Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Клуб друзей китайского фарфора

ModernLib.Net / Юмор / Литов Михаил / Клуб друзей китайского фарфора - Чтение (стр. 4)
Автор: Литов Михаил
Жанр: Юмор

 

 


Таиться такому нужно ли? С обезоруживающей прямотой скажет он моей жене Валечке, что глупо жить с таким скотом, как я, и разумно жить с ним, героем, мучеником, художником, и они уедут за тридевять земель, и останется у него только одно еще сожаление: что не родился он в благословенные времена, когда у него были бы шансы стать первым кубистом, а то получается, что он вроде как эпигон, а ведь во всем повинно наше гнусное время, и гнусно, что он не родился лет на пятьдесят раньше, когда еще можно было заделаться в чем-нибудь первым, но ничего, он залижет эту рану и станет вторым мужем Валечки и справится со своей нравственно-супружеской задачей столь хорошо, как и не снилось первому.
      ***
      ПИСЬМО ВАЛЕРИИ МИХАЙЛОВНЫ ДАЛЕКОЙ ПОДРУГЕ, по странной случайности не отправленное, забытое между отбросами, объедками, следами свинства, безобразного разгула, который ее муж называет собранием друзей китайского фарфора, письмо, представляющее собой значительный документ, свидетельство о духе, царящем в доме на холме в Причудинках, документ, наполовину уничтоженный чьей-то неосторожной или коварной рукой, начинающийся следующим образом: ...ствую удовлетворение. Опуская мелкие подробности быта, перехожу к главному, дорогая Лиза. Ты спрашиваешь, сознаю ли я всю фальшь своего существования. Еще как сознаю! Но в то же время позволь спросить: о какой фальши ты толкуешь? Обрати внимание на то обстоятельство, для меня, признаюсь, отрадное, что я имею все, чего хочу, по крайней мере, очень многое из того, что мне хочется. Я живу, не обременяя себя трудовыми хлопотами, меня не одолевают тревожные помыслы о завтрашнем дне, я имею мужа, который ни на секунду не забывает о своем долге окружать меня атмосферой любви и заботы, имею любовника, который не претендует на большее, чем похитить меня на часок-другой из-под носа зазевавшегося супруга. А если, допустим, я бы вдруг вообразила, что подобное существование не достойно меня, что оно действует на меня пагубно и обрекает на вечные муки мою бессмертную душу; если бы я, вместо того чтобы лодырничать, пить шампанское и тешиться с мужиками, пошла на фабрику зарабатывать себе на хлеб насущный и угасала в ужасном цеху на какой-нибудь никчемной или даже попросту комической должности, - не отвергла бы я очень скоро даже малейшее предположение, что это и есть истинная, разумная и правильная жизнь? Кто мне докажет, что уход от жизни, которая мне как раз вполне по душе, в тяжкие труды и нищету есть мудрый шаг, а не глупая и насквозь фальшивая выдумка?
      Всякий человеческий опыт, всякая форма, в какую облекается то или иное человеческое бытие, может быть признано истинным и необходимым, а может позорным и ничтожным. Это с какой точки зрения смотреть. Я придерживаюсь мнения, что человек, если он не мутит воду попусту, а спокойно делает то, что ему нравится делать, заслуживает одобрения.
      Ты упрекаешь меня, что я-де довела дочь до разрыва с нами, что мы своим дурным поведением вынудили ее уйти из дома. Дорогая Лиза, ты превратно судишь о наших с мужем методах воспитания и забываешь, что у девочки, хотя ей и пора уже прозреть, все еще длится небезызвестный и заслуживающий определенного уважения возраст разочарований и героических решений. Девочке захотелось проявить характер и доказать свою самостоятельность, что ж, пусть помыкается, а мы-то, взрослые, мы знаем, чем кончаются подобные бунты и незрелые авантюры. Еще прибежит просить у нас прощения.
      Выстраивая свое патетическое обвинение, ты упираешь на тот пункт, что мы с Женечкой выдаем себя за одержимых коллекционеров, которые будто бы помешаны на китайском фарфоре, а в действительности прикрываем этим увлечением свое стремление набить дом добром и, купаясь в роскоши, предаваться пьянству и блуду. Нет, милая, опять ты наводишь тень на плетень. Во-первых, обвинять меня в пьянстве и распущенности впору разве что обветшалому фарисею, для которого все радости бытия уже в прошлом. Я взбодряюсь шампанским и пользуюсь услугами любовника лишь в той мере, в какой это доставляет мне удовольствие, и никогда не выхожу в этом за рамки приличий. Во-вторых, не я придумала китайскую керамику, фарфор весь этот их, а сами китайцы, не я слепила клуб друзей китайского фарфора, а мой неугомонный муж, тогда как лично я обошлась бы и без подобных затей. Стало быть, мое лицемерие в том, что я, не разделяя по-настоящему увлечения мужа, тем не менее поощряю их из соображений собственной выгоды, а вот простодушный и по-своему честный пафос дочери, отвергающей наш стиль, никоим образом не поощряю? И в том еще, что я, понимая, что моему Женечке и его соратникам вся эта китайская выдумка нужна лишь для того, чтобы с некоторым изыском, шиком спускать наворованные денежки, между тем не протестую, а играю с ними в одну игру, содействую их комедии? Не спорю, эти люди уже не могут не поступать дурно. Но вместе с тем они успели соскучиться по детству и ловят всякий случай, чтобы показать себя бойкими и бесшабашными малыми. Поэтому я предпочитаю называть их не порочными, а легкомысленными, и если так, то скажи, что же скверного в их легкомыслии? Почему бы человеку и не веселиться, если ему весело и если у него есть возможность повеселиться? Живем-то один раз.
      Дорогая, с каких это пор ты заделалась святошей и ударилась в мораль? К каким обратилась авторитетам, что так сетуешь и негодуешь? Прости, но в твоих вздохах, назиданиях и обличениях чудятся мне повадки старой девы неужели тебя постигла беда одиночества и забвения? Для тебя все кончено? Об этом твоя печаль? Ну, не отчаивайся. Приезжай к нам, и ты убедишься, что у женщины средних лет могут быть занятия куда более увлекательные, чем думать о душе...
      ***
      А почему? не происходит так: я решительно вхожу в комнату, где жила Вера, еще не зная, что она уже мертва, бросаю на пол проклятое пальто, а убитые горем родственники сообщают мне скорбную весть.
      И мне становится ясно, что я должен отдать себя на страшное поругание и подвергнуть себя тяжкому наказанию, потому что на моей совести гибель Веры. Она повесилась, не выдержав моих измывательств и насилий.
      Или, например, шла она по улице, не думая обо мне, выкинув из головы всякие воспоминания о моих шалостях, да вдруг - не бывает разве удивительных даже неожиданностей? - подбросила кверху ноги, шлепнулась на спину и испустила дух. Или стая голодных собак пожирает тебя в глухом переулке. Ведь и такое случается.
      А мне больно оттого, что смерть торопится разлучить нас. Скажем, вижу я торчащий из стены гвоздь. Не на нем ли крепилась веревка, в объятиях которой ты нашла вечное успокоение? Я вижу, что гвоздь едва держится, выпадает, и мне это не нравится, поскольку я склонен трактовать его как достойный памятник твоей безвременной, сразившей нас наповал кончине. Он должен держаться прочно, и я придвигаю к стене стул, вскакиваю на него. Но не дотянуться, высоко. На первом стуле я приспосабливаю второй, поменьше, взбираюсь, а глянь-ка, и теперь тоже не достать, и мне приходится устанавливать еще один стульчик, на котором я могу стоять лишь одной ногой, такой он маленький. С удивлением обнаруживаю, что гвоздь вбит намертво. Что же это мне поблазнилось? Сооружение из стульев колеблется подо мной, кренится в одну сторону, в другую, я на громадной высоте, проплывают далеко внизу города и веси, реки и горы, я невольно вскрикиваю, не то в ужасе, не то в упоении, и на мой крик сбегаются твои убитые горем родственники, нет, нет, кричат они, вообразив, что я решил последовать твоему примеру, а я и в самом деле решил было, но не последовал. Хватают меня за ноги, стаскивают. Едва очутившись на полу, среди этих добрых и простых двуногих, я делаю умозаключение:
      - Люди, которых мы знаем, умирают. Рождаются новые, но мы пока не знаем их и, может, не узнаем никогда. Нас остается все меньше и меньше. Мы должны любить друг друга.
      ***
      - Ваши действия неправомерны, - сказал художник. Это он напомнил им о законности. Он еще не отделился от слов. Полотенцами руки Никиты прикрепляли к ручкам кресла, и внезапно еще одно полотенце, только свернутое в тоненькую трубочку, сверкнуло какой-то неправдоподобной, хищной белизной перед глазами художника, и он не успел отшатнуться, как оно обхватило его шею незнакомым ему прежде манером. Ухнуло все сознательное, что было у художника, вверх, в сгустившийся над ним мрак, а сам он принялся медленно оседать на пол. Сразу осталось в нем живости не больше, чем на мелкий глупый писк. Этим скудным остатком он сознавал, что его руки, заведенные за спину, кто-то сильно держит, а ног под ним уже словно нет и потому для него естественно стремиться поскорее миновать их внезапное отсутствие и материализоваться уже где-нибудь там, где его еще ощутимое тулово найдет ту или иную опору. Застряла в горле металлической болванкой судорога, язык взбесился, но вытолкнуть ее ему не удавалось. Между тем сесть на пол художнику не позволяли. Он решил умереть, не садясь, не имея никакой опоры, тем более что он, раздетый, как и Никита, до трусов и стоявший голыми ступнями на холодном полу, едва ли и жил. Однако болванка неожиданно выскочила из горла, и он с жадной благодарностью схватил воздух; со временем он обнаружил, что в мире вовсе не так темно, как ему чудилось в его слабости, в мире кипит жизнь, энергичная деятельность могучих кулаков, молотящих завалившийся глубоко в кресло живот Никиты. Художник силился припомнить, что с ним происходило мгновение назад. Отрезвление, да. Но и нечто абсурдное. Печально знаменитое. Тайное, как исповедь. Мог ли он предполагать, что с ним так поступят?
      Его протиснули в дальний угол комнаты, и, когда протискивали, он предусмотрительно жался к белой прохладной стене, опасаясь какой-нибудь неосторожностью потревожить мундирную, державную спину человека, работающего с животом Никиты. Он уже как будто начал осваиваться здесь. Его руки пошли за спину, но снова не по его воле, и он напрягал их, стараясь удержать в удобном и нужном ему положении. Не мог он отказать себе в маленьком удовольствии принять вызов, его захватил дух соперничества, и даже что-то у него получилось - те, за его спиной, не сразу сделали с его руками, что им хотелось сделать. Но вот его тупо и лаконично ударили по шее, и он уступил. Его стали поднимать вверх, подтягивая в первую очередь руки, а он и сам торопился подтянуться вслед за ними, понимая, что атмосфера недоброжелательства, образовавшаяся вокруг него, только усугубится, если он опоздает. Но для чего нужно его поднимать? Художник этого не понимал. Впрочем, поднимали без того, чтобы ноги оторвались от пола. Живот вытянулся, и человек, возникший как из-под земли, пустился тузить кулаком эту удобную мишень, а художник решил, что не надо ему оставлять живот вытянутым и расслабленным, ибо, решил он, при такой расстановке от ударов могут посыпаться даже и какашки, и он, забыв об утонченности, грубо надул его. Так было до отличности не больно животу, но художнику не хотелось так же, чтобы человек, с похвальным прилежанием обрабатывающий его плоть, разгадал его хитрость, - и он стал кряхтеть при каждом толчке и кривить лицо в болезненной гримаске. Он заглядывал в глаза нынешнему распорядителю его живота, пытаясь постичь, раскусил ли тот его уловку, а когда распорядитель коротко и не без ожесточения взглядывал в ответ, напускал на себя простодушие и как будто слегка усмехался.
      Вот еще бьют. Вот уже перестали бить. Как не подумать: я добросовестно пережил самое страшное, что в этих стенах могут сделать с человеком, я пережил удушение полотенцем, свернутым в аккуратную трубочку, и теперь все они тут сочувствуют мне и одобряют мою выносливость. Его оставили сидеть на полу с завязанными за спиной руками; пробрал холод, и он задрожал, совершенно забыв, что и сейчас не следует показывать окружающим свою слабость. Пришел какой-то человек с улыбкой, как бы нимало не соотносящейся с тем, что происходило здесь до него, просто жизнерадостный и знающий свое дело, в его руках мелькнул резиновый шланг, зазмеился, как улыбка. Никита сидел в кресле и вертел головой, словно курица. Шлангом не бить, выкрикнул художник. Обливать будут, внес ясность Никита. Веселый человек утвердительно кивнул. Он и будет обливать, это входит в его задачу, а он свое дело знает. Крепись, призвал Никита. Художник недоумевал. Зачем их обливать? И не выйдет ли так, что Никиту действительно польют, а его, художника, все же отвалтузят этим резиновым шлангом? Уж очень не похоже на то, что он нуждается в поливке. Догадки, одна нелепее и страшнее другой, гипотезы, строившиеся в длинный ряд темных и жутких фигурок с кусками резинового шланга в руках, мучили художника. Это бред, пробормотал он. Веселый человек вдруг крикнул ему с ободряющей улыбкой: спасайся, если можешь! - и художник забился на полу, суча ногами и связанными руками и полагая, что он правильно понял веселого человека и с замечательным успехом спасается бегством. Громкий смех прозвучал над ним как гром с ясного неба. Рассмешил он легавых. А уже понял, что ему не спастись. Из шланга жесткой струей хлынула вода и ударила Никиту в лицо, Никита задергался, увиливая, но человек, державший шланг, был не глупее его уверток, он знал свое дело, и потому ему оставалось лишь смеяться над наивностью попавших в его руки людей. Он как бы размывал лицо Никиты острой струей и делал это с удовольствием. Палач, крикнул Никита. Веселый человек вздрогнул и взглянул на него с беспокойством. Он нахмурился, и веселости его как не бывало. Художник понял, что Никите нужно помочь, и изловчился толкнуть ногой кресло, которое было вертящимся, Никита поехал, развернулся затылком к человеку со шлангом и словно повеселел, закричал он протесты и хулы, возвестил анафему, посягая на самые основы, сотрясая воздух, замахиваясь на олимпийские выси. Человек приветливо полил из шланга и художника, но ему больше нравилось поливать Никиту, он повернул его к себе лицом и направил струю ему в глаза.
      - То, что я услышал здесь от вас, молодые люди, - сказал он после, внушило мне известную тревогу, а ведь я не из тех, кого легко удивить. Вы ведете себя отвратительно и даже не постеснялись назвать меня палачом. Я вижу ваши намерения, - продолжал этот забеспокоившийся человек, сворачивая шланг. - Вижу, вы намерены и дальше хулить и бранить наше общество, наш строй, наше, наконец, государство, которое дало вам все, что могло, отдало свое сердце, свою душу, чтобы вскормить вас и вывести в люди, которое никогда и ничего для вас не жалело и всегда стояло на страже ваших интересов, чему первый и лучший пример я. Потому что я действую именно в ваших интересах. А что я вижу и слышу в ответ? Клевету, чепуху и несправедливые обвинения.
      Художник спросил сигарету.
      - Но, - закончил свою речь человек со шлангом, - ни разу за долгие годы моей службы никому в голову не пришла дикая идея назвать меня палачом, потому что другое чего-нибудь я еще могу понять, но это возведенное в поклеп действие словами, которое произвело на меня самое удручающее впечатление, эти замечания и высказывания, сорвавшиеся в ваших уст, эти проклятия и крамолы не поддаются моему разумению...
      ***
      Трепетно жду встречи с людьми новыми, свежими, сильными. Увлекайте меня в неясную даль, к туманным берегам, к таинственным островам! До сих пор якшался с обездоленными и паршивыми, вроде Суглобова. Что представляет собой начальник отдела Худой? Много ли значит он для меня вне стен учреждения, где я целиком пребываю в его власти? Там я, ученик, стою перед ним с улыбкой до ушей. Но улыбка стирается с моих губ, как только я оказываюсь на улице, вне поля зрения этого старого дурака. Тогда я сжимаю кулаки, и меня душит ярость.
      Я почти с бездумной легкостью ухожу от него в просторы неслужебного времени, и переход в праздность Никиты не обременен для меня размышлениями, какие образцы достойного времяпрепровождения мог бы подарить мне мой великий начальник. Но даже Никита, говорю я, Никита в пору его расцвета, его неизменного пирования, грандиозного ликования, трогательного жирования на ухабистом лоне бытия, даже Никита не стал моим откровением, открытием, истинной любовью! Он интересен не тем, что сделал бы, выпади на его долю быть ученым, начальником отдела или классиком отечественной литературы, он интересен именно тем, что уже сделал, что делает изо дня в день, тем, что всегда пьян, остроумен, любвеобилен, что с ним всегда Захар и Петенька, а инвалид Кеша, с его подачи, громоздко и с богохульствами на устах въезжает в соседскую дверь. Он интересен тем, что лукаво и смело смотрит в глаза опасностям, в глаза легавым, в глаза самой смерти, подкарауливающей всякого, кто в хаосе мировой жизни удачно и деятельно напал на стрелецкую водку. Но его вдохновение не может быть моим вдохновением, а его пример не служит мне примером, потому что я, согласись я идти его путем, бок о бок с ним, потерпел бы полное и глупое поражение и очутился бы перед разбитым корытом, и, в отличие от него, я не пытался бы выдать черное за белое, я знал бы, что потерпел крах и что мне больно, что я в отчаянии и могу смириться.
      Разве он способен удивить, поразить, окрылить меня? преобразить меня? хотя бы позабавить по-настоящему?
      А эти люди, эти друзья китайского фарфора, кто они? Ответ прост. Ответ потрясающ. Матерые, вероломные, смешные, великолепные люди. Из тех, кто сами обжигают горшки, не дожидаясь помощи богов. Мастера. Их не спутаешь с другими, они не затеряются в толпе. Холеные мужчины, роскошные женщины. У меня от них впечатления самые ребяческие, восторженные. Но ведь они и сами как дети. Романтические сумасброды. Но, разумеется, в свободное от работы, от дел, от взрослой жизни время.
      Китайский фарфор. Клуб друзей китайской керамики. Забавно, причудливо, умно, развлекательно. Показывают себя детьми, так им лучше, отраднее живется. Раскрепощаются. Много восторгов, глубокомысленных рассуждений, горячих споров - вокруг китайского искусства. Особенно когда в руках предметы роскоши. Вазочки, кувшинчики, блюдечки. Они-то знают в них толк. Радуются как дети. А за товар весь этот им приходится выкладывать немалые суммы, бешеные денежки они вкладывают в весь этот антикварный... скажем так - разбой. Во всяком случае, для меня бешеные, я бы ни за что не решился потратиться на подобные безделушки, по моему, не стоят они того, чтобы из-за них терять голову. Глубоко изучать вопрос, поднимать массу специальной литературы, пускаться в аферы, понятные сердцу коллекционера-фанатика, но вряд ли столь же понятные холодному уму судейских крючков, - стоят ли безделушки, будь они из китайского фарфора или из нашей отечественной глины, таких хлопот?
      Я не побывал в их шкуре. Я принял их, в каком-то смысле понял, даже отчасти приобщился к их правде, но в конечном счете я остался самим собой, китайский фарфор не заслонил от меня прочий мир. Тем более, я видел, что и от них не заслоняет. Этот фарфор, который заполонил их дома и как будто даже их души тоже, был для них, пожалуй, все-таки лишь символом. Символ благополучия, какого-то превосходства над другими. Обладание. Бескорыстная игра. Но я догадывался, что они и сами мало верят в ее бескорыстие. Нечистым душком там денежки отдавали. Но когда приходила минута неистовства, когда между керамическими берегами рекой лилось вино, женщины покрывались румянцем, как куколки, и беспечно хохотали, а мужчины бесновались им на потеху, тогда, не стану отрицать, тогда они были великолепно простодушны и чисты в своем порыве, и трудно вообразить душу, которая не смягчилась бы, наблюдая за ними.
      ***
      Причудинки невелики, и дом на холме виден отовсюду. Хорош мягкий снежок, он влажно шелестит под ногами, мягко проваливается. Я поднимаюсь на холм, к дому, любуясь навязчиво-наивной эклектикой его архитектуры. Это мой первый визит, но я сразу узнаю все и всех, и почему так происходит, я не в состоянии объяснить. Наверное, все это знакомо мне по моим прежним существованиям. Этот дом и эти люди. Мое сердце пенится любовью. Бутылка шампанского вместо сердца, брызги летят. Но я не теряю бдительность, не спешу выдать свое присутствие, прячусь за деревом. У меня задача вернуть пальто и сделать это деликатно. Я вижу, что Евгений Никифорович сердится, сурово поводит крутыми плечами, возмущенно трясет опрятным брюшком. Он трудится не покладая рук, он обеспечил семью всем необходимым и далеко сверх необходимого, он умен, красив, его душа не чужда поэзии; однако его пытаются водить за нос, его разнузданной жене всего мало, мало, что он влюблен в нее, как юноша, и складывает к ее ногам трофеи, весь мир...
      Женщина стоит на крыльце и спокойно вслушивается в раскаты супружеского гнева. Ей всего мало. Она и не скрывает, что ей приятно водить за нос своего влюбленного мужа. Разразившись рыданиями, Евгений Никифорович убегает, проносится мимо меня, стоящего за деревом, катится вниз по склону холма, исчезает в заснеженной печальной панораме Причудинок. Его одолевает потребность дать волю чувствам. Ничего серьезного. Исступление и приключение влюбленного юноши, а его жена, которой не изменило чувство реальности, смеется ему вдогонку. Она в сапожках и в черной шубке. Появляется тонкий и стройный кучерявый мужчина, ее любовник. Видал? спрашивает Валерия Михайловна. Кучерявый стоял в доме под дверью, он все видел и слышал, но его не беспокоят мучения обманутого мужа, он крадется по крыльцу, одержимый и насупленный, преисполненный влечения к умопомрачительному телу женщины, которое под черной шубкой дышит страстью. Женщина запрокидывает голову, подставляет белую шею под жадные поцелуи кучерявого; легко и нежно стонет она в своем сладострастии. Оба стонут, сопят, вздыхают. Как порыв ветра... я оглянуться не успел
      а они уже в этом углу
      и кучерявый с криками безумия
      и неистовства
      ворочает и швыряет побежденную
      сомлевшую стенающую божественную
      женщину по снегу выпавшему за ночь
      ... и, можно сказать, на всю округу, на весь мир, а уж точно что на мою беду обнажились и замелькали в ясном воздухе стройные и сильные ноги женщины... я опомниться не успел
      а они переметнулись в дру
      гой угол и завыли как бешеные
      как укушенные сплелись как змеи и
      страшно ее несравненную кучерявый таскал
      по снегу и выл и она выла как если бы пела
      ... я только и успел что пот со лба отереть,
      а они запричитали, заскрежетали,
      захныкали, забормотали...
      засюсюкали... залепетали...
      закричали...
      ***
      - Дома у меня имеется пальто, - сказал я. - Не решился сразу захватить его с собой, помешали некоторые соображения. Думаю, прежде следует обсудить... А это, знаете ли, очень важно. - Присутствие этой женщины, красавицы, матери той, которая задумала поломать мне всю жизнь, волновало меня, и волнение было столь велико, что я не понимал толком, где мы с ней находимся. Весь мир был как мелко струящийся снег, как вата, как белый воздух высоко над землей.
      - Вы о своем пальто говорите? - спросила она, улыбнувшись.
      Почему она улыбнулась? Она знает, о каком пальто идет речь? Я внимательно посмотрел на нее, и она ответила мне рассеянным взглядом искрящихся глаз, улыбкой, смысла которой я не улавливал.
      - Нет, не о своем, - ответил я осторожно, задумчиво. - Я только прошу принять к сведению, что это очень важно.
      - Для кого?
      - Для меня.
      Я подбирал слова, я взвешивал каждое слово, сознавая, что говорить с этой женщиной - немалая честь для меня и что говорить с такой женщиной вообще особый, исключительный случай, требующий особого искусства. В значительной степени заостряло мою впечатлительность и придавало нашему разговору нечто чрезвычайно выразительное то обстоятельство, что предо мной сидела (или стояла) мать Веры, женщина, родившая ту, которая мучила меня. Тайна - вот что терзало меня и склоняло к вероятию более или менее непредвиденных, даже безрассудных поступков. Тайна, окружавшая замыслы и действия Веры. Я мог только догадываться, что она замышляет, и наудачу предпринимать кое-какие предупреждающие шаги... А Валерия Михайловна лишь усмехалась неопределенно, и в глазах ее я читал, что она с трудом представляет себе, каким образом я очутился рядом с ней и ради чего она поддерживает со мной разговор.
      Так что же? спросила она слабым и нежным движением рук перед моими глазами, в чем дело? о чем мы толкуем?
      - Это очень важно, - повторил я. Рисковал я показаться ей скучным и навязчивым.
      - Вы хотите продать его, это пальто?
      - Продать? Нет, я не торгую... Тут дело глубже, серьезнее...
      Я все не решался заговорить о главном. Боялся, что она рассмеется, похвалит дочь за изобретательность, откажется мне помочь, прогонит меня. Я ведь имел уже и кое-что помимо тех расчетов, которые привели меня сюда, в этот дом и в клуб друзей китайского фарфора, я теперь просто любовался ею, ее чистой женской прелестью, и это было сильнее моих расчетов, верно говорю, я бы только и любовался, если бы не тяготившая душу нужда избавиться от пальто. Я не имел права забывать о деле, иначе мне грозил провал, перед ней в особенности, потому что дело касалось ее дочери, но я именно и не хотел, чтобы она догадалась, что меня привело сюда дело, и подумала, будто я лишь ради этого дела замешкался, не ухожу и путаюсь у нее под ногами. Я даже и не знал, как мне выкрутиться из этого щекотливого положения. Я должен был и говорить о деле, и постараться провернуть его так, чтобы не уронить себя в ее глазах. Наконец ей надоели мои околичности.
      - Послушайте, - воскликнула она. - Кто вы такой? Откуда вы взялись? И какого черта здесь шатаетесь? Хватит о пальто. Это какая-то галиматья. Или вы не умеете выразить свою мысль. Допускаю, что она может быть весьма интересной и поучительной. Но о пальто больше ни звука. Есть вещи куда более занятные, вы не находите?
      Она подразумевала клуб. Клуб друзей китайского фарфора. Не берусь объяснить, почему она сочла нужным привлечь мое внимание к нему; но тем самым она существенно обогатила мои познания о роде человеческом.
      ***
      Имя мое - Савва, я большой друг Веры, ее, если можно так выразиться, доверенное лицо, но к вам я пришел не по ее поручению и не с ее ведома, а исключительно по собственной инициативе, потому что не в силах и дальше молчать. Мне кажется, Максим, вы успели до некоторой степени постичь светлый ум этой девушки, а также ее необыкновенный характер.
      Я люблю бродить по улицам этого города, наблюдать нравы и всевозможные случаи. Ну, не буду испытывать ваше терпение. Я уверен, что судьба Веры вас волнует и вам не терпится услышать рассказ о ней. А рассказать я могу, признаться, многое, и если ничто не помешает нам разговориться, я и буду с вами предельно откровенен, словоохотлив, вообще речист, остроумен, едва ли не блестящ, чуточку навязчив, но ни в коем случае не однообразен, однако прежде позвольте изложить свою принципиальную позицию: я не ханжа, не критик разных крайних проявлений, не певец пристойности, и в то же время я абсолютно пристоен и добропорядочен. Это у меня очень принципиально.
      Заглянул на днях к Вере и столкнулся с простой человеческой драмой. Обстоятельства таковы, что ее пальто осталось у вас и она переживает это крайне тяжело, как если бы у нее отобрали кусок хлеба, обрекая на мучительную голодную смерть. Я выпил успокоительное, чтобы легче было смотреть, как эта милая девушка убивается. В голову сразу полезло разное: не выпить ли еще? или вернуть ей это пальто любой ценой? И вот я у вас. Проще простого было бы взять пальто и отдать его законной владелице, но ведь не в том дело, мой друг, не в пальто одном, не в каких-то материальных потерях, ждущих возмещения, а в нравственном конфликте, который, конечно же, не мне разрешать. Итак, я не возьму пальто и даже не желаю о нем ничего слышать. Я пришел говорить о Вере.
      Она затворилась в своей квартире, отреклась от мира. Когда я пришел к ней объясниться, ну, то есть, по поводу тех дружеских чувств, которые к ней испытываю, она прямо мне заявила, что я лезу не в свое дело и тем окончательно гублю ее. Я, признаться, был изумлен.
      - Как раз очень даже это мое дело, если принять во внимание, что речь идет о моих чувствах и симпатиях, - сказал я.
      - Не знаю, - ответила она, - о каких чувствах идет речь, а только вид у тебя такой, словно ты тут что-то вынюхиваешь, только и думаешь, как бы сунуть нос в дела, которые тебя совершенно не касаются. Поэтому я говорю с таковым тобой, каким я тебя вижу, а не с тем всесторонне положительным и замечательным субъектом, каким ты себя воображаешь. И мне остается сказать тебе лишь, что ты, со своими принципами, еще тот остолоп и, между прочим, пагубные последствия твоего непрошеного визита уже начинают сказываться. Я прямо-таки нутром ощущаю, как вера в жизнь, в будущее покидает меня. Глядя на твою унылую физиономию, я вижу, что выход у меня один: запить. Страшно запить мертвую.
      Так она сказала. Бедняжка была выпивши и, наверное, плохо понимала, что говорит. Я увидел на ее лице печать угасания, растления, морального разложения. Лик святой потускнел, превратился в гнусную рожу грешницы.
      - Рискну предположить, что ты предаешься блуду, - сказал я.
      Она не ответила. Не расслышала моих слов? Следы всех пороков запечатлелись на ее багровой обветренной физиономии, на которой мерцали нездоровым блеском глубоко запавшие глаза; ее руки дрожали, и по комнате она передвигалась походкой развязной женщины. Потрясенный этим зрелищем, я вскрикнул. Быстрота ее падения кажется невероятной, но, очевидно, и в этой быстроте по-своему выразился наш век с его сумасшедшими скоростями. Она говорила долго, путано, бессвязно, перемежая свой рассказ фантастическими глотками из бутылки. Лишь когда она заговорила, Максим, о вас, ее взгляд на мгновение прояснился, а речь обрела связность. Потом снова пошел чудовищный бред о скором конце света, о каких-то мужчинах, которые якобы истязают ее по ночам... Я не мог слушать ее без содрогания, я не выдержал, бросился к ней, рассчитывая даже припасть к ее ногам, чтобы разыгрывающаяся между нами сцена оттого достигла наивысшего напряжения, однако она и остановила и слегка оттолкнула меня, ужасно дохнув перегаром. Я спросил, чем могу помочь ей, и тогда она странно усмехнулась, спросила, действительно ли я готов оказать ей любую помощь, и, услыхав от меня утвердительный ответ, велела прийти на следующий день.
      Я пришел. Она ждала меня, сидя в кресле, трезвая, одетая в высшей степени прилично и даже торжественно, в черное длинное платье, очень идущее ей. Но печать упадка стереть с лица ей не удалось. Она словно на миг приостановилась, не спустилась еще ступенькой ниже, собрала все остатки воли, чтобы достойно сообщить мне нечто важное, и только уже затем с новой силой ринуться в омут. Тревожась о ее будущем, я спросил, как мне спасти ее, но она жестом призвала меня к молчанию, усадила на стул рядом с собой и тихо произнесла:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8