, так и в политике. Всюду сшибаются люди, охваченные жаждой наживы и власти над себе подобными. Нам, борцам за справедливость и законность, это дает пищу для размышлений о нравах, дает основания для ряда глубочайших выводов на предмет морали, но в то же время и возможность хорошо заработать. Главное, не проморгать свой шанс. Спроси себя, Саша, почему испуганный клиент предпочтет обратиться за помощью не к тебе, а ко мне. Да потому, что ты начнешь с философии, ты, сам еще живущий среди тысячи иллюзий, станешь прежде всего читать бедолаге мораль, тогда как я сначала обеспечу ему безопасность, а уж потом позволю себе парочку поучительных замечаний.
      - Я скажу, с чего начинаю я, - возразил Примеров. - Я начинаю с чтения сводки. Собственно говоря, с этого начинается каждый мой рабочий день. Я сажусь за стол, читаю, и волосы на моей голове встают дыбом. Что ни день, эти бедные бизнесмены и политики, эти людишки, охваченные жаждой наживы и власти, взлетают на воздух или отправляются в морг с простреленной головой. Поэтому все, что ты, Петя, говоришь, не внушает особого доверия, а по-серьезному говоря, нуждается в доказательствах.
      - Что сказать о павших? Трагедия их в том, что за помощью они обратились несвоевременно или не по адресу, вот и протянули ноги, серьезно ответил Полусвинков.
      - То есть не к тебе обратились, а то бы ты их защитил, - с наглостью вышедшей из-под контроля иронии усмехнулся Лампочкин. - Но в таком случае скажи, ловкий человек, почему же ты до сих пор не накрыл Организацию?
      Частный детектив вдруг вспылил, засучил ногами под столом. Рукой, дрожащей от отвращения к рюмкам, из которых будут пить его навязчивые в своей простоте друзья, он разлил коньяк, и только свою наполнил так, словно наливал не в фабрично сработанное стекло, а прямо в свое единственное и неповторимое сердце.
      - Да потому, что моя фирма за это дело еще по-настоящему и не взялась! - воскликнул он с жаром, с жарким гневом, который хлестал у него из ушей и сыпался из глаз, а во рту превращался в электрические разряды слов. - Я пока только и предпринял, что Никитку закинул в Нижний. Может, на верную смерть. Жалко парня! Вот какие дела творятся! А ты, ничтожный мечтатель, ты, авантюрист по рождению, по духу, по всем твоим методам сыска, ты, неудачник, а в силу этого фактический прохвост, ты осмеливаешься упрекать меня: почему, мол, не накрыл! Потому и не накрыл, что так сразу не накрывается! Это серьезная организация, а не песочек, в котором ты, так и не доросший до зрелости человек, до сих пор играешь!.
      Лампочкин сказал:
      - Американец, который там, в Нижнем, крутится, - шпион международной разведки.
      - Смотри, как у них в международной разведке дело поставлено! подхватил Полусвинков. - Хлоп! - и америкашка уже в Нижнем. А кто его туда звал? Понимают, что клюнули, может быть, на пустой крючок, но ничего, не стесняются, засылают агента. Нужно, мол, проверить поступивший сигнал. А мы как будто даже стыдимся вывести это дело на официальный уровень. Боимся, что нам скажут: вы, ребята, поверили в детские сказки. А эти детские сказки могут обернуться мировой катастрофой! Может, такого Президента получим, который первым делом на ядерную кнопочку нажмет.
      - Ладно, не горячись, Петя, - Примеров потянулся через стол, потрепал Полусвинкова по плечу. - Ты прав. А самое смешное, что я поначалу воспринимал с некоторым как бы недоверием твои слова. Коньяк с человеком пью и этому же человеку в глаза жарю: ты, парень, брехло. Только русские так умеют. Это, я тебе скажу, и неприличие, и некое своеобразие характера. Это, для сравнения сказать, все равно как обоюдоострый меч. С одной стороны что-то такое, знаешь, постыдное, на что без досады и не глянешь, а с другой натуральная загадка нашей славянской души. В результате же получается меч, которым самое милое дело рубить налево и направо и совершать революцию. Вопрос лишь в том, как мы им в данной ситуации воспользуемся. Когда я сейчас задаюсь этим вопросом, то до таких пределов простирается мое желание от частного перейти к общему, что я, Петя, опять уже не могу всерьез воспринимать все те мелкие подробности, которых ты тут нам навалил целый ворох, и волей-неволей почитаю их за детские сказки. Даже Лампочкин, уж на что простая душа, и тот не увлекся этими твоими байками про бизнесменов и про частный сыск. Не мельчи, Петя, не уходи в частности. Как стабильно мудрый слегка перемудрившему скажу тебе: пожалуй, оно и лучше, что делу пока не дан официальный ход. Поработаем за спиной у американца. Понимаешь, дружище? Пока он там будет сновать, мы в тихом мудровании и в устойчивом стремлении к обобщению будем возрастать, возрастать, Петя, до заоблачности, до горних чертогов, а затем, проабстрагивавшись должным образом, обрушимся на него такой массой абсолютного понимания, проницательности, прозорливости, дальновидности, такой лавиной ясного знания всего и вся, что он у нас и пикнуть не успеет. Прихлопнем, как букашку.
      Выразительными жестами хозяин кабинета открестился от своей профессиональной озабоченности мелочами, от назойливых мыслей о повседневном кропотливом труде на пути к какому-то окончательному громоподобному успеху. Сейчас эти мысли и заботы только мешали ему правильно отдыхать в чудесной компании друзей.
      Развеселившийся Примеров взглянул на подчиненного.
      - Ну что, Саша, споем? Давненько так хорошо не сиживали...
      В памяти Лампочкина всегда теснилось множество песен, кое-как срифмованных и исторгнутых как бы неким запредельным по отношению к музыке миром, только и ждавших своего часа, чтобы мгновенно завертеть его всего в сумасшедшей какофонии, источником которой признать себя Лампочкину, оглушенному и потерявшемуся, было бы нелегко. Больной и несчастный уже на первых подступах к своей необычайной способности быть какой-то умоисступленной симфонией, он дико вытаращил глаза и раскрыл рот рупором, выпуская на волю тревожный и сразу берущий за душу рокот увертюры.
      - Славно, славно... - предощущал восторг Примеров.
      Полусвинков замахал руками.
      - Погодите петь, - вдруг снова нахмурился он. - Я вот о чем думаю. Я связывался с парнями в Нижнем, которые ищут машину американца, так ведь говорят они, что найти ее ни в какую не могут. И раньше бывали в подобных делах провалы, но так чтоб, когда всеми силами ищут, всем миром, можно сказать, а найти не удается, такого они не припомнят. Складывается, знаете ли, такая гипотеза, что машина кому-то очень и очень понадобилась.
      - Думаешь, ее для будущего Президента готовят? - спросил Примеров и переглянулся с Лампочкиным, который заливал коньяком неурочно затлевшее в его груди музицирование.
      - Затрудняюсь так сразу ответить на твой вопрос, - сказал Полусвинков.
      Примеров пожал плечами:
      - Для чего тогда вообще вопрос поднял?
      - Ничто не должно ускользать от нашего внимания. Вопрос еще стоит так: почему американец насчет машины допытывается у Чудакова, который, не исключено, причастен к Организации? - продолжал Полусвинков. - Охотится он на Чудакова, или тут что другое? Международный разведывательный центр на Чудакова охоту объявил, или происходит нечто, чему мы пока даже названия не знаем?
      - Да, запутанное дело, - согласился Лампочкин. - Скажи, однако, как, по твоим сведениям, зовут этого американца?
      - Никита доносит: Томасом Вулфом.
      Лампочкин рассмеялся, и Примеров вторил ему.
      - Чепуха, - отмахнулся Примеров, - и опять брехня одна. На недостоверной информации строите вы с Никитой свою работу. Томас Вулф давно уже покойный классик американской литературы.
      - То-то и оно, что налицо явная встроенность в мир реалий каких-то странных элементов самой что ни на есть причудливой, а может быть, и разнузданной фантазии, - возразил Полусвинков. - Уж не попытка ли задавить нас фантасмагориями, не в надежде ли сделать наше воображение больным устроено все это? Не думает ли кое-кто воспользоваться нашей тягой к образованности, к начитанности, а соответственно и к Томасу Вулфу, с тем чтобы заманить нас в ловушку, в такую путаницу, из которой потом нас не выпутает ни Бог, ни черт?
      Примеров покачал головой, осуждая легкомысленный, на его взгляд, тон частного детектива.
      - Я тут, знаешь, тоже не зря небо копчу, - сказал он сурово. - Что и кто есть Томас Вулф, знаю, ночью разбуди - отвечу! И если какой залетный мистер именует себя этим самым Вулфом, мне не нужна помощь Бога или черта, чтобы выстоять в потоке столь нелепой и бессмысленной лжи.
      - В центре ихнем ничего лучше не придумали, как назвать своего агента именем американского писателя, - зашел с другой стороны в разъяснении загадки Полусвинков и самодовольно ухмыльнулся. - Если б нам только такие ребусы загадывали, мы бы всю их вредительскую работу в момент расщелками. Но они хитрее, чем мы думаем. Мы думаем: ага, Томас Вулф. А они подразумевают совсем другое.
      - Что же именно? - живо спросил Лампочкин.
      - Навязать нам своего президента!
      - Американского?
      - Американского или турецкого, пока не знаю, а такого, чтоб им был полностью угоден.
      - Это заговор против нашей Родины, против нашей Родины прекрасной! закричал Примеров, в ярости разбивая пустую рюмку о стол.
      Полусвинков сказал проникновенно:
      - Изложу вам теперь мое понимание русской идеи. Что такое, ребята, свобода? Свобода как таковая, а в том числе и права человека с демократией? Мне это понятие - демократия - мало что говорит. Или даже ничего хорошего. Это что невежественные люди пролезли в парламент, а никуда не пролезшие утешаются глупенькими книжками - это демократия? - вскрикнул Полусвинков. Так у меня с такими людьми мало общего. И никакого равнения держать на них я не хочу. Потому что я, в сущности, аристократ духа. И мир - это всего лишь мое представление о нем.
      Ребята! Смирно! Я требую: будем тверды как скала. Наша воля да достигнет несгибаемости!
      Ладно уж, пусть мне этот недалекий и полуграмотный депутат-парламентарий обеспечивает внешнюю свободу, я на его вертлявом адвокатском горбу буду выезжать. Замыкаться в себе, в своем кровном, национальном, народном, православном - не собираюсь. Железный занавес ни к чему. Пусть приезжают из-за бугра и говорят, пусть хоть Томас Вулф приезжает. Вот наведывается, скажем, толстосум и толкует о преимуществах свободного рынка. А у меня ум быстрый, и я на лету схватываю, что в действительности незванный гость этот присмотрел в Сибири какой-то заводишко, хочет к рукам прибрать, - но отчего же его не выслушать? А вот толкователь прав человека. Речистый такой вьюнок. Он только что побросал ракеты в какого-нибудь там неугодного ему нарушителя и осквернителя общечеловеческих ценностей, отбомбился, так сказать, а теперь, довольный и благостный, учит, что это было во имя гуманизма. Я его слушаю. Но закончить слушание надо так. Надо рассмеяться ему в лицо, выйти на улицу и погрузиться в условия и правила своей жизни. Вот это правильно и хорошо, вот что и есть добро. На улице это постижимо. Потому что - вон храм, вон пивная, а вон домишко, какого нет ни в Азии, ни в Европе. А если у голландца или португальца иного свое представление о правильном и добром, так это его личное дело. Я единственная разумная и справедливая сила в мировом порядке и мировой судьбе, а не тот толкователь и не какой-нибудь ихний самозванный Томас Вулф. Потому как мне и в голову не придет ехать в Португалию или Голландию и чему-нибудь их учить. Сдались они мне, педерасты неугомонные! Я на своей улице не просто жизнь веду, я участвую в бытии, а следовательно, и в вечности. Так что же, мне вечность променять на чью-то там сиюминутность и злободневность, на преходящее? Скажи, старик, - ткнул разъярившийся оратор пальцем в грудь Примерова, - ты согласишься хоть клочок, хоть морщинку своей пьяной физиономии променять на ту их важную рожу, с какой они предаются своей ежедневной дрочиловке?
      Примеров пищал всей своей мягкой плюшевой округлостью:
      - Ни за что, ни за какие коврижки, ни за самое чечевичную похлебку!
      Плясал от радости, услышав такой ответ, Полусвинков, и поздравляли его работники прокуратуры: хорошо сказал! Теперь поведет он свое дело иначе, не рубя безжалостным топором из людей роботов, а даже и камни оживляя. Запела Фемида, высунув умную головку из разверзшегося нутра Лампочкина. Полусвинков подпевал, басил, взыгрывая иерехонской трубой, а Примеров, взъехав жабистым брюхом на стол, барабанил рюмками. Разошлись не раньше, чем условились с утра зажить по-новому.
      4.
      Никита, вступив в сознательную жизнь сыщика, определил: три четверти того, что думает, говорит и делает его дядя надо выкинуть за ненадобностью, как принадлежащее устаревшему миру расхлябанности и ваньковаляния. И только из остатка, может быть, получится четкая и дельная работа. Не провиделось в настоящее время ничего лучшего, чем решительными мерами избавить дядю от общества этих замшелых дураков Примерова и Лампочкина, которые под предлогом дружбы отнимают у него драгоценное время и, пожалуй, попросту спаивают его. Но как это сделать? У дяди такие старомодные взгляды, друзьями, говорит он, разбрасываться негоже, какие уж они ни есть. Но и Никита не имел окончательно уверенного, накрепко выкованного существования, он на каждом шагу рисковал оступиться в жирную кашу сплошных недоразумений, запутаться в заведомо отрицающих всякую продуктивность обстоятельствах, и внутри у него случались неостановимые раздоры противоречий. За примерами далеко ходить не надо, подумал он, косясь на веселую Аню. С девушкой бился уже не первый час, а никуда не продвинулся. Поневоле воображению рисовался следовательский ремень, гуляющий по спине непокорной. С досадой Никита сознавал, что его живая душа интересуется Аней, проникается жаждой познания ее неплохо сбитого, бойкого тела, с трепетной чуткостью навостряется на шорохи девушки и поблажливо улыбается ее беспечной болтовне, и напрасны призывы трезвого разума смять катком рассудочности непрошенную, мешающую работе симпатию.
      Никита размеренным движением доставал из кармана трубку связи с дядей и ставил того в известность о каждом новом повороте в своем нижегородском расследовании, раздуваясь при этом от гордости за свою техническую оснащенность. Он думал поразить ею провинциальное воображение Ани, но все же выходило что-то иное, а именно что плотская прелесть Ани все росла и росла в его ощущениях, заслоняя и необходимости службы, и даже образ тайной, неуловимой Организации. Куда-то исчезало, правда, и все то легкомысленное, поверхностное, чем он жил, пока не включался непосредственно в исполнение очередного задания. Куда-то пропало даже понимание, что он в чужом городе, далеко от дома! Никита становился глубже, сам выкапывал и выдалбливал в себе углубление в нечто. Одновременно стройнели ножки Ани под его пытливым, хотя чуточку и вороватым взглядом, полнели ручки, округлялись плечики, и было это вредно для его сокровенной мечты создать такое ровное, бесперебойное, неуемное обеспечение безопасности страны и порядка в ней, при котором преступный элемент не смел бы и на миллиметр поднять головы. Выходило по оттепели, которую праздновала душа, что следует оставить этот спасительный для отечества проект, заведомо обреченный на провал, если ты вдруг увлекся девушкой, и смотреть, как задорная особа вертится перед тобой, а на прочее махнуть рукой.
      Они отправились в старую часть города, туда, где длинными унылыми рядами стояли потемневшие от времени двухэтажные деревянные бараки. По дороге Аня объяснила своему новому другу, что ее дядя имеет обыкновение прятаться - а для этого ему ничего не стоит найти предлог - у своего старого дружка, такого же пьяницы, как и он сам. Сейчас они их обоих возьмут за шиворот, встряхнут хорошенько и заставят выложить все, что нужно знать московскому разведчику.
      Хотелось бы сообразить Никите, прежде чем встреча состоится, как он будет встряхивать этакого внушительного субъекта, каким дядя Федя выглядел на фотографии. Росло уяснение факта, что Аня, любя, ждет от него геройской удали, подвига, демонстрации ловкости и силы, и ради того, чтобы возлюбленный имел возможность показать себя во всей красе, готова пожертвовать даже достоинством родного дяди. Это могло бы отвратить Никиту от Ани, но вместе с пониманием ее жестокости, которая вполне может обратиться и на него, если он вовсе не окажется желанным ее сердцу и воображению удальцом, возрастало, и даже гораздо быстрее, стремление подчиниться всем этим дурацким и абсурдным девичьим требованиям и если не встряхнуть Чудакова, то по крайней мере проделать какую-нибудь из ряда вон выходящую штуку, чтобы пустить девушке пыль в глаза и после уже с полным правом надеяться на ее уступчивость. Как в бреду шел Никита за своей проводницей и рисовал себе все стадии ее превращения в податливый воск, от которого его в конце концов даже и затошнит. Авансом уже слегка подташнивало его, и когда Аня спросила, любит ли, он, возомнив это нескромной попыткой прояснения их отношений, скривился, как от кислого, как скривился бы от попавшей в рот тухлятины. Она стала совать ему под нос сорванный в пути цветок, о котором и спрашивала, любит ли, предполагая вообще познать его пристрастия; оттого же, что он зашелся в неожиданной сатирической, как ей показалось, кривизне, она рассердилась (ведь он, может быть, посчитал, что она пошленькая, она-де увлекается цветочками, рюшами и кружевами разными, кисейностью пробавляется), потому и тыкала в него безобидным цветком, павшим сначала жертвой его отвращения, а затем и ее гнева. Он, однако, все не понимал смысла ее действий и лишь бессмысленно дергал головой, уворачиваясь от растения, которое продолжал мыслить навязываемым ему Аней символом их зарождающейся и вместе с тем так уже раздражавшей его любви.
      Ему казалось, что он знает Аню тысячу лет, знает о ней все, даже то, что совсем не обязательно знать о ближнем. И это знание отдаляло его от девушки. Взращенный новым общественным строем, воспитанный в традициях сурового отрицания недавнего прошлого, истощившего отечество, он, однако, великодушно прощал ей ее прежнюю работу на посту пионерско-комсомольского вожака, даже вовсе закрывал бы глаза на этот прискорбный факт, если бы не тыканье цветком, побуждавшее его с внутренним клокотанием ярости отыскивать у нее недостатки в количестве, едва ли и посильном для отдельно взятого человека. Было ему страшно и жутко сознавать, что резвится так, тычет ему под нос цветок существо совершенно чуждого, отжившего свое и потерпевшего полный крах мир, существо, которому следовало бы уйти в тень, спрятаться в щель, утопить себя в покаянных слезах, - страшно было именно то, что ни покаяния, ни даже жалобности и униженности не проглядывало тут ни в малейшей степени, напротив, она, девушка эта (из сонма проигравших, не будем этого забывать!), дерзала, она дерзила, она вела себя так, словно нынешний мир принадлежит ей не меньше прежнего! Знал он о ней уже и то, что она нынче подвизалась на телевидении, и подливало масла в огонь его муки подозрение, что она, может быть, снискала себе нешуточную славу на голубом экране, вышла в герои дня, в ряды лучших из лучших и добилась гораздо большего, чем добился он под тяжелым и неповоротливым крылом дяди. А дальше шли и вовсе мелкие, отвратительные своей ничтожностью подробности, за которые он ее ненавидел. От нее ушел муж, человек несерьезный и безответственный, пьющий. Она хорошая хозяйка, и держит дядю Федю в кулаке, пока он не срывается как с цепи и не убегает, и что она ничего так не любит, как читать книжки из дамской серии. Читает и обливается слезами, так все в этих книжках душещипательно. И как все в них правдиво! Никита скрипел зубами и хохотал. Душещипательно? Правдиво? Он был гигантом, который врастает в почву взлелеявшей его эпохи и ни при каких обстоятельствах не поменяет личину, а вот она прошмыгнула мышкой из одного мира в другой, проскользнула гадючкой, и хоть бы что ей! Аня дарила ему свою биографию лучезарно, добродушно, с обезоруживающей искренностью, вступив в облик святой простоты, не понимая мук его прямоты и неподкупности, и он сжимал кулаки от ненасытного гнева, но с тем большей неодолимостью тянулся к ней. Смирившись, он склонялся и нюхал цветок, торчавший из ее кулачка, и слушал ее победный смех. А смеясь все громче, она под шумок с цветка трясла пыльцу и забивала ею ему нос, вовлекая в дальнейшие глупости, одурманивая уже потребностью быть наивно, до трогательности, глупящим кавалером и дамским угодником.
      В том бараке, где, по словам Ани, жил упомянутый дружок, пьяница, Чудакова не оказалось. Никто не открыл дверь. Не притворяясь, с предельной откровенностью Никита нежничал с Аней под дверью, пока она грубо требовала: отпирайте!
      - Может, спят? - высказал предположение Никита, глянув карточным валетом. - Приняли на грудь и...
      - Нет, - возразила Аня, - дядя мой как встанет утром, так уж до самой ночи держится на ногах, в каком бы состоянии ни был. Закалка! Человек бывалый...
      Она не унывала и поддерживала боевой дух в сыщике. Никуда дядя Федя от них не денется. И действительно, очень скоро они нашли старика. Тот сидел в полупустом кафе на одной из главных улиц.
      - А где твой приятель? - спросила Аня.
      Дядя Федя сделал неопределенный жест. Это был действительно видный, благообразный мужчина, еще не совсем старый, высокий, державший грудь колесом и увенчанный шапкой седых волос. На столе перед ним изобильно громоздились банки с пивом, а в центре горделиво высилась бутылка водки, только на треть опорожненная. К счастью для Никиты, Чудаков лишь приступал к своим возлияниям.
      Прежде всего он выразил недовольство племянницей: привела чужого человека к нему, который сделал так много, чтобы надежно залечь на дно.
      - Да это же разведчик из Москвы! - воскликнула Аня.
      - Тем более, - строго осадил ее дядя и для внушительности постучал пальцем по столу. - Смотри у меня, - предупредил он.
      Но его угрозы не произвели на Аню никакого впечатления. Она сбегала за стаканами и с хозяйским видом, не спрашивая разрешения, взялась за дядину водку, потчуя ею дорогого московского гостя. Не забывала и себя. Старик же смотрел на свое разорение с хитрецой прищурившись, как бы прикидывая и обмозговывая план, который сделает на глазах пустеющую бутылку возросшей и полной.
      - Я приехал для того, - торжественно начал Никита посреди грозящего беспробудностью пьянства, - чтобы задать вам несколько вопросов по поводу вашей возможной и даже очень вероятной связи с одной тайной Организацией. Надеюсь, вы не станете отрицать, что вступили на преступный путь. Надеюсь также, что вами сейчас овладеет желание чистосердечно во всем покаяться и, следовательно, вы расскажете мне об Организации все, что вам известно. В противном случае я вынужден буду применить к вам строгие меры, и этот разговор, начавшийся так непринужденно и мило, быстро превратится в неописуемый кошмар.
      Услышанное натолкнуло Чудакова на мысль, что пора поразвлечься песней. Густым басом, немало фальшивя, он стал выводить что-то про тоскливость дней; словно бы внезапным чудовищным гудком выдал голос певца сообщение о продолжительности пути через горы, степи и леса, и пропета была затем неизвестность финала, с некоторой приблизительностью и как бы на всякий случай обозначенного (в этом месте ненароком прорезался петушок) могильным крестиком на обочине дороги. Аня терпеливо слушала, подавая Денису знаки, чтобы и он терпел тоже. Немногочисленные посетители тревожно переглядывались. А повара и официанты высовывались из кухни, смотрели на певца и посмеивались, они-то давно привыкли к его выходкам. Слезы катились по щекам Чудакова слишком большие, чтобы помещаться в извилистых морщинах, поэтому их путь был прям, как у сорвавшегося с потолка таракана.
      - Ты, дядя, ничегошеньки, кажется, не понял, - вздохнула Аня. - Ни в какую не хочет проясняться твоя ментальность. А говори-ка, ведь ты работаешь в Организации?
      Закончив песню, Чудаков с совершенно невозмутимым и трезвым видом осведомился у Никиты:
      - Документы есть?
      - Я уже проверила его документы, - серьезно сообщила Аня, - и нашла, что они в полном порядке.
      - Тебя не спрашивают.
      Пришлось Никите предъявить документы, подтверждающие его право проводить расследование. Чудаков долго изучал их, затем вернул хозяину и сказал:
      - Я работаю... или работал, ведь свидетельств, что я прогулял нынешние дни по уважительной причине, у меня нет, и я сильно, очень сильно рискую быть уволенным... если угодно, таковым уже себя считаю. Я человек свободный. Безработный. Пенсионер. Что вам до моего времяпрепровождения? Я - как птица.
      - Что же за работа была у вас в Организации?
      Старик важно открывал рот, а слова сами лились из его круглой и влажной пустоты, на которую была наброшена сложенная в петлю розовая ниточка губ.
      - Работать я работал, но где - в Организации, нет ли, и если да, то в той ли Организации, которая вас интересует, - судить не берусь. Скажу так, в Организации, если место, где я обретался, действительно имеет основания называться Организацией, у маленьких людей - маленькая служба, у больших большая. Я попал туда по чистой случайности и сразу был сочтен за человека маленького, так какой же с меня спрос? Спрашивайте больших людей. Сформулированный скромным и незаметным служащим, почти что рассыльным, я мгновенно примирился со своей участью, пусть даже и навязанной мне, и, говоря начистоту, там у них ровным счетом ничего не понял, и чем занимаются они, меня не касалось. Я видел, напряжено и старательно глядя прямо перед собой, отдел, в котором мне велели сидеть и заниматься переписыванием и перекладыванием с места на место бумаг, и этот отдел не произвел меня впечатления чего-то выгодно или невыгодно отличающегося от прочих ему подобных. Боковым зрением я подмечал и наличие еще множества отделов, но уж о них-то точно ничего существенного сказать не в состоянии...
      - Что в бумагах было, что? - перебил Никита.
      - Не могу знать, переписывал и перекладывал чисто механически, отнюдь не зачитываясь и тем более не вдумываясь. Если вас, молодой человек, интересует, был ли я доволен службой, отвечу, что да, был доволен. Как и нынешней своей жизнью. Я сыт, пьян, прилично одет. Мне платили хорошо, и что я в данную минуту отменно обеспечен спиртным, это именно от былых хороших заработков.
      - А почему Организация создана в Нижнем? Вернее, кажется, было бы в Москве? - поразмыслил вслух сыщик.
      - Может быть, здесь только один из входов в нее, - ответил старик, - а поплутаешь по ее коридорам, по отделам, приемным да актовым залам, так выйдешь потом, может, в Москве или даже где-нибудь в Непале, в самой, может быть, Шамбале с Лемурией. Так это по той простой причине, что все может быть.
      Задумался Никита над словами Чудакова, понимая, что следует видеть в них не намек на познания, превышающие сказанное, а смутное желание рассудить что-то в загадках склада души русского человека. Никита устремил взгляд в глубину необозримого русского космоса, сопоставляя его - не по долгу службу, а для удобства постижения - с Организацией. Сначала надо отделить одно от другого, подумал он с намечающейся плодотворностью, а без такого разделения и не постигнуть ничего. Нет, допустим, на свете белом никакой Организации, и место ее не пустует, а вовсе отсутствует, и свободный русский человек беспрепятственно выходит на берег Волги. Такая вольница разлита вокруг, что ничто ничему принадлежать не может и даже собственное тело словно не принадлежит подбоченившемуся на крутом бережку человеку, отчего он в изумленном восторге и упоении поднимает взгляд и пронизывает им пространство за пространством. Принадлежность Ани ему и его принадлежность Ане, принадлежность Ане цветка и его внезапная зависимость от этого цветка, - все исчезает куда-то, образуя бескрайность, в которой зависимость не то что от цветка, но даже и от собственного имени теряет всякий смысл. Так сложен и одновременно прост этот полный простор, что существа, которые жаждут заполнить его вместе с ним, не устрашают, хотя порой выглядят чудовищами. Они приближаются, они уже в опасной, казалось бы, близости, но... просачиваются между пальцами, только и всего. И человек понимает, что за подступившее на опасную близость существо принял всего лишь взгляд, выпущенный еще кем-то на волю, и нет в человеке ничего лучше взгляда, ибо не видимость что-либо изучающих и на чем-то сосредоточенных лучей создают человеческие глаза, а дают вольную своему духовному началу. И тут-то шепчет на ухо вкрадчивый голос: нет, ты на земле, и надо учреждать Организацию с архисложным устройством и понятными только посвященным символами. А на хрена человеку такая Организация? На хрена ему, русскому человеку, сложности и символы? Зачем ему усложнять жизнь, которая и без того тягостна на земле, зачем что-то лишнее и чрезмерное громоздить среди плоти, которая ведь груба и всегда будет грубой? Ну хорошо, другого места нет, надо приживаться, формироваться как-то, - но зачем же привыкать к какому-то обустройству, забывая, что оно не вечно? Если уж и строить, то на хрена мудрить и строить сложное? Просто, без затей человек берется за дело... и выходит сложно. Все в конце концов ужасно запутывается, а почему, человек и сам не понимает. Запутывается он даже не в постройках, хотя, может быть, уже успел возникнуть и некий лабиринт, а в самом себе, в дурном впечатлении от явного превращения простого, идущего широким фронтом труда в сложный и специфический, в представлении, что в процессе обустройства надо непременно изготовлять себе представления о возникающих в связи с чем-то красивым или уродливым, хорошим или скверным представлениях...
      - А символы? Они тоже? имеются? - взволновано шепчет Никита, и в подхватившей его текучести, подвижности углубленного размышления бледное лицо нашего героя так двоится, что он может видеть его рядом с собой и дивиться его словно пародийным гримаскам.
      - Ну, если я на проходной предъявляю охраннику пропуск, а он изучает его, так это уже в известном смысле обмен символами, - глубокомысленно и на удивление доходчиво отвечает Чудаков.
      Сорванный энергичной девушкой Аней цветок, мысленно сокрушается Никита, что он, если не символ двух миров, старого и нового, с которыми она обходится одинаково вольно, грубо, как ей заблагорассудится. А я нюхал его, лапал, целовал и только что не жрал!
      Мучился Никита своим молодым, неокрепшим умом среди мыслей, творивших какие-то легенды и тут же разрушавших их.
      - Проклятый америкашка вынудил меня удариться в бега, - рассказывал тем временем старик, - и я, между прочим, потерял службу. Неделя как уже не выхожу.
      - Ты, дядя, из-за водки в бега ударился, - запальчивая, крикнула Аня, - из-за нее, а Томас Вулф здесь не при чем!
      У Никиты от выпитого шумело в голове и комический, мультипликационный американец бегал от службы, гнавшейся за ним с рассованной по карманам водкой.
      - Ну не будете же вы отрицать, - сказал он с чувством, - что до сих пор не потеряли надежды вернуться в Организацию? И тем более странно было бы в вашем положении отрицать, что рассказать мне, представителю фактически правоохранительных органов, всю правду о деятельности Организации - это разумно и честно, а скрывать правду и дальше - преступно и пахнет предательством интересов нашей страны.
      - Отрицать не буду, - сказал Чудаков спокойно. - Приходит в голову фантазия - я на всю Ивановскую правду кричу. Но пока такой у меня фантазии нет.
      - Почему же именно мне вы не хотите открыть душу?
      - Это странно, очень странно. - Чудаков покачал головой, с сомнением глядя на сыщика. - Я удивляюсь вашим вопросам, проникновенности вашего тона, юноша. Если хотите, отныне я буду почитать вас за святого.
      Никита провел ладонью по лбу и щекам, стирая пот. Ну и задачка вытягивать сведения из человека, который юлит, шутит, балагурит и снова юлит, не то пьяный, не то сознательно задавшийся целью вволю поиздеваться над ним, частным детективом, кто ж его разберет, уж так юлит, что не ухватишь. Вертляв старик; или не знает ничего, а выдает себя за сведущего. Изгаляется и так и этак. Никита не знал, на чем остановиться, какой ярлык навесить на старика, казался ему этот старик даже и гадом, который, извиваясь с лукавым прищуром в бесовских глазках, почему-то - может, по заданию от матери-природы, умнее его.
      - Дело в том, - произнес Никита задумчиво, - что мне не по душе сама идея Организации, лежащая в основе ее деятельности идея... Запутывать человека в сложностях, в хитросплетениях, которых вполне можно было избежать, запутывать, пользуясь тем, что человек вовремя не сообразил, как ему просто и без затей решить поставленную перед ним задачу, запутывать, наконец, исключительно ради самой путаницы, не говоря уже о том, что в дальнейшем этот фактор кому-нибудь, может быть, придет в голову использоваться в своекорыстных целях, - это, - взял он нотой повыше, подвзвизгнул, - это, на мой взгляд, что такое, знаете ли, господин Чудаков? это прямое нарушение главного постулата нового времени: права человека на свободное и избирательное участие в тех лишь процессах, которые ему по душе, вот что это такое! - кричал обеспокоенный исследователь..
      - Скорблю, если так, - ерничал, откликаясь, Чудаков, - над погибшим постулатом безутешно проливаю слезы... к сожалению, не способен продолжительно побдеть над могилкой, потому что под зловредным воздействием винных паров лишился подлинного употребления ног, зато снимаю шляпу, отдаю должное, отдав же, ничего не требую взамен... Но все-таки не могу не обратить внимания на неувязочку в вашем рассуждении, мой юный друг. В учреждении, которое вы по неизвестным мне причинам упорно называете Организацией, меня сочли простецом и загрузили работой, не хитрой и для мальчика шести-семи лет, - Бог им судья, но у вас такой номер со мной не пройдет. Вы уж подавайте мне железную логику, раз взялись меня допрашивать, не шутя вот так взяли в оборот. Вы в своем изящно и пылко проговоренном трактате обронили что-то о поставленной задаче... но кто же именно ее поставил? Фамилия? Имя? Должность? Есть и другие несостыковки: что вас, собственно, заставляет думать, что сначала всю эту путаницу создают ради нее самой, а уже потом ломают голову, как ею воспользоваться с выгодой для себя? Итак! Сводим воедино все те нелепости, которые вы тут нам нагородили, и получаем образ вполне вольготного господина, который воспользовался своим свободным и сугубо избирательным правом на участие в дорогом его сердцу процессе, создал Организацию и менее всего при этом огорчается из-за того, что чьи-то там права, возможно, ущемлены устроенной им путаницей.
      - Кто этот господин? - прошептал Никита. - Назовите мне его имя.
      Кулаки его сжимались в предчувствии грозой надвигающейся истины.
      - Да откуда же мне знать! - рассмеялся старик. - Мне б у вас это спросить, но вы, я вижу, мастер единственно разводить турусы.
      Аня сказала:
      - Это наш общий враг.
      - Ты - человек старой закалки, - бросил ей в лицо выстраданное обвинение Никита.
      - Но тот, о ком вы говорите, - враг людей любой закалки.
      - Может быть, - сказал сыщик, обращаясь исключительно к старику, - вы проникнетесь хотя бы некоторым сочувствием к моей следовательской деятельности, если я скажу вам, что положил не допустить избрания Президента, которого русский народ в действительности избирать не будет. А Организация хочет как раз такого Президента, и вам это известно лучше, чем кому бы то ни было.
      - Не думаете же вы, что этот Президент прячется в моем кармане? Что мой мелкий и пакостный умишко придумал его? Что трение моего старого утомленного тела о будни, о скуку жизни породило его?
      - Нет, так я не думаю. Вы малы. Вы тоже жертва. Вы даже понять всего ужаса нашего положения не в состоянии. Я пытаюсь открыть вам глаза, а вы отталкиваете мою руку. Я говорю вам: ни видеть, ни упоминать имени тайного избранника нельзя. Я продолжаю: сотворение его окружено строжайшей тайной, и уже одно это указывает нам, что в данном случае мы имеем дело с большим и серьезным заговором против нашей законной государственности. А вы и в ус не дуете. А подливая мне водку, вы тем самым хотите усыпить и мою бдительность. Кому же вы служите?
      - Не понимаю цель вашего приезда, - усмехнулся старик. - Вы могли еще в Москве сообразить, что ничего нового от меня не услышите. Я ведь маленький человек и ни в какие тайны не посвящен.
      Никита машинально повертел пустым стаканом. Аня тотчас наполнила его. Напрасно сыщик делал протестующие жесты, пришлось пить. Дядя Федя был настроен благодушно, он поднял свой стакан высоко в воздух, словно готовясь произнести тост, и одарил собутыльников доброжелательной улыбкой.
      - Не огорчайтесь, молодой человек, - сказал он, выпив. - В нашем городе есть что посмотреть, вы не потеряете время зря. Поболтаете с моей племянницей. Я, со своей стороны, всегда готов осушить стаканчик-другой в компании с вами. Но я бы вам не советовал совать нос в тайны, которые не предназначены для простых смертных. В разные государственные секреты. Об этом ни слова. Ни гу-гу.
      Дядя Федя сделал строгое лицо и погрозил сыщику пальцем. Никиту возмущало самодовольство и упрямство старого пьяницы, но ничего поделать он не мог. Чудакова просто распирало от гордого сознания, что кому-то взбрело на ум счесть его хранилищем важных тайн, и он теперь из кожи лез, чтобы никому не удалось из него вытянуть ни секретности какой-либо, ни свидетельства, что в действительности во всей навеянной следствием и слухами эзотерике он гол и пуст, как холостой выстрел.
      К тому моменту, когда Никита заговорил о странном американце, поверившим в сыщицкие способности дяди Феди, последний был уже почти готов. Его речь уходила в бесвязность. Он расплывался, как гнилая груша, и Никита думал: на него больно смотреть. Вмешалась Аня.
      - Если тебе нужен этот американец, - сказала она Никите, - я найду его. У нас здесь не так уж много гостиниц, и у меня доступ в каждую из них. Везде свои люди. Дежурные по этажам, администраторы - все они мои старые знакомые и добрые друзья. Вопрос лишь в том, зачем тебе понадобился америкашка?
      - Хотелось бы знать, для чего он приходил к твоему дяде, - уклончиво ответил паренек.
      - Ты чего-то не договариваешь. И это обидно. Разве я еще не доказала тебе, что мне можно верить?
      - Доказала, вполне доказала. Но ты войди в мое положение. Я приезжаю из Москвы, я бьюсь над разгадкой тайны, я распутываю дело, которое может обернуться страшной бедой для всех нас, а что я вижу и что имею? Пьяного старика, который к тому же напускает на себя важный вид и рассказывает, во что мне совать нос, а во что нет. Какая наглость! Вас всех поубивать тут надо! Родина Горького называется! Чертовщина все это, Аня... Мы сидим в какой-то грязной забегаловке, а в это время... Ну ладно, все бы и ничего, но как же моя работа? У меня есть свой дядя, и он с меня спросит строго!
      - Все равно дядя Федя ничего тебе не скажет. Кроме того, что ты уже услышал. И про американца тоже. Ты думаешь, американец приходил к дяде из-за этой Организации?
      Думал Никита веско сказать тут о своих профессиональных тайнах - а в их разряд входили гипотезы и домыслы, версии разрабатываемые и оставленные про запас, а также методы и формы борьбы со злом, манера поведения сыщика в тех или иных условиях и приемы разные, - но по мягкосердечию не решился отгородиться от милой Ани таким жестким барьером.
      - Вполне может быть, - буркнул он.
      - Ну все, ты меня убедил, - весело заявила девушка, посмеиваясь над убитым видом следопыта. - Найду я тебе этого Джеймса Бонда или кто он там есть.
      Они препроводили спотыкающегося дядю Федю в квартиру его приятеля и оставили в жутковатого вида логове, словно в норе нечеловеческой, приходить в себя. До собственного дома, где у старика было более достойное ложе и окружающее отличалось превосходным убранством, было бы далеко и трудно его тащить, да и только мешал бы он сейчас задумавшим великое дело молодым людям. Спать Чудаков не пожелал и предлагал продолжить веселье, но Аня и Никита, захваченные идеей сыска, не хотели и слушать его.
      Аня отправилась домой, ей нужен был телефон, чтобы обзвонить гостиницы и выявить американца. А Никите она посоветовала пока познакомиться с городом, понять его древнюю душу. Но тот после выпивки и бестолковых, безуспешных попыток напасть на след Организации, как-то взгромоздиться на него, что ли, почувствовал безмерную усталость. Никита так устал, что отошел от Бога и позабыл всякий смысл своего существования. Даже странно говорить такое, мол, человек, которому едва исполнилось сколько-то там молодых лет, впал в изнеможение, но устал он не физически, а скорее морально, и не потому, будто натворил плохих дел, а потому, что износился в разговорах, преследовавших его повсюду: в Москве у дяди, когда к тому приходили клиенты и в особенности когда набегали падкие до суждений Примеров с Лампочкиным, и вот теперь в Нижнем, где, кажется, вообще все сразу ушло вдруг в песок слов. Убегая от пустопорожней, бессодержательной болтовни, он не мог убежать и от важного совета Ани постичь душу ее родного города, от ее смиренной просьбы не пренебрегать царствующей здесь и волнующей всякое живое сердце стариной. Ведь это было бы нечестно по отношению к истории, к правде существования города в веках, - эту правду он в своем собственном существовании, неизмеримо меньшем, не сумел бы обмануть при всем желании или если бы ему даже, например, удалось обмануть девушку. Однако Аню-то он как раз легко и просто обманул, склонив голову в знак положительного ответа на ее просьбу: да, я пойду и, увидев твой город, постигну его древнюю прелесть. Оскорбляла ли его жалкая ложь ту высшую правду, перед которой он был мал? Нет, это скорее было одним из тех противоречий между материей и духом, которые, вклиниваясь в обычную, видимую глазам посторонних жизнь человека, выделывают с ней всевозможные штуки. В духовном плане Никита был готов разбиться в лепешку, но выполнить задание Ани - там, на духовной высоте, где он возвращался к Богу, а может быть, и не уходил от него, ее просьба была именно заданием, - а вот его телесную конституцию вдруг вероломно захватила какая-то едва ли сродная ей сила, не исключено, сила злая и противоестественная, и повлекла в гостиницу, стало быть, и в обман. Ну, хватит об этом! Не теперь, а прежде, в разговоре с вертлявым, от истин уклоняющимся стариком Чудаковым, следовало поворотить разговор на высокие материи, а не барахтаться вместе с ним в словесной пыли. А все же мысль Никиты гналась за дядей Федей. Настигала. Вот она! сейчас будет гладко так и терпеливо, но без всякого снисхождения обрабатывать презренного болтуна, облекать его, выдавливать из него по капле дьявольскую нечистоту, сатанинскую изощренность, бесовские всякие хитрости, однако... странное дело! надвигается вся эта благородная и незапятнанная махина на улепетывающего старика, а уже над самым его плечом вдруг оборачивается ветхой, заезженной лошадью с глупыми и печальными глазами, и старик смеется над ней, замахивается на нее кнутом. Никита, не раздеваясь, завалился спать в своем номере.
      Пронуснулся он вечером. Был он молод, упруг, гладкокож, а ощутил себя стариком. Так мстил ему город за обманутую Аню, город взял себе его юность, а ему оставил кривую, усеянную сушниной дорожку угасания. Но это был тревожный сигнал, ибо не мог подобным образом мстить город, не мог, не изменившись прежде в нечто чуждое и враждебное. И был это уже другой город, с другим именем, лишь обманчиво узнаваемый, ложно ввергающий во все те же декорации. Но почему же его изменения не замечает никто из хорошо привыкших к нему людей, людей, присосавшихся к нему и памятью, и всем своим бытом, а видит он, Никита, более или менее случайный здесь гость? Надо было ему без колебаний смахнуть наваждение, пока оно не обернулось страшным подозрением, что и люди уже лгут, как лжет затаившаяся в существе города враждебная сила, и надо было поскорее вцепиться в спасательный круг, которым оставалась теперь только его правдивая сыскная служба. Старик ли дядя Федя повинен в чем-то тут? Никита не знал. Кому инкриминировать что-либо из аргументированности его гипотез, к кому применить некие версии так, чтобы с его стороны это выглядело высшим проявлением следовательского искусства? Медлил сыщик с ответом, в глубине души сознавая, что попросту не знает его. Он встряхнулся, потряс головой, вытряхивая из ушей остатки сна, говорившие еще что-то о совершавшихся вокруг странных и опасных переменах. У окна бубнил на экране ведущий, давясь вымученной улыбкой приличного отношения к всецело политизированному субъекту, который в ответ угрюмо бабахал. Как и договаривались, Никита позвонил Ане, и девушка тут же образовалась на другом конце провода.
      - Я нашла тебе американца, Холмс, - возбужденно закричала она, - и без особых хлопот. Где ж ему останавливаться, как не в лучшей нашей гостинице? Сразу туда и позвонила, у меня там отличные связи. Это возле кремля.
      - Хорошо, очень хорошо... - бормотал Никита. - Большое тебе спасибо. Я так благодарен тебе за этот разговор. Я состарился, ожидая его.
      Энергичная девушка проделывала его работу, а он тем временем отлеживал бока в гостинице. Сыщик испытывал укоры совести.
      - За все тебя благодарю, - лепетал он в трубку, - За твой сбивчивый рассказ. За дыхание, которое доносит до меня провод. Ты возвращаешь мне чувство реальности. Утраченное было чувство реальности.
      Аня, не слушая его, торопилась высказать свое:
      - История действительно загадочная. Возможно, этот Томас Вулф - шпион. Вообще-то у него другое имя, но он всем предлагает называть его Томасом Вулфом. Я навела справки, то есть о маршруте заморского гостя. Ведь это ужас как интересно, а главное - подозрительно. Суди сам. Почему у него здесь была своя машина? Он доставил ее на самолете, на том самом, на котором прилетел из своей Америки? Ой ли? Оказывается, он разъезжал по Европе, а потом завернул к нам, нет, понимаешь ли - вдруг взял да завернул. Почему? И что его привело в наш город? У меня везде связи, я все узнаю. И у меня к тому же хватка. Чтобы понять, что привело человека в тот или иной город, надо прежде всего выяснить, что он по приезде в этот город делал. Кое-какие слухи тотчас дошли до меня. Держись за меня, Штирлиц, держись! Оцени по-достоинству мои заслуги. Так вот, информация, которую я почерпнула из слухов, принудила меня позвонить в мэрию. Интересующий нас господин там побывал. Вошел и с порога объявил: я Томас Вулф. Вот оно что, подумал мэр. Говорил в основном он, потому как решил, что перед ним важная птица, ну и встрепенулся. Решил мэр своим общегородским умом: надо взглянуть правде в глаза, а она состоит в том, что этот парень несомненно великий человек. Соответственно стал перед ним распространяться, распыляться. А наш американец, рассказывают, сидел важный такой, надутый, и все ему удивлялись. Мол, прямо кинозвезда какая-то, так и лопается от гордости за себя.
      - А может быть, ему нечего было сказать, - предложил гипотезу Никита. - Знаешь, как бывает... скажет человек: я такой-то - и думает, что этим все сказано.
      - Мэр не выдержал и запищал: скажите хоть слово, мистер Томас Вулф, а то у меня прямо мурашки по телу от вашего молчания! Судя по всему, отвечает ему американец с необычайным достоинством, кроме как отрекомендоваться вам, говорить мне с вами больше не о чем. То да се, просто поболтали, вот и вся моя миссия. Так он сказал. Мэр спрашивает тревожно: с какими впечатлениями вы покидаете мой кабинет, мистер Томас Вулф? А тот молчит. И тут наш градоначальник словно спятил. Встрепенулся заново, революционно преобразился, ножками затопал в пол, кричит: развлекаешься, буржуй? А тебе рога пообломаю, супермен хренов! Кричит кому-то в коридор: взять его! он с русским медведем шутки шутить вздумал!
      - Взяли? - спросил Никита.
      - Подхватили с двух сторон, а Томас Вулф одаряет всех розовой младенческой улыбкой. Ну, тогда просто вытолкали взашей, видя его детскую невинность. Посулили: мы вам в вашу Айву, или как она там среди ваших штатов называется, напишем, какой вы дурак, дорогой мистер Томас Вулф. А он по-русски не очень-то и понял так, что его приглашают к совместному творчеству. Обрадовался. О да, шумит, напишем, напишем!
      - Допросить надо твоего дядю с пристрастием, - решил сыщик. - Я его к ногтю... то есть, ты не обижайся, Аня, но я на твоего дядю имею большой зуб. Он мне всю идеологию портит. Он нам про этого американца что-то недоговорил, а теперь все как на духу выложит!
      В трубке послышался беззаботный смех.
      - Напрасный труд. Дядя витает в облаках, у него такой образ жизни. А когда к нему подкатываются молодчики вроде тебя, он сразу напускает на себя важный вид, и ты уже ничем его не проймешь. Он и дурачиться будет, выставит себя шутом, а все равно ты будешь чувствовать себя так, будто ниже его на целую голову и пляшешь под его дудку. Он напьется и в канаву упадет, а ты подумашь: конченый человек, и напрасно ты так подумаешь, потому что он вдруг откроет глаза, посмотрит на тебя, подмигнет как-то особенно, и опять дураком окажешься ты, а не он. Не связывайся ты с ним, если не хочешь осрамиться. Он - бес, и таких бесов вокруг нас много. Ты, дружок, того, поосторожней с ними, это тебе не книжные приключения, не романистика. Сожрут, запивая водочкой. Сегодня ты его допрашиваешь, а завтра он твоим следователем окажется. Я тебе еще вот что скажу. Американец каждый вечер, рассказывают, ходит на вокзал встречать поезд из Москвы. Ждет чего-то. Или кого-то. Может, диверсию замышляет, с него ведь станется. Обезвредить бы молодчика, а? Улавливаешь, следопыт? Помчишься на вокзал?
      - Зачем? - с деланным равнодушием отозвался Никита, сообразив, что Аня хочет увязаться за ним, и намереваясь сразу пресечь эту попытку.
      - Смотри, чтоб без меня ни шагу, - предупредила Аня прежде чем повесить трубку.
      Никита тут же помчался на вокзал, зная, что московский скоро прибудет. Ход был, наверное, не самый точный и выверенный, но его мучила совесть из-за бесполезно прожитого дня, и он хотел хотя бы гонкой за американцем восполнить пробелы в своей работе.
      Отличить иностранца в привычной вокзальной толпе соотечественников было делом нехитрым, другой вопрос, как его вывести на чистую воду и обезвредить. Дениса поразил величественный вид Томаса Вулфа, врага. Неся на себе мышечную гору, он солидно творил поступь на посыпанном опилками полу вокзала и любезно раскланивался с путавшимися у него под ногами мешочниками, - так он выступал своим среди чужих, чужим среди своих. Никита не понимал этой роли, ее задач и конечной цели. Улыбка не сходила с пухлых губ загадочного иноземца, блуждала по его широкому и плоскому лицу, изгибая в бесхитростные пасторали то мохнатенькую линию бровей, то растрепанной тряпочкой провисшие ресницы, то распластанные, как на лишенной перспективы картине, крылья носа. Весь он гляделся взятым из непонятного действа, из немого, но бурного, переменчивого, улыбчивого спектакля. Внезапно хмурился он, затем всего лишь жмурился, как если бы от ударившего в глаза солнечного луча; бежала по лицу тень и хоронила улыбку, валяя ее перед собой комком грязи, из-за усмешливых основ проступала вопросительная пронзительность, и с грандиозным пафосом изумления смотрел Томас Вулф на суетящий вокруг него русский мир. Жмурился потом, как котенок, сладко потягивался, опрокидывая стеснившийся к нему воздух недоумения и неразрешимых сомнений, и шел дальше, благостный, безмятежно-невопросительный, приемлющий славу чудака, овевавшую его уже в стенах вокзала. Буфетчицы, провожая его восхищенным и жалостливым взглядом, жалея его за непонятное, хотя и величавое юродство скитальческой жизни, вскрикивали вдогонку: выпей чаю за счет заведения, Америка. Карашо, отвечал Томас Вулф с неизменно доброжелательной улыбкой и шел дальше, не задерживаясь. И выходил он на перрон, облаченный в смокинг. Торговка, бегавшая по вокзалу с дешевыми пирожками в корзинке, предлагала ему обмен: смокинг на великолепные трусы местного пошива, добротные, как сама земля, как планета, всем служащая общим домом, как мир, где нет ни эллина, ни иудея, а одна лишь идея всепоглощающего человеколюбия. По рукам! Оставшись после сделки в собственных трусах, Томас Вулф шествовал дальше. Появлялся он в урочный час и в шортах, громоздя толстые волосатые ноги, и в помятом костюме с неизвестного хрупкого плеча. Он стоял на перроне и смотрел в даль, откуда вот-вот возникнет чарующий его передок поезда.
      Что делать ему на этом представлении, Никита не знал. Американец, закончив выступление, скорее всего сядет в такси и поедет в гостиницу. Преследовать, ехать за ним? Какой же в этом смысл? Заговорить с ним, прямо спросить, что привело его к Чудакову? Едва ли он затруднит себя ответом.
      И все же сыщик не уходил. Поезд прибыл. Томас Вулф поднял руку, приветствуя его, обменялся с машинистом улыбками, а когда помощник машиниста свистнул, заложив два пальца в рот, свистнул и Томас Вулф, пальцев не закладывая, ограничившись силой губ. Свободной рукой он как будто колдовал, ощупывал ею громаду тягача, благополучно доставившего в Нижний череду исполосованных ветром странствий вагонов, вкладывал пальцы в некие интимные места железного зверя и, наукообразно нахмурившись, размышлял. Выскакивали из вагонов и ошалело бежали по асфальту прибывшие, сшибая неуместного в этой горячке наблюдателя, и он развернулся и побежал вместе с ними, как баран.
      Чего рукой махал? Кому сигналы подавал? Зачем трогал железный передок? С углублением в суть дела, заварившегося в Нижнем, подозревал Никита американца и вписывал в свои растяжимые версии. Уже стемнело, и в разных сторонах зажглись огни. Американец с негромким испуганным блеянием убегал по привокзальной площади от наступавшей ему на пятки толпы; когда отстали люди, рассосавшись по трамваям и автобусам, он с бесприкословно вернувшейся невозмутимостью зашагал по едва освещенным улицам в сторону центра. Предстояло ему прошагать мимо ярмарки, по мосту, вступить в древние стены кремля, и, взяв круто вверх, другими воротами выйти к своей гостинице.
      Американец скрылся за углом, и Никита ускорил шаг. Но стоило ему свернуть в непроглядную мглу проулка, лишь кое-где пронизанную тусклым светом огоньков, как невероятная мощь сдавила его горло. Кто здесь? спрашивал он хрипло. Захлебывался. Хотелось отплеваться, а заодно выкинуть из рта внезапно взгигантивший, закопошившийся внутри допотопным чудищем язык. Напряженное лицо Томаса Вулфа, большое, с чуточку брезжущим монголоидным элементом, плоское, как подметка сношенной туфли, возникло в ужасающей близости, заставив сыщика вздрогнуть. При очевидной непочтительности обращения с ним со стороны этого громилы ноги Никиты сами собой отчалили от земли, быстро теряя ее в пустоте неумолимо расширяющегося пространства. Сопротивление таяло в зародыше.
      - Ты за мной следить, - нагло заявил американец. Он не спрашивал, а утверждал.
      - Я не следил... - цедил в недостаче воздуха сыщик. - Отпусти, ты, черт...
      Ноги его уже стояли на земле, но без привычной основательности, в них пробегала дрожь, искрила электричеством в смертельном холоде близко подобравшейся могилы. Рука противника продолжала сдавливать ворот рубахи обмершего сыщика, тогда как другой, свободной рукой он с тем же проворным искусством, что и поезд на вокзале, ощупывал карманы своей спокойной, нерассуждающей жертвы.
      Вдруг чья-то тень бесшумно мелькнула в темноте за спиной американца. Увлеченный своим делом, не услышал Томас Вулф подкрадывающейся опасности. Никита испустил вздох облегчения, узнав Аню, но вера в избавление была недолгой, ибо не могла слабая девушка реально помочь ему, когда он и сам изнемогал, ощущая полное бессилие в руках американского атлета.
      Аня привстала на цыпочки, щелкнула языком как бичом, ее глаза ярко вертелись на манер огоньков милицейской машины, и она стрекотала, словно сверчок, осыпая американца бранью и замахиваясь на него сумочкой. Удар пришелся тому по затылку. Томас Вулф от неожиданности ослабил хватку, и Никита, воспользовавшись его замешательством, отскочил в сторону.
      - Ах ты жаба американская! - закричала Аня, нагнетая активность сумочки. - Дешевый сукин сын! Ты почему нашего человека мучишь? У тебя проблемы? Ты чего пристал к парню?
      Рассудил за благо американец удариться в бега, да не тут было! Аня клопом повисла на нем и впивалась, орудуя маленькой челюстью.
      - Что дама хотеть? - удивлялся Томас Вулф.
      Он стряхивал с себя укусы и не мог сообразить их причину.
      - Я знаю, чего хочу! А ты? - перекинулась победительница на Никиту. Я же говорила тебе, чтобы ты без меня ничего не предпринимал!
      Наконец рисунок общения обрел некоторую статичность.
      - Он следить за мной, - сообщил американец, важно упирая палец в грудь сыщика. - А вас, девушка, я, кажется, видеть уже.
      - Еще бы, ты же к моему дяде повадился ходить, все машину свою ищешь.
      - О, мой машина! мой боль! мой утрата! - с глубоким надрывом протрубил американец.
      Никита построжал:
      - Томас Вулф, что вас привело к Федору Алексеевичу Чудакову? Я имею право спрашивать. Я из московского частного детективного агентства "Эврика". Когда мы выйдем на место посветлее, я предъявлю вам свои документы. Так кто же вы, Томас Вулф?
      Задержанный не стал отпираться:
      - Я - Томас Вулф, - сказал он.
      - Дешевый сукин сын, вот кто ты! - отстаивала свой вариант Аня.
      После некоторого шатания ума, с трудом постигавшего логику Аниных обвинений, американец ответил:
      - Я не сукин сын. Я есть писатель. Американский мечта и разоблачений в моем лице. О, вам не беспокоиться, милый девушка, ваш дядя не делать ничего плохой. Но у меня был к нему вопросы. И теперь тоже...
      - А, это про машину, конечно... - бормотала и умствовала над вескими доводами писателя Аня.
      - Да, машина, - подтвердил он. - Я должен получать ее назад.
      - Машину мы найдем, - пообещал Никита.
      - О, вы душечка!
      - Но есть и другие темы для разговора, не так ли, мистер Вулф? Как насчет заговора против России? Ведь может статься, что вы участвуете в нем.
      Многозначительность, с какой это было сказано, вела Томаса Вулфа к пугающей простоте понимания положения, в котором он очутился. ЧК! Его предупреждали... С русскими шутки плохи. Они загоняют иголки под ногти, сажают на кол. У них Берия во главе всякой расправы с инородцами, иноверцами, инакомыслящими. Теперь малый сей, пойманный на крючок в глубоко спрятанном сердце России, не знал, как мыслить, чтобы невзначай не выдать своей вероятной инаковости. Щупальца каких-то неведомых ему заговоров потянулись отовсюду из тьмы улицы и мясисто обхватили его голову.
      5.
      Невесело, страшно было на душе у Григория Ивановича Моргунова, вождя партии "Социалисты - Друзья Народа". Сенчуров, фигура, что и говорить, жуткая, сбивал его с пути истинного. Заставил, заставил Сенчуров Григория Ивановича мучительно и в сущности бесплодно размышлять о феномене Сенчурова. Пунктом первым в своей мысленно составленной инструкции по освоению феномена Григорий Иванович выдвинул что-то фактически несуразное: Сенчуров человек бесспорно обаятельный. Дальше дело, собственно говоря, не пошло. С этим первым пунктом Григорий Иванович, видя его сумасшедшинку, все же не спорил, потому что Сенчуров, как ни верти, обаял его. Но чудовищным обаянием, гнусным, проникнутым душком серы. А между тем Сенчурову представлялось, что уж он-то, не в пример всякой политической швали, выглядит отменно. Бровки там, прелестные мочки ушей, изящный подъем стопы. Аристократизм угадывается в его натуре с первого взгляда. Сенчуров думал, что женщин душит мысль, как бы приникнуть, прильнуть к его пальцам и целовать их.
      Не так давно они переговорили. А до того не общались; Моргунову и в голову не могло прийти, что такой человек, как Сенчуров, будет строить какие-то планы на его счет. Ведь ничего общего, ни малейшей-таки точки соприкосновения. Мысли о том, как взять власть в стране, разнятся словно день и ночь. Сенчуров, позвонив, небрежно бросил: сейчас приеду. Напрасно Григорий Иванович кричал:
      - Между нами ничего общего!
      Сенчуров уже опустил трубку на рычаг. Приехал он быстро, возник неожиданно, словно из-под земли, - черт какой! - подумал опешивший социалист. Оглянулся, а Сенчуров уже стоит перед ним и нагло ухмыляется. Адская ухмылка озаряла его прекрасное лицо. У Сенчурова физиономия красавца из журнала мод, и Моргунов, уставший от безобразной внешности товарищей по партии, не нашел в себе сил сопротивляться его обаянию.
      - Надо нам, Григорий Иванович, - сказал Сенчуров, - заключить негласный союз. Я буду Президентом, то есть надеюсь, что буду, все к этому идет. Но это, строго говоря, афера. И если все сложится, как задумано, я сделаю вас министром или даже премьер-министром. Разрешу вам организовать конструктивную оппозицию моему курсу демократических реформ. А если не выгорит, я вами прикроюсь. Тогда уж извините, но дело будет представлено таким образом, что это вы и ваша партийка ударились в авантюру. И вам отвечать.
      Слушая программу, излагавшуюся сладкими устами врага, Моргунов был как на иголках.
      - Какая же мне выгода от такого союза? - вскрикнул он, пораженный.
      Сенчуров гнусно осклабился.
      - Не о выгоде речь, а о том, что у вас нет иного выхода, как принять мое предложение. Попробуйте отказаться, ну, попробуйте! Так я вас вместе с вашими социалистическими выкормышами и коммунистическими перевертышами в миг раздавлю, как букашек. За мной такая сила, что вам никакого реализма не хватит, чтобы ее представить себе. К иррациональному же восприятию вы явно не способны, иначе не барахтались бы до сих пор в марксистском болоте.
      Моргунов испугался и даже не понял толком, принял ли предложение, впрочем, неясность эта имела место лишь оттого, что Сенчуров и не поинтересовался его окончательным решением, а так-то оно ведь ясно, что принял. Куда денешься? Сенчуров отнял у него душу, вымахал вдруг в нечистого да скупил ее по дешевке. Думал Григорий Иванович о феномене Сенчурова, и казалось ему, что все люди доброй воли и действительно прогрессивных убеждений думают о том же, помогают ему кто чем может. Но заключалось что-то сомнительное, даже неприличное в этом процессе, вгрызался в здоровый на вид плод червячок сомнения: а ну как они вот так сообща, всем миром придумывают Сенчурова, а не проливают на него свет истины?
      Кто он, Сенчуров? Сам этот высокий и статный арийский блондин знал чудесную тайну своего пути в величие и ни с кем тайной не делился. Ворочал, гремел ею, как большой игрушкой, в тиши и темноте выстроенной для душевного удовлетворения детской, и никто не ведал, откуда гром. Напоминал этот грохот ужасные явления на первобытном небе, полнившие диковатый организм пещерного жителя священным трепетом. Сенчуров возводил свою персону на ступень универсальности и даже какого-то величия таким путем. Он, хотел он того или нет, упорно вдвигался - и наверное, в этом ему помогало осознание бешеного своего достатка и благополучия - в холодное, бесчувственное и вместе с тем предельно искреннее, а следовательно и горячее, равнодушие к людям, делавшим вокруг него постоянные движения для осуществления и обустройства своей жизни. Эти движения не занимали Сенчурова, и интересовало его только нечто идеальное, т. е., главным образом, свое сокровенное, потому как у других, не в пример себе, он то и дело подмечал отсутствие глубоких и замечательных чувств и идей. Поэтому он понял и громко сказал наедине с собой: жизнь - это мое представление о жизни. Поняв это, он как бы оторвался от взрастившей его почвы и улетел Бог весть куда, оторвался даже от современности, среди которой был таким масштабным властелином. Он вдруг заговорил с самим собой языком интереса к старине, проникся интересом не только к великим авантюристам прошлого, одним из которых он и сам уже был в музее истории, а и рангом помельче, разным плутам и не слишком удачливым проходимцам. Они не были классикой жанра, но он-то почувствовал внезапно их внеисторическую живость, теплоту, какую-то пробивающуюся сквозь небытие веселость и хотел бы возродить их не единственно в странных ощущениях своей грезящей души, но и в действительности, вместо зря живущих нынешних скучных человеков. Эта несправедливо, на его взгляд, погребенная шпана всех времен и народов сделалась почти что уже кругом его общения, внутренним его миром, любящий, животворящий взгляд на нее подменил прежнее научное понимание истории, космоса, Бога, вселенной и всего прочего, стал его представлением, тем самым, которое и выяснилось для него как самое жизнь. Все это вылилась у него в небывалый гуманизм, с высоты которого не выглядел смешным разве что сам он, Сенчуров. В центр своего религиозного (иначе не скажешь) мироощущения Сенчуров положил рациональное зерно, извлеченное из учения философа Федорова, а рационального у Федорова, по мнению Сенчурова, было лишь то, что его требование воскрешения всех без исключения отцов легко урезалось до требования воскрешения исключительно отцов плутовства и всякого шулерства. Ох и работал Сенчуров в этом направлении в тайной лаборатории своего духа! Алхимия его вся покоилась на свободно выбирающей и свободно изъявляющей себя любви. И доброе сожаление о давней смерти некоторых людей особой породы, устремлявшее Сенчурова к теплу и отчаянию любви, даже некой страсти, впрямь возвышало его над средой, не дававшей ни себе, ни кому-либо идеально-воображаемому думать и мечтать о подобных вещах. Конечно, не обходилось и без того, чтоб Сенчуров оставался обыкновенным вором, потому что представления, даже самые чудесные, за пределы данной тебе шкуры не вынесешь.
      Не слышал и не чуял Моргунов в Сенчурове жаркого идеалиста. Он стал забывать роковой разговор, прикрывать его от памяти какой-то зыбучей вялостью, дрябло сторонился теперь печальных воспоминаний, имея тому такое оправдание: Сенчуров не дал их союзу никакого названия, а это могло означать, что и союза, в сущности, никакого нет. Беспамятство тоже бывает питательной средой, и, напитав брюхо мечтаниям, Григорий Иванович с некоторой даже бесстрастностью туриста теперь заглядывал в некий волшебный фонарь, где созидался сюжет исполинской стопы пролетариата и могучей стопы крестьянства в размахе попрания беспочвенного сенчуровского предложение о спайке. Потирал ручки вождь, восклицая: не вышло! не вышло! Теперь он мог взволнованно поклясться, что не удался Сенчурову кощунственный заход. Только в торжествующего Григорий Иванович преобразился с чрезмерной поспешностью, и его страстная попытка олицетворить собой партийную доблесть и несгибаемость была преждевременной. Зов из вражеского стана застиг его на середине прыжка к заветным высотам идеологической бескомпромиссности, прямо в ухо дунула зловещая труба. Григорий Иванович упал и сжался на земле в комочек избиваемой плоти. Сенчуров требовал: Моргунова мне! Я Моргунов, жалобно сознавался и предупреждал дальнейшие зовы неузнанный вождь. Его давила пролетарская стопа, и крестьянская, вырисовываясь в лошадиное копыто, поспевала. Трудно было снести эту ярко выраженную народную ненависть, но ведь заслужил, слабостью своей, уступчивостью, трусостью и предательством навлек на себя бедствие мести. Признавал Григорий Иванович свою вину; не сопротивлялся; теперь снова находил определенную прелесть в общении с Сенчуровым, поддаваясь чарам его злодейского обаяния, и с упрощенной, под демократические нравы стилизованной куртуазностью посмеивался, когда Сенчуров между делом шутил. Ах, Павел Сергеевич, вы такой шутливый!.. Павел Сергеевич повелевал Григорию Ивановичу отправить кого-нибудь из своих людей в Нижний для работы, это, мол, предусмотрено их планом действий и является реализацией этого плана. Посланцев встретят в Нижнем и скажут, что им делать дальше. Моргунов подавил возглас изумления, заслышав о каком-то совместном их с Сенчуровым плане, а пожалуй, что уже и впрямь реализовывал план. Почему бы и нет? Вот только расчет у Сенчурова был коварный, заманивающий социалистов в ловушку, и трудно было этого не сообразить.
      Если сам поеду, как пить дать там сгину, а мне погибать резона нет, сообразил Григорий Иванович. Вот Карачун, рассуждал он, какой от него прок, он меня от Павла Сергеевича уберег, обезопасил? Нет! А еще служба безопасности называется! Карачуна и пошлю, заканчивал рассуждение Григорий Иванович. Твердо он решил в Нижний отправить негибкого, своевольного Карачуна. Впрочем, решение это, могущее несмываемым пятном позора лечь на совесть того, кем оно было принято, тут же находило оправдание себе в высших целях партии, в видах на лучшее всенародное будущее и просто в красивом построении фраз. Есть мнение, округлял Григорий Иванович, что видная и, прямо скажем, товарищи, колоритная фигура шефа нашей партийной безопасности придаст конфигурации неожиданного и многообещающего союза с Сенчуровым внушительность, снимающую вопрос о его сомнительных сторонах, а к тому же самому Карачуну, нашему бесценному и незаменимому соратнику, подарит благоприятную возможность лишний показать себя талантливым оратором-агитатором, непревзойденным вербовщиком народных масс в наши плотно сомкнутые перед раскиданой повсюду вражьей силой ряды. Ведь Карачун явно не прочь попробовать себя в роли народного трибуна, так предоставим ему этот шанс, товарищи!
      О том, что он направляется в Нижний для работы, характер которой прояснится лишь на месте, Моргунов сообщил шефу своей контрразведки накануне вылета. Тянул до последнего, стесняясь задуманного, стыдясь того, что отторгал от себя этого мужественного и преданного человека, отталкивал его от своей груди в неизвестность, затеянную Сенчуровым. Блефовал, уверяя, что дает отличное задание и скрывает подробности лишь для того, чтобы вышло больше сходства с сюрпризом. Втайне уповал на полное исчезновение соратника. Революция пожирает своих... Эх, не подавиться бы! Григорий Иванович, объясняясь с Карачуном в своем кабинете, стыдливо прикрывал глаза от чрезмерной ясности и прозрачности старого большевика. Карачун должен в шесть утра явиться в аэропорт Быково и приступить к выполнению задания. Карачун спокойно принял информацию к сведению, от выполнения поставленной перед ним задачи он и не думал уклоняться. Но Моргунову все чудились в нем разные сомнения и уклоны, он задавался вопросом, а не известно ли Карачуну что-либо об идеологически не выдержанной спайке Моргунов-Сенчуров. И сам не уверенный в правильности этой спайки, Моргунов, смущенный и как бы ребячливый в своем смущении, принялся импровизировать:
      - Давно хочу спросить тебя, Паша, как там поживает этот перебежчик... как бишь его... Зотов?
      Секретарша с улыбкой маевок и вечеров отдыха, проводимых партийцами с должной поэтичностью, внесла в моргуновский кабинет дымящийся кофе. Но Карачун не притронулся к своей чашке. Он сидел в кресле напротив Моргунова набычившись и угрюмо смотрел на вождя.
      - Зотов не перебежчик, - возразил Карачун. - Я ничего о нем не знаю. Он словно возник из воздуха. Пришел с улицы человек. Говорил сбивчиво, производил впечатление невменяемого. Но вообще-то он ничего, неплохой парень. Идейно неустойчивый, это верно, потому что убеждений у него практически никаких. Но он вовсе не перебежчик, потому что перебегать ему было неоткуда. И я его полюбил, как брата. А за что, сам не знаю.
      - Что полюбил, это хорошо... - проговорил Моргунов рассеянно, а сам подумал: когда любишь человека, а потом жертвуешь им, это как нельзя лучше закаляет дух. - Но он станет когда-нибудь нашим человеком? партийным? глубоко верующим в нашу идею народного счастья?
      Карачун после небольшого колебания заметил:
      - Работу я с ним провожу, но пока ничего определенного на ваш вопрос ответить не в состоянии. В лице этого человека имеем непростую натуру. К тому же с какой-то драмой в прошлом. При всех моих попытках вытянуть подробности, замыкается в себе.
      - Все равно тебе нужен напарник, так возьми Зотова с собой в Нижний, быстро и чуть ли не тоном приказа произнес Моргунов, вдруг почувствовав какую-то странную, ему самому непонятную потребность избавиться навсегда даже не столько от Карачуна, сколько от этого трагического, неизвестно как и для чего примкнувшего к социалистическому движению Зотова.
      - Зачем? - Карачун пристально и испутующе смотрел на вождя.
      Тот сказал:
      - Так будет лучше. Для него самого... Я не исключаю, что здесь ему грозит опасность...
      - Откуда исходит эта информация?
      Моргунов врать не любил, но приходилось делать это постоянно. Иначе то, чем он занимался, было бы не работой с людьми, а возведением воздушных замков.
      - Это не информация... - уклончиво и вяло ответил Моргунов.
      - А что же?
      - Так, догадки...
      - На что-то должны же они опираться!
      - Опираются... На большой жизненный опыт, на знание людей... На интуицию. А организатору и вдохновителю масс без интуиции нельзя. Так ты возьмешь его?
      - Я подумаю.
      Вождь, помахав в воздухе рукой, запротестовал:
      - Нет, думать не надо... Просто возьми его с собой и все тут. Это мой дружеский совет тебе. А если хочешь, так и приказ.
      Карачун вышел из моргуновского кабинета, охваченный самыми противоречивыми чувствами; этого не было бы, когда б Моргунов не заговорил о Зотове. Но Моргунов заговорил, и что-то в интонациях его голоса заставило Карачуна насторожиться. По-прежнему свято веруя в свою обязанность отбыть в Нижний, Карачун, однако, до последней минуты сомневался, брать ли ему с собой Зотова. У Моргунова, по его словам, были какие-то странные догадки, а у него, Карачуна, были подозрения, которые все росли и четче оформлялись. Но открыто пойти против воли вождя он пока не решался. Да и с чем идти? Что поставить вождю в вину? Что он недостаточно любит Зотова? Карачун смутно подозревал Моргунова в предательстве, в измене классовым интересам широких народных масс, но серьезных доказательств он еще не имел; собирал только, накапливал помаленьку факты да улики, на папке, которую хранил особо, значилось: Дело Моргунова, и под вложенной в нее моргуновской фотографией крылатилась собственноручно Карачуном изобретенная и проставленная фразочка: Ощипанный буревестник на перепутье. В редкие часы досуга Карачун доставал папку из тайника, любовался небольшими пока плодами его творчества и сумрачно хохотал. А Зотову пришлось сказать, что в его собственных интересах будет лучше, если он побывает в Нижнем.
      Тревога охватывала Карачуна, когда под рукой бугрилось более существенное, чем скрытый конфликт с вождем, противоречие: партия ведь оптимистична, она и должна быть такой, партия весела и бодра, а вот он, Карачун, угрюм и смахивает на паука, ткущего свою паутину. Нехорошо. Что это? Может быть, он сходит с ума?
      Зотову казался непонятным и пугающим приказ лететь в Нижний, впрочем, тут же он себя успокаивал напоминанием, что уже вся его жизнь превратилась в нечто призрачное и пора ему утомиться защитой такой жизни. Он сидел без дела, без настоящей работы, в квартире, которая ему не принадлежала и за которую нужно было платить немалые деньги. Он сидел в Москве, Москва же наваливалась враждебной и опасной массой. Не поглощала, скорее отталкивала, но и не отпускала, чуждая случайному в ней человеку и единственная для человека, потерявшего себя. А Карачун предлагал ему дело, что-то вроде задания, может быть, это было предвестием поступления на новую службу. Кроме того, Карачун любил его, как брата. Доставал из сейфа деньги, протягивал ему, и говорил тихо, человечно: поешь, Геня. Или: заплати, Геня, за квартиру. Прикармливал. В такие минуты Зотов ясно чувствовал Карачуна безумцем. Но безумие Карачуна было хорошо тем, что именно оно и только оно выявляло в нем человека, задавленного обычно партийным бредом. Беспомощно скребся Карачун под обломками учений и догм, а потом вдруг каким-то бессознательным актом не то воли, не то взбрыкнувшей потусторонней одержимости раздвигал непосильные нормальному человеку глыбы и выходил наружу с блуждающей на кривоватых губах, воспаленной снами о не выполненной в жизни любви и нежности улыбкой. Тогда и Зотов ответно сознавал в Карачуне брата. Но все же настоящей взаимности не было у Зотова, и Карачуна он находил человеком грубым и недалеким, а свою зависимость от его подачек относил к дичайшим, вопиющим проявлениям карачуновой тирании. Он искал способ переменить ситуацию, перехватить у Карачуна власть и превратить его в покорного слугу, и знал, что верное средство тут его владение тайной Организации, но не решался употребить это средство, еще мало веря, что в состоянии быть сильным и правильным господином такого человека, как Карачун.
      Свежим утром позднего лета, когда и дичайшие тираны с их затаившими внутреннее ожесточение рабами бывают похожи на светлые капельки росы, Карачун и Зотов приехали в аэропорт Быково.
      - Хотелось бы побольше знать о предстоящем нам задании, - сказал Зотов.
      - Не торопись, всему, Геня, свое время. Узнаем, все узнаем, - сказал Карачун как-то чересчур многозначительно. - А впрочем, вот люди, которые смогут ответить на многие наши вопросы. - Повернув круглое лицо к проходившим мимо летчикам, он не без величавости осведомился: - Где обещанный нам самолет?
      Летчики засмеялись над его неподобающей пассажиру самоуверенностью и унесли на простор летного поля свои благородные, мужественные головы, не удостоив партийца другим ответом. Не знал и не слышал ничего об обещанном социалистам самолете и начальник аэропорта. Карачун позвонил Моргунову, жалуясь на непорядок, а тот дал знать Сенчурову, что его воля в Быково не исполняется. Сенчуров пришел в ярость. Непослушание в аэропорту совершалось не потому, что там действительно не желали подчиняться ему, о, это было бы даже и занятно и могло бы развеселить Сенчурова, возбудить его до патетики, до какой-то эпической поэзии и прежде всего пылкой философской умозрительности, а потом уж практических мер в схватке с зарвавшимися покорителями неба. Но то, что Моргунов поспешил злорадно окрестить быковским бунтом, на самом деле было всего лишь следствием какой-то накладки в напряженно ведущейся страной работе по усвоению и своевременному распространению сенчуровских приказов, следовательно, было скудной и убогой прозой жизни, которая наконец и вывела Сенчурова из себя.
      Сенчуров решил лично разобраться и наказать. Резкая, некоторым образом усеченная и как бы что-то не договаривающая форма его решения объяснялась тем, что Сенчуров решил наказать не столько виновных, сколько вообще среду, в которой его вынудила обитать суровая немилость богов. Он лично прибыл в Быково разбираться с этой средой. Небольшой зал ожидания быковского аэропорта вдруг словно заполнился до отказа, и во всех его уголках закипело разнообразно проявляющееся существование. Людей, прибывших вместе с Сенчуровым, было не менее двух десятков, но ведь и не более, а казалось, что их добрая сотня. Все это было парни как на подбор, высокие, атлетически сложенные, в одинаковых темных костюмах. Да и лица их, благодаря серьезному и строгому выражению, выглядели одинаковыми. Разбирались с летчиками и даже с пассажирами, отменяя их рейсы или отправляя для забавы в совершенно не нужные им пункты. Разобрались быстро.
      - Да если бы я знал, что приказ исходит от вас, Павел Сергеевич, виновато и понуро лепетал начальник быковских воздушных линий. - Они ж, двое эти, об вас ни словечком не обмолвились, говорят только: даешь самолет! Оставили меня без должного понимания существа дела. А это, согласитесь, безысходность и социальное отупение.
      Сенчуров собственноручно встряхнул начальника, как нашкодившего котенка. Форменная фуражка взбулькнула на голове этого человека, без меры устрашенного, зачавкала болотом, безобразно потекла по убелившемуся ужасом лицу. Карачун и Зотов тревожно переглядывались. Они ожидали чего угодно, только не этого. У Карачуна бурлило подозрение, что вождь окончательно и бесповоротно предал его. На Зотове лица не было. Сенчуров вдруг задержал на нем взгляд и после небольшой паузы осведомился:
      - Послушай, ты, где я тебя видел?
      И снова, как это уже бывало в партийном гнезде на Большой Никитской, Зотов угрюмо отмалчивался. Злое молчание становилось законом его бытия. Этот Сенчуров! Лезет в душу... Скажи ему в ответ, что встретились однажды случайно, мол, было такое, так ведь он не удовлетворится. Нет, ты ему выложи, где и при каких обстоятельствах виделись. Сенчуров - человек допросов, пыток. Будет потрошить, терзать. А Зотову вовсе не улыбалось сообщать Сенчурову, что произошла та случайная встреча не где-нибудь, а у врат Организации. Усталый и во всем разочарованный я брел домой после рабочего дня, а вы подкатили на роскошном... Скажи он это, ему конец, Сенчуров тотчас вонзит когти, будет допытываться: почему оказался здесь? почему не на прежнем месте?
      Начальник аэропорта, сияя поддельной, страданием вылепленной окрыленностью, объявлял:
      - Депутацию в Нижний прошу на летное поле!
      Шли к самолету, трап чернел, а Сенчуров дышал в затылок прядавшему ушами Зотову и спрашивал:
      - Ты скажи, нетопырь, где я тебя видел?
      - Не могу знать... - угрюмил в землю, в бетонную кладь Зотов.
      Изумляло, что в памяти Сенчурова как-то отложилась мимолетная встреча с незначительным человеком. Зотов считал Сенчурова создателем Организации и хотел мстить ему за поругание человеческого достоинства Организацией, но испуган был, и даже не могуществом сенчуровской армии, а сверхъестественностью его ума, запечатлевающего все, в том числе и мимолетное, случайное, незначительное. Искаженно, а запомнил Зотова, одного из тысяч, из миллионов, песчинку в человеческом море. Как такое возможно? Зотов ужасался. И каков же тогда этот ум в отношении существенного, великого? Должно быть, берет великое, как свое. А его, Зотова, просто стер бы походя в порошок, когда б узнал, кто он такой. Обзывает нетопырем. Зотов стонал над землей, все еще носившей его, оплеванного, оскорбленного, забитого. Надо бы выцарапать этому врагу рода человеческого глаза. Но Зотов пугался.
      Небольшой самолет уже был готов к вылету. Летчики сидели в кабине, а к хвостовой части был подогнан трап.
      - Так где я тебя видел? - размышлял вслух Сенчуров, эти его озвученные мысли вонзались в спину Зотова, как ножи. Терпеливо Зотов подставлял спину.
      - Ах Боже мой, - всхлипывали его губы, - не знаю я...
      - Ты социалист, что ли?
      Тут не стерпел Карачун:
      - Хотите говорить с социалистом? Говорите со мной. Я социалист! И старой закалки. Я большевик!
      И говоря это, Карачун все еще напрягал извилины, соображая, почему в Быково оказался такой человек, как Сенчуров, что у этого человека общего с Моргуновым, и почему выходит, что их с Зотовым вылет в Нижний каким-то образом зависит от воли именно Сенчурова.
      Кровь прилила к его голове. Он должен заявить протест. Ведь нельзя ему находиться рядом с врагом народа, а тем более исполнять его волю. Смутно вырисовывалась в неповоротливом уме Карачуна догадка, что в Нижний он и Зотов летят именно по воле Сенчурова. Протест, да... но в какой форме его выразить? У летного командира была форменная фуражка, а во что она превратилась! Возможны начальники из всеведущих департаментов, из министерств, из Лиги Наций, но кто из них не потеряет форму, а то и лицо в такой ситуации? Карачун начал путаться; кто-то насмешливо путал мысли в его голове. Он выбирал форму поведения, форму протеста, а она жижилась, не успев толком образоваться.
      Сенчуров смотрел на него.
      - Что же ты такой влажный, большевик? - спросил он.
      Карачун потел. Это растекался образ мысли; растекался и образ жизни. Формы не было, ее не существовало в природе, и как ни всматривался Карачун, напрягая реализм, в окружающий мир, нигде не замечал он поспешающей ему на помощь формообразующей силы. Повернуться и уйти? Не отпустят, ни его, ни Зотова не отпустят, заставят лететь. Роль формовщика принимал на себя подлец Сенчуров. Выстрелить в него? Но тут же и сам потеряешь жизнь, а Карачуну вовсе не хотелось умирать.
      - Ответь, большевик, - робко попросил Зотов. Он думал, что если Карачун не растеряется и не без остроумия ответит на вопрос Сенчурова, тот отстанет от них.
      Карачун пожал плечами. Проворно спустился по трапу летчик и направился к Сенчурову доложить о готовности к вылету. Он чеканил шаг на бетонном поле и, дрожа от неистовой преданности Сенчурову, пожирал глазами пространство, еще отделявшее его от этого великого человека. Не успев продумать мелькнувшую у него мысль до конца, Карачун вдруг выхватил пистолет, подбежал к летчику и, прячась у него за спиной, приставил дуло к его виску. С немалым удивлением смотрел Зотов на деяние своего друга. А тот закричал:
      - Сенчуров! Вы мой враг! Вы враг трудящегося класса! Я прострелю летчику голову, если вы не отпустите меня и Зотова! Мы не хотим плясать под вашу дудку! - И продолжал кричать Карачун: - Ваши приказы отменяются, Сенчуров, потому что теперь командую я!
      С беспримерным равнодушием взглянул Сенчуров на летчика. Что с того, если и прострелят этому человеку голову? Сенчуров не боялся такой перспективы. Но ему не хотелось, чтобы террор произошел в людном месте, указывая на его неспособность предотвратить или как-нибудь гуманистически уладить подобные эксцессы. Он властным жестом остановил своих засуетившихся людей.
      - Пожалуйста, чуточку подробнее о ваших требованиях, - проапеллировал он к Карачуну, снисходительно улыбаясь. - Несколько слов о вашей программе и о причинах, побудивших вас к этому выступлению.
      - Вы должны отпустить меня и Зотова.
      - И только-то? Идите, я не держу вас, - сказал Сенчуров. - Но далеко ли вы уйдете?
      Летчик наконец пришел в себя. Скосив глаз прямиком на дуло пистолета, он глянул на террориста взбешенным зверем.
      - Гражданин, что это значит? - закричал он. - Вы отдаете себе отчет в своих поступках?
      - Идите к черту! - огрызнулся Карачун.
      Воздухоплаватель побагровел, как будто этот наседавший на него с пистолетом в руке безумец плюнул ему в лицо кипятком. Фуражка вывернулась над его головой нимбом, а глаз свисал с пистолета, цепляясь за мушку. Сенчуров смеялся, видя, с каким сентиментальным драматизмом мучается преданный ему человек.
      - Лучше воспользоваться самолетом, - шепнул Зотов, который быстрее Карачуна сообразил, что сейчас у них одна задача: убраться как можно дальше от Сенчурова.
      Карачун заколебался. Подниматься воздух? А дальше что? Но вполне вероятно, что Зотов прав: на земле все пути к отступлению отрезаны.
      - В самолет, - приказал он.
      - Мне исполнять этот сумасшедший приказ? - обескураженно глянул летчик на Сенчурова незадействованным в противостоянии террору глазом.
      - Исполняй, - жестко бросил Сенчуров.
      На верхней ступеньке трапа судорожно скучившуюся группу встретил второй летчик, поджарый мужчина в синей форме. Он тупо смотрел на своего плененного командира. Карачун велел ему задраить люк и поднимать машину в воздух.
      - Куда летим? - деловито осведомился командир, садясь за штурвал. Теперь этого человека не удивляло происходящее с ним, а почему, ведал он один.
      - Узнаешь после, - ответил Карачун.
      Второй летчик знай себе пожимал плечами, не в силах он был совладать с изумлением, застрявшим в его голове под таким неудобным углом, что уже никуда оно не могло из нее выйти. Ставший террористом Карачун принялся делать летчикам внушение:
      - Пилоты! - восклицал он. - Будете дурить, я вас расстреляю. Будете слушаться меня, я не причиню вам ни малейшего зла. Взлетайте!
      Машина задвигалась, принимая нужное для взлета положение. За стеклами проплыло серое здание аэропорта, возникли и тотчас качнулись в сторону, исчезли люди, сгрудившиеся вокруг Сенчурова в растерянности, обманутые и как бы сиротливые. Карачун коротко засмеялся с откровенной злобой, хотя в действительности ему было не до смеха.
      Зотов пришел в кабину, где его товарищ все еще решал, куда им лететь. Самолет дрожал и всхрапывал на взлетной полосе, горестно деля с Карачуном незнание маршрута. Отведя Карачуна в сторону от выполняющих его требования летчиков, Зотов сказал:
      - Скажи, чтоб летели в Нижний. Я тебе объясню почему, только позже. Это долгая история, Паша... Но там у меня друзья, будет где на первое время спрятаться... Согласен?
      Зотов решил рассказать другу об Организации, ведь очень уж накипело это на душе после встречи с Сенчуровым, да и ситуация того явно требовала. Пора, пора рассказать, а кому, если не Карачуну, который любит его, как брата? На Карачуна теперь вся надежда, в Карачуне сокровенная и могучая сила побега от Сенчурова, полета в неизвестность, которая лучше Сенчурова.
      - Это очень важно, - добавил Зотов. - И выгодно...
      Карачун внимательно посмотрел на него. Вид у загадочного молчуна был довольно жалкий, но в его глазах читалось что-то такое, что заставило шефа партийной безопасности принять предложение. В сущности ему все равно было, куда лететь, а в Нижнем, кстати сказать, у него были свои люди в местной коммунистической ячейке. Он расскажет им о предательстве Моргунова.
      - Давайте на Нижний, ребята! - вернулся он к летчикам.
      Командир корабля с усмешкой спросил:
      - Тагил?
      - Ты знаешь. Ты понял меня. А шутки - шутки прочь, - насупился Карачун, которому не понравилась командирская усмешка. За кого его принимает этот парень? За сумасшедшего, который возомнил, что ему под силу восстать на самого Сенчурова, а при этом и ложку супа без посторонней помощи ко рту не поднесет?
      Тут ему пришло в голову, что где ни посади самолет, там их уже будут встречать люди, преисполненные желания выполнить любой приказ всесильного Сенчурова. Карачун практически ничего не понимал в летном деле, но не сомневался, что у врага достаточно средств наблюдения, чтобы не выпускать самолет из виду до самой посадки. Ему казалось, что иной особо ревностный сенчуровский служака способен попросту слизнуть их с неба языком и поднести Сенчурову на блюдечке их головы.
      Глубокие и тяжелые сомнения раздирали душу незадачливого угонщика. Моргунов велел ему лететь в Нижний, а теперь и Зотов настаивает на том же. Почему? И как случилось, что он, Карачун, сначала не посмел ослушаться вождя, а сейчас вот и с Зотовым не спорит? И вот еще что: партия дала ему задание, а он, вместо того чтобы добросовестно, как это всегда водилось за ним, выполнить его, совершил массу безрассудных и невероятных поступков. Наломал дров. Пошел против воли партии. Моргунов вступил на путь предательства, но и он в глазах партии не выглядит большее ее незапятнанным, дисциплинированным членом.
      Маленький и быстрый самолет издавал ровное гудение, отдававшееся в голове Карачуна хаосом маленьких разрозненных сновидений, у которых не было возможности удачно соединиться и освежить его душу волнениями какой-нибудь другой жизни. В кабине перемигивались приборы на пульте управления, и летчики переговаривались вполголоса. Но Карачун впал в оцепенение, ничего не видел и не слышал.
      Как поступил бы на его месте всякий честный и по-настоящему организованный для классовой борьбы человек, истинный партиец? Ну, когда б ему довелось вот так нечаянно опростоволоситься. Зверино закричал вдруг трагическим голосом Карачун от этой нечаянности, которую уже нельзя было исправить. А организованный, он наверняка бы застрелился. Карачун посмотрел на пистолет. Сталь холодно блеснула в полумраке за креслом летчика. И тут он снова поймал на себе насмешливый взгляд командира воздушного корабля: тот приблизил веснущатое лицо и разыскивал в квадратно сжавшемся существе Карачуна причину, почему он издал нечеловеческий вопль.
      - Скоро прилетим? - спросил Карачун тупо.
      - Перелет недолгий, - небрежно затуманил истину командир.
      Карачун вновь погрузился в размышления. Нет, стреляться на виду у этого наглого, уверенного в своей безопасности командира он не станет. Еще чего! Может, потом... А хорошо бы и этого хлыща прихватить с собой на тот свет. Он уставился на аккуратно подстриженный затылок командира.
      Но с чего бы ему, собственно, стреляться. Вполне вероятно, что своей выходкой, такой неожиданной и странной на первый взгляд, он предотвратил некое опасное преступление, задуманное Сенчуровым. И Моргунов с ним спелся. Вот в чем суть: Моргунов - предатель. И товарищи по партии должны узнать об этом прежде, чем Моргунов сумеет выгородить себя, что-нибудь придумать в свое оправдание. Именно в этом смысл захвата самолета.
      Карачун приободрился. Поймал на себе вопросительный взгляд Зотова и подмигнул ему, мол, не робей, нас голыми руками не возьмешь.
      - Скоро уже?
      Командир, зевнув, ответил:
      - Снижаемся...
      - Так вот, командир, - сурово произнес Карачун, - сажай свою машинку в поле. И без глупостей. Сделаешь что-нибудь не так, я прострелю тебе твою прекрасную башку. Понял?
      - В поле! - рассмеялся летчик. - Это ж мы отправимся прямо в ад стричь чертям макушки. А машина моя, - объяснялся он, любовно поглаживая рукой аппараты, - не для такой забавы придумана.
      Высокомерное и насмешливое выражение быстро сбежало с красивого лица командира, когда он услышал над своим ухом сухой и четкий шелест перестройки пистолета на готовность к выстрелу. Вытянув шею, он посмотрел на Карачуна как на помешанного.
      - Да ведь... как это - в поле? Разобьемся...
      Второй летчик тоже заволновался. Карачун, хозяин положения, уперся дулом в затылок командира, и летчик, как бы подчиняясь пока еще воображаемому полету пули, с утяжеленностью перемещения в слишком узком пространстве, какая бывает в снах-кошмарах, нагрузился грудью на штурвал, заваливая самолет носом к земле. Второй летчик, комкая во рту тошноту страха, лепил слова:
      - Мы поняли... Без разговорчиков выполняем... А разобьемся, что ж, будем считать тогда, что нам не повезло...
      Укрепился вдруг духом командир и едко прожег гомерическим смехом чинимое Карачуном в кабине его самолета насилие.
      - Как звать-то тебя, приятель? - спросил он, отсмеявшись и подровняв машину.
      - Карачуном, - был немножко сказочным ответ.
      Командир сказал:
      - Карачун! Знаешь, что я тебе скажу, дорогой? Тебе конец, и мне тебя даже жаль. Я, может, посажу машину. Но потом тебе все равно конец, потому что доктор Сенчуров так это дело не оставит.
      - А с каких это пор, - вскинулся за командирским креслом Карачун, Сенчуров стал доктором?
      - С тех самых, как ты сошел с ума и взялся угонять самолеты. Он теперь твой лечащий врач.
      - А! Не позволю! - метался Карачун в тисках летчиковой гиперболы.
      Даже трусливый помощник командира не мог удержаться от улыбки, и что-то похожее на смех замерцало в глазах наблюдавшего за происходящим со стороны Зотова.
      - Нет уж, позволь рассказать тебе, что произошло в Быково после нашего взлета, - высказывался с хладнокровной законченностью командир. - О, меня там не было, но я, поверь, знаю. Сенчуров подозвал Вавилу и сказал...
      - А кто такой Вавила? - помог второй летчик Карачуну справиться с вопросом, который бесплодно вертелся у него на языке.
      - Вавила страшный человек, шеф, - объяснил рассказчик, - человек, не ведающий, что такое совесть. Ему ничего не стоит убить. Рука не дрогнет. Он убийца, шеф. Предположим, рискованная игра с сильными мира сего завела тебя в дремучий лес. А там рыщет этот самый Вавила. Он санитар леса. Сенчуров сказал ему: найди этого, который угнал мой самолет, и прострели ему голову.
      - Нет, - вмешался второй летчик, которого рассказ командира снова ввел в круг смелых духом, - Сенчуров, может быть, захочет подвергнуть пыткам человека, сорвавшего его планы, помучить его перед смертью. В руках Сенчурова сосредоточена огромная власть, шеф. Мы, летчики, тоже в его власти. И ему очень не нравится, когда кто-нибудь становится у него поперек пути.
      Командир не согласился с версией подчиненного.
      - Я думаю все-таки, - сказал он, - Сенчуров прикажет Вавиле убить шефа прямо на месте.
      - А меня тоже? - сдавленным голосом спросил теперь напуганный Зотов.
      - Ты, Геня, - сказал Карачун своему сообщнику, - не трусь и не принимай на веру слова этих прохвостов. Они рассчитывают запугать нас, словно мы им малые дети. Но посмотри, Геня, что получается! Сенчуров хотел, чтобы мы вылетели в Нижний. Моргунов сказал нам: держите курс на Нижний, товарищи! Ты уже здесь, в самолете, сказал то же самое. И я говорю летчикам: летите в Нижний. Ты что-нибудь понимаешь, Геня? Как же это так все сходится одно к одному?
      Зотов вчувствовался в идею Карачуна: в аэропорту Нижнего их, скорее всего, уже ждут. Идея была продиктована Карачуну страхом, а не разумом, но Зотов и не думал оспаривать ее правильность. Наверняка их арестуют, и в конце концов они все равно окажутся в руках у Сенчурова. Но Зотов не знал, что предпринять, чтобы избежать этой ужасной перспективы. Разделял он и тревогу летчиков: как же это так, сажать в поле? Командир прав: они разобьются.
      Чтобы не думать о том, что ситуация пиковая и, как ни вывертывайся, конец, в сущности, один, Зотов тихо, с маленькой нелепой праздничностью заблажил мыслью, что идея Карачуна вообще-то больше естественного в их положении животного страха и говорит о том необыкновенном абсурде, которому они приносили сейчас себя в жертву. Абсурд этот именовался Нижним. Многим из тех, кто распоряжался их жизнями, почему-то было нужно, чтобы они вылетели в этот город, и они туда в самом деле вылетели, но почему-то так, что люди, этого от них требовавшие, теперь готовили им мучительную смерть именно за то, что они в конечном счете исполнили их волю. Столь был наивен, комичен и необъясним этот абсурд, что Зотов невольно расхохотался и захлопал в ладоши, приветствуя неких замечательных артистов, все отлично проделавших, а в себе и Карачуне как бы вовсе не замечая достойного похвалы искусства.
      - Так тебе страшно, Геня, что ты даже смеешься, как сам не свой? - с проникновенной, пронзительной нежностью спросил Карачун, встал и обнял удручавшегося в дверях кабины Зотова. - А ничего, милый, не бойся, зажмурься и не жди от смерти ничего плохого, или думай, что сядем на авось да выкрутимся.
      Самолет резко пошел на посадку. Подбежав к иллюминатору, Зотов увидел в разрывах между облаками желтые поля и таинственную синеву леса, и больно сжалось его сердце оттого, что вся эта вечно ему знакомая красота стремительно и пагубно приближалась. Он хотел сказать, что родился и вырос в этих местах, но язык перестал ему повиноваться, и даже мысли он не сумел закончить, мысли, говорившей, собственно, что родная природа, оборачивающаяся последним ужасом, это все равно что глумление матери, берущей нож, чтобы зарезать тебя. Зотов стоял в нескольких шагах от Карачуна и подавал ему какие-то странные знаки. Его губы отчаянно и уродливо шевелились, но Карачун мог поклясться, что ни единого звука не срывается с них. Язык не повиновался Зотову. А он немало интересного мог бы порассказать о своем детстве.
      В Быково Сенчуров что называется держал руку на пульсе, и, может быть, ни один эпизод разыгрывающейся в воздухе драмы не ускользнул от его пристального внимания. Всем, кто окружал его, было немножко весело, потому что казалось: и угон этот был задуман Сенчуровым, все им задумано и происходящее - тонкая и хитрая игра, разворачивающаяся в полном соответствии с замыслом их предводителя, и если они хотят доставить ему удовольствие, то должны втянуться в эту игру так, как если бы ничего важнее и занятнее для них нет на всем свете белом. Начальник аэропорта играл, пожалуй, азартнее, чем кто-либо другой, он каждые десять минут неистово рапортовал Сенчурову о маршруте угнанного самолета, и эти появления с рапортом в его уме были расписаны далеко наперед с такой тщательностью и любовью, словно он не хуже Сенчурова знал, как поведут себя угонщики и как долго продлится полет захваченного ими лайнера. Но как ни заучил он свою роль, а все же перед каждым выходом страшно волновался и в самый последний еще момент внимательно рассматривал свое отражение в зеркале, пытаясь уловить какое-нибудь злополучие в собственном облике или, скажем, как бы в некой обратной перспективе углядеть растерянные по дороге слова предстоящего доклада. Спустя какое-то время Сенчурову доложили, что Карачун велел посадить самолет в Нижнем Новгороде и летчики великолепно справились с этой задачей.
      - Карачун и этот второй, которого я определенно где-то видел... они задержаны? - спросил Сенчуров прибежавшего с этим известием сотрудника аэропорта.
      - Да, но... - замялся тот, - посадили ведь просто в поле...
      Грубо отталкивал быковский начальник своего человека, недовольный, что тот опередил его, выскочил с наиважнейшим рапортом прежде, чем он домчался на своих старых ногах.
      - Просто в поле, в поле! - выкрикивал он теперь с опережением.
      - Почему?
      - Угонщики, наверное, решили, что в аэропорту садится для них опасно, - высказал догадку один из спутников Сенчурова.
      Опять это было чересчур торопливо. Начальник не поспевал. Оттесненный во второй или третий ряд, он бессмысленно и бесполезно струил между спинами заслонивших его людей свой мелочный казенный реализм:
      - Все живы... самолет цел, и летчики на месте, а остальные как сквозь землю провалились... их, само собой, ищут.
      - Вавилу сюда! - прозвучал многоголосый вопль сообразивших насущную необходимость момента.
      Прямо, казалось, через головы сбившихся в кучу людей шагнул на зов сгусток инфернального вещества. Сенчуров взглянул на него, невольно - в который уже раз! - поежившись. Это и был тот, кого он называл Вавилой. Замирал в мистическом неподвижном трепете Сенчуров, когда появлялся исполнитель смертельных наказов, но и любил эти мгновения, считая Вавилу испытанием его выдержки и своеобразного смирения; Сенчуров внутренне смирялся перед Вавилой, склонял перед ним некое свое духовное существо, ибо верил, что тот в прошлой жизни был богом зла в каком-нибудь языческом пантеоне, а теперь пришел с заданием закалить и вывести к началу избранничества его, Сенчурова. Ну, не всегда верил он в это, чтобы не очень-то уж распыляться в эмпиреях, а все-таки порой чудил. Интересно отметить, что тонко выводя сходство Вавилы с булыжником из свойства булыжника быть оружием пролетариата, Сенчуров все с той же ноткой мудрого самоуничижения допускал в своих отношениях с этим парнем взаимообразную демократическую простоту, о чем и мечтать не могли другие.
      Впрочем, как ни любопытны все эти подробности, грех повествовать о них в минуты быстрого и острого развития событий. От родства с человечеством Вавиле разве что достался черный добротный костюм, человеческого в нем вообще было мало, а человеколюбия не замечалось вовсе. Но то, как он, чьего настоящего имени не знал, может быть, даже сам Сенчуров, влюбленно наслаждался собственной чудовищностью, явно не желая для себя ничего иного, трогало и приятно изумляло всякого, с кем Вавила сходился поближе, с некоторой претензией на духовную связь, даже если это сближение с самого начала откровенно пронизывалось дыханием смерти.
      - Рад тебя видеть, Вавила, - приветливо и даже сладко заулыбался Сенчуров, когда тот скалой застыл перед ним в тотчас смолкшей под его давлением атмосфере.
      Можно было подумать, вслушиваясь в радость этого приветствия, что Вавила не разъезжает всюду за своим хозяином самым что ни на есть обычным способом, а появляется в видимой реальности только на его призыв, как джин из бутылки. Но Сенчуров так приветствовал Вавилу даже в тех случаях, если виделся с ним всего минуту назад.
      - Добро, Сергеич, добро, - зарокотала гора. - Говори... Что тут у тебя?
      Залюбовался Сенчуров статью Вавилы, которой тот и сам, стоя перед ним и перед широко представленными здесь, в зале ожидания, слоями общества, по своему обыкновению внутренне любовался. Сенчуров знал, что внешне неповоротливый, Вавила на самом деле действует с быстротой и ловкостью кошки.
      - Надеюсь, не затруднит тебя, Вавила, мое задание. Или, если угодно, просьба. Но это и приказ, - добавил Павел Сергеевич игриво, кокетничая перед Вавилой своей властью. - Ты вот что, свяжись с Моргуновым, узнай, имеются ли в Нижнем у Карачуна партийные дружки. Думаю, имеются, и он, естественно, помчится к ним. И сам тоже дуй в Нижний. Тебе предоставят самолет и воздушный коридор.
      Вавила взглянул на небо. Над ним, правда, простирался потолок, но он легко увидел намеченный хозяином воздушный коридор, и ощутил себя стремительно и неумолимо всверливающимся в него, и даже услышал, как диспетчеры во всех встречных аэропортах возбужденно вещают: Вавила летит! дорогу ему, дорогу!
      - Понял, Сергеич, - сказал он, в то же время обособившимся от общения с шефом уголком рта уже выявляя по трубке связи с Моргуновым партийных дружков Карачуна в Нижнем. - Считай, что Карачун у тебя в кармане.
      - Мне он в кармане не нужен, Вавила, - возразил Сенчуров. - Ты его шлепни на месте, потому что гнида такая не должна больше задерживаться в нашем мире. А того, второго... черт возьми, я его определенно где-то видел!.. его привези сюда. Разберусь, что он за птица. Что говорит о нем Моргунов?
      Моргунов говорил, что Зотов - темная лошадка и партии не мил.
      - Действуй, друг!
      Вавила исчез так же неожиданно, как появился. Начальник быковской воздушно-братковой вольницы лично обеспечивал его полет.
      После того, как летчики, выбрав более или менее ровный участок поля, благополучно посадили самолет на брюхо, восставший Карачун гордо пересек это поле уже своим ходом, выбрался на малообитаемую дорогу и уверенно остановил крытый грузовик, ехавший в Нижний. Зотов покорно следовал за ним. Въезжать в город на грузовике Карачун счел нецелесообразным, там, на подступах к Нижнему, их могли уже поджидать. Они высадились в километре от кольцевой и, провожаемые удивленными взглядами водителя грузовика, полем и посадками побрели к тем же домам, к которым направлялся и он.
      Карачун шагал впереди, смотрел в сторону домов, стоявших на противоположном краю поля, и гадал, какую судьбу найдет он в городе, куда его занесло при столь необычайных обстоятельствах. Он чувствовал себя уже странником, а не главой социалистической безопасности, но это было партийное, идейное и, следовательно, мужественное странничество. Время от времени он поворачивал лицо к Зотову и сухо ронял:
      - Я, Геня, теперь пропащий человек. Я пропал.
      Почему он говорил эти горькие слова, если сознавал в себе, напротив, мужество шагающего к воистину святым местам паломника, Карачун не знал. Может быть, с неведомой и ему самому целью вводил Зотова в заблуждение, может, испытывал его. А Зотов, глядя в бесцветные и словно ничего не выражающие глаза друга, изнурял себя вопросом, что предпримет этот человек, когда узнает об Организации. Останавливается Карачун. Стоит, широко расставив толстенькие ножки и заложив руки за спину, набычившись смотрит в некую пустоту перед собой и не говорит ничего.
      - А мне что делать? Ты - пропащий, я - нет, - жестко бросил Зотов.
      Жесткую эту нотку Карачун не обошел вниманием. Пристально посмотрел на Зотова. Он решил, что то безмыслие, с которым он входил в Нижний, в действительности заключается в отсутствии мыслей о Зотове, отсутствии верного понимании этого человека, ставшего братом, но не товарищем. Как-то упустил он вдруг Зотова из виду, а расслабляться нельзя ни на мгновение, и Зотов правильно поступил, твердо сконструированным замечанием напомнив ему о себе. Заповедью для Карачуна должна быть готовность в любую минуту брать за рога не только обстоятельства и судьбу, но и всякого человека. А то ведь был человек Зотовым тихим, послушным, прикормленным, а тут, глядишь, он уже Зотов балующий, гордящийся и упрекающий. Карачун сказал первое, что пришло в голову:
      - Ты прихвостень и будешь служить тому, кто тебя подберет. Ты по сути своей прихвостень, Геня.
      - Я? Прихвостень? - оторопел Зотов. - Боже мой, Паша, да ты бредишь!
      - Природа у тебя прихвостнева и планида такая, чтобы быть прихвостнем! - карал, скинувшись Зевсом, Карачун.
      - Ха-ха-ха! - усложнял психологическим маневром, а по сути беспричинным смехом Зотов простую ситуацию.
      Нет, Карачун не в состоянии был самостоятельно решить судьбу человека, который перестал для него существовать, а может, и перестал быть, по крайней мере в его глазах, человеком. Он вопросительно посмотрел на Зотова. Тот едва уловимо покачал головой, не зная, что ему еще сделать, еще ли смеяться или теперь не шутя изобличить в чем-нибудь и Карачуна.
      - Ты уходи, - вынес пробный приговор Карачун. - Все меня бросили, предали, и ты тоже бросай.
      - Значит, ты меня освобождаешь от службы в твоем ведомстве? - слегка как бы возмутился Зотов. Не исключено, впрочем, что он язвил, понимая, что и отношения самого Карачуна с ведомством теперь под большим вопросом.
      Карачун только махнул рукой, повернулся и пошел дальше. Зотов засеменил рядом с ним.
      В городе они еще ехали в одном автобусе, но уже как люди, которых ничто не связывает. От этого у Зотова было горько на душе. К тому же он почти поверил, что Карачун готов действительно бросить его, а почему так и что сделалось с другом, понять не мог. Впрочем, бросит его Карачун, так он пойдет к Чудакову и выбросит из головы всякое воспоминание о социалистах. Может быть, вернется в Организацию, если Чудаков поставит вопрос ребром. Вся надежда у Зотова была теперь на Чудакова.
      Они сошли в центре города, на остановке Карачуну показалось, что Зотов вознамерился улизнуть от него, и, в ярости схватив шатуна за шиворот, он закричал:
      - Стоп! Куда? От меня так просто не отделаешься!
      - Да я ничего... - пробормотал Зотов.
      Друзья купили для подкрепления сил бутылку вина и, уединившись в парке на лавочке, распили ее. Зотов начал обещанный рассказ так:
      - Я скажу тебе, Паша, важную вещь... большую вещь... но при двух условиях. Во-первых, что ты никому не проболтаешься. Во-вторых, что ты бросишь свои дурацкие идеи.
      - Какие идеи? - хмуро спросил Карачун.
      - Ну, те, ради которых ты водился с предателем Моргуновым... неуклюже объяснил Зотов.
      Карачун отодвинулся на лавке, как бы отшатнулся от него. Устремил негодующий взгляд на этого мелкого, себялюбивого человечка, который посмел требовать от него невозможного.
      - Да ты что?! - вскипел он. - Это моя жизнь! Я этим живу. А ты хочешь лишить меня всего... жизни, воздуха? Кто тебе сказал, что так можно обращаться с идейно убежденным человеком? И с какой стати я буду выполнять твои гнусные условия?
      - Но тут можно заработать большие деньги, - строчил Зотов, - то есть в том случае, если мы разумно распорядимся с информацией... выгодно продадим ее... Так зачем тебе какие-то идеи? Нужно только выгодно продать секрет...
      - Я, по-твоему, работаю ради денег? Плевать я хотел на твои деньги!
      - В таком случае я тебе ничего не скажу...
      - Не балуй, - построжал Карачун; красным кулаком привел в движение воздух у самого зотовского носа. - Я сегодня, можно сказать, всю свою жизнь перевернул вверх дном. Из-за тебя, между прочим, тоже, не только из-за Моргунова. Тебя спасал... Не ко мне, а к тебе этот Сенчуров привязался. А ты мне тут вздумал фуфло гнать? Со мной шутки плохи, Геня. Давай рассказывай!
      Зотов почувствовал себя в руках у Карачуна. Пока это было лишь умозрительно, но могло превратиться в реальность. Он ясно представил себе, как Карачун валяет его рядом с лавкой по газонам, душит, топчет ногами. Выхода нет, придется рассказать все как есть. Слишком далеко они уже зашли.
      И Зотов стал рассказывать. Он родился и вырос в Нижнем. Здесь дом, жена. Но возврата домой к жене нет. Все это я уже слышал, все это у меня уже записано, перебивал нетерпеливый Карачун.
      - Меня возбуждают чужие жены, - сообщил Карачун с замечательной доверительностью, с обезоруживающим простодушием и оглядел лежащий у его ног город заправским ловеласом.
      Ах, что жена! Ее интересовала только обеспеченность, а на душевные страдания Зотова она плевать хотела. Созерцая все еще облизывающегося Карачуна, Зотов пестовал надежду, что тот, узнав о его службе в таинственной Организации, готовящей стране своего Президента, и сообразив все выгоды, какие они будут иметь, продав секрет в надежные богатые руки, перестанет цепляться за свою партию и тем более за такую чепуху, как женские прелести. Если же его не подловишь на одной голой возможности поживиться, то разве не должен он, Карачун, принять во внимание то обстоятельство, что сам сегодня фактически порвал с партией, не выполнив приказ ее вождя?
      Но Зотов не учел, что его друг жил не только приказами вождя. Карачун верил, что его воля и правда опираются на всю партию, и когда предает вождь, оказывается возможным опереться на миллионы не таких именитых, но по-настоящему пламенных борцов за народное дело.
      Если бы Зотов сообразил, что Карачун верит в подобные вещи, он несомненно решил бы, что стал пациентом сумасшедшего дома. И не без оснований. Иначе не объяснить, почему он доверяет важнейшую государственную тайну человеку, который живет самыми дикими и нелепыми фантазиями.
      В Организацию, рассказывал Зотов, я попал благодаря протекции одного своего старого друга (Чудакова, ответил Зотов на быстрый вопрос Карачуна) и сначала у меня не было никаких причин думать, будто она чем-либо отличается от сотен и тысяч вовлеченных в предвыборную гонку учреждений. Меня закопали в бумаги, в более или менее узкий круг параграфов и пунктов, из которых лишь уже где-то на других этажах, повыше, а отнюдь не в голове скромного писца, складывается некая общая картина. Но со временем у меня возникло подозрение, что наше руководство, те люди, с которыми я никогда не встречался и чьих имен не знал, добивается не документального отражения действительно существующей в стране предвыборной ситуации, а какого-то особого, именно ей необходимого рисунка, который нужен не для принятой во всех учреждениях отчетности, а для насильственного внедрения обратно в реальность. Трудно объяснить, почему все это пришло мне в голову. Наверно, в какую-то минуту я вдруг увидел, что те цифры, которыми я манипулировал на своем небольшом участке работы, имеют двоякий смысл, то есть могут в чем-то убедить заказчика, а могут быть использованы этим таинственным заказчиком для выгодного ему обмана. Видя свою скромную роль в учреждении и огромность самого учреждения, я, естественно, предположил, что и обман должен быть огромным, даже грандиозным, охватывающим всю страну. А поскольку речь шла о выборах Президента, я подумал, что в цифрах, которые мы в той лавочке ворочали, каким-то неуловимым для простого смертного образом зарождается фигура никому пока не ведомого претендента и заготавливается его безоговорочная победа. И едва мне все это запало в душу, я уже не мог иначе мыслить и иначе ощущать то учреждение, и уже было оно для меня не какой-то там обыкновенной конторой, а именно исполинской, загадочной, почти что сверхъестественной Организацией. Я полагал, и так полагаю до сих пор, что во главе этого удивительного заговора стоит Сенчуров, поскольку его имя чаще других проскальзывало в документах, а однажды, уходя домой, я видел его возле проходной...
      Но, Паша, меня не встревожило мое открытие с практической стороны, разве что с художественной. Я всегда испытывал полнейшее равнодушие к политике, и менее всего меня занимает, кто будет нашим Президентом. И вот если бы мне предложили в Организации какую-нибудь творческую работу, художественную, требующую воображения, я, пожалуй, увлекся бы и не роптал, но меня держали, так сказать, в плоском формате, на переписке, в скудости подчиненной роли, и это меня бесило. Каждый день копаться в цифрах! переписывать дурацкие бумажки! вчитываться в краешек документов, не понимая их общего смысла! А ради чего? Ради неплохих денег. Ради того, чтобы моя жена радовалась моим доходам и упивалась свободной, беззаботной жизнью за мой счет. Я чувствовал, что меня затирают, что мои лучшие силы расходуются на ерунду, на что-то не нужное и смешное мне. Моя жена блаженствовала, а я затуплял мозги о невероятно разросшуюся глупость человеческую, которая к тому же не стояла предо мной в полный рост, чтобы я мог, по крайней мере, хорошо видеть все ее убожество и смеяться над ней, а подсовывала мне лишь свой бок. Она подсовывала мне свой зад: целуй, ничтожный человек!
      В одно прекрасное утро я взбунтовался, не пошел на работу. Из дома вышел, думая, что иду как заведенный, однако вдруг обнаружил себя вот в этом парке, недалеко отсюда, вон на той лавочке. Я сидел там и радовался своей неожиданно обретенной свободе. Хорошо! Я отпихнул наглый зад, послал его куда подальше. Однако мне вдруг пришло в голову, что Организация просто так не отпускает своих сотрудников, что с ее точки зрения я человек, который слишком много знает и которого необходимо убрать. Я вроде бы кинулся на свободу, а на самом деле лишь глубже увяз в заднице, углубился в нее на свою погибель. Я бросился поспеть к начальникам с объяснением, что просто проспал, задержался, виновен опозданием, но никакого умысла покинуть службу у них у меня не было. На полпути я остановился, чувствуя, что не могу вернуться туда, что это выше моих сил. С точки зрения Организации я человек, слишком много знающий и подлежащий истреблению, а с собственной своей точки зрения я был тем, кто узнал прежде всего слишком много нехорошего, отвратительного. Я ведь по природе не склонен ко лжи. Мне противен всякий обман. Не мог я больше тупо манипулировать цифрами, значения которых не понимал, не мог вернуться в этот унылый, душный мирок, в котором из мелочей создавалось что-то большое, неизвестное мне и в сущности меня пугавшее. Я снова повернул к свободе. Преследовал меня и образ жены: узнав, что я бросил службу, обеспечивавшую ей достаток и процветание, она будет всячески меня оскорблять и унижать. Свобода от Организации должна была идти у меня рука об руку со свободой от жены. Почему я не вошел в редакцию какой-нибудь газеты и не подарил ей сенсационный материал? Я понимал, что меня после этого точно убьют. Я должен был скрыться, исчезнуть. Я бросился на вокзал и купил билет на поезд до Москвы... Что скажешь, Паша?
      Зотов думал: за спиной у Паши я в некоторой безопасности. Он продаст информацию, а я получу свой процент и после опять исчезну.
      Карачун просиял, вняв зотовской правде. Не зря он долго терпел этого человека и любил его, как брата. Информация чудо как хороша. Карачун расцвел, превратился вдруг в розу или виноградную лозу, давшую обильные плоды. Не скрывая исступления своих чувств, он забегал по аллее перед опешившим Зотовым.
      - Это прекрасное известие! Нужно немедленно рассказать товарищам! Мы возьмем власть в Организации, и как только это случится, мы тут же победим по всей стране, поставив во главе ее своего Президента, и вернем себе все, что было у нас отнято грабителями и разорителями народа!
      - Паша, милый, о, ты как дитя! Ну подумай, - пытался образумить его Зотов, - разве можно болтать о таких вещах налево и направо?
      - Направо - нет, налево - можно и нужно, - пошутил ставший благодушным партиец.
      От этого благодушия, словно взятого с боем у Фортуны, стало Карачуну весело, стало пьянее, и, все суетясь перед Зотовым, он ласково поглаживал живот, в котором с какой-то торопливой, истерической отзывчивостью забулькало выпитое вино.
      - Это же государственная тайна... а разве можно так обращаться с государственной тайной? И с государством? - недоумевал Зотов; он пугал приятеля державностью, а больше сам и пугался.
      - Государство - это мы! - крикнул Карачун.
      - Кто "мы"?
      - Мы, коммунисты. Верные ленинцы.
      Зотов, однако, нашел правильные и веские аргументы в пользу сохранения тайны:
      - Если бы я вчера, Паша, рассказал тебе все это, кому бы ты побежал докладывать? Моргунову, не правда ли?
      - Допустим...
      - А Моргунов - предатель.
      - Вся партия не может состоять из предателей, - возразил Карачун, из-за напоминания о проникшей в ряды его товарищей порчи снова начиная мрачнеть и набычиваться.
      - Но ты имеешь дело не со всей партией, а главным образом с руководством, с центральным комитетом или что там у вас... в руководстве же чаще всего и водятся предатели. Знаешь, Паша, - уже чувствовал свою победу Зотов и торжествовал, - в партии, в любой, я уверен, партии самые честные и искренние члены в ее низах. Рыба, как известно, гниет с головы. И все это ты не хуже меня знаешь. Сообрази только одно: со всем тем, что я тебе поведал, в низы лучше не ходить. Лучше, чтобы низы о подобных вещах не знали. А верхушка - это сплошь предатели.
      Задал Зотов Карачуну задачку. Настоящая головоломка. Карачун чувствовал правоту друга, но и поверить, что верхушка партии состоит из одних предателей, было выше его сил, тем более что и себя он относил к этой верхушке. По логике, которую строила внутренняя дисциплина Карачуна, выходило, что, поверь он в нарисованную Зотовым картину, следовало бы ему тотчас же предать партию анафеме, объявить о своем выходе из нее и оставить всякую мечту о светлом будущем работящих, классово полезных людей. И он даже сознавал, что в каком-то скрыто развивающемся сюжете его жизни, его, читай, партийной биографии так оно уже и произошло; он сознавал, что этот сюжет пролегает пусть невидимо, а в ужасающей близости и стоит сделать один неверный шаг, как окажешься в нем и уже никогда из него не вырвешься. Вот только признаться в этом даже самому себе было, конечно, чертовски трудно. Немел Карачун перед очевидностью тайной спевки между Моргуновым и Сенчуровым, скудел аналитикой, летаргически промаргивал это несомненное свидетельство идейного и морального разложения, царящеего в верхах партии.
      С другой стороны, большие мечты связывал теперь Карачун с Организацией. Он высказывал их вслух:
      - Моргунова мы Президентом не сделаем. Еще чего не хватало! Это оборотень. Он снюхался с Сенчуровым, и тут не просто уклон, или, к примеру сказать, детская болезнь левизны, а самое настоящее предательство. Я квалифицирую это, Геня, как измену букве нашего учения и даже как элементарное свинство. И хорошо, что я был начеку и козни этого подлеца не укрылись от моей бдительности. Теперь, когда у нас вот-вот будет в руках возможность самим сфабриковать Президента, когда нам дается шанс открыть зеленую улицу действительно достойному и всенародно любимому избраннику, мы должны с особой тщательностью и принципиальной чуткостью присмотреться к потенциальным кандидатам, аккуратно выбрать... отсечь негодных, и вот я... - замялся Карачун, робко и стыдливо принюхиваясь к едкому запашку драматической, может быть, кульминационной в его судьбе минуты: от волнения бедолага взмок. - Я, Геня, раз мы Моргунова гоним взашей, а о других тоже ничего хорошего сказать не можем, без ложной скромности готов указать на себя. Согласись, старина, что я подхожу по всем статьям.
      6.
      Чудаков, покончив с пьяным дуракованием, вернулся домой и глобально повел правильную, размеренную жизнь пенсионера. Как будто в театре на миг сбежал со сцены, юркнул в гримерную и возник уже другим человеком, с быстротой божеского промысла были ему возвращены красота и солидность, и, умный, складный, усидчивый, он описывал в дневнике могучее течение своей повседневности. Ане зачитывался дневник, чтобы вернее оттенялась в коротеньких, перепутанных лучах ее легкомыслия прочно выкованная мудрость иных перлов. Аня то и дело прыскала, как бы не понимая всей этой преподающейся ей поучительности. Дядя ставил ей прысканье на вид и общим недостатком ее характера видел чрезмерную бойкость, с которой она скачет из эпохи в эпоху, всюду недурно приспосабливаясь, но которая, говорил он, до добра не доводит и уж как пить дать выставляет человека в самом невыгодном свете. А что делать, если эти эпохи меняются, как узоры в калейдоскопе, хохотала девушка. Она, мол, и хотела бы честно, с ноткой покаяния размонтировать карьерно достигнутые удобства, а не успевает, так и катится словно по воле волн. Даже девушкой вот какой-то неизменной остается, не успевая и эту роль поменять или хотя бы усовершенствовать. Чудаков вовсе не восставал на ловкость племянницы как таковую, а только хотел, чтобы она сопрягалась у девушки с патетикой и даже некоторым душевным надрывом. Он проницательно указывал Ане, что она, вот, ждет от Никиты безоглядной, безостановочной любви, а паренек, при его глубокой невинности и житейской неискушенности, еще долго будет останавливаться в мучительном сомнении, спрашивая себя, ту ли он полюбил, впрямь ли достойную его маленькой и насущно необходимой нынешнему времени святости.
      Аня ведь, случалось, и валтузила старика, когда он был пьян и слаб, а затем, протрезвев, он мстил ей риторикой, штурмующим красноречием. В недавней своей комедии Чудаков прятался больше от острого язычка и кулачков племянницы, чем от Томаса Вулфа, который, впрочем, действительно слишком надоедал ему пространными сказами о пропавшей машине, и дневник был теперь великолепным средством сквитаться с девчонкой за то, что в пьяную минуту он более чем открыто все знал о своем ничтожестве и лицемерии и страдал непомерно от всех бесчестий своей незадавшейся жизни, а она-то, она не признавала этой его трагедии. Принимала за пустяк его покаянный пафос и могла некстати ткнуть кулачишкой, дать пинка под зад. Тогда, потирая ушибленное место, он как бы натирал себе в воспаленной голове верчение Чехова с произнесением сакраментального: я мог бы стать Достоевским, Шопенгауэром! До протрезвления вообще не возникало вопроса о персонаже, сказавшем это у Чехова, а после и всякий персонаж уже показался бы недостаточным в сравнении с трезвостью, и старик, вновь прекрасно утвердившийся в жизни, произносил мужественно и значительно: да, я мог бы стать Чеховым! Тут уже не было кружения, напротив, одна лишь поразительная стабильность. Что-то спьяну взятое у писателя оборачивалось им самим, памятником ему, и Чудаков некоторым образом становился вровень с этой обернувшейся камнем фигурой. А предположительность и унылая сослагательность фразы не имели ничего общего с какой-то там полной несбыточностью, с признанием собственной несостоятельности, они только указывали на вину Ани, своими грубыми шуточками и пинками мешающей более достойным, чем она, закончить катарсисом ту или иную трагедию их жизни.
      Дядя предполагал не унести дневник с собой в могилу, а каким-то, может быть чудесным, способом навязать его Ане в качестве настольной книги, чтобы она корпела над ним, пожизненно мучилась возле этого уникального сочинения. Ради этой цели он описывал даже не столько себя, сколько именно племянницу и ее выходки, которых она со временем, как он полагал, станет жестоко стыдиться. Себя-то он попросту выставлял мудрецом, учителем жизни, человеком, который всегда знает, как пользоваться врожденным благородством и не ударить в грязь лицом, тогда как Ане в своих зарисовках частенько придавал выпуклость чего-то черного, пасмурного. Жег ее глаголом. Он доходил и до насмешек над ее влюбленностью в московского сыщика, он с цинизмом заходящегося юмориста возводил любовь девушки в ранг святости, чтобы в следующее мгновение сбросить ее с высоты в грязь, - читая это, думал он, несчастная и в лучшие свои годы, и в старости будет проливать слезы над своей былой незадачливостью. Он же - переворачиваться в гробу от счастья будет. Изобретательно работал старик. Но, бывало, немного путался. Он полюбил Никиту за его неистощимую наивность и своем творении выводил его образцом добродетели, однако порой, чтобы вернее ужалить племянницу, вдруг сбивался и расписывал какие-то сомнительные вольности в отношениях паренька с американцем Вулфом. Дескать, в простоте своей сошлись и поют теперь однополую любовь. Больно было старому автору видеть, что та, которой он срывающимся от волнения голосом зачитывал по вечерам эти фантазии и которой они, несомненно, касались, не только не сердится и не огорчается, но беспечно смеется, делая из него, мастера, дурака.
      Когда Чудаков был весь в таких трудах, нежданно-негаданно нагрянули Зотов с Карачуном. Чудаков как раз аккуратно принял резко ограниченную дозу крепкого напитка, исключительно для повышения тонуса и вкуса к мечтам, завалился на диван, и, погрузившись в созерцание потолка, изобретал, чем бы уж точно сбить с племянницы спесь. Что-нибудь надо заковыристое, убойное, мысленно прошамкал он. Еще не позвонили в дверь незванные гости, это еще до появления их. Сидевшая за окном на дереве птичка вытянула головку в закосившем солнечном луче и взглянула прямо на Чудакова. Он знал, что дневник его - глупость и что все его усилия уязвить Аню не стоят доброго слова, но ничего не мог и не хотел поделать с этим, сверх того, ему было уютнее распрямляться во весь свой немалый рост и представать во всей своей красе в какой-то заведомо убогой теснине, в подполье, чем искать более достойное применение своим силам. Сама его природа требовала этого величавого и сложного, обременяющего мученическими творческими исканиями шутовства. Он жаждал ничтожества как ответа на прожитое и на звонко растрачиваемую Аней молодость. Он мог бы сказать зловеще усмехающейся птичке, что Аня немыслимо близка ему и чем менее всерьез она воспринимает и его нападки и его самого, тем больше он ее любит, тем слаще тянется к ней с готовностью сложиться и затихнуть у нее под крылом тоже своего рода птичкой. Но, сильный, страстный и искренний, честный в своем творчестве до конца, он все же не преминет воспользоваться бывающей в жизни каждого вдохновенного человека минутой того наивысшего подъема духовных сил, перед которым не устоит никакая Аня. Тогда-то он отнюдь не станет складываться, ужиматься, тушеваться, напротив, он сполна насладится поверженностью племянницы и, видя ее у своих ног, обескураженную и задравшую кверху лапки, будет хохотать. Воображая себе эту будущую картину, старик всегда испускал похожие на смех звуки. Они вырывались из его глотки сами собой, в порядке тренировки, но еще и потому, что ему страстно хотелось дожить до этой великой минуты и, думая о ней, он приходил в неистовство, фактически терял над собой контроль. И сейчас старик открыл рот, давая побольше воли своему экстазу. Птичка, заслышав его кваканье, испуганно снялась с дерева и исчезла в синеве бесполезного для затрансившего мистификатора неба. Вот так, в трансе, с как бы рассохшимся и издающим треск нутром, он и пошел на звонок в дверь. Был он в экстазе и долго еще между делом смеялся в лицо Зотову и Карачуну. Делом же были попытки сосредоточиться на этих людях, когда он натужно собирал воедине расползающиеся в новую шутиху черты лица, в карикатурном напряге сводил на переносице седые кущи бровей.
      - Черт возьми, - деликатно изображал изумление хозяин, - да тебя же ищут, Геня, а ты вот где!
      Начинал объяснять Зотов свою незавидную долю, а Чудаков снова сотрясался в смехе. Обиженный Зотов умолкал.
      - Расскажи, Геня, расскажи... - просил Чудаков, пряча улыбку.
      Впустив гостей в квартиру, он смеялся над их настороженностью, над их опасливым зырканьем во все углы, откуда можно было ожидать нападения. Он так были похожи на воробышков. С неведомой ему прежде отчетливостью видел Чудаков малость людей и всего человеческого рода, как бы сгрудившегося на крошечном плоту над бездной мироздания. Смеялся и скорбел. А у этих двоих был усталый, печальный вид. Чтобы прийти в себя, Чудаков залпом выпил стакан водки.
      - Вот теперь порядок, - сказал он.
      Зотов сразу приуныл, как услышал, что его ищут здесь, в Нижнем. А Карачун был невесел оттого, что совершал унизительный переход от желания не мешкая вооружить партию идеей выдвижения его, Карачуна, в Президенты к осознанию необходимости бережного обращения с государственной тайной.
      - Так кто же меня ищет? - спросил Зотов, когда они расселись вокруг стола в чистой и красиво обставленной комнате.
      Чудаков изобразил радушие на своем важном лице.
      - Вам налить, ребята?
      - Подожди, скажи сначала...
      - А то у меня есть, - не отставал пенсионер, заговорщицки подмигивая, - правду сказать, у меня приличный-таки запас.
      - Наливай, - просто и мужественно ответил Карачун.
      - Это... - начал было представлять Зотов своего спутника, но тот, предостерегающе подняв руку, коротко отрезал:
      - Не надо.
      - От дяди Феди в Нижнем тайн нет, - заметил Чудаков, доставая бутылку водки и рюмки.
      Карачун недружелюбно взглянул на него, ему не нравился этот пестрый старик, казался лишним и неуместным в той бурной, напряженной жизни, которую они с Зотовым повели с нынешнего утра.
      Хозяин - его окорочу, ставши верховным, думал Карачун, - твердой рукой наполнил рюмки. Чокнулись, выпили, и старый клоун, вдруг приметно захмелев, произнес, развалясь на стуле в непринужденной позе:
      - Хорошо пошла, зараза! Так вот, Геня, приходила, знаешь ли, твоя жена и жаловалась на свою нелегкую женскую долю.
      Отлегло от сердца у Зотова. Жена? Это пустяки. Повеселел беглец. Жена! Эка невидаль.
      - Спрашивала про тебя, - каркал Чудаков. - Как будто даже искала здесь, не спрятался ли. Я ей говорю: с какой же стати твоему старому козлу здесь прятаться? Мерину этому облезлому, паршивому, парнокопытному и все такое прочее, ему, пентюху, для чего здесь хованщину разводить? Не за глаза, а в лицо прямо говорю тебе, прошмондовке, что ты закоренелая дура, если думаешь с меня в этом деле спросить. Это ты с ним что-то сделала, что он ударился в бега, вот и пользуйся теперь догадками собственного ума, а не ищи, как бы вернуть утраченное с чужой помощью. На себя пеняй. В общем, прочитал ей мораль. Она холеными ручонками лицо закрыла и стала с замечательной быстротой переходить от слез к бешенству, от гнева к рыданиям, и руки то отведет в сторону, то снова приставит к щекам, с которых еще не сошел румянец сытой и здоровой жизни. Возглашала: меня, еще не старую женщину, лишил достатка и средств к существованию, был у меня подкаблучником, а улизнул, однако, подлец, а мне что делать? Думаешь, что улизнул, и называешь подлецом, заметил я ей нравоучительно, а он, может быть, лежит где-нибудь сейчас убитый и мертвый, заслуживая соболезнования и доброй памяти. Ах нет, кричит, сердцем чую, он просто-напросто бросил меня, молодую, на произвол судьбы. Я ей резонно говорю: а если ты такая молодая, так ведь еще найдешь себе другого, помоложе Гени, и будешь с ним беззаботно счастлива, а она: Боже мой, да я такая неприспособленная, такая непрактичная, вам ли этого, Федор Алексеевич, не знать, может, вы поспособствуете... Рискнем, а? Это она мне говорит. Предлагает побыть на подхвате. Пустилась с чарующей усмешкой натирать себе возбуждение, томно потирая ногой об ногу. Но я мудр. Тонко распознаю ее хитрости: это ты мне предлагаешь рискнуть, а какой, собственно, подразумеваешь риск для себя? Ну как же, говорит, ставлю на карту свое доброе имя - вдруг он вернется, этот мой Одиссей, спросит, ну, жена, что скажешь, блюла ли ты свою супружескую верность и мою честь в мое отсутствие. Ничего у нас тобой, женщина, не выйдет, заканчиваю я диспут, потому ты не в моем вкусе, у меня к тебе нет притяжения. Ого! ого! - раздувается она от гнева в воздушный шар, сейчас под потолок взмоет, - вот оно что! у вас вкус? прихотливость изысканного запроса? а я вам не подхожу? Именно так, отвечаю. И уже молча указываю ей на дверь.
      - Ничего, что я так с женой обошелся, - сказал Зотов и неопределенно пошевелил пальцами, составил из них на столе горку бледноватых сосисок, пусть помыкается, заслужила, короста. Не меня бы надо убивать, а таких, как она...
      - Кто же тебя убивает, Геня?
      - Меня жизнь убивает. Меня, Федя, хотели убить, понимаешь? Сенчуров меня хотел убить, так взглядом и пепелил... А этот человек, - указал он на Карачуна, - за меня заступился. Но у Сенчурова сила, а у нас пшик, голое одно бессилие перед торжествующим лицом зла, вот мы и брызнули от греха подальше в кусты. Его, - опять кивок на Карачуна, - его, не меня ищет некто Вавила, посланный Сенчуровым, его хочет убить. Но и меня заодно.
      - Много вас тут стало шляться, - вздохнул Чудаков. - Сыщик московский, да еще этот америкашка... И у всех замысловатые истории, крученые мысли, запутаные дела...
      - Что за америкашка? - быстро и тревожно спросил Карачун и всем своим естеством окрысился на угрожающую его планам несправедливость мировых сил: те силы говорили о дьяволе уму, чисто грезящему о Боге, и сеяли панику.
      Чудаков вперил в него насмешливый и наглый взгляд.
      - Дай договорить, дорогой, - сказал он. - Американец, да, у него с машиной поступили незаконно, как он выражается. А что мне, скажи на милость, до его машины? Вы же благодарите Бога, - закончил свой рассказ хозяин, снова потянувшись к бутылке, - что не напоролись на мою племянницу. Девчонка спелась с ними обоими - и с московским, и с заокеанским - и теперь она в моем доме все равно что пятая колонна.
      - Нам бы где-то перекантоваться, - сказал Зотов. - Пока разберемся, что делать дальше.
      Чудаков развел руками.
      - Здесь у себя оставить вас не могу, сам понимаешь, друг, Анька сразу донесет своим новым дружкам. А они цепкие, натуральные клещи. Люди с вопросами. К тому же если твоя жена, Геня, проведает, что ты вернулся и прячешься у меня, она все тут разнесет в пух и прах. Этого не могу допустить.
      - Обоснуемся в здешней комячейке, - перебил Карачун.
      - Что это такое? - с удивлением спросил хозяин. - Кинематограф, применение комиков мирового экрана?
      Карачун смерил его недобрым взглядом, щелками глаз заузил пестревшее перед ним изображение старика до удобной компактности мишени.
      - А не рано ли ты забыл советскую власть, товарищ? Уже отмахнулся? И тени прошлого не тревожат? Разные там окровавленные мальчики не являются?
      - А с чего бы им являться? Я чист и безвреден. А по твоим словам сужу, что тебя-то они как раз скорее должны беспокоить.
      Службист скрипнул зубами.
      - Про мальчиков к слову пришлось, из классики... Но ты мне мозги не пудри, друг. Я тебя насквозь вижу. Забыл ты, забыл уже, как в прежнее время лизал задницу всякому, кто хоть на вершок отрывался от земли. Навозом был, ты для таких, как я, тогда был все равно что подножный корм для домашней скотины, а теперь, смотри-ка, навоображал себе свободу, пузырь! Строишь из себя негоцианта!
      - Какого негоцианта, помилуй!
      - Про негоцианта к слову пришлось, а вот...
      - Что-то тебе много случайного приходит в голову, - перебил Чудаков и, наливая по-новой, с гротескной для их тесной компании отчужденностью обошел Карачуна.
      - А мне? - крикнул тот.
      - Спляши, а я гляну и, может, налью, в противном же случае останусь при мнении, что нет у тебя таких заслуг, чтобы я с тобой делился живой водой.
      Карачун стремительно выбежал на середину комнаты, танцуя, в неистовстве делая фигуры. Чудаков принял его искусство, оценил по-достоинству, и, снисходя, предупреждал, наливая, чтоб больше не позволял себе Карачун болтать лишнее. Карачун взял водку в рот, посмаковал, держал напиток, дивясь его обжигающей нежности, в устроенном из языка резервуаре, а выпив, презрительно выцедил:
      - Я тебе так скажу, иуда. Ты в Организацию вошел не для того, чтобы служить правому делу. Не во имя народа.
      - А что ты знаешь про Организацию?
      - Ты нам должен представить полную характеристику Организации. Говорю тебе: карты на стол! Сполна опиши дислокацию, параметры, точки размещения охраны и то, что можно счесть готовым планом захвата этого враждебного нам плацдарма.
      Замедлявшими ход перед атакующим броском, толстенно ползущими в траве гадами были Чудаков и Карачун, вытягивая шеи, они смотрели друг на друга белыми от ненависти глазами.
      - Ты болен, - с отвращением изрек Чудаков, - и мой диагноз: белая горячка.
      - Об Организации он знает все, что знаю я, - сказал Зотов. - Должен же был я с кем-то поделиться информацией!
      Отвлекся Чудаков на мгновение от своей враждебности, чтобы уделить Зотову внимание человека, тоскующего оттого, что обманут в своих лучших чувствах.
      - Вы оба в белой горячке, раз называете Организацией то, что я называю учреждением. Выходит, я говорю: белое, а вы тут же не обинуясь выдаете это белое за черное.
      Затем Чудаков разъяснил непосредственно Карачуну:
      - Я поступил в учреждение, чтобы зарабатывать деньги. Ничего другого у меня на уме не было.
      - А в результате лизал задницу предателям и врагам народа, - определил Карачун. - Но теперь я беру Организацию в свои руки. Ты готов мне служить?
      - Смотря, сколько платить будешь.
      В этом близком к объявлению военных действий соревновании душ Карачун присвоил себе миссию борца за чистую идею, и Чудакову волей-неволей пришлось выкраситься в убогого и наглого корыстолюбца, каковым он в сущности и был. На тонкое замечание о зависимости усердия от количества платы за него Чудаков никакого ответа от внезапно впавшего в умственное рассеяние Карачуна не получил и потому имел все основания считать себя непобежденным. Вскоре гости покинули чудаковскую квартиру с твердым намерением обосноваться в комячейке. Карачун вытанцовывался, заряженный идеями и укрепленный водкой. Гостеприимный хозяин, хотя и был навеселе, вызвался отвезти их на своей машине. Однако едва они спустились вниз и шагнули из подъезда на тротуар, как из остановившегося у ворот крошечного автобуса выскочила Аня. Складным веером она замельтешила перед стариками, сжималась и расползалась вдруг, усеивая пространство вокруг себя причудливыми рисунками, и обмахивалось ею пышущее жаром лицо города.
      - Что, дядя, опять глаза залил? - напустилась девушка на опешившего Чудакова. Но тут, разглядев Зотова, возликовала: - О, Зотов! Ваша жена всю Россию вверх дном перевернула, вас ищучи, а вы здесь пьянствуете!
      Зотов стал эпичен: его ищут, перелопачивая отечество, ищет фурия.
      Чудаков, пользуясь тем, что внимание племянницы переключилось на Зотова, большим кроликом припустил за угол дома, где стояла его машина. Он был тверд в намерении исполнить свою роль радушного хозяина до конца и самолично отвезти приятелей в комячейку. Между тем худосочный, впалый весь и вопросительно наклоненный вперед напарник Ани по телевизионной службе, небритый и бледный, как узник подземелья, с костлявой, почти еще подростковой угловатостью движений вдруг вылез из автобуса и, утвердив на плече камеру, стал наводить ее на Зотова. Природная его вялость и лень преодолевались сейчас желанием угодить Ане, отчего и прыщи на лице заиграли солнечно. Некоторым образом он зарозовел. Малый знал страсть девушки участвовать в расследованиях великих афер - всегда-то говорилось при этом, что вот уж теперь афера не иначе как главная в столетии, и решил, что не повредят их архиву документальные кадры, удостоверяющие факт существования человека, ради которого переворачивают вверх дном Россию. Он снимал, и за те несколько секунд, что отвел ему Господь на эту работу, пролетел у него сквозь вечное недосыпание коротенький сон про Аню. Он ступил за порог, слышит: ай, мальчишечка, давай поцелую, - это говорит Аня, возникая перед ним, в голосе ее смех, а в глазах искорки. Что за дом? что за место? Оператор не знает, никогда не снимал ничего подобного. Все погружено в теплый сумрак. В сновидении близость его к Ане даже глубже и ощутимее, чем в его мечтах, хотя и без них тут, конечно, не обошлось. Аня душит его в объятиях, у нее подмышки пахнут здоровьем и бодрой силой. А между тем их еще разделяет расстояние, еще не ответил он ей и не побежал на ее зов. Недоумевает оператор: откуда же ощутимость ее прикосновений? Нет у меня денег, чтобы заплатить тебе за поцелуй, горестно сознается он. А и бесплатно, смеется Аня, и он подбегает к ней с терпеливо нажитой сердцем любовью, а она оказывается большой, как башня, как пожарная каланча. Взгромождается на него, сучит по его бокам голыми пятками, подгоняя, чтобы взлетал в ночное невидимое небо. Проявляет себя Аня ведьмой и хочет лететь на шабаш.
      - Не снимать! - рявкнул Карачун, судорожно трезвясь перед оператором.
      Телевизионщик в полусне, но бдительно навел камеру и на него.
      - Снимать, снимать! - весело одобрила действия коллеги Аня. - Страна должна знать своих героев!
      Летят оператор и девушка по темному небу, наездница неприметным усилием истощает на себе одежду и становится ужас какой большегрудой, и, большерукая, раскладывает она звезды по небосводу в угодном ей порядке, а вдали уже виднеются огни костров, вокруг которых как безумные пляшут ведьмы.
      Карачун заботился о секретности. Он думал не о том, что Зотов находится в бегах и что на него самого, совершившего сегодня немало странных поступков, уже, может быть, объявлен розыск. Первейшей его заботой сделалось теперь соблюдение той огромной тайны, которую ему доверил бывший инженер Зотов. И он грудью встал на защиту своих новых позиций. Растопырив пальцы, он ладонью закрыл оператору всякую видимость.
      - Убери руку, - попросил тот жалобно, потому что ему не хотелось терять сон, в котором Аня показывала себя с самой неожиданной стороны. Любил он большегрудых, большеруких, задастых, и Аня была теперь из их числа.
      Карачун, разгоряченный обуревавшими его идеями и выпитым, покачнулся, и его рука нашла опору в объективе камеры. Отборное мясо с ладони превосходно выкормленного партийца грубо полезло внутрь аппарата как в мясорубку, и огненный фарш ударил оператору в пристальный глаз. Голову несчастного орудием его производства дикая сила притиснула к стенке автобуса, на котором он, любящий, подбросил напарницу к дому. Пока ехали, были будни, казавшиеся вечными, теперь наступил ад. Оператор тоненько запищал от боли.
      Аня, захлебываясь возмущенным криком, налетела на Карачуна и ударила его кулачками в грудь. Крепкий на вид гриб этот трухляво всколыхнулся и едва не упал. Оператор скулил, и Карачун скрипел, все еще выбирая между устойчивостью и падением. Аня ругалась. Было у Зотова чувство, будто он попал в сумасшедший дом. Вдруг скрипнули тормоза - это подъехал Чудаков, крича собутыльникам, чтоб скорее садились. Чудаков кричал. Слишком много было шума, визга, нечленораздельности, оборванных на середине фраз и полуслов, как бы чем-то напуганных и оттого потерявших связь между своими частями. Зотов зажал уши руками. Голова раскалывалась. Звуки побеждали, скопищем голодных и злых крыс они подбирались к его мозгу, который Зотов вдруг увидел перед собой тлеющим, как кончик торчащей изо рта сигареты. Более обстоятельный Карачун потащил его к чудаковской машине, и Чудаков сразу с места сорвался в бешеное движение, спасая для Карачуна ту драгоценность, которую он охранял теперь в Зотове.
      Аня хотела преследовать дядю на транспорте телевизионной службы, но оператор, который одновременно был и водителем автобуса, временно выбыл из строя. Согнувшись в три погибели и чудом не роняя камеру, он потирал ушибленный глаз. Вдавленный внутрь, этот орган своим напором произвел шишку на хозяйском затылке, и та шишка тоже имела кое-какие зрительные способности, всецело сосредоточенные сейчас на созерцании небесной бездны. Ждал он оттуда возвращения своей дебелой подружки, слетавшей на ведьминский шабаш. Аня отвела его к себе домой, чтобы посильно оказать медицинскую помощь.
      - Ничего страшного в действительности не произошло, - судила и рядила она.
      Парень и впрямь несколько преувеличивал постигшую его беду, надеясь тем вызвать у Ани сочувствие и желание раскрыться перед ним во всей своей большетелой подлинности. Что на затылке у него выскочил все тот же сбежавший с фасада глаз, не выдавив ни капельки мозга, свидетельствовало об отсутствии последнего, но и голь умственная на выдумки тоже хитра. Как бы не слыша выводов Ани, он с глухим стоном распластался на диване; хитрый, он рассудил, что Аня не откажет ему в помощи, даже не веря в ее необходимость. Аня подала ему стакан воды. Она боролась за его жизнь. Близость девушки была необыкновенной, откровенной, не искаженной ни бесполезными мечтами, ни обманчивым сном, с обезоруживающей прямотой двигалась ее рука пощупать его лоб или наложить компресс на раненый глаз, она склонялась к нему, чтобы порадовать хорошо организованной целительной озабоченностью, и больной томно вздыхал. Сон, однако, продолжался. Уже давно виднелись вдали огни костров, но в своем полете огромная ведунья и ставший небесным конем оператор как будто и не приближались к ним. Они забрались на чрезмерную высоту, чтобы деятельной всаднице было легче заниматься звездами, но и в холодном безвоздушном пространстве парень не испытывал недостатка ни в тепле, ни в воздухе, потому что оседлавшая его путешественница источала сильный жар, а для его дыхания она брала собственное, превращавшееся у нее на губах в кусочки льда, и вкладывала ему в рот. Он сосал эти кусочки, они таяли в его рту, и межзвездный кентавр был доволен.
      7.
      Расскажи о себе всю как есть правду, не скупись и не скромничай, так, пожалуй, можно бы воззвать к человеку, и какую же правду рассказал бы, например, оператор? Он недостаточно умен, чтобы верно оценивать происходящее. Он, выходит дело, раздвоился, не зрячая ли шишка тому виной? Но удивительный сон он завидел, кажется, прежде ее возникновения. А не в том, однако, важность, чтобы посчитать, что чему предшествовало, впечатляет другое. Смотрите! Обыкновенный регистратор с плоской лепешкой физиономии и впалой комариной грудью, дежурный при Ане, при ее подвигах, забито влюбленный в нее, с именем ее на устах запечатлевающий на пленку великие события, вернее сказать, все, что окружает и вертит его возлюбленную, - там среди всякой всячины впрямь может вынырнуть великое, - заурядная личность, ничтожество, мразь, тля, букашка без силы и вдохновения, глина, в которую забыли вдунуть жизнь. А в то же время необыкновенно парящий среди звезд господин, волшебным образом превращенный в практически мощное и благородное вьючное животное, т. е. человек необыкновенный уже одним своим участием в происшествии, скажем, небывалом, но имеющем, как это в должный час наверняка выяснится, свое особое право на признание за реальное, фактически светлая личность, беспрерывно работающая безукоризненным интеллектом ума и сладчайшей добротой души, сильный конь, отличный ковер-самолет, взгляду с земли кажущийся сияющим ангелом. Сам он отличал ли явь от сна? - допустим, да, может быть, даже очень хорошо отличал, но сам он делил ли: вот это истинная правда, достовернейшая вещь, а вот тут что-то из области фантастики? вот это у меня прямо-таки полное бесовское ничтожество, а здесь я близок к ангельскому величию? Вряд ли, куда уж, при его-то внезапном уклоне в противоречия! И то и другое было его жизнью. Все, что он видел и слышал, все, чем дышал, было его жизнью. Разве это отнимешь даже у такого жалкого субъекта, как он? Раздваивался, а в любви к девушке искал нового единства, и все, все происходящее с ним корнями уходило в его безответную любовь. Нет, вопрос следует ставить так: можно ли его правду, его не делящую на светлое и темное, истинное и сомнительное достоверность принять за общую, ценную для всех достоверность? Впрочем, не об этом пока речь.
      У парня этого была томность, у Ани - натурой она была цельнее на все сто, потому что перед нею он представал куцей нежитью, все равно что небытием, - у Ани совсем иного рода настрой, совсем другие стимулы, совсем иной пульс, тонус был, который у оператора безнадежно затерялся в каких-то нелепо разбрасываемых им мечтаниях. Она бы и крушение мира пережила, вышла бы из него помолодевшей и чем-то ободренной, он бы и собственной гибели не заметил. Но, пригревшись на груди у такой девушки, как Аня, такой человек, как оператор, способен-таки наломать дров. Аня жаждала деятельности, более активного внедрения в гущу событий, куда из-за своего израненного и ослабевшего соратника внедрялась, на ее взгляд, слишком медленно. Оператор мешал ей очертя голову броситься в бурлящий поток, цеплялся за нее. Грезил лобзаниями. Быстро он становился пережитком минуты, о которой девушке уже не лень и ни к чему было думать, и она кусала губы от досады, глядя на незадачливого ухажера. Скрипела зубами, лаяла на него. В конце концов оператор убоялся и отполз в тень. Необходимо подключить людей к процессу, знала девушка. Может быть, особого значения для расследования, которое вел Никита, появление Зотова и не имело, но столкновение на улице, когда оператор взялся за камеру, а некто и ругал, и бил его за эту чисто профессиональную деятельность, представлялось Ане заслуживающим внимания фактом. Ведь и она участвовала, ведь она защищала оператора, отбивала его у разъяренного незнакомца, позволившего себе атаки на гласность и даже нанесшего ущерб ее орудию. Повредил камеру этот негодяй. Никита сумеет сделать из случившегося надлежащие выводы и предъявить покушавшемуся счет. Аня теперь в собственных глазах была уже давним борцом за свободу совести, промышлявшим и в самые тяжкие, в самые безгласые времена, и хотела, чтобы Никита тоже видел в ней героиню битв их юности. Собственно говоря, Никиту свобода напитала и взрастила, и начинал он у свободы, как ни крути, всего лишь сосунком, а она была суть млеком этой путеводительницы всех думающих и волящих, ее налитой грудью. Сообразив все это, властно взяла она телефонную трубку, набрала гостиничный номер, а когда откликнулся Никита, услышала, кажется, в его голосе признательность за давнее кормление и, любящая мать, издала призывный рык, сообразуясь с внезапно зародившимся мнением, что грудь полна и доныне. Никита не понял зова, приглашения этого. Не пошел в миф, хотя девушка развертывала его ярко и захватывающе. Зачастила уже с некоторым обеднением речи представительница слабого пола: Господи, тут такое, тут такое творилось... приезжай! Любовь моя, мысленно добавляла она, и оператор, читая ее мысль, перекатывался на диване с боку на бок и с придушенным стоном, в кровь искусывая губы, хватался за грудь.
      Появление Никиты, который был чист, как умытый утренней росой лепесток цветка, развеяло завладевшие Аней чары. Она вышла из одури, распространенной на нее, судя по всему, размякшим оператором. Дельно, хотя и не без волнения, она поведала сыщику и примкнувшему американцу о неожиданном возвращении Зотова, о попытке заснять его на пленку и столкновении, едва не стоившем оператору глаза. Оператор все еще покоился на диване, был как бы жертвой сил зла, но кошачьим мерцанием глазок из-за спины Ани он показывал, что и эта последняя вносит некую лепту в мракобесие, отвержением его любви раня не глубже ли, не опаснее ли для жизни, чем иной когтистый насильник, сующий пятерню в объектив камеры, или какой-нибудь там подзаплутавший Зотов? Слив в одно душу и облик, неслышно, но впечатляюще он повествовал, как любовью своей нес свет, а обернулось это для него прикованностью к скале и поклевками налетающей страшной птицы; происхождение и вид пернатой твари не назвал, но растерзанная печень была налицо. Раны оператор, между прочим, вполне залечил, а с этой своей пресловутой печенью он попросту перегибал палку, но считал парень своим долгом (и ничего с этим поделать нельзя было) находиться при Ане, когда ее снова затягивает водоворот событий. Спросил бы лучше себя, когда же этот самый водоворот ее не затягивал.
      Никита впервые услышал о Зотове. Призадумался, обхватив подбородок ладонью и рассеянно глядя на американца, который сделал то же самое. Ане пришлось объяснить: Зотов сбежал из Нижнего, бросив жену и службу в Организации. Не исключено, его ищут, если, положим, не Организация, так уж по крайней мере жена. Медленно из рассказа девушки выплывал зловещий образ Карачуна. Все смолкло в комнате, упало до затишья перед грозой, ибо чувствовалось, заостренным в приключениях чувством угадывалось, что Карачун (имени его даже не знали) способен занять все еще пустующее место в кульминации разыгрывающейся на их глазах драмы, и в напряженной тишине лишь Томас Вулф пошевеливался с придыханием, проползал куда-то улиткой на фоне огромностей нижегородской яви. Всемирный скиталец доверял Никите и Ане, своим новым русским друзьям. Он с готовностью проникся доверием к оператору, который на деле доказал, что на него можно положиться. Беспримерную склонность к доверию американец проявлял потому, что ему хотелось рассказать кому-нибудь, какой он хороший писатель и какие великие романы вскоре напишет.
      Помнил он столкновение в темном привокзальном переулке и особенно смешное нападение Ани, поспешившей на выручку Никите, - пусть не сразу, не тогда же, но стало ему ясно, что он имеет дело с людьми, которым можно доверять. Втеревшись в эту странную жизнь слежек, погонь, драк, разговоров о таинственной Организации, он не чувствовал себя в ней чужим и лишним и за благо почитал, что его не прогоняют, ни к чему не обязывают, ничего не вменяют, не вкладывают в него, не мешают жить по-своему, не сердятся, когда он уходит приветствовать на вокзале московский поезд, и, возвратившегося, не спрашивают его, где он был и что делал. Для чего ему участвовать в этой жизни, Томас Вулф не знал, собственно, и вопроса такого у него не возникало, потому наверное, что ему была непонятна Организация, о которой его друзья столько говорили, непонятна и неинтересна, как вещь, страна или планета, которой он никогда не увидит. В его существе не было уголка, куда он он мог бы поместить размышление об Организации, фантазию о ней, хотя бы смутное представление. Зато у него было представление о мировом просторе и о необходимости покорять его, продвигаясь неуклонно вперед, что он и делал всегда, сколько помнил себя, и ему казалось, что и тот человечий клубок, который он образовал с Никитой и Аней, тоже катится по мировому простору, что это всего лишь одна из форм покорения мира, принятая здесь и приятная ему.
      Несколько иными глазами смотрел на дело Никита, он как раз многое вменял Томасу Вулфу в вину, многое вкладывал в него и ко многому обязывал. И если тот не понимал, что с ним работают, это еще далеко не означает, что работа велась с недостаточным напором. Никита считал Томаса Вулфа агентом разведки, профессионалом, матерым шпионом; он только не видел, что бы американец представлял какую-либо угрозу для миссии, которую выполнял в Нижнем он, московский сыщик, а потому надеялся в конце концов перевербовать заморского удальца. Организация не давалась в руки, постоянно ускользала в миф, в некую мнимую величину, а американец, он был под рукой, и если в его рослой фигуре каким-то там образом сосредоточились и схлестнулись интересы разных спецслужб, так почему бы и не поставить этого простака на службу делу, которому служил сам Никита? Дядя из Москвы одобрял действия племянника и руководил ими, направлял. Водили, однако, Примеров и Лампочкин дядю в тумане, забывал он, какой задачей сам уже и озадачил подчиненного, и, каждый раз как бы начиная с нуля, по трубке связи с Никитой требовал:
      - Доложить цель вербовки американца на нашу сторону!
      Есть доложить, отвечал Никита. Цель превосходила все мыслимые и немыслимые горизонты. Бодро сулил он начальственному дяде:
      - Совместно мы с ним не допустим использования Организации ни заокеанскими спецслужбами, ни доморощенными преступниками во вред России. А это уже подвиг.
      Мурлыкал дядя от удовольствия, слушая эти посулы, и видел оком воображения ордена, именые подарки от высших чинов государства, видел круги успеха, круги почета и славы. Видел он, как бедные друзья его, Примеров и Лампочкин, лопаются от зависти.
      Убедительно и соблазнительно Никита мог бы говорить о преимуществах строя, которому служил он, но американца не интересовала политика, он, едва родившись, поставил на ней крест. Так явствовало из его жестов и путаных объяснений. Здорово пускал пыль в глаза! Но русского сыщика на мякине не проведешь. Он подбирал другой искушающий мотив, и это ему, похоже, неплохо удавалось, вот уже говорил частный детектив о преимуществах русской литературы, да не очень-то и завирался, легко лилась у него пропаганда, и Томас Вулф слушал раскрыв рот. Тонко прошил Никита историческую канву прелестными блестками вымысла. Теперь упивался вербуемый именами знаменитых писателей, которые, входя в нижегородские пивные, требовали себе двойную порцию виски и выпивали залпом, закусывая фунтом черной икры. Работу свою Никита проводил на местах, там, где как нельзя лучше проявлялся дух выпивки и всемирной русской отзывчивости. Американца надо подпаивать, иначе он не сломается, целесообразно полагал Никита. Вводя его в очередной трактир, в лицах он изображал знаменитого Тургенева, небрежно бросавшего с порога: двойной виски! и полового, который, со всех ног кидаясь к стойке бара, истошно вопил: два виски в один стакан великому русскому писателю господину Тургеневу! Американец тотчас начинал ломаться. Всем своим видом выражал он жадность к просвещению. Уже не в веселом трактире и не в изображении друга Никиты, а в его собственной восприимчивой голове требовал прославленный поэт Некрасов фунт черной икры и большую ложку и с превеликой охотой откликался половой. После третьей рюмки задумывался Томас Вулф, для чего же эти великие русские, живя в стране происхождения и производства столь отменного напитка, как водка, пили виски, после четвертой признавал за водкой безоговорочное превосходство, а затем уже страстно желал потреблением исключительно водки исправить смешную писательскую предвзятость. Так, исправляя недоразумение, познавал он силу и правду державы, внезапно его приютившей, и становился ее патриотом. Разработчик хитроумного плана перевербовки Никита украдкой отдавал свои порции роем мух вившимся вокруг него бродягам и мнимо хмельными глазками взглядывал на свою жертву пронзительно. Протрезвев, американец говорил о пропавшей машине, нетерпелось ему найти ее. Никиту удивляла такая меркантильность: парень ставил дурацкую машину выше неотложной борьбы с ужасной мифологией президентских выборов, творимой где-то в недрах Нижнего. На его упреки Томас Вулф отвечал лаконично:
      - Дело не в машина, дело в зеленый папка.
      И все, на этом разъяснения американец сворачивал. Уже напряжением собственного ума Никита должен был приходить к выводу, что в угнанной машине осталась некая зеленая папка, которой его друг очень дорожит. Видимо, в ней хранились важные документы, так или иначе связанные с подлой деятельностью международных шпионских организаций. Смеялся над оплошностью классного агента Никита, мысленно показывал на него пальцем: важные документы оставил в машине, которую в любой момент могут угнать!
      Шпиономания, презрительно и надменно клеймил оператор слова и дела своего соперника, но не глубоко это было в его мыслях, лежало на поверхности, и если смотрел он на Никиту сверху вниз, то не потому, что до конца его постиг и обобщил, а потому, что на большой высоте длился его сон и с той высоты все люди казались маленькими и глупыми в своей суетности. Летит оператор по темному небу, имея внутри неведомо откуда взявшийся мотор во много лошадиных сил, ласково, без взбучек, не мешая думать погоняет его ведьма, и уже костры шабаша под ними, а оператор думает: почему же не снижаемся? Проносятся они над необозримым гульбищем, достигают мест, где костры реже и бледнее, и возвращаются затем к центру этого жуткого материка, занятому, видимо, самим князем тьмы, и снова проносятся не снижаясь, но все все хорошо там внизу видя и различая. Ведьма, сидящая на операторе верхом, улыбается, но ее улыбка как-то отрывиста, отрывается от змеистых губ и соскальзывает в небесную прорву серебристым месяцем, который, сплясав немного под музыку ведьминой души, нахлобучивается на нос оператора забавными очками. Он смотрит сквозь серебро на обнаженные тела ведьм, а они скачут вокруг огня и в огне, костры же помаленьку складываются в один большой костер, достигающий ночных облаков черными на концах языками, и страшные бабы, потрясая грудями, дрыгая ногами, жутковато белея жирными своими ляжками, теснятся в пламени, не причиняющем им ни малейшего вреда. Их вой, их счастливый гогот слышит реющий в небе оператор. Блестящими пылинками да соринками скатываются, жирными лепехами сворачиваются бесноватые бабы в гигантский ком, изнутри заревом мрачной одухотворенности занимающийся; встает у них своя заря, черная, а оператору жутко и весело...
      Словно примечание к сказанному вступает в область видимого зловещий Карачун, которому плевать на производимое им на окружающих впечатление, ведь сам он видит себя, конечно же, лучезарным и светозарным, несущим свет в головы и правду в сердца людей. С ним Зотов, они поселились на даче нижегородского мелкомасштабного партийца, который, хлопоча, красными глазенками подмигивая, красный нос держа по ветру, все выявлял, будто донельзя рад услужить высоким гостям из первопрестольной. Насилу от него отделались, мечтая отдохнуть в уединении. Юркий функционер, показывая дачные удобства и коммуникации, трубил, что-де ополчения в Нижнем хоть отбавляй, за этим дело не станет, а вот с вождями худо, потому как они здесь все равно что в черной дыре исчезают бесследно, т. е. как вожди, хотя как рядовые члены, может быть, и остаются; форматом, иначе говоря, не выходят, даром что поначалу пыжатся; взмолился легкий на язык изготовитель ролей: будьте же нам и нашему ополчению грозному Мининым и Пожарским! Может, и будут, или уже стали, кто знает. Пока, впрочем, перешли на заслуженный дачный отдых. Функционер тот одной рукой давал блага, другой принимал мзду за предательство. Служака Карачун окончательно уверовал, что обязан свято хранить зотовскую тайну, которая в его быстром на простые решения уме слилась с тайной самой Организации. Более того, порядком въевшаяся в кровь потребность служить чьей-то безопасности привела его к радостному, подразумевающему ревностное служение убеждению, что теперь он выступает как бы личным охранником такого важного государственного человека, как Зотов. И он находил опасным долго оставаться в Нижнем. Местные партийцы вполне способны донести о их местопребывании Моргунову, а того Карачун уже привык считать своим заклятым врагом.
      Его попытки рассказать здешней партийной общественности правду о Моргунове кончились смехом, шутками, криками одобрения, продолжительными аплодисментами, фактически ничем. Правда, эта общественность состояла всего лишь из двух-трех человек. К народу по необходимости осторожный Карачун не вышел, ограничился нижегородской партийной элитой, и не был ею принят с распростертыми объятиями, смеялись-то над ним, а образу Моргунова, пусть даже черными красками выписанному, рукоплескали. Беглецам предоставили убежище, но ясно дали понять, что против Моргунова бунтовать не намерены и другого вождя искать не собираются. Не вняли правде, которую выкрикивало обливающееся кровью карачуново сердце.
      Эти клопиками шествующие друг за дружкой, за поживой в рядок, в живую очередь выстроившиеся люди либо не хотели лишних хлопот, либо были продажнее самого Моргунова. Одно разочарование за другим постигало Карачуна - клопики подходили и кусали, один, другой, третий, пили из разоблачителя партийной измены народную трудовую кровь. Карачун не менялся, убеждений не менял, не сдавал позиций под тяжестью придавившей его партии, которая насквозь прогнила. Не сомневался в гниении, ясно видел его, но где же взять другую? Кормчий Моргунов, он всем предателям предатель, но ситуация, видимо, не такова, чтобы Моргунова тронуть. Кто будет руководить массами, если изъять Моргунова из обращения?
      Боже, Боже, за что оставил? В Нижнем, в этом городе больших революционных традиций, единомышленники смотрят косо, почти что уже и не признавая за своего. Как пить дать донесут Моргунову. Если уже не донесли. А оправдаться они завсегда оправдаются партийной дисциплиной. У них первоочередная задача каждого члена партии - очищать ее от внутренних врагов и предателей, и вот уже не Моргунов, этот доказанный изменник, а он, Карачун, как нельзя лучше походит на роль такого изобличенного предателя. Или, если уж называть вещи своими именами, на роль козла отпущения. Жертвой мистификации сознавал себя Карачун, большая, большая фантасмагория захватила его, опутав щупальцами и в лицо смеясь злым глазом.
      Опасно оставаться им в Нижнем, пора бежать. Но куда? Карачун терялся в догадках. Бегать по стране от Моргунова и Сенчурова ему менее всего улыбалось, да и не очень-то от таких проныр побегаешь. Говорил он себе внушительно: пробил час предпринять что-то радикальное, нечто такое, что в мгновение ока изменит ситуацию и сделает его, Карачуна, вершителем народных судеб. У них с Зотовым выход на Организацию, да только ведь ее голыми руками не возьмешь, и на кофейной гуще гадать не надо, что это так. Удалось бы взять, так словно по мановению волшебной палочки отпали бы все проблемы, все эти моргуновы и сенчуровы тотчас полетели бы вверх тормашками, за ними отправились бы в тартар предатели, засевшие в Кремле, и Карачун, народ возглавив, навел бы в стране порядок.
      Карачун отнюдь не был мечтателем. Но строго засекреченное существование Организации открывало такие перспективы перед тем, кто сумел проникнуть в эту тайну, что старый партиец мог позволить себе если не прямые мечтания, то по крайней мере какое-то мечтательное возбуждение. В таком возбуждении Карачун и сел ужинать, а была их трапеза скромной. Неприхотливо открыли банку рыбных консервов, Зотов раскидал по тарелкам вареную картошку, нарезали хлеб. Карачун водку разлил по стаканам.
      - Ну, Геня, - провозгласил он тост, - за победу!
      - В чем ты видишь победу и каковы ее результаты? - спросил Лебедев, выпив сначала.
      Карачун широко раздвинул границы рта и будто в яму бросил с вилки дюжину рыбьих понурых тушек, кругливших мертвые глаза.
      - За победу справедливости, а результаты еще увидим, ибо она в будущем, - неопределенно ответил он, решив сходу не ущемлять политическое безразличие друга своей суровой идейностью. Мнил Карачун, что между ними назрело серьезное объяснение; того, которого любил как брата, не оставил он надежды сманить в партию и сейчас за это бился тоже, не понимая, что в действительности им движет желание не столько внушить Зотову какую-то важную мысль, сколько разделить с ним свое возбуждение и заразить его им. Поскольку Зотов молчал, Карачун продолжил: - Надо бы найти кого-либо из твоих бывших сослуживцев по Организации, только чтоб покрепче Чудакова, чтоб даже с правильными убеждениями был человек.
      - Я ни с кем из них не сошелся и даже лиц их не помню, - возразил Зотов. - Да и на что они нам сдались?
      - Как на что? - Карачун задорно тряхнул головой. - Чтобы Организацию захватить, нам в ней пятая колонна ой как не помешает! Пусть выдают секреты, какие только знают. Дислокация, параметры...
      - Предателей не любишь, а сам готов на них опираться, - перебил Зотов устало.
      - Не путай, не путай, - построжал Карачун. - Ты смешиваешь день с ночью, кровь честную и геройскую в одну кучу мешаешь с гнилой жижицей, с сукровицей прокаженных, с пакостным дерьмом либеральным.
      Зотов понял: если спросить Карачуна, как и для чего он думает подчинить себе Организацию и понимает ли, насколько невелики его шансы на успех, тот снова ударится в свой революционный пафос. А все эти бредни уже надоели Зотову. Поэтому он лишь развел руками, показывая другу, что бессилен помочь ему.
      Карачун не рассердился на Зотова, но взглянул на него все-таки строго.
      - А то получается, об Организации знаем, а завладеть ею ради народной пользы не можем, - сказал он. - Несоответствие мечты и действительности получается, понимаешь ли... Нехорошо, брат. Не дело... Зачем ты мне тогда вообще о ней рассказал? Только раздразнил... Близок локоть, а не укусишь. Э, так не пойдет. Я Организацию возьму!
      Зотову послышался в голосе Карачуна нешуточный упрек, да и строгий взгляд он поймал на себе, и ему показалось, что Карачун чудовищное оказывает на него давление. А в глубине души он побаивался этого недалекого, грубого и даже как бы дикого человека. Смутившись, толстячок пробормотал:
      - Я тоже, Паша, знаю немало... И если мои знания должным образом сформулировать, выйдет, полагаю, дислоцация с параметрами, план мой даже хорош будет, а это уже тебе обеспечит половину успеха.
      - Та-ак... - оживился Карачун.
      - Но подумай сам, какие усилия нужны, чтобы моим представлениям об Организации придать четкую форму, более или менее достоверный вид. Если доверимся некой голословности, если останемся на почве пустых мечтаний, не избежать нам погибели. Но это мы пока еще о частном говорим, а если об общем, Паша, так вот тебе мои размышления насчет государственности. Нас государство вырастило, воспитало, дало нам образование и так далее, ну что ж, может, государству открыться? В обмен на блага. На какие, спросишь ты. Ты проси для себя пост, какой тебе по-душе, я же деньгами предпочел бы взять. Только вопрос еще, дадут ли, получим ли. А ну как выпотрошат да выбросят? С государством шутки плохи. Так вот, Паша, что я на самом деле думаю. Коммунистов твоих - побоку, от них только и услышишь: бескорыстно послужите борьбе за счастье трудящихся! Но это уже не по мне, потому как я большой путь испытаний и страданий прошел и хочу теперь исключительно отрады, спокойного счастья. Надо секрет наш иностранцам продать. Американец тут бродит. Слыхал? Надо с ним сторговаться.
      - Такой ты вывод делаешь? - нахмурился Карачун.
      - Да, Паша, такой, - отчаянно и с какой-то уже сумасшедшей уверенностью вел дальше Зотов, - такой вывод, Паша, у меня получается, что в государстве российском нам места нет. С американцем же столкуемся без проблем. И остаток дней проведем в каком-нибудь райском уголке.
      Мрачнее тучи стал Карачун.
      - Залгался! извратился! бешеной собакой завыл! - шипел он.
      Не слова, а обжигающий пар вырывался из трубочкой вытянувшихся губ партийца, и Зотов боязливо отскакивал.
      - А на кой черт, по-твоему, американцам эта Организация? - вдруг спросил Карачун.
      - Может, они своего кандидата захотят продвинуть, - пискнул Зотов.
      - Гляди-ка, план у тебя какой готов! Каких гнид в голове завел! Не душа у тебя, Геня, а грязь одна!
      Шумел Карачун, но продолжал Зотова любить, как брата. Кусок больше не шел ему в горло. Он встал и подошел к окну. Так вот на какую дорожку хочет толкнуть его друг-приятель? У Карачуна возникло искушение выхватить пистолет и выстрелить Зотову в голову. Однако любил Зотова.
      Продырявить сердце этому предателю. Но есть ли у него сердце? Может ли быть сердце у человека, который готов действовать во вред собственной стране, может быть, и погубить весь свой народ? Значит, в голову. Но что потом? Пустить пулю и себе в висок? Себя тоже любил.
      Карачун задумался. С концом Зотова не останется, судя по всему, у него, Карачуна, никаких дел на земле. Кому он будет нужен? Но то, что предлагает Зотов, невозможно даже в страшном сне. Уж за одну только мыслишку продаться американцу ради паразитической жизни в райском уголке проблеял ведь ее Зотов, посмел-таки! - Карачун имеет полное право поставить негодяя к стенке. И поставит. Сейчас поставлю, мыслил Карачун. Надо заставить Зотова думать иначе. Но как это сделать? Не любил, страсть как не любил Карачун неразрешимых вопросов.
      Стоял у открытого окна и печально смотрел в ночь старый партийный волк, чувствовал себя выброшенным за борт. Луна обливала бледным туманным светом поле перед дачей и темную гряду леса на его дальнем краю. Был в этом лунном пейзаже тот же тупик, в котором блуждал теперь Карачун, и тот же ужас обреченности, что брошенным зверьком подвывал в его душе. Прямо из ночи перед ним вдруг соткалось не размыкающее губ, едва ли воздухом и кровью насыщенное, а только словно и знающее что металлическим отливать блеском лицо. Вроде бы четко выписанное и вместе с тем неуловимое в чертах своих. Человеческое и как будто нечеловеческое, медленно, словно на века, определял кто-то сидящий в Карачуне. Может быть, выструганное из дерева. Пожалуй, снисходительно соглашался второй карачунов сиделец, неторопливо, с важностью потягивая из трубочки сладкий табачный дымок. Беседовали у аккуратного костерка на берегу реки, на противоположный, скрытый в темноте берег которой живым еще никто никогда не переправлялся. Но обезлюдел вдруг Карачун, как перед страшной, берущей насилием смертью. А может, это она, неестественная, и была? То крутились на уме у него чертиками мировые вожди трудящих-трубящих, бородатые карлы-фридрихи вымогали у мутящих воду моргуновых явку с повинной, а лысенькие ильичи тех покаянных иудушек пускали в расход для надежности, теперь вдруг - ничего, одна пустота, да еще берег, на котором живому не жить.
      Ненужно высветилось: я тебе, Геня, говорю сейчас истину, умирать гадко, Бога нет, - вроде как даже вслух сказал и большими, кажется, буквами спроворил для памятки возлюбленному брату. Замерла душа. Зотов ничего не ответил, даже не повернул головы на звук карачунова голоса. Может быть, так: человек говорил человеку, а слова, не все, конечно, только некоторые, уходили за экран, на котором разыгрывалась их подлинная жизнь, в какое-то другое существование, противоположное этой их привычной подлинности, хотя и не менее значительное. Не успел Карачун провести различие между сном и явью и уж тем более между мечтой и действительностью, различие, которое помогло бы ему придумать спасительное решение и принять необходимые меры. Возникший в саду незнакомец, выдув на губах стальной пузырь улыбки, направил на него пистолет. Обреченный увидел крошечное отверстие, и всей его жизненной силы не хватило бы, чтобы, затолкавшись в это отверстие, задушить таящуюся в нем гибель. Негромкий хлопок прекратил существование борца за чистоту партийных рядов. Упал и умер, и, возможно, умер прежде, чем упал; кончен был Карачун пулей в лоб.
      Вавила, а это был он, из лунной таинственности вышел на живую человеческую сторону, легко и бесшумно перемахнул через подоконник, перешагнул через Карачуна и мельком взглянул на тихого Зотова. Зотов не знал, как жить теперь, после гибели Карачуна, который поддерживал его, то огорчая, то радуя, иной раз и денежку подавая на продление юродства, - не было больше карачуновых радостей и печалей, не было глупостей его и милостей, все пропало без следа, и Зотов стал как малое дитя, заплутавшее в лесу. На жалобное детское ауканье вылез из тьмы великолепно чудовищный Вавила, грозит пистолетом. Зотов его полюбил за то, что сразу всю свою беспомощность перед ним осознал. Вавила кушал, закусывал после острых ощущений, которые, впрочем, может быть, только хотел бы изведать. Он не испытывал ни ненависти, ни даже презрения к Зотову, слабоумному, сидевшему за столом с открытым ртом, с поднятой в руке вилкой, на которой болталась выловленная в консервной банке рыбья тушка. Пуфф! сделал ртом Вавила, и Зотов упал под стол. Тотчас поднялся, нимало не обескуражив даже предыдущей позы, сел прежним манером, иначе сказать, болван болваном.
      Сказано уже, что Вавила надумал перекусить. Он молча загрузил собой тоненько поскрипывающий стул и взял вилку Карачуна, не творя этим никакой символики, просто другой не оказалось под рукой. Велел Зотову:
      - Налей мне.
      Зотов ему не скупясь водки налил в стакан, так и не закрыв рта и руки, в которой держал вилку с нанизанной на нее рыбешкой, не опустив. Вавила забавлялся иногда с детьми и дурачков напрасно не обижал. Разрядил он сейчас тревожную атмосферу тем, что шуточно направил в сердце Зотову вилку, как бы пыряя ножичком, ну а Зотов - неплохо это у него получилось, рыбку разве что сронил - отвел удар своей, как бы фехтуя. Зотов думал, что это серьезно и он защищает свою жизнь, а Вавила, тот знал, что шутит, и потому усмехнулся, решив, что шутка удалась, но усмехнулся, само собой, сдержанно. Закинул в пасть себе водку, Зотов же не заметил, прикасался ли этот Вавила вообще к стакану или поднял содержимое его до своего рта умственным повелением. Смотрел во все глаза Зотов и ничего все-таки не видел.
      Вавила выполнял важное задание, работал как заведенный и в сущности на износ, и ему некогда было позаботиться о пропитании, а сейчас он уже проделал большую часть своей работы и, почувствовав, что проголодался, сел подкрепить силы. Вилка покойного была грязной. Брезгливо поморщившись, Вавила вытер ее о рубаху Зотова, и Зотов, подставляясь в качестве салфетки, все же не выходил еще из оцепенения, но вдруг на мгновение он взглянул на себя глазами Вавилы, который смотрел на него в упор, едва приметно усмехаясь, и понял, что пора бы, однако, выйти. Он закрыл рот, опустил руку и, тихонько положив вилку на стол, сказал Вавиле:
      - Здравствуйте.
      Леший этот не ответил напуганному мальчугану. Уходили слова за экран. Челюсти Вавилы беззвучно и быстро перемалывали пищу. Он задумчиво смотрел на Карачуна, неподвижно лежавшего на полу у окна. И Зотову показалось, что убийца думает о своей жертве. Это было совсем не так, Вавила вовсе не думал о Карачуне, даже как бы уже и позабыл о нем, а смотрел на тело просто потому, что оно попало в поле его зрения.
      В душе Зотова, однако, упорствовало желание добросовестно, кропотливо изучить и осмыслить думы Вавилы о Карачуне, о жизни и смерти этого теперь уже определенно несчастного, заслуживающего соболезнований человека. Но у Зотова вслед за этим остро и четко проносившимся желанием поднималась пылью ужасная путаница, спрашивал - отчасти, правда, и не своим умом, а как бы умом Вавилы, убийцы, - спрашивал, в общем: а может, это я думаю? Может быть, это он, Зотов, размышляет о распростершемся на полу Карачуне. В вопрос тут же закрадывался сарказм, и он перекраивался в похожий на прежний, но звучал чуточку иначе, с двусмысленностью, которой в первой случае не было: а могу ли я думать? - похоже, да, но прежде всего каким-то психологическим касательством к мертвому телу Карачуна, а поскольку шла и некая умственная игра с этим телом, забава, то внутри сходства самым неприятным, неудобным, даже подлым образом гнездилось различие. Думать-то он думал, но о Карачуне ли? и можно ли было всерьез думать о Карачуне, который минуту назад был жив, а теперь вдруг совершенно прекратился? Однако и о себе не мог сколько-нибудь ощутимо и существенно размышлять Зотов, он был как мертвое тело, и по заслугам не ответил ему Вавила на приветствие.
      Все-таки он тут же чувствовал еще вопрос: за что убивают людей? Дорожил этим вопросом, его кружащей голову красотой, но не смел им увлекаться, потому что и его самого могли убить, даже наверное был теперь его черед. Вот только смерть Карачуна слишком уж настаивала на своей очевидности, на своей, если можно так выразиться, режиссуре. Дело не в том, что Карачун был уничтожен при полноте сил, замыслов, движения, это со всяком может произойти, а в том, скорее, что в глазах Зотова он из-за своей неприедающейся карикатурности был основательно заявленным персонажем некой истории, которая не для того пишется, чтобы просто так, за здорово живешь, отдавать и растрачивать своих участников, ей-Богу, не для того. Зотов глубоко ощущал эту историю, и крепок был ею Карачун. Смерть же пришла за ним и без обиняков убила его, как бы говоря: нет, будет по-моему, а ваши истории меня не касаются. Значит, то же могло случиться и с ним, Зотовым, который даже еще и не определил толком свой сюжет, не выбрал для себя ничего и не знал, на что решиться. Видя обстоятельства дела под таким углом (зрения, падения, отражения), а из-под прихватившей его омертвелости он именно так и видел каким-то сжавшимся в быстроту суждений клочком сознания, Зотов винил в гибели своего друга не Вавилу, который взял да выстрелил, а смерть вообще, опасную и для него и для того же Вавилы, который пока резче всего обозначился тем, что не ответил на его приветствие. Тут, впрочем, начинал Зотов некую историю, определялся в ней. Он поздоровался с Вавилой, а тот проигнорировал. Это можно было обыграть, затянуть на долгий срок, дождаться даже, что злоба людей, пославших смерть Карачуну, выдохнется и уже не будет высматривать и его зловеще мерцающим глазом. Действительно, если человек убивает другого человека, а затем сидит, ест, смотрит на убитого и явно размышляет о нем, значит с таким человеком можно говорить. Этот человек создан для беседы. Зотов думал, как бы сразу задать разговору реалистическую тональность, не внедрив по оплошности в Вавилу подозрение, что он единственный на даче сохранил выдержку и здравомыслие. Попытаться что-то шевельнуть в душе этого трогательно жуткого человека, пробудить сомнение в целесообразности дальнейших убийств. Иными словами, следовало прежде всего внушить Вавиле: послушай! кто перед тобой? поверь, это достойный тебя собеседник!
      - Вам будет со мной интересно, - проникновенно шепнул Зотов.
      Вавила, видимо, не услышал, и это было кстати. При всем своем настрое на реализм Зотов сказал что-то несуразное, не выдерживающее критики. Тогда он спросил дрожащим голосом:
      - Вы меня убьете?
      - Нет, - ответил Вавила, не взглянув на него.
      - Хорошо! - воскликнул Зотов и засмеялся радостно.
      Но и этим смехом он, судя по всему, мало заинтересовал Вавилу. Разговор не складывался. Вавила сказал:
      - У меня приказ убить только этого, - едва уловимый кивок на труп, - а тебя доставить в Москву. Сейчас поедем.
      В Москву? Зотов причмокнул, довольный. Прозвучало обещание, Вавила посулил ему Москву, это было в некотором смысле даже похоже на подарок судьбы. Отчего же и не хотеть было Зотову податься в Москву, подальше от города, где его друга настигла смерть, до какого-то момента несомненно угрожавшая и ему тоже? О, что-то изменилось в поведении Вавилы, и он по ходу пьесы раздумал стрелять в Зотова, может быть, сыграло роль то, что он поел, перекусил и, повеселев от сытности, решил, что одного трупа вполне достаточно. Приказ? Не очень-то верил Зотов в его силу. Раз у человека в руках оружие, он вполне способен выстрелить в тебя, даже имея приказ не трогать твоей жизни. Такую постановку вопроса воспринимал сейчас Зотов, а не какие-то там копошившиеся в головах людей задумки, желания и не слетавшие с их уст распоряжения. У Карачуна этих самых задумок и желаний было сверх меры, а где он теперь, Карачун-то? Может быть, судьбе угодно его, Зотова, поставить на карачуново место, даже с некоторой натуральностью преобразить именно в Карачуна, не мертвого, разумеется, а живого и делающего дело? Зотов был согласен на такое преображение. Приободрившись и осмелев, Зотов спросил:
      - В Москву? - потер руками толстячок. - А зачем? С какими планами?
      Вавила не ответил, откровенно проигнорировал вопрос, и Зотов понял, что его любопытство должно знать границы и определенные границы не переступать. Но известно ли Вавиле, что спрашивал его не кто-нибудь, не посторонний и случайный человек, с которым некогда и не к чему иметь дело, а тот, кто не без достоинства заступает на место Карачуна?
      - Я - Карачун, - шепнул он.
      Опять не ответил Вавила, господин, с которым более чем трудно было завязать оживленный разговор. То ли не расслышал зотовский шепот, то ли не пожелал вдаваться в довольно-таки сомнительное сообщение. Чтобы чем-то занять себя, Зотов перевел взгляд на подлинного Карачуна, гадая, удалось ли ему, Зотову, взять от того достаточно сходства и права участвовать в истории, в которой Карачун участвовал живым, но не мог участвовать мертвым. И тошно ему сделалось быть Карачуном или только носить в себе Карачуна, хотя он понимал, что и Карачун на его месте испытывал бы точно такое же чувство, отвращение, о котором Зотову оставалось бы только сожалеть. Вавила, однако, не дал ему времени разобраться во всем этом, под натиском Вавилы он не успел даже по-настоящему расчувствоваться по поводу безвременной кончины приятеля. Закончив ужин, начатый Карачуном, Вавила встал и жестом велел Зотову следовать за ним.
      Они выключили свет на даче, но запирать дверь не стали. Вавила оставил машину метрах в двустах от ворот. Шли к машине в гробовом молчании. Зотов пугался каждого шороха. Лишившись той поддержки, которую оказывал ему даже мертвый Карачун, упал он духом и тщетно пытался сосредоточиться на мыслях о будущем, о том, что его ждет. Плохо у него это получалось, никак, вообще не получалось. Не вырисовывалось впереди ничего, кроме образа ядовито ухмыляющегося Сенчурова. Следовательно, не удалось Зотову преобразиться в Карачуна, в человека, которого невозможно убить, потому что дважды одного и того же человека не убьешь. Жаль, жаль... Вкусил бы независимости, неприкасаемости, познал бы, каково оно, быть недоступным, а то ведь только и есть, что мерзкий Вавила над ним издевается, только и будет, что вселенский этот негодяй и мошенник Сенчуров станет над ним измываться. В машине Вавила надежно связал ему за спиной руки и велел располагаться на заднем сидении. Лучше всего лечь, и, естественно, не трепыхаться. Зотов так и поступил.
      И если Зотову в его подневольности недосягаемые звезды над помчавшейся машиной - сломя голову помчалась она, казалось Зотову, а это просто Вавила рванул на всю катушку, железно ринулся вперед, железной лавиной, - звезды казались маленькими и ненужными, мнились этакой бесплотной чепухой, то оператору, именно среди этих звезд носившемуся как среди мелочей домашней обиходности, оператору, заделавшемуся как бы существом надмирным, - а все потому, что коротким и звонким узором вплеталось в его бодродействия чудесное сновидение, - ничего не стоило самого Зотова, субъективно мыслящего себя большим и нужным, превратить в одну лишь видимость, а то лишить даже и ее. Не язвя и не выпячивая своего превосходства, здоровым, бархатистым от сытости смехом засмеялась ведьма над зотовской моллюсковостью, над его жалким заточением в раковине, бесполезно влачащейся к цели, которая больше не существовала. Оператор хихикнул вслед за ней, дробя хихик в пародии на всех кстати и некстати подпихивающихся к жизни милой его Анечки, а как подхватил он это веселие, то смех между ними и выстроил в холодном звездном дожде причудливую конструкцию из льда, по которой ведьме легко было передавать оператору воздух, если у того ощущался недобор на вдохе. Впрочем, оператор сам уже не чувствовал ни в чем недостачи, не созерцал каких бы то ни было недостатков, не видел в окружающем его мире никакой ущербности, и если не говорил о совершенстве и не рассуждал о путях достижения его, то лишь потому, что оно и нелепо говорить о ставшем твоим, тобой и твоей жизнью. Они маятником качались над костром, вдавившим свои языки в неугомонные тела торжествующих ведьм, и наездница была само совершенство, а оператору этого и было довольно. Он видел, что в живом клубке внизу мелькали теперь среди огня и локтей знакомые лица, как-то туда незаметно проникшие или неведомой силой там плененные, - этих людей он частью знал, а большей частью не узнавал, но понимал, что они в любом случае связаны с ведьмой, воспользовавшейся его необыкновенной физической силой и выносливостью, и ему следует всмотреться в них с особой пристальностью. И оператор напрягал, посмеиваясь, зрение, вольно или невольно раздвигал пределы видимого и ресницами, прямыми и твердыми, как луч прожектора, пошевеливал угли гигантского костра...
      Утром, или в иной какой час, да и кто знает когда еще, в какое такое время года, кто-нибудь ненароком проходящий, заподозрив неладное, проникнет, соблюдая необходимые меры предосторожности, на дачу в уютном дачном поселке, а случись это, обнаружен будет труп Карачуна, не более, вопрос только, произойдет ли это вообще.
      Поворачивал оператор к неразлучной с ним спутнице лошадино вытянувшуюся физиономию и скалил крепчайшие зубы, но едва начинал добродушное ржание, как оборачивался снова худосочным и слегка прибитым малым, встречался с не слишком-то приветливым к нему взглядом Ани, той самой, которую, однако, распирало счастье. Возвращение Зотова в Нижний она выдавала за благовидный предлог вновь привлечь к себе внимание Никиты и в приятном содружестве с ним вывести в Нижнем на чистую воду таинственную Организацию, - в порыве страсти они выйдут на след жутковатой надстройки (базис, тот пока еще ничего, не прогнил напрочь), горячо докопаются до истины, проведут, глядишь, какой-нибудь важный, решающий следственный эксперимент, а там уж не за горами и ликвидаторский акт, уничтожение разросшхся преступных метастаз. Видела Аня в своем воображении картины всяких величественностей.
      - Просто удивительно, что я узнала его, - тараторила она, - этого пресловутого Зотова. Я раньше и встречалась-то с ним раз или два, да и то мельком. Вот что значит профессиональная память.
      - Профессиональная? - переспросил Никита иронически, высмеивая в соратнице наивную спешку приобщения к сыщицким делам..
      - Я работаю на телевидении, - с гордостью ответила девушка.
      - А раньше работать комсомольский вожак, - вдруг напомнил Томас Вулф и посмотрел на Аню многозначительно.
      Вон как, запомнил же! И вроде бы ничего из ряда вон выходящего не сказал мистер, а просто и хорошо стало на душе у этих людей, объединенных старанием покончить в жизни со всякой чудовищностью. Даже и Никита простил бы сейчас Ане, когда б она вдруг снова взялась за свои прошлые делишки, дальновидно подхватывая общественные нагрузки и думая поскорее приступить к изучению Маркса, чтобы понять, что он замыслил и чего хочет от юной поросли ее родной страны. Все рассмеялись, не исключая оператора, который, впрочем, еще плохо разобрался, что за отношения царят в этом, как выражался Чудаков, "интерполе" и для чего Ане нужно было посвящать заокеанского гостя в подробности своей биографии.
      Кстати, о Чудакове.
      - Скажи лучше, где нам теперь этого Зотова искать? - обратился к реалиям дела Никита.
      Аня тотчас напустила на себя солидный вид, движением прекрасных рук, шевелением тонких пальчиков устроила театр теней, в котором имела роскошную бороду и одежду сказочного волшебника, и, выйдя маститым судьей, рассудила:
      - Раз их увез дядя Федя, то... известно где!
      - Где же?
      - Может, в морге, - вставил мрачно фантазирующий оператор.
      - Типун тебе на язык! - крикнула Аня, сверкая на парня глазами; топнула ногой. - Иди лучше домой, что ты тут трешься?
      Оператор смиренно поставил на себе крест. Сморозил глупость! Не потеряв надежды, принялся тоном робкого просителя оправдываться:
      - Я же потому сказал это, что твой дядя был пьян, а сел за руль... В общем, просто с языка сорвалось... Я останусь, Аня... Позволь мне остаться, - унижался незадачливый, - я еще пригожусь... Машина к тому же... Я могу баранку крутить, а это, согласись, уже плюс для меня... Мог бы наш американский друг, но ведь у него машину угнали, не так ли?
      Снизошла девушка к мольбам оператора. Он хоть и проявил бестактность, а все же высказался правильно и дельно; и не только как-нибудь там по-своему, скромно был прав оператор, а вообще, и если уж на то пошло, так даже и в высшем смысле. Покочевряжилась Аня, но в конце концов простила оператора, тем более что о том просили ее остальные. Разгладилось ее лицо, его черты, которые было грозово укрупнились, замельчили разным постоянно и многообразно живописуемым добром, она поняла к тому же, что как ни глуп оператор, а сказал все-таки отменно правильную вещь. А оператор хотел уже к ногам ее приникнуть. Величественным жестом она его остановила. Не нужно! Почти уже прощен он. О чем-то напряженно размышляла девушка. Смутная догадка вырисовывалась в ее воспаленной голове: а ну как разобьется дядя Федя? Тут было о чем призадуматься, над чем потрудиться уму. Прав, тысячу раз прав оператор! Поездка дяди Феди. Куда и с какой целью? В нетрезвом виде. Куда ж это подался старый дуралей, под мухой будучи? Никогда прежде не садился за руль пьяным, не позволял себе подобного. Дело принимало скверный оборот. Все так сопряжено с риском и в конечном счете все... так непонятно! Испортилось у Ани настроение, и оператор винил себя: я тому виной, я испортил ей настроение.
      - Надо искать их... - произнесла девушка упавшим голосом.
      Тут вдруг и появился Чудаков собственной персоной. Он вернулся в сумерках домой и выпучил глаза, даваясь диву: племянница понятно зачем тут, но Никита, американец, оператор, они-то чего? Почему сбежались? зачем тут? Смотрят как на подозреваемого. Как будто он у них на допросе. По какому праву приняли облик инквизиторов? Бултыхнулся старик на кровать, она была для него по нынешнему его гонору все равно что водоем, и бросился, прыгнул он очертя голову, как в омут, головой тут же зарылся под подушку, под шелковым покрывалом прикинулся пьяным и невменяемым, с бесами заодно затянул хрипло кабацкую песенку (оператор сдуру подтянул, попутала нечаянно и его нечистая сила), да не тут-то было, дескать, не пьян и нас ты вокруг пальца не обведешь, отвечай-ка на наши вопросы, а на бесовскую помощь упования не держи. Инквизиторы, они инквизиторы и есть. Весь хмель упал с Чудакова. Встал он босой, в помятых брючках и дрябло болтающейся на испуганном теле рубахе, сущим дурачком, христосиком, скоморохом вытянулся, стоит, переминаясь с ноги на ногу, и ждет печального решения своей участи, дожидается окончательной плачевности. Вся международная клика набросилась на него. Тут старик взбодрился и взыграл. Почему? По какому праву допрашивают? Кто их уполномочил судилище это разыгрывать? Быстро, однако, прошло окрыление это. В уме, впрочем, созрела задумка. В осуществление ее отпросился старый лис на минутку в сортир по малой нужде, - так делает и простой народ, и умники, и, если надо, даже разведчики высочайшего класса, - а там у него кое-что было припрятано, оно и понятно, что дальше было, поднапустит газу погромче для конспиративного вида, сам же хлебает свою живую воду, и наконец вознесся он к состоянию подлинного счастья. На сердце хорошо, но сердце спрятано теперь глубоко и известно ему одному. В лице чеканится доблесть, потому что герой. В груди нерассуждающая твердь, всем и вся отказывающая в компромиссе. Окружающему миру наотрез отказался Чудаков выдать своего лучшего друга Зотова. Теперь уже демонстративно он завалился на диван и отвернулся к стене, показывая, что считает разговор законченным и вопросами пренебрегает. Но у Ани на этот счет было другое мнение, к тому же вопросы ее цепляли сильно и кололи больно, так черти в аду железные крюки вонзают в мякоть грешной души, поневоле что-нибудь да пискнешь в ответ. Было что племяннице поставить дяде в укор, знала, какой предъявить ему счет. Заворочался старик с некой трезвящейся виноватостью на душе. Угрюмо пукнул. Снова нехмельно стало. Взбешенная, племянница набросилась на дядю с кулаками.
      - Держи себя в рамках приличий!
      От этой укоризны не то чтобы опомнился, а как-то умалился старикан, ужался и в этой обретенной сирости пополз стыдливо и застенчиво поближе к стеночке.
      - Не уклоняться! Я тебе покажу, как отворачиваться! - преследовала племянница. - Ты у меня попляшешь! Я тебя раскусила! Знаю я теперь, что ты за гусь!
      Московский сыщик, американец и неотвязный оператор не спешили вмешаться и защитить несчастного старца, который домой прибыл большим и внушительным, а дома выступил какой-то моськой, ползком улепетывающей от разъяренной девицы. Пусть повертится. Клонила Аня допрос к освещению преступной деятельности Чудакова. Предвидели ребята, что заставит Аня старичка капитулировать, а там и подтолкнет к подробному рассказу о главном, об Организации. С какой целью в Организацию вступил? чем в ней занимался? Вопросы уже были ясны как день, только отвечай, но допрос все еще велся с пристрастием. Туговато доходило до сократившегося и оскудевшего мухомора, что Аня разнюхала, чем занимаются в неком гараже некие его знакомцы. Сам он себя и съел, сам свои жизненные соки и выпил. Жадность его сгубила. Допрашивать такого - не радость, не праздник, не высочайшее поэтическое или, скажем, метафизическое наслаждение, а сплошная морока, но страстные и трепетные девушки справляются. Направила Аня в глаза подлецу сноп света, чтоб смутился, запищал и перестал держать стойку. Это светилась проницательность ее, разум ее неженский. Первым пискнул, правда, оператор: впал в экстаз. Старик не мешкая сдался, закрыл лицо руками от непомерной девичьей яркости, но пальчиками прикровенно нашаривал в гниловатой своей черепной коробке остатки хитрости, чтобы, болтая, не сболтнуть лишнего и, предаваясь во власть мучителей, найти и в том какую-то выгоду для себя.
      - Гараж... - забормотал повинный, мыслью ощупывая названный объект как вещь обыкновенную, а минута ведь была из ряда вон выходящая, и странной казалась ему эта обыкновенность. - Кособокие всякие сооруженьица... машины... ну что вы в самом деле! что вам за прок в таком пустяке, как гараж! Вы же молодые, полные сил и здоровья ребятки, вам веселым и праздничным интересоваться надо!
      Аня приступила к нему, красноречивыми жестами показывая, что происходит с теми, кто пытается заговаривать ей зубы.
      - Машины я подразумеваю угнанные... Баловство это... это просто способ наживы... перепродажа краденного... - излагал покорный ее воле дядюшка.
      Тут Никита сообразил, как не довести старика до удара, - мало ли что, еще кондрашка, чего доброго, старого пердуна хватит! - но и выудить из него необходимую информацию.
      - Ну вот что, дядя Федя, - выступил московский сыщик вперед, преграждая суетно бегавшему прохвосту путь и жестом миротворца кладя ему руку на плечо, - машины - это в конце концов не наш профиль. Даже Томас Вулф, у которого вы тоже не постыдились угнать автомобиль - у своего-то гостя!..
      - Это случайность! - запротестовал дядя Федя. - Да и не собственноручно... я к этому делу фактически непричастен! Просто ребята проходили мимо... ну и решили поступить по своему обыкновению... Очень им приглянулся автомобиль америкашкин. А я к этому делу никакого отношения не имею! И какой он мне гость, этот ваш Томас Вулф? Так, мимолетное виденье...
      - Так я говорю, - убаюкивающим тоном вершил разоблачение Никита, даже Томас Вулф не будет иметь к вам претензий, если вы сейчас же укажете, где находится машина. Постарайтесь понять, мил человек, не в машине, собственно, дело и не из-за нее наш друг горячится, а имеется у него желание наболевшее заполучить назад зеленую папку, по чистой случайности пропавшую вместе с машиной. Не так ли?
      Писатель огромно двинул голову сверху вниз, вдумчиво соглашаясь со своим русским другом.
      - И мы замнем дельце, забудем всю эту историю с машинами, но... но при двух условиях! Во-первых, вы прекращаете этот свой более чем сомнительный бизнес... Это вопрос совести.
      - Заметано! - подхватил старик. - Я давно собирался покончить... Сколько можно? Нажитого мне хватит до конца моих дней! А сколько мне еще осталось? Я старый человек... Мне о душе надо думать, о совести...
      - Во-вторых, - строгим голосом оборвал его сыщик. - Вы должны сказать нам, где находится Зотов, ваш приятель.
      - Про Зотова я совершенно не знаю...
      - Вы же куда-то отвезли его?
      - В центр, к кремлю. Там они высадились.
      - А кто с ним был?
      - Какой-то идиот, коммунистический мракобес...
      При этих словах оператор пошевелился, провел пальцем по глазу, намятому Карачуном.
      - Теперь я коммунистам спуску не дам, - заявил он.
      - Минуточку, - сказал Чудаков. - Я готов помочь. Этот тип, что был с Зотовым, сказал, что они обоснуются в комячейке. Я даже удивился: что за комячейка? А он напустился на меня с бранью... Очень такой, знаете ли, возбужденный и пасмурный тип.
      Томас Вулф тоже удивился. Комячейка?
      - Ну, это мы найдем, - вмешалась Аня. - Заразы этой, комячеек, в городе теперь раз два и обчелся. Не красная у нас тут зона, и воли мы им не даем. Как избиратели, избираем не их, отсюда им не резон у нас плодиться и множиться.
      Там, в своей далекой прямоугольной Америке, Томас Вулф насмотрелся, должно быть, вдосталь на дуралеев от политики, на карликовых, колченогих всяких, на чешуйчатых, перепончатых, с броней и без, на утконосых и беспозвоночных, которые друг у друга оспаривают право мниться отцами нации и учителями народов, а постиг ли он здешних? Разговор перешел в плоскость непостижимого для американского гостя. Не хотел он и постигать. Комячейки, красная зона... Никита, Аня и оператор бурно втолковывали ему суть всей этой знаковой системы, всех этих важных символов. Чудаков тоже вносил свою лепту. Ободрившись обещанием Никиты не раздувать дело из-за краденных машин, он изрыгал хулу на краснопузых и призывал к погрому их последних укрытий.
      Впрочем, повернуло внезапно старика назад к мраку, не справился он с обилием положительных эмоций, и проточил его червь сомнения: как же это племянница проведала о хорошо законспирированном бизнесе? Он сам почти весь был этим червем, беспокоился, извивался. Каким образом узнала проклятая девчонка о гараже, где его подручные прятали угнанные машины? Что за притча! Наваждение какое-то... не могла она ничего пронюхать! Схватился старик за голову, застонал. Смеялись над ним молодые люди, а громче всех Аня. И американец смеялся. Империалист чертов! Может быть, Аня только сболтнула, наугад сказала, закинула удочку на удачу, а он и выложил все как на духу? Вот попался так попался! На всякого мудреца довольно простоты. Не от червя было у него лишь сознание, что скверная, отвратительная игра, афера эта с машинами все равно уже проиграна и дела не поправишь, и был это светлый уголок в его душе, там начиналась надежда: все темное и злое позади, впереди только свет и радость! - там гнездился последний шанс: нет, не конченый я человек, я выпрямлюсь еще! И тоже он смеялся, вторил молодежи, протискивался в их круг, важно было теперь не отстать, не допустить, чтобы его отсеяли, бросили, предварительно выжав, как лимон. Он и ощущал себя таким лимоном. Но с одиночеством боролся, не поддавался чувству покинутости и некой даже богооставленности, обходил острые углы и рвался туда, где все виделось, по крайней мере издали, плавным, бежал туда в надежде, что дальше уж само по себе понесет течение жизни.
      - Отдам машину! - выкрикивал он словно бы в пароксизме великодушия.
      - В гараж! Показывай, старик, дорогу! - общо заревела молодежь.
      Прожужжал всем уши американец своей зеленой папкой, и Никита не меньше его хотел заполучить ее, потому как должна быть в той папке по меньшей мере шифровка. Облизываясь, он воображал, какие существенные документы попадут в его руки. Старик был сам не свой и от радости, и от злобы. Угрожающе мохнатилась его душа в сумраке, не нравились ей архетипы, которыми вздумал затолкать, затискать ее интернационал. Оставался у него один путь - в подполье, а его подпольем был дневник. Мысленно уже священнодействовал старик, расписывая вероломство племянницы, и с укоризной смотрел на веселую девушку, на которую положил столько сил и здоровья: знала она, давно знала о его преступном промысле, а молчала, пользовалась грязными доходами. Он выставит в черном свете девчонку. Он вершил черные дела, извлекал из них нетрудовые доходы, а она помалкивала, знай себе жила в роскоши, добытой неправедным путем, молчала, паскуда, держала рот на замке, сучка! А теперь выгодным ей показалось выдать родного дядю, бросить его на расправу московскому следопыту. Каялся нынче старик в нечестно прожитой жизни, неистово каялся, душераздирающей выходила сцена, но исчерпалась в этой потрясающей воображение драме до дна и подлая суть девицы, ведь молчала же, а?! ведь раньше ни словечком его не попрекнула! Бескомпромиссно выпишет старик всю правду о гиене этой, кровью сердца напишет хронику ее подлостей, невоздержан будет на язык, щедр на резкие жесты и мрачные краски, когда дойдет до последних, до самых ужасающих, дурманящих непостижимостью своей картин: как гаденькая, наюлившись вволю, швырнула его на растерзание международной своре. Дядю родного! Мерзкая душонка! Исступленно уворачивался старик от беспечных, ликующих взглядов девушки и смотрел, как угловатая неуемная тень ее то и дело перекидывается на темную сторону, где и была вся ее правда, не прикрытая светлой чистотой личика и блеском озорных глазок.
      Оказался он самым маленьким и ничтожным среди всех, побитым. Ущемили его, приперли к стенке, покарали. Пал он жертвой обстоятельств и мировой суровости. Как крыса визжал. Сотворили из него козла отпущения. Но не изгнал был в какую-нибудь бесплодную пустыню, а повел тропой покаяния в гараж навязчивых демонов сыска, и не было в его душе привязанности ни к этим господам, ни к тем, с кем они враждовали. И те и другие, казалось ему, слишком плотно напирают животами, он ощущал. На нем испытывали свою прочность. Уничтожить бы всех. Гадок мирок убежденных в своей правоте, узок, но сколько от него вони! Задыхался и молил: воздуху мне, воздуху! Не принимал он их священной борьбы, их высоких идеалов и громких лозунгов. Все, что имело к ним отношение, было враждебно. Здания, где они побывали, дороги, по которым прошли, музеи, в которых осмотрели экспонаты, зеркала, отразившие их хотя бы на миг, все после хмурилось на него, косилось зловеще. Затошнившись, сблевал бы их к чертовой матери, да застрял в горле ком. Пропечатывалась в мятущемся уме Эйфелева башня, взмахивала факелком статуя Свободы, колюче зыркал на небеса Кремль, - от всего веяло чуждостью, ах, укрыться бы, отгородиться бы китайской стеной. Кипятили его живьем, принимая за нечувствительного, по недоразвитости, к боли. Он же сомневался, что им на его месте было бы больней. Да прокляты пусть будут вместе с Организацией своей пресловутой! Он как будто даже и не понимал, кто за что и против кого воюет, думал только сгоряча, что везде одна и та же глупость и обман, разлилось море глупости разливанно и сомкнулись над ним воды обмана. Глотнув водицы этой отравленной, в горестном положении отчаявшегося человека отплевывался. Гаражное объединение занимало огромный пустырь. Охранник не хотел пускать их, пока старик не сказал глухо:
      - Кончай дурить, ты меня, Чудакова, знаешь, смотри же, что со мной сделали, смотри, в каком я положении, - показывал красноту и рыхлость своей сваренности и боль непроблеванности, - так кончай ломать комедию, все кончено, кончен бал...
      Понурился и охранник вместе с ним, опасаясь за свою репутацию честного, неподкупного стража. Про себя, маленько еще обуреваемый сомнениями, рассуждал, что бросающаяся ему в глаза своей новизной бесхарактерность Чудакова, краснота его и жалобными словами означенная боль делают из него другого человека и узнавать ему, охраннику, этого человека не обязательно, даже, может быть, и вовсе не годится. Но выразить вслух свою мысль он не сумел, она была громоздкой и сложной. Уступил он. Старик провел следопытов в бетонную коробку, где они увидели замазученного, замасленного механика. Парень крутился возле машины, стоявшей в тусклом освещении с поднятым капотом.
      - Вам кого? - спросил он, удивленно поднимая брови.
      Аня рассматривала роскошную даже в полуразобранном виде машину. Только печальным было зрелище обнаженного металла. Как памятник, ничего не выражающий.
      - Это чья такая? - спросила Аня механика. - А ты, чумазый, ты сам-то кто такой?
      Бредовое было что-то в этом похожем на гроб гараже, в тоскливо умирающей машине, в замутненном облике человека, беспрестанно возившегося здесь среди металла и лишаями распространявшихся по каменному полу масел. И что-то долго сдерживаемое, жгучее, безумное прорвалось в механике в ответ на допрос, и едва Аня повысила голос, как все в нем вдруг стало истерикой и воплем.
      - Кто вы? - заверещал он. - Как смеете со мной так говорить? Я не позволю!
      Отступили на шаг от припадочного.
      - Спокойней, друг, спокойней, - увещевал его Чудаков, - меня-то ты знаешь, так я тебе говорю, не суетись, все кончено, гаси свечи, милок...
      За первой парой глаз, дико вращавшихся, у механика была еще одна, в которой словно мыши от кошки разбегались. Струсил он до невозможности, вот-вот упадет в обморок. А трусить нельзя было, страхом он не мог спастись. Двоясь на умоисступленную ярость и страх, ребячивший его, он бросился на серую гладкую стену, распластался под самым потолком, раскидал руки в стороны, в общем и целом распял себя - так он убивался, и по опавшим его щекам катились не то слезы, не то бусинки пота, а то, может быть, масло пролилось из его сгнившей, обломавшей на железе зубы души. Изъязвленный ржавчиной, был он похож на прокаженного. Между тем безумел от радости циклопистый Томас Вулф, издавал птичьи трели. Он уже стоял в углу гаража и, поворачивая так и этак, восхищенно и недоумевающе разглядывал белую дверцу от машины.
      - Это же мой! - восклицал он. - Мой машина! А где вся она есть?
      Механик, правду сказать, избрал странный путь, потерял в весе, вдруг скинул добрую половину тела, из всяких плотских выпуклостей как из старой ненадобной кожи выполз закруглившимся сверточком, юрким жгутиком и, соскользнув со стены, шмыг, шмыг между ног к двери ужом. Оператор на нем поскользнулся и опрокинулся на спину, Никита на шкодливого выползня твердо наступил ногой. Взвыл куцый драконишко от увесистости победоносной правды московской. Знай наших!
      Пойманный бился, как муха в кулаке, конвульсии по нему волнами пробегали, пока его насильно внедряли назад в человеческий облик, чтобы мог держать ответ за дела рук своих. Вдруг его подхватил сам Томаса Вулфа, мастер иноземной словесности. Конечно, понял вопросы мэтра прохиндей, не очень уж и хитрые. Хлюпая разбитым до крови о пол и стены носом, он жестами разъяснил заморянину, что его машина разобрана на детали, весьма необходимые в новом народно-капиталистическом хозяйстве Нижнего.
      - А "кейс"? - допытывался Томас Вулф. - Там быть "кейс"? Где он?
      Ага, догадался Никита, это он про зеленую папку.
      - Вытряхнули... Кое-что взяли себе, а что-то там...
      Замасленный кивнул на кучу хлама в углу. Томас Вулф устремился к ней, а за парня взялся Никита:
      - Надо думать, и эта машина, с которой ты тут возился, угнана?
      - А это вы прямо сходу в самую точку попали. Не в бровь, а в глаз. Как в воду смотрели, - настойчиво сознавался механик, выпячивал свои провинности.
      - Сам угонял?
      - На разборке я... Исключительно по этой части.
      - На остальных показания дашь?
      - Все как есть скажу, - торопился механик и показывал на Чудакова, - а про него в первую очередь, потому как он организатор, заводчик всего дела и должен идти за паровоза.
      Допрашивал Никита утратившего своенравие пачкуна, а сам зорко послеживал закосившимся набок глазом за американцем.
      Аня закрывала лицо руками, осваивая умом и сердцем всю меру преступности своего дяди.
      А Томас Вулф ликовал. В его руках была зеленая папка, и он викториально потрясал ею. Присев на корточки, американец раскрыл ее, и в тот же миг не что иное как эвристический элемент ярко выразился в поведении русских, все они, столпившись вокруг писателя, смотрели во все глаза, излучали неутолимую любознательность на один-единственный листок бумаги, лежавший внутри папки. Никита передал в ведение оператора плененного ими механика, чтобы свободно действовать в эту ответственную минуту. Оператор бил механика, мстя за то, что свержен был им с ног, а тот молча сносил, тоже заинтригованный содержимым папки. Чудаков шевелил губами, читая. Посередине листка по-русски, но буквами нерусскими было четко и крупно выведено: "Домой возврата нет". Сиял американец, причмокивал губами как младенец.
      - И только-то? - удивлялась Аня.
      Шевелил Чудаков губами, начиная читать заново. Вникал, а первым вник механик, тяжко вздохнул, осознав горькую правду прочитанного. Хорошо пишет америкашка, прочно слова ставит и краткой мыслью за живое задевает. Того же мнения придерживался и Никита, дивясь сложности и хитроумию шифра. К такому сразу ключ не подберешь.
      Без всякого надлома и истерики, напротив, с какой-то женской игрушечной податливостью стены гаража расступились, вдруг исчезли вовсе, и в образовавшуюся темную пустоту шагнул освещенный Бог весть откуда льющимся неярким, словно плесенью источаемым зеленоватым светом Сенчуров, а рядом с ним шалуном бескостно приплясывал, ломал тонкими ножками цифры, а заумью общих движений переливчатого тела складывал их в нехорошее число коренастый лохматый господин.
      - Что это за мир неведомых форм и неназванных явлений? - восклицал Сенчуров с болезненной робостью и обидой, вполне объяснимой: мыслил себя небожителем, а налетел ветер и опешившего его повлек как пух одуванчика. Почему меня здесь разбирает тоска, которой я не могу подобрать точного имени?
      Лохматый - из всей своей игривой завихренности он попыхивал смехом, комическими фокусами, карнавальным искривлением всего того, что его спутник, а может быть и пленник, все еще думал делать прямо и последовательно, - забежал вперед, с блудливой улыбкой потрясая у носа Сенчурова пачкой бумагами. Сенчуров свысока, барственно, на мгновение забыв, что перед ним не лакей, спросил:
      - Что там у тебя?
      Лохматый покатился:
      - Хо, хо!
      Сникал Сенчуров, обижался и причину обиды искал не в себе, озирался по сторонам, отыскивая виновных, а может, и того, кто объяснил бы ему происходящее с ним лучше лохматого.
      - А обрати внимание на эти, так сказать, прокламации, - заливался тот. - Ты расчеты строил, но вот бумаги... с подписями и печатями, все как полагается, убедился?.. да только там, где ты предполагал увидеть свое имя, пропечатанное золотыми буквами, значится нечто совсем иное. А ты - побоку. Провалился твой план, и не оправдались твои надежды. И выходишь ты не избранником, а шутом.
      Словно и не слушал его потрясенный Сенчуров, словно не видел превращения бумаг в его мохнатеньких лапках в сияющее, но не сжигающее пламя.
      - Моя душа привыкла, пусть и не полюбив, к человеческим строениям и обыкновениям, - изъяснялся он с кем-то поверх головы мельтешащего поводыря, - а что делаем и куда идем мы в городе, которого я не узнаю? Что мне думать об этом неузнаваемом крае и как воспринимать эту таинственную местность? - безнадежно спрашивал обескураженный, глядя перед собой невидящими глазами.
      Он быстро прошел, облекаемый неотступным лохматым, там, где еще недавно стояла наполовину разобранная машина, и пронес ослепший взгляд мимо сбившихся в кучку свидетелей его горестного недоумения. Лохматый говорил:
      - Слишком далеко зашло у вас дело, раздулись непомерно парадоксы фантазии, и рискованно распространилось заигрывание с тем, чего как раз не следовало бы трогать. Ах друг мой зарапортовавшийся, пеняй исключительно на себя одного! Теперь кое-кто не смотрит уже, что дело свое ты со товарищи начинал с маленького и забавного вымысла, а кончить должен был, скорее всего, ничем, мыльным пузырем. Кое-кто, ни тебе, ни твоим приспешникам не чета, заинтересовался, очень заинтересовался, и уже оставить без последствий неожиданно и необычайно разросшееся предприятие никак невозможно, незадачливый мой авантюрист. Сами напросились на сверхъестественное...
      Бил себя Сенчуров в грудь кулаком, один раз ударил и с чувством занес руку вторично.
      - Что мне делать теперь?
      - Теперь отдыхай.
      Ударил и во второй раз. Не до отдыха было. Глаза лезли на лоб, вылезли, забугрились выше макушки.
      Не только свидетельствовали в гараже, прекратившем, впрочем, свое существование, прохождение Сенчурова по взятым из несуразных наваждений сферам, но и оставались врагами этого человека, - были его врагами Никита, Аня и оператор, и даже американец с Чудаковым оказались на невидимом фронте, давно уж образовавшемся против злой сенчуровской воли; не проникся любовью к нему и помятый механик. Стиснулись они как спички в коробке, наблюдательно созерцая происходящее, но, правду сказать, не было между ними организующей силы, способной перевалить военные действия в неведомые формы и неназванные явления, которым Сенчуров с такой замечательной, почти что художественной непосредственностью удивлялся.
      - И я не узнаю города, где прошла моя юность, улиц, где бегала бесшабашной девчонкой, - пожаловалась Аня.
      Почему же? Трава на улочках и в окрестностях, на обочине дороги была все та же, разве что чуточку жестче и изломанней вырисовывалась. Охранник поодаль в тупом, застойном размышлении переваривал, отчего вместо рядов бетонных коробок сделалась пустыня с высоким камышем, болотным мерцанием и сказочно большими лягушками, молча, без тени улыбки смотревшими на него.
      Старик Чудаков объяснился:
      - Не узнаю гаража...
      Механик, в том гараже чудивший, просто пристроился к ним, ничего не соображая, и пошел, как все, за Сенчуровым и лохматым.
      - Думал объять необъятное, а сел в лужу, - насмешливо внушал лохматый Сенчурову. - Теперь другой берет дело в свои руки. Другой, которому ты недостоин чистить обувь. А ты мелким дрянцом вышел, вошью.
      Убедительно, ничего не скажешь. Сенчуров порывался остановиться. Лужа так лужа. Усядется среди жаб. Но какая-то сила неумолимо гнала его вперед.
      Двинули, не суетясь и не толкаясь, улицей, была улица, но никакой старожил здешний не признал бы ее за известную. Она тоже шла, бесшумным колесом вращалась между сошедшимися почти горизонтами, и домашние скоты, сбежавшись на ее края, смешно подпрыгивали, чтобы пропустить ненужное им убегание земли и не потерять мест, к которым привыкли. Теплые огоньки домов с шипением гасли, наталкиваясь на собственные отражения, и только луна не искала движения, высоко в небе щекасто усмехаясь. Никита, опустив голову и глядя под ноги себе, думал о зеленой папке, о покоящемся в папке листе, о надписи на листе, о словах, которые были шифром. Подумал он: как расшифровать? Не было у него должных для такого дела знаний и навыков. Но требовали слова расшифровки, взывали к нему, взыскующей была истина, близко ходившая в неторопливой вязкости общего продвижения. Протыкали подметки туфель острые, негнущиеся пучки травы, и он не позволял себе вскрикнуть от боли, зная, что это испытание и оно будет длиться, пока не раскрыта тайна. Странно было только ему догадываться, что и с другими, пожалуй, так, они тоже страдают и тоже удерживаются от вопля, так что же, и они близки к разгадке? Все одинаково теперь? А разве он не чище, не лучше, не достойнее? В соревновании этом, принявшем необыкновенные формы, может случиться, что не ему достанется пальма первенства? Не того ли, что идет впереди, внимая разглагольствованиям лохматого незнакомца, необходимо раскусить и вывести на чистую воду, а может статься так, что он-то и пересечет первым финишную черту? Нетерпелось Никите выбежать вперед, составить авангард, а не удавалось, была у проклятого Богом и людьми Сенчурова инерция опережения, а у него - несчастная, насилу вымоленная инерция отставания. Мог бы и вообще затеряться, он это чувствовал. Ощущал свою ненужность. Не его был час. А чей? Чудаков, тот громко выкрикивал где-то впереди:
      - Проклятие, проклятие на ваши головы!
      И его не в состоянии был догнать Никита. Только и оставалось, что держаться за свое незавидное место в середине колонны; был незаметен, не по заслугам забыт. Вот так всегда! Молодой, энергичный, дерзкий, ты ведешь людей к роковой и счастливой черте, к грозовому перевалу, а чуть только останется та черта за спиной - уже другие впереди, ты же затерт и отброшен, и вместо заветного и желанного начинается для тебя унылое старение, убывание, угасают силы и меркнет дерзание.
      - Конец вам всем пришел, выродки! Дрожите, псы поганые? То-то же! дико хохотал, изощрялся, не встречая протеста, кричал в лунном полумраке Чудаков.
      Невозможно терпеть такую хулу. Гордо встряхнул Никита головой, огляделся в поиске негодующих душ и увидел дядю, бредущего рядом с ним расеянно и вальяжно, как брел бы он и по московскому бульвару.
      - Накрыл я американца, - закричал Никита, - папку видел, а в папке листок с шифровкой!
      - А-а, - безвольно, равнодушно отозвался Полусвинков.
      - Твоя помощь нужна, дядя Петя!
      - А-а, - откликался дядя как бы усталым и ко всему безразличным путником. Воображение уносило его на московские бульвары.
      - Мы тут на пределе сил, но и конец виден... последний шаг, последний рывок остался, дядя!
      Шел рядом Полусвинков, но существом своим далеко уносился, так что и ответа его было не слыхать. Никита волновался на пороге открытия:
      - Видишь, дядя, что пишут: домой возврата нет. Как есть шифровка! Специалиста бы надо...
      - В других, кроме нас, специалистах нужды нет, - заметил Лампочкин, возникая. Но специализироваться не стал, отвернулся, поводя по сторонам эгоистически напряженным взглядом стерегущего собственную безопасность человека. Горячо доказывал ему Никита надобность оперативной расшифровочной работы, а Лампочкин нервно и нагло отмахивался.
      Лампочкин возник между дядей и племянником, а затем еще и Примеров, затесавшись, отдалил племянника от дяди. Тоже, к примеру, этого важного человека взять, Примерова: зашагал вместе с прочими в колонне, даже дружески приобнял ушедшего в себя Полусвинкова, а изображал собой, однако, причастность чему-то иному, не распыленному в мелочах. Наверное, это так Никита увидел, не исключено, сам Примеров, в отличие от Полусвинкова и даже Лампочкина, в полной мере и отнюдь не чураясь суетности интересовался происходящим и даже, может быть, кое-что провидел, волхвовал помаленьку, налегая в своем постижения сразу на основы, а не на пустяки, как Никита, который попросту надоедал всем крошечной и лишней теперь проблемой шифровки. Некоторая значительность дум отобразилась на его круглой физиономии, но и в метафизическом возвышении над скверно закопошившейся действительностью этот опытный и видавший виды чиновник изыскал возможность покалякать с парнишкой, уделить минуту-другую его простоте.
      - По имеющимся у нас данным, все ясно с этим американцем, - сказал он Никите толковательно, развернуто, с подспудным зубоскальством учителя, давно и привычно до безразличия презирающего своих учеников. - Отчизна его не скрывает тревоги, сожалеет, что потеряла несчастного слабака, допустила побег из скорбного приюта умственно отстающего, который маниакально вспышки этой мании подмечены за ним и у нас - называет себя писателем Томасом Вулфом. Обрати внимание на удивительную скромность малого сего: рекомендует себя начинающим Томасом Вулфом, отнюдь не маститым. Потому, надо думать, и зашла у него речь о невозможности возврата домой. Молодо-зелено... Но возврат как раз даже очень возможен и практически необходим, безрассудству у нас будет дана надлежащая острастка. Противная сторона, между прочим, ничего так не желает, как заполучить беднягу назад, спихивать его на нас и не думает никто, этого нет и не может быть. А и вернем! Для нас он нуль, ничто, пустое место, а там пусть народ утешится. Для них, знаешь ли, лишиться возможности утирать сопли вот такому придурку - это уже ущерб и искажение всенародно нарисованной картины гуманизма.
      - Шифровка тут, явная шифровка, - горячился Никита, бубнил: - За нос нас думают водить. Никакой он не сумасшедший, болезнь - ширма.
      - Не болтай, - остужал Примеров, осклабившись, - америкашка твой товар во всех отношениях негодный. Если его кто и импортировал к нам с умыслом, так не иначе как для насмешки, но у нас на таковые выходки готов ответ!
      И матерый начальник, могуче удлинив замускулившуюся руку, выкинул навстречу волнами наступавшим горизонтам серую пирамиду кукиша.
      Сомневался Никита, не принимал на веру отеческое двустороннее толкование блужданий американца, а тот веселым умственным отбросом вышагивал впереди, довольный собой, увлеченный происходящим, сияющий, как светофор, держал в руках раскрытую папку, сверял по написанному на листке маршрут и, казалось, сейчас выкрикнет: верной дорогой идете, товарищи!
      Шли Аня, Чудаков, оператор, механик, в гараже долгое время невозбранно безобразничавший, да и охранник, который было застопорился в недоумеваниях, вскоре проворно увязался за всеми. Присоединился к Сенчурову Моргунов, пыхтя одышливо, как от чрезмерных усилий поспешности, вынырнула из боковой улочки машина, из нее выбрались Вавила с Зотовым и тоже пошли, и Вавила не протестовал, когда Зотов с необычайной легкостью освободился от пут.
      - Не понимаю я жизни этой новой, неизведанной! - выкрикивал в голове колонны Сенчуров. - Кто объяснит мне, почему моя душа не находит здесь покоя? почему она не в гармонии с окружающим миром?
      - Разделяю тревогу господина Сенчурова... - затравленно и не зная, перед кем подобостраститься, лепетал Моргунов.
      Лохматый подленько хихикал и озоровал, кривя рожу в беглые карикатуры на Сенчурова и социалиста.
      На стыках тени и выхваченных луной очертаний молниями раскрывались двери, и в них входили неведомые многочисленные люди, с молчаливой и деятельной готовностью вливались в строй и шли, не спрашивая ни о чем, важные и красивые от сознания своей дисциплинированности. По краям дороги высились смеющиеся над откровенной своей шедевральностью сооружения, которые на быстром соскальзывании вниз у очередного горизонта сминались и комкались, как бумага. Никита узнал дежурную из гостиницы и старика, который ругался в стенах кремля. Невольно помахал им, а они в ответ улыбнулись. Дорога! Она летела вперед ровно, не ведая уклонов, спусков и преград, и была она проложена, казалось, на какой-то гигантской, жестковатой соломкой присыпанной, в неизвестном направлении катящейся телеге, по бокам которой симметрично крутились, рисуя ломкие дома, деревья и случайно забредших сюда прохожих, мощные колеса.
      Заблестела река под удерживающим в равновесии себя беспрестанным копошением мириадов световых частиц лунным колпаком, дорога оборвалась, обозначился крутой спуск, и Сенчуров с лохматым, а за ними и Моргунов уже исчезли где-то внизу, оставив в воздухе только возгласы и смех. Усмиренным и тихо вдумывающимся взглядом посмотрел Никита на нежную игру колпака, на светлом фоне которого вязли ноги калик перехожих в обрывках пути, срывались куда-то тулова, катались мячиками по резко очерченному краю беспокойные головы и пропадали, срезанные невидимым лезвием. Словно опрокинулась телега! В судорожном беспорядке, не поспевая за собственными криками, спускались к реке, а те, что попали туда раньше и толпились теперь у воды, встречали падающих бранью и тычками. У самого берега покачивалась на скупой волне большая плоская доска парома, и мерно, без всякого интереса к подлинной живости движений покачивался, словно в безвоздушном пространстве, угрюмый паромщик.
      - Товарищ Карачун? - неуверенно спросил Моргунов паромщика; опасался какой-то недобро ощетинившейся в нем профессиональной значимости.
      - Может и Карачун, а может и нет, - ответил тот сухо, здешне знатный. - Разницы теперь не разглядишь.
      Круглыми от страха глазами смотрел Сенчуров на тяжело мерцающую у его ног воду. Зотов, когда подошла его очередь становиться на паром, спросил:
      - Паша, ты?
      - Проходи, - ответил паромщик, сурово пренебрегая.
      - Вопрос у меня...
      - Там разберемся.
      - Вопрос у меня, Паша, скажи, каково теперь тебе?
      Паромщик отрезал:
      - Таково и тебе будет.
      - Неужели? - вскрикнул Зотов. - Плохо, да? А я всегда хотел как лучше!
      Оттолкнул его угрюмый, не алчущий жарких слов и терпких запахов действительной жизни работник мертвой реки, отверг. Теперь Зотов уже на пароме, рядом с Чудаковым, который, вспоминая свою внушительность, расправляет плечи. Выпячивает грудь Чудаков, думая о былом благообразии, не думая о племяннице, которую потерял из виду и выбросил из сердца, забыв даже, что какое-то мгновение назад, ступая на колеблющуюся под ногами доску, слабеньким голосом вписывал еще в завещание свои безумные, чуждые всякой логике проклятия. Вавила утешительно встал плечо к плечу с Сенчуровым, и обнял бы его, да отяжелевшая, закаленная смертоносной жизнью рука не поднималась.
      - Все? - куда-то во тьму берега прокричал вопрос паромщик, сложив, не поднимая рук, какие-то кистеобразные обрубки рупором у рта.
      - Все! - отскочило эхо от опустевшего обрыва.
      Выплыли на середину реки. Лохматый, шутейно бутузясь, сидел на плечах у паромщика, из-под шерстистой ладошки высматривал новую землю, подтянув к самым глазам нанизанную на мясистые губы ядовитую ухмылку. Доска заваливалась в воду, и свинцовые волны с барабанной дробью катились по ногам притихших пассажиров.
      - Пошевеливай! - весело кричал лохматый паромщику, который ничего не делал, только держал на себе легкомысленного беса, но оставался мастером своего переправного дела.
      И здесь пристроился, с завистью подумал Зотов. Пока паромщик и лохматый не оставили их, не было великого страха у отплывающих, но как высадились на остров, а те двое не сошли с парома и вдруг отодвинулись на нем от берега, заплакали все и, сбившись в баранью кучу, надломленно простерли руки к темному небу. Видели они, что паром удаляется, а лохматый по-прежнему восседает на паромщике, размахивая руками или даже какими-то вымпелами, принятыми в моряцком обиходе, и по его размытым телесным границам бегут разноцветные сполохи - как если бы крашеные лампочки вереница за вереницей зажигались, малюя богатое убранство. Рассеялась, впрочем, прелесть и слава намалеванного мирка, уединилась в океане мрака до исчезновения.
      Посередине острова крупно и загадочно круглилось черное. Откуда же знание взялось мер и действий, которые следовало предпринимать? Сенчуров первый схватился за лопату, и Моргунов тотчас последовал его примеру. Откуда лопаты взялись? На всех хватило. Стали копать, выкапывать круглое. Оказалось огромным черным яйцом. У людей в сердцах были тепло и нежность к жизни, и нужность была поделиться этой теплой нежностью. Медленно, без толкотни, без грубого дележа мест на никудышние и лучшие, да и в трепетной опаске повредить тонкую скорлупу яйца, они легли на непроглядную поверхность. Не ощущалась одним человеком ее овальность, так она была велика, и только по тому, что кому-то пришлось лечь на большой высоте, другие оказались ниже, а третьи и вовсе были вынуждены покоиться у самой земли, можно было сделать верное заключение о форме выкопанного предмета. Кому не хватило сразу места на скорлупе, те терпеливо ждали благоразумного уплотнения товарищей, а когда иным не хватило окончательно, то уж осторожно легли эти последние поверх успевших, и оттого все получили еще больше надежного, неиссякающего тепла, и жизнь, спрятанная в яйце, живыми телами, из которых брать можно было теперь безвозмездно, согретая, успокоенно стала достигать своего полного вызревания.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11