Наивность разрушения
ModernLib.Net / Детективы / Литов Михаил / Наивность разрушения - Чтение
(стр. 15)
Автор:
|
Литов Михаил |
Жанр:
|
Детективы |
-
Читать книгу полностью
(458 Кб)
- Скачать в формате fb2
(193 Кб)
- Скачать в формате doc
(196 Кб)
- Скачать в формате txt
(192 Кб)
- Скачать в формате html
(194 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16
|
|
.. но теперь подумай, мог бы я это делать, если бы всего лишь повелел себе: ну-ка, обнажись и воспринимай! Разве обнажаться - профессия? Нет, это образ жизни. Значит, я родился таким. А коль я родился с каким-то определенным назначением, значит, был выбран для этого назначения и эта роль была выбрана для меня, а все другие роли остаются пока в запасе, и когда-нибудь я буду вынужден их испробовать. Ну разве не величайшей глупостью предстанут перед нами все законы мироздания, если мы скажем, что человек рождается с определенной ролью, из которой ему не выйти за всю жизнь, а между тем смысла в этом ни на грош? Но если мы скажем это, то разве, поглядев на мироздание, где все так упорядочено и законы действуют неукоснительно, мы не усомнимся в наличии смысла как раз в сказанном нами, а не в законах, благодаря которым и сами существуем? Я замешкался, поотстал и потерял, кажется, нить его рассуждений, но думаю, что попал в точку, спросив: - А как же свобода воли, если в жизни человека все от начала до конца предопределенно? Кирилл залился долгим и бессмысленным, на мой взгляд, смехом, а его жена, успевшая освежиться добрым глотком водки, бойко вторила ему. Они жили своей жизнью. - Я мог бы сказать, - возвестил он, - что наша свобода заложена в Боге, но я не скажу этого, потому что помню, что никакого Бога не существует. Вот чего я никогда не сделаю, так это не войду в богословский раж. Поэтому я говорю: определена только роль, а как ты ее сыграешь, зависит от тебя. Во-вторых, такое вот умозаключение: раз твоя нынешняя жизнь - только миг в череде твоих бесчисленных перевоплощений, то свобода твоей воли не может не быть чем-то внешним по отношению к твоей жизни. Она есть, и вместе с тем она вне тебя и непостижима, как Бог. Да вот подумай и скажи: способен ли ты в каждый отдельный миг понимать, что такое свобода, охватывать ее своей мыслью? Нет, она есть нечто, что ты либо уже до некоторой степени осмыслил благодаря всему опыту прошлой жизни, либо вот-вот осмыслишь в скором будущем. А в настоящий миг ты просто живешь, и назвать ту частицу свободы, которая присутствует в твоем сознании в каждый миг твоей жизни, полной свободой своей воли ты бы наверняка постеснялся. Ты пытаешься слить понятие о свободе с опытом своего прошлого и с предстоящей тебе жизнью, как она тебе воображается, а что это, как не ограниченность существа, сознающего свои пределы? Истинная свобода, а не та, которую ты выдумываешь себе в утешение, заключена в самой бесчисленности твоих перевоплощений, в неиссякающем наборе вариантов. - Могу ли я верить тебе... подумай сам, ну как я буду думать, что ты говоришь интересные и верно схваченные вещи, если роль, которую ты играешь в своей нынешней жизни, представляется мне незначительной, убогой? Кирилл смешно задвигал бровями, подавая знаки жене, чтобы она посмеялась над моим рассуждением. Женщина исполнила это. - Твое замечание остроумно, - сказал Кирилл. - В самом деле, законы этого мира таковы, что между людьми стоят преграды чаще всего непреодолимые. Каждый словно бы всецело принадлежит миру, и в то же время каждый в действительности отрабатывает, так сказать, свою повинность, отдувается в пределах навязанной ему роли, и в этом смысле из мира напрочь исключен. Человек видим и невидим. Я вижу тебя, но вместе с тем ты иллюзия, и я ошибаюсь, полагая, будто вижу тебя. Сегодня, сейчас мне решительно не о чем говорить с каким-нибудь лесорубом, копателем ям или скотником, но в коридорах вечности я найду с ним общий язык. Вполне допускаю, что кажусь тебе недостойным собеседником. Для меня в этом ничего обидного нет, ведь в следующей жизни я, возможно, буду величайшим мыслителем всех времен. Но мы с тобой все-таки, кажется, сообщаемся, несмотря на все преграды и перегородки. Я бы на твоем месте не исключал возможность того, что сейчас, здесь, моими устами с тобой говорит сам абсолют, сам Господь Бог, и это - тайное сообщение, которое не зависит ни от твоей, ни от моей воли. *** Вошел Перстов. Взглянув на него, я подумал, что странно, как он вообще на забыл о нашем уговоре встретиться в этом кафе. Мой друг был совершенно растерзан. Сдержанно кивнув нам, он заказал у красивого торговца, который тем временем снова возник за прилавком и смотрел на вошедшего с видом записного юмориста, по рюмке водки на всех. Я, конечно, преувеличил: мой друг Перстов был только слегка помят, на пальто висели клочья грязного снега, шапка съехала набок, а лицо пылало нездоровым румянцем, - и это все, а о растерзанности я заговорил разве что из смутного желания приписать опыту случившегося с ним нечто невероятное и почти жуткое, чего я ни при каких обстоятельствах не пожелал бы испытать на собственной шкуре. В промежутке, пока Кирилл терявшим связность бормотанием заканчивал свои философские изыскания, а мой друг еще не появился, я размышлял о загадке Наташи. На этот счет, казалось мне, у меня возникли кое-какие заслуживающие внимания умозаключения. Но спросите меня, хотел ли я, имея смелые суждения о Наташе, имея и прозрения, подвести логическую базу под наш разрыв, который, судя по всему, считал состоявшимся, или же окольными путями создавал способ удержать ее, да и себя самого, естественно, тоже удержать при ней, при неком нашем общем интересе, - и я едва ли сумел бы ответить. Наташа уверяла - и так, что я не мог усомниться в искренности ее слов, - что Кирилл с женой плакали на похоронах ее отца, а Кирилл отрицает этот факт, и в необходимости выбирать из двух правд я предпочел поверить Кириллу и принял его правду за основу. Но и слова Наташи я не отметаю как вздорную выдумку, ибо Кирилл рассказал, как было на самом деле, а ее рассказ - о том, что ей помстилось, помечталось, о том, какое средство замены реальности грезой изобрело ее горе. Рассказ Кирилла прозаичен, зауряден и сводится в передаче голой информации, ее рассказ исполнен поэзии, он символичен и пронизан мистическими настроениями. И вот этот-то контраст если не объясняет мне все загадочное и как бы ненатуральное в поведении Наташи, то по крайней мере обуславливает мое право становиться в некотором роде выше всяких объяснений, позволяет мне снова нащупать более или менее твердую линию в своем отношении к Наташе независимо от того, случился ли между нами окончательный разрыв или только беглая размолвка. Возможно, разрыв с ней произошел исключительно в моем сознании или даже воображении, а она ни о чем не подозревает и ни за что не отвечает, пребывая в счастливом неведении; возможно, это мое тайное желание. Но говоря о своем подъеме на высоту, дарующую мне право не вдаваться во все подробности ее поведения, я говорю, собственно, о своем неожиданном и поразительном открытии, что моя подруга сошла с ума, и говорю об этом как о факте несомненном, который как раз и снимает с меня обязанность постоянно оттачивать инструменты общения с нею и впрямую подводит к возможности более грубых, хотя и не отягощенных, разумеется, несправедливостью, обобщений в отношении нее. Кажется, именно тут я должен дать самые простые и предельно откровенные объяснения. Если мне скажут, что в моем утверждении о сумасшествии Наташи слышится намек, что ей якобы не место среди полноценных людей, в здоровом обществе, то я на это отвечу, что без колебаний и на любых условиях покину вместе с Наташей таких полноценных людей и такое ваше здоровое общество, которое к тому же способно увидеть одно лишь безумие уже и в том, как отреагировала Наташа на греховные домогательства ее отца. Нет, казни, какому-нибудь суду и поношению я ее не отдам. Все ее помешательство в том, что мир ее представлений не ищет больше точек соприкосновения и сообщности с миром наших представлений, отличается от него, а при всяком вынужденном соприкосновении с ним искажает его, переиначивает на свой лад. И кому это мешает? чьи интересы это ущемляет? для кого это болезненно? Наташа живет теперь словно в фантастическом, иллюзорном мире, и кто мне докажет, что это катастрофа, а не благо? Но одно дело ваши воззрения на существо Наташи и ее поступки, и совсем другое - мое право судить о ее поступках, мое право на самое ее существо, право, выношенное в муках и радостях, в судорогах, в несовершенстве и неповторимости нашего романа. И вот какая произошла странность: во всем, что касалось Наташи, я целиком и полностью удержался в материальном мире, она же не менее законченно перекочевала, в моем, естественно, представлении, в мир нематериальный, невидимый, в мир идей, переживаний, в мир воображения и причуд, искажений и порывов в неведомое, в никуда. Она оторвалась от почвы и воспарила в пустом пространстве, а я словно знаю заведомо, что с нею произойдет, пока она будет находиться в таком состоянии, словно уже прошел через все это, только иным, более разумным способом, ну, скажем, читая книжки, и поэтому она больна, ее свобода больная свобода, а я остался при здравом уме и ясном взгляде на вещи, и моя свобода - здоровая, чистая свобода. Между нами разверзлась пропасть, а мне никогда не удавалось избавиться от ощущения, что там, где пропасти, не бывает дневного света. Там царство вечной ночи. С кого же мне спрашивать за такое мое сумеречное состояние? С матери, вынудившей меня жить в смутное время? С Перстова, этого неопытного дирижера, который заставил меня взять совсем не ту ноту, какую следовало? Мать мертва, а Перстов избит, и у меня нет никаких оснований думать, что им лучше, чем мне. Я смотрел на Перстова, меланхолией взыскуя, меланхолией вливая в его душу нежность, чтобы он утешился и гнет ответственности не показался ему таким же мучительным, каким явилось для меня пребывание в яме, куда он меня завлек. Он рассказывал, и я внимательно слушал. Патриоты обращены в бегство. Меня это не удивляет, сказал я. Кирилл захохотал. Его жена все извлекала откуда-то полные рюмочки, все пила и пила, а когда Кирилл смеялся, ее рот растягивался до ушей и из темно-красной глотки вырывались какие-то болотные звуки. Мне чудилось, будто я смело и жертвенно запускаю в ее пасть пальцы, сурово провозглашая: коричневая чума! Перстов, обращенный в бегство и нашедший надежное убежище под крышей кафе, печальным взглядом окидывал мир, заматеревший в калейдоскопе самых разных цветов, тонов и оттенков, и продолжал свой поучительный рассказ. Патриоты устремились на решительный штурм - вы это видели, еще бы! мы были этому свидетелями, - и сначала имели, помимо морального, и некоторый материальный перевес над опешившей охраной, не ожидавшей от них такой прыти, но в ход пошли дубинки, и патриоты вскоре были отброшены, частью разбежались, не желая больше испытывать судьбу, а частью все еще толпятся перед особняком, но уже на почтительном расстоянии. Многим приходится зализывать раны. Вероятно, есть жертвы, сказал Перстов, но как-то неуверенно, в виде гипотезы или даже странной надежды. С жертвами на счету банкометам легче дурачить рядовых игроков, заметил на это Кирилл. Перстов опустил голову. Исследуя логику Кирилла, я не знал, относить мне моего друга к банкометам или к рядовым игрокам. В схватке ему досталась парочка крепких тычков. В любом случае он выглядел проигравшим. На каком основании люди, те, сто сбежались к особняку, называются патриотами? Патриот ли Перстов? Если да, почему он опустил голову, почему выглядит побежденным? Патриот может погибнуть, но не может потерпеть поражение. Я сказал: - Я бесславно бежал с поля брани, а ты стоял до конца, хотя с самого начала знал, что дело проиграно. Браво, воин! Что мы должны думать, глядя на твое покрытое шрамами лицо? Восхищаться тобой, и только? Сожалеть о поражении? Ты подаешь себя участником борьбы, человеком, переставшим рассуждать и ринувшимся в бой. И мы принимаем тебя таким. Но не все похожи на тебя, Артем. - Что за детский лепет! - оборвал он меня с досадой. - Не все похожи на тебя, - повторил я, повышая голос. - Войди в положение человека, жаждущего дела, даже великих свершений, но не потерявшего способности рассуждать и сомневаться. Например, это не очень молодой человек, который успел вкусить бреда грандиозного социалистического эксперимента. Бред вроде бы отменен, так что наш герой чувствует себя совсем другим человеком, он стучит кулаком по своей груди и зычно восклицает: впредь я подобного не допущу, никаких экспериментов, я буду драться, я предпочту смерть! Но заняться каким-нибудь простым и обыденным делом, когда вокруг кипят политические страсти и каждый день решается судьба отечества, к этому его душа не лежит. Наш герой устремляется к лагерю демократов, куда же еще, если демократия - это дух и знамя нашего времени? Но вот ведь беда, правильные, казалось бы, говорят демократы речи, а вроде как не по-русски, и как будто даже не знают русского языка или торопятся поскорее его забыть. Все делают с оглядкой на чужие земли, разве что воруют по-нашему. Это не по сердцу нашему герою, он задумывается о патриотизме и льнет к патриотам, думающим думу о скорбях и страданиях земли русской, - а там его обескураживает засилье коммунистов. Это коммунисты-то думают думу о русской земле? Никогда он им не поверит, в какие бы одежды они ни рядились. Умному, проницательному человеку рассказать о всех этих диковинных метаниях нашего героя, так он ответит: незамысловатая, да что там, просто-таки бедная содержанием и смыслом сказочка для детей юношеского возраста. И по здравом размышлении мы вынуждены будем согласиться с ним. Но что же, спрашивается, нам делать, если эта убогая сказочка и есть наша нынешняя жизнь, если в ней, как в капле воды, отражается все содержание, вся идея нашего времени? Я преувеличиваю? Ну, в очень малой степени. Я же не беру в расчет тех, кому лишь бы набить брюхо, а там хоть трава не расти. Мы о них ничего не знаем и знать не хотим. Но где же, спрашиваем мы, выход? Разумеется, он может быть только в одном: искать, упорно искать незамаравшихся, чистых, совершенных, внушающих полное доверие, подкупающих своей искренностью и правдивостью, своим бесстрашием и готовностью отдать жизнь за возрождение отечества. И я спрашиваю тебя, Артем, где, когда и на какую тропку мы свернем с нашего опостылевшего пути, чтобы найти этих полубогов? - Кому опостылел путь? - Нам. Тебе и мне. - Ты же утверждаешь, что я потерял способность рассуждать, - возразил Перстов, - а рассудительного ответа от меня ждешь. - Жду, потому что он у тебя есть. Ясный и мудрый непартийный ответ. - Ну хорошо, - сказал Перстов, - положим, ответ у меня такой: мои сомнения мало отличаются от твоих. Я вижу то же, что видишь ты. Меня мучит то же, что мучит тебя. Я тоже хотел бы найти тех, кто здоров и безупречен. У меня те же упования и требования. Разве что при этом я спрашиваю себя: а сам я насколько чист и совершенен? Но, может быть, и ты спрашиваешь. Бог ты мой! - вскричал он неожиданно. - Мог ли я ожидать, что окажусь не в заоблачных высях, а в взбаламученной луже? Эти люди... чего они хотят? Зачем они лезли под дубинки? А те, что били, в состоянии они объяснить, почему били с таким остервенением? Очень душно! Этот первобытный запах человеческого пота... Куда мы все идем? Все так мутно... но, может быть, война все расставит по местам, рассудит правых и виноватых, все разъяснит. Может быть, война, и только она, панацея от всех наших бед? Его голос пошел на понижение, желая достичь особой проникновенности, и я, скользко устремившись за ним в головокружительную пропасть, затаил дыхание и с неописуемым восторгом, который тщетно пытался скрыть, уставился на своего друга, медленно обводившего нас затуманенным и вопросительным взглядом. Мне нетерпелось крикнуть: мед слов течет по твоим губам, и я хмелею! Я просто сходил с ума от восторга, умирал от великолепного ужаса, который весь заключался в том, что слова моего друга на какой-то невероятной и недостижимой глубине невероятным и непостижимым образом попали в самую точку, о чем я не имел ровным счетом никакого права столь уверенно судить и вместе с тем дерзновенно, победоносно судил. Мысленным взором я видел толпы людей, насмерть перепуганных неустрашимой прямотой нашего вопроса. Кирилл и его жена, на свою беду очутившиеся на переднем плане этого апокалипсического видения, должны были первыми войти в огненную купель. Вот мы и победили, я и мой друг Перстов, которому случалось грехом рукоблудия отвечать на потусторонние явления! Я почувствовал себя боговдохновенным художником слова. Впрочем, придерживая ответ за стеной огня, в которую превратились мои глаза, знал ли я в действительности, что ответить, если меня попросят высказать мое мнение? Еще мгновение назад я не знал самого вопроса, откуда бы теперь взяться ответу? Но я был страшно рад, что Перстов спросил, - не потому, что бы чего-то ждал от войны, или от вечного мира, или от четкого и надежного водораздела между войной и миром, а потому, что только так, только спросив с предельной откровенностью, спросив в лоб у самой несбыточности и неисповедимости, у самой смерти, у собственной своей гибели, можно было как-то разрешить наше недоумение, хоть как-то развеять нашу тоску, рассеять туман, заволакивающий нас. - Ну, скажешь тоже, - проблеял Кирилл. - Война-а... Что ты знаешь о войне! - А что знаешь ты? - И я ничего. И думаю, что лучше не знать. Его жена, полагая, что он смеется, испустила смешок, похожий на кваканье. А смеялся вовсе не ее муж, смеялся я. *** Итак, мне достался в этой жизни Перстов, и остался у меня один Перстов. С ним я мог уйти от людей, не понимавших, почему они вопят и для чего дерутся. Простота, с какой они готовы подбрасывать дровишки в костер любой инквизиции, не представлялась мне ни святой, ни умилительной, ни простительной. Я сурово поджал губы, и мы с Перстовым вышли из кафе, бросив наших друзей домучивать свое искусственное веселье. У меня подгибались колени, и это было следствием необыкновенных и пугающих событий последних дней. В моем воспаленном мозгу быстро распространяющаяся, может быть, и все разъедающая идея войны, проблему которой с такой потрясающей силой поставил мой друг, уже встретилась и обнялась с прозрениями в сумасшествие Наташи, что сулило, разумеется, воинственный союз. Да не тут было! я уже твердо решил отказаться от того и другого, уйти и жить, жить наперекор всему, жить, жить! Люди не сломают меня, не согнут; эти жалкие существа, привыкшие обманывать себя и других, меня не обманут больше никогда. Дай же мне Бог сил поскорее добраться до своего дома. Возле чужих домов нечем дышать. Мы шли по улице, над которой вдали парил кремль, и мое сердце сжималось в смертельной тоске. Безысходность нависла в воздухе над нашими головами огромным куском гниющего мяса, в котором извивались длинные черви. Люди дерутся, они сильны телом, но слабы духом, от них пахнет как от зверей. Я почувствовал, что ничего хорошего не ждет нас, и прохожих, бегущих мимо, и эти улицы, и эти склоны над рекой, которые в свое время укроются зеленью, и дивное строение древности, парящее над городом. Дух человеческий утратил мудрость и крепость, души расстроены, сознание опустело. Серая краска обреченности залила мир, привычный нам с пеленок и всегда казавшийся нам, по нашему неразумию, вечным и несокрушимым. Я ощущал страшную тесноту, давившую со всех сторон. - Что ты делаешь? - спросил меня Перстов. - Не жалею, - воскликнул я пылко, - нет, не жалею красок, чтобы выразить, насколько наша жизнь оскудела, чтобы изобразить этот летящий в тартарары мир! Не удовлетворенный моим ответом, он кивком головы указал на мои пальцы, которыми я, словно сражаясь с невидимым врагом, шевелил перед собой. Я опомнился и поостыл. Нет, душить никого не надо, душить я никого не буду. Мир, в котором люди, забывая о душе и о бренности всего живого, стараются перекричать друг друга, отстаивая какие-то свои мысли, свои идеи, которые представляются им совершенно необходимыми, важными, как ничто другое, этот мир чужд мне, но ведь я не отважусь утверждать, чтобы я совсем не зависел от наиболее громких решений, от мнений и идей, перекричавших другие мнения и идеи. - Вот и Лиза в последнее время не радует меня, - сказал вдруг Перстов, как бы продолжая уже начатый нами разговор. Я с готовностью откликнулся: - А разве она когда-нибудь задавалась целью радовать тебя? - Она собирается все рассказать Машеньке. - Что "все"? И что ей до Машеньки? Перстов поморщился, будто глотнул горького, наверное, мои быстрые и веселые ответы виделись ему чересчур круглыми, неуязвимыми. Но он мужественно держался избранной темы: - Рассуждает она так. Лиза любит Перстова, и Машенька любит Перстова. А Перстов мечется между Лизой и Машенькой, не ведая, кого любит и чего хочет. Но если Перстов не в состоянии сам решить вопрос и разрубить проклятый гордиев узел, значит, Лиза должна сделать это за него, то бишь рассказать все Машеньке. Пусть тем самым все и решится. - А этим может все решиться? - Не знаю. Этого никто не знает, разве что Господь Бог. Но то, что известно Лизе, совсем не обязательно знать Машеньке, я так думаю. Такая у меня точка зрения. - Любишь ли ты, братец, кого-нибудь из них? Например, Лизу? - Я обещал Машеньке жениться на ней. То есть... я говорил, что женюсь, но это прозвучало как обещание. - И не можешь нарушить слово? - спросил я, улыбаясь сам не зная чему. - Не могу, - ответил мой друг веско, без тени колебаний. - Следовательно, ты должен выбрать Машеньку. - Выходит так. - А хочется быть с Лизой? - Хочется быть справедливым, принципиальным, честным всегда и во всем. Я окинул его оценивающим взглядом, словно мы встретились в первый раз, и он предстал передо мной солидным и видным мужчиной, который успел забыть, что его валтузили сегодня на политическом шабаше. Я засмеялся и спросил: - А что по этому поводу думает Машенька? - Ничего не думает. - Так уж и ничего? - Просто ничего не знает. - Но думает же о чем-то? - Не знаю, о чем она думает. Вид у нее, правда, бывает задумчивый. Напряженно о чем-то размышляет... да, подобное имеет место. Я даже подозреваю, она верит во что-то, во что-то такое, во что я сам уже давно не верю. - Что же это? - усмехнулся я. - И этого не знаю. Боюсь и думать. Предположим, там некая дверь, которую лучше не открывать. Страшно! За дверью что-то, что я боюсь увидеть. - О, это какое-то детство... - Или то, что было прежде детства. - А что же было прежде детства? - Не могу знать. - Так к чему же мы пришли? - К тому, что вот и Лиза не радует меня в последнее время, - вздохнул Перстов. - А кто еще? Теперь он засмеялся, а потом сказал: - Поехали к тебе. Я угощаю. Я ногой столкнул с тротуара на мостовую кусок льда и повернул к дому, решительно настроившись принять от друга угощение. ЭПИЛОГ Встряхнувшись, как будто жизнь превратилась в сон, который надо было рассеять, я сказал себе: зачем терзаться в неведении? - и все-таки отправился к Наташе, но долгого повествования об этом не будет. Нет оснований. Я пришел в книжную лавку, там еще раз встряхнулся, но уже от налипшего на мое пальтецо снега, и с приятным изумлением отметил про себя, что Наташа встречает меня хорошим спокойствием, хотя в душе, думаю, и не ждал иного. Затем мы просто, чуть ли не душевно потолковали о разных пустяках. Она по-прежнему трудилась в лавке, не предполагая ничего менять в своем существовании. Думая что-то беспокойное и лишнее об оставленном ей "папой" наследстве, я спросил, отчасти и рисуясь глубиной своего разумения новых веяний, не собирается ли она приобретать эту лавку в частную собственность. Мой голос прозвучал под низкими сводами подвала как воронье карканье, а Наташа, возможно, не поняла вопроса, во всяком случае я не услышал от нее внятного ответа, она посмотрела в тусклое оконце над нашими головами, со светлой улыбкой вздохнула и повела речь о том, что я могу выбрать себе книгу по душе, а если мне не хватает на покупку средств, она с удовольствием внесет деньги вместо меня. Это превосходное рассуждение напомнило мне о ее волшебной красоте, в которой я и нынче не сомневался, но которой как-то забыл полюбоваться. Я выразил моей красивой подруге признательность за столь широкий жест, однако не пошел выбирать книгу, заявив, что у меня их в избытке и я боюсь, что не успею все перечитать, поскольку жить мне осталось недолго. Ну, разве не пришел я в замешательство? Да потому и понес всякую околесицу, что пришел. Ведь мне очень хотелось книжку, а дьявол толкнул меня под руку и шепнул на ухо: не бери. На какое-то мгновение мне вообразилось, что в темном и сыром подземелье, откуда нет выхода, меня дразнят дорогими моему сердцу вещами, зная, что мне уже никогда не видать их. Но у Наташи был такой невинный, такой доброжелательный вид! Она, в простеньком платьице, с накинутым на плечи пуховым платком, сидела за барьером, отделявшим ее от покупателей, на стуле, скромно поместив руки на коленях. Я недоверчиво присматривался к ней, чувствуя, что мне никуда не деться от расслабляющей меня детской доверчивости. Никакого внимания на мою близкую смерть, давшую о себе знать набольшим надрывом в моем голосе, она не обратила. В это посещение я не понимал, что все же послужило причиной нашего разрыва. Почему? Что случилось? Как случилось, что мы вдруг, без всякой видимой причины, охладели друг к другу? Или мы не охладели, а только почему-то думаем, будто охладели? Но почему? Однако я не замечал, чтобы были какие-то условия, которые побуждали бы меня пуститься в выяснение причин. Таких условий просто не было. Сам я не чувствовал, что мне под силу их создать, а может быть, не чувствовал и потребности в этом. Я словно растерял всю свою пытливость. Ну вот один простой пример. Я до сих пор не знал, чем отравился Иннокентий Владимирович, а ведь даже и правила хорошего тона в известной степени требовали, чтобы я это знал. Казалось бы, стоит только спросить, и я получу точный ответ, ибо какие же на таком-то узком и специальном пространстве разговора можно чинить препоны, однако меня преследовало опасение, что Наташа и тут исхитрится на выверт, странно усмехнется и скажет: угадай. Нелепое опасение, и все-таки я предпочитал не спрашивать. Да и что мне, в сущности, за дело, какой отравой Иннокентий Владимирович лишил себя жизни, после того как дьявол сыграл со мной злую шутку, заставив отказаться от подарка, хотя я получил разрешение выбрать любую книгу, т. е. мог взять и самую дорогую, самую славную и необходимую? Я видел, что Наташа отсутствует, именно светлая, тихая Наташа, сидящая на стуле в позе добродетельной простушки. Отсутствует не только для меня, но как бы и для лавки, для расставленных на полках книг, для мира, который наивно полагает, что она в нем присутствует, трудится, дышит, говорит. Я понимаю, найдется такой философ, который сочувственно кивнет на мое замечание, мечтательно зажмурится и скажет: для меня она тоже отсутствует, да и ты, приятель, вместе с ней. Но я всегда утверждал, что Наташа выше всякой философии; и пока я тянулся за нею, я, наверное, тоже был в некотором смысле выше. Теперь я сам вернулся к философии и в философию. Ах, Наташа, и зачем только ты меня оставила?! Странно было бы, когда б я, видя ее перед собой, все еще думал - как тогда, в кафе, где слушал болтовню Кирилла, - будто она сошла с ума. Естественно, у меня сохранились кое-какие непреодолимые сомнения на счет состояния ее духа, но тело ее, тело это я бы и сейчас обнимал жарко, и целовал, и прижимал к своей груди, я бы и сейчас трепетными ноздрями ловил ее запахи, и искал во тьме любви ее руки, и осыпал их поцелуями, и орошал их слезами. Но не все исполнимо даже в великом царстве свободы. Может быть, Наташа обрела свободу большую, чем моя свобода? Как же в таких условиях применять мне мою любовь? На что она нужна? Да это и не условия никакие, а одно только пустое, незащищенное, безвоздушное пространство. А Наташа, отрешенная (святая?), думала о чем-то светлом и улыбалась светлой улыбкой, набрасывая спасительную тень на пройденный ею тернистый и опасный путь, ее пронизывал свет, но хотелось бы мне поверить, что его источник находится не в аду, где ныне терпит вечные муки ее папаша. И я покинул ее. Придется переступить условную границу, которая якобы делит мою жизнь на прошлое и будущее. Не знаю, откуда она взялась и что заставляло меня чувствовать ее, но я почти ее чувствовал в дни после посещения книжной лавки. Т. е. все, что было, то отошло в прошлое и связь с ним не больше воспоминания, а что стало продолжаться, то уже начало будущего и рассказывать о нем здесь не место. Наверное, так подействовала на меня уверенность, что с Наташей все кончено. Ну что ж, придется сначала немного высветить детали этого моего будущего, кое-какие общие подробности, а уже потом описать событие, ради которого я в своем рассказе переступаю границу. Если в двух словах, отмечу, что я, как если бы оттого, что так и не уяснил причины нашего разрыва, не слишком-то тосковал по Наташе, но была у меня прямо-таки ностальгия, мука упущенного блаженства, и я порой сокрушался над бездной своей расточительности и страдал без той неведомой и несомненно прекрасной книжки, которую упустил в нашу последнюю с Наташей встречу. Причина-то крылась в моей нерасторопности и глупости, не правда ли? И страдай теперь, пес! кричал я, бывало, загоняя себя в угол для вкушения назиданий и раскаяния. И все же я был счастлив, ибо волны, дивные корабли, свежие ветры, несуетные ковры-самолеты уносили меня в бесконечность, которую я вправе называть развитием, моим личным прогрессом. Я шел вперед, и поскольку шага не замедлял, можно говорить, что я самосовершенствовался. В общем, я вселялся в страну истинной свободы, понемногу внедрялся в нее. Мне все чаще приходило в голову, что в моей жизни имеются прочные устои и продуманный уклад. Правда, не обходилось и без недоразумений, случались накладки, закрадывалась при случае в эту мою новую жизнь и некоторая сутолока. Так, мне намекнули, что мою синекуру при издательстве скорее всего упразднят, ликвидировав невостребованные тиражи, а затем и само издательство, и это подразумевало упразднение единственного источника моих доходов. Неокрепший философ, незаматеревший в духовной свободе человек, я заскрипел зубами, стал толкаться в отчаянии, раздражении, страхе, бешенстве, ибо не мог представить себе, как буду жить, если катастрофа вышвырнет меня за пределы нынешней, хотя бы даже и никудышней обеспеченности. Я возвысил голос в защиту нашей гибнущей культуры и вообразил себя жертвой тех капиталистических, мещанских гонений, которые на нее обрушились.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16
|