Картина паломничества
ModernLib.Net / Детективы / Литов Михаил / Картина паломничества - Чтение
(стр. 8)
Автор:
|
Литов Михаил |
Жанр:
|
Детективы |
-
Читать книгу полностью
(308 Кб)
- Скачать в формате fb2
(130 Кб)
- Скачать в формате doc
(132 Кб)
- Скачать в формате txt
(128 Кб)
- Скачать в формате html
(130 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11
|
|
И тут же прослышал о здешнем ресторане. Нанимаю водителя, чтоб домчал в считанные мгновения, а он сопротивляется: мол, ему не по дороге. Я показал ему пачку ассигнаций. Сразу стало по пути. Он заулыбался. Такая, знаете, белозубая улыбка на фоне почерневшей от возбужденной жадности к обещанной сумме рожи. Моя благоверная запричитала: тебе нельзя пить, ты болен, и вся помощь от источника и святого пропадет зря, если ты примешься гулять и бесноваться. Мой водитель перед ней катается уже, прямо сказать, смеющимся и безумеющим на глазах негром, объясняет: драгоценная, бесценная, там отличный ресторан и благоустроенная гостиница, там вообще прекрасный сервис, и вы будете как в раю. Нельзя! стоит на своем моя верная подруга. Тогда я топнул ногой, плюнул во все стороны света и провозгласил: да пропади оно все пропадом, и источник ваш, и болезнь моя, и бизнес мой, а если сейчас не будет такого, что я через пять минут сяду за столик в ресторане... Грех это, перебивает меня горячим шепотом супруга. А черномазый, в свою очередь, вкрадчиво шепчет ей, вливает в ухо яд своих уже проникнутых духом наживы соображений: лучше доставить господина по месту его желаний и вожделений, а то хуже будет, и если мы исполним его волю, так это будет, поверьте мне на слово, от греха подальше... Я, однако, сажусь в машину, не слушая больше их болтовни и разглагольствований. Пришлось толстухе последовать за мной, хотя и с плачем. Дескать, все святое лечение насмарку. Негр, чтобы завоевать ее доверие, тоже всплакнул. Не берегут себя люди, сказал он, не ценят единственное свое достояние - жизнь. А между тем мы полетели быстрее ветра, очень уж этот водитель хотел уложиться в обозначенный мной срок. И я, видя, что ему это удается, каждые сто метров совал ему за шиворот очередную денежку. Он скалил зубы от удовольствия. Авдотья забыла о моей болезни, о целях нашего паломничества и стала шевелить губами, подсчитывая, не слишком ли я трачусь на какого-то случайного прохвоста. А как мы мчались! Деревья носились вокруг как оглашенные. Я был счастлив. Я пел, а удалец водитель мне подпевал. Он воспевал жизнь. Я уже второй день здесь обретаюсь. Водитель с нами остался. Славное местечко! *** Отнюдь не был решен народный вопрос, а они, однако, опять шли сквозь суетные ряды торгующих. Буслову представлялось, что у него есть всего несколько мгновений, чтобы разобраться, сколько в этой бурлящей вокруг толпе потенциального мужества, сколько склонности к дикому разбою, а сколько и того ужасного раболепия, которое так всегда любили указывать, брезгливо морщась, заморские гости. Почему это так остро, кто и для чего устроил эту быстроту, эту лихорадочную гонку соображений и понятий, он не знал, да и не пытался понять, зато прилагал большие, отчасти лихорадочные усилия, чтобы выполнить таинственно поставленную перед ним задачу. В то же время он с негодованием, с отвращением, корчившим из него какого-то чудовищного гостя, вовсе не званого на эту землю, чувствовал, что зависит не только от вероятного решения задачи, но и от самой толпы и что в этом заключено нечто неизбывное и подлое, тогда как еще одна сила, отличающаяся от этой, привязывающей его к низам, куда большей простотой и ясностью насмешки, уже откровенно мешает ему совершить последний шаг и приступить к жизни, в которой все будет зависеть только от него самого, от его способности говорить в уединении с творцом мира. Эти две силы не столько разрывали его, сколько таскали из стороны в сторону, опять наводя на его облик что-то сомнительное и даже комическое. И если в объятиях первой он угадывал еще шанс полюбить этих людей, даже если они придут следом за ним в монастырь и будут там шушукаться и пересмеиваться у него за спиной, лузгать семечки и дурманить голову запахом пота, то вторая сила, слишком уж откровенно делавшая его в жизни не цельным крепышом, а марионеткой, которую действительно можно таскать из стороны в сторону, увеличивала его неприязнь не только к этому шумному сборищу, но и к той основе в нем самом, на которой он думал наконец полно и неподвижно утвердить себя. А вытравить эту основу можно было лишь собственной гибелью, которая печально не состоялась нынешним утром, и Буслов тупо грезил превращением теснящихся вокруг него тяжелых и аппетитных баб в раскидисто подставляющий ветви лес, а снующих тощих мужичков и усохших старух - в веревки, в петлях которых уже ничто не помешает ему остановить и свою усталость, и все свои наболевшие вопросы. Отступиться от народа, от этого грубого, неотесанного, не желающего внимать и сочувствовать мне народа? - тугодумно курился Буслов над бездной недопонимания или, может быть, какого-то недоразумения. - Но что я буду тогда делать и на чем крепить свои умозаключения и стремления? А между тем дело требует откровенности, я должен решить этот вопрос честно. И сейчас я вижу, что мне эти лица не по душе... Вдруг тот же змееподобный мужик, повертываясь боком, мало отличимым от переда, вырос словно из-под земли и закосил на него налитый водкой и бешенством глаз. - А что тут этот проходимец до сих пор делает? - вылепил он свое недоумение, пропищал его вместо того, чтобы создать бас реальной угрозы. Для Буслова же слишком быстрым и резким оказался переход от темной крутизны мысли, к которой он сумел прилепиться никуда не спешащим деревцом, к беспечной легкости, с какой набравшийся алкоголя и неслыханной дерзости барышник, мелкий и ничтожный, поименовал его проходимцем. От неожиданности он вздрогнул, даже как будто подпрыгнул на месте; на его блестящем от пота лице отобразилась беспомощность клоунской борьбы с призраками. Чулихин и Лоскутников оставались зрителями этого спектакля, а Обузов продолжал вносить свою правку. - Ну-ка пляши! - крикнул он. Несколько танцевальных фигур змееподобный проделал, но вяло, его не покидало изумление, и он все шире раскрывал свой косящий глаз, пытаясь в мутном мареве, каким представал перед ним мир, уловить правильную и окончательную, упрощающую дело истину остановившегося в очередной задумчивости Буслова. - Я покупаю весь твой товар, - сказал Обузов, - только уходи с рынка, проваливай. Чтоб я тебя больше здесь не видел! А товар принесешь в мой номер. Мужик уже оторопело всматривался в щедро протянутую ему Обузовым пачку денег и, забегая вперед, некоторым, можно сказать, чудесным образом пересчитывал их, а Буслов словно прислонился к чему-то в прошлом, от чего не было у него сил оторваться, и не только не сознавал мужика способным к простым арифметическим действиям, каким он несомненно выглядел со стороны, но даже и видел его еще только вырастающим из-под земли и выходящим на орбиту недоуменного и одновременно угрожающего косоглазия. Чулихин и Лоскутников посмеивались, видя ловкую простоту, с какой толстосум разрешил все назревшие у них в этой местности проблемы, но забавляла их и отсталость, некая заторможенность их приятеля, из которой его не вывела даже и короткая светлая прогулка по великолепной усадьбе. Так они и стояли друг против друга, задумчивый паломник и недоверчиво склонившийся над нежданной-негаданной выручкой торговец. - Пошел! - закричал Обузов. Змееподобный побежал между земляками, странно петляя и мелко пыля ставшими неожиданно босыми и отвратительно грязными ногами. Неисповедимо и одурело, слегка только заслоняясь рукой от летевшей отовсюду шелухи, молчал Буслов перед выпуклым здесь народным лицом, которое лишь Обузов умело отдалял в живописные окрестности, раздробляя там на осколочное множество послушных и ладных фигурок пейзан. Они вошли в полупустой зал ресторана. Водитель, о котором рассказывал Обузов, черноземно покоился в этом раю праздношатающихся людей, обронив верхнюю часть тела на уставленный снедью и выпивкой столик, а Авдотья утолщенной грозной птицей, какой-то убеленной вороной возвышалась над теплящимся прахом этого человека, с отнюдь не хрупкой остекленнелостью глядя перед собой бессмысленными глазами. Не скоро и не своим, а куда как уменьшенным масштабом вошли в поле ее зрения вновь прибывшие. Казалось, и супруг больше не интересовал эту женщину. Вино и неистощимая закуска соорудили в ее душе целую гору усталости, и она глухо сознавала, что утомлена не только болезнью мужа, его заканчивающимся чепухой паломничеством и его диким, грубо нажитым богатством, но и собой, своим неумением зажить вдруг тонко и осмысленно. И она когда-то подавала надежды и даже была по-своему романтической барышней, а теперь этот мир счастливого прошлого сжался до спрессованной гадости упущенных возможностей, изливавшей в нее свой яд. Разбегались по ее большому и одрябшему телу маленькие и подлые образы той жизни, какой и она могла добиться для себя, скапливались в морщинах и складках, пересмеивались между собой и потешались над ней. Вдруг она узнала этих словно бы новых людей за их столиком. Это они плелись у нее в хвосте, тянулись к источнику светлым и фактически радостным, праздничным утром. А теперь они лакомятся яствами с их стола и пьют их вино. Авдотья устремила на незваных гостей тяжелый взгляд, усилием воли помещая всех троих в один некий сосуд. Она думала о том, что эти люди, в глазах любого дельного, неуемно делающего дело человека пустые и праздные, бродят по земле в поисках какой-то узкой цели, какого-то узкого средства прожить остаток жизни в ясном сознании смысла мироздания, и, поступая так, они, в сущности, не глупят и не предаются бесплодным фантазиям, а строят тот просторный и чистый храм света, в основание которого и она некогда уложила кирпичик-другой. Они гуляют на просторе, и уже в одном этом много смысла и счастья. Но для нее этот простор и вероятное счастье оборачивались изощренной насмешкой гадов, которых она вынуждена была носить на своем теле; упущенные возможности, образы несбывшегося, святые, устраивавшие целительные источники, Бог, эти по-своему счастливые люди-скитальцы, эти юродивые, которых муж привел и усадил за их стол, - все они имели гнусную силу быть оборотнями, могли из образов, или, скажем, только символов, чего-то просторного и светлого скидываться мелкими отвратительными существами, забегавшими в морщины ее тела и души, чтобы оттуда пискливо смеяться над ней. Авдотья стала медленно и тяжело поднимать руку, хлопать себя ладонью по разным частям тела. Она давила гадов. Гости с удивлением смотрели на эту мрачную женщину. - Ты чего возишься? - крикнул Обузов. Женщина не ответила и даже не взглянула на него. - Оставь ее в покое, - сказал Чулихин, - видишь, много вина, еды, и жара большая. Ей тесно. Обузов закричал: - Все чепуха, ребята! И источник тот, где мы бултыхались в ледяной воде, и этот подлец, у которого я купил весь его товар. И болезнь моя, она тоже как есть чепуха! - Тебя источник не взял, - перебил Буслов, - ты был в нем все равно как рыба полярная, что ли, и этот, как ты говоришь подлец, обошелся тебе куда дешевле, чем мне, хотя ты и сунул ему пачку денег. - Я говорю, - стал Обузов гнуть свое с назревающим напором, - что моя болезнь, о которой было столько толков... Буслов снова прервал толстосума: - Я никаких толков о твоей болезни не слыхал и сам не вел, а вот что я в источнике, не в пример тебе, плакал и заходился от ужаса, это доподлинно известно и мне, и моим друзьям, и тебе даже, да и посторонние люди показывали на меня пальцем, как на несчастного, в которого вселился бес. И с подлецом разобрался ты, а не я. Я же в лесу вешаться вздумал, пока ты тут веселился и бил посуду. - Мне плевать теперь на мою болезнь. Пусть я умру! Я зуб потерял, но и то не плачу. - Ты не умрешь, - возразил Буслов. - Я же после всего еще и пью, еще и жру за твой счет. - Я могу умереть, - сказал Обузов с нажимом. - Я рискую. Однако мне весело. Я действительно бил тут посуду, вчера, и мне пришлось за это расплатиться. А я денег не жалею. Буслов сказал повествовательно, как бы с замахом на длинный сюжет: - Но сегодня ты снова пришел в этот ресторан, и тебя встретили здесь как дорогого гостя. Знают, что если ты опять набедокуришь, то они на этом только заработают лишнюю копейку. Так кто же по-настоящему слаб и болен - я или ты? - Ты каешься? Или хочешь предстать униженным, чтобы мы тебя пожалели? - О нет! - замахал протестующе руками Буслов. - Я ищу ту силу, которая поможет мне не удивляться и не замыкаться в себе, когда на моем пути возникнет другая сила. Которая поможет мне не плакать в ледяной воде и жить так, как если бы того пьяного подлеца вовсе не существовало на свете. - Эта сила, которую ты ищешь, она или есть, или ее нет, - вставил Чулихин. - Правильно! - подхватил Обузов. Живописец твердо произнес: - Ищи ее в себе. - Она во мне есть! - воскликнул Буслов. Обузов и Чулихин удивлялись: - Почему же ты плакал в источнике? Зачем вешался? Буслову помешали ответить. Впрочем, он всего лишь хотел выразить недоумение. Он удивлялся себе не меньше, чем живописец и бизнесмен удивлялись ему. Раздавшийся внезапно шум заставил его умолкнуть. Обузов ронял на пол и топтал ногами тарелки. Официант вдалеке рисовал в воздухе ловкой рукой цифры ущерба. - Парень, паренек! - доверительно наклонялся коммерсант к писателю. Не плачь и не жалуйся. Ты же спас меня. В эту пустыню и глушь, где я предавался грубым, скотским удовольствиям, ты внес свет большой культуры. Ты явился народу, а оценил тебя по достоинству прежде всего я. Поступай и дальше с присущим тебе благородством. - А я скажу, - заговорил Чулихин, - что истинное спасение, оно в истинном благородстве. Уберите из храма странного вида желчных старух и блаженных юношей с птичьей грудью, юродивых всяких, безграмотных попов, богоносцев сметите прочь поганой метлой, населите храм мыслящими священниками и чистой публикой, завлеките в него благородных, художнику в храме дайте чем жить и дышать, мастера, а не ремесленника, введите, и православие возродится, Россия воскреснет. Пока интеллигенция не вернется в церковь, но в церковь обновленную, светлую, из ямы, из гнили, из тумана нам не выбраться. - Я, - сжал кулаки и скрипнул зубами Обузов, - покончу с собой, если вот это, вот что ты тут нам начертал, не случится, не осуществится вполне. Потому что не слова одни ты нам подарил, а весьма настоящую мысль, доподлинную идею. - Когда ждать от тебя рокового шага? - Нынешней ночью. - А если мечта моя так скоро не разрушится? - Тогда я выберу другую ночь. Запоминала Авдотья, мотала, что ли, на ус: замышляют чистоплюев пристроить возле икон и лампад, а ее, роскошную матерую бабу, изгнать с треском, - брала она на заметку и откладывала в своей по сумеречности необозримой памяти эти планы гнилостных врагов человечности. Новый шум взорвал зависшую было тишину: к их столику приближался змееподобный. - Господин, - заговорил он заискивающе, обращаясь к одному только Обузову, - друг мой, я насчет товара и денег... и прибавки на чай... Я по поводу недооценки... я в том смысле, что мой товар стоит побольше, чем вы мне отвалили с барского плеча... Обузов с усмешкой оглядел своих друзей: - Видали? Видали? Сколько же ты еще просишь, недоумок? - Надбавьте еще. - А ты скажи конкретнее. - Просто еще побольше надбавьте, - извивался мужик, - чтоб не было существенной разницы между действительной стоимостью и уплоченным, так сказать, гонораром. - Вон как развивается мужичонка по мере внезапного роста своего благосостояния! - воскликнул Обузов с притворным изумлением. - Каков! Что скажете? Хорош, да? Основательно встал на ноги! Он, глядишь, новым Марксом станет и напишет еще один "Капитал". А я умру! Вот тебе и слезы твои в источнике, и вешанье в лесу, - повернулся он к Буслову. - Маленькие смешные эпизоды. Моя смерть будет побольше всего, что ты там наплакал! А восторжествует этот пьяный подлец, хам! Змееподобный облизнулся. - Так я в связи с моей уверенностью, что вы не помелочитесь... не вообразите надобность посидеть на шее простого народа... Мы многострадальны тут... с тем и живем, что всюду нищета и убожество... А у вас есть деньги, которые, что греха таить, вы взяли из нашего кармана, когда был грабеж... - А когда грабежа не бывало? Вот ты сейчас меня пограбить хочешь. - Грабеж, оно конечно, всегда имел место, но я о том времени, когда такие, как вы, просто брали все, что плохо лежит. А лежало потому плохо, что это наша вина, согласен. Но уж не обессудьте, эра нашей полной наивности прошла, и мы теперь тоже требуем. Взыскуем пусть не всей своей доли, а все-таки, можно сказать, щедрой мзды. - Дай ему, и пусть он уйдет поскорее! - вдруг рявкнула Авдотья. - Госпожа правильно говорит, - одобрил мужик. - А я, - смеялся Обузов, - хотел его за стол с нами посадить, угостить по-братски... - Угощение, - перебил мужик, - оно бывает ко времени, когда сделка уже состоялась и переговоры позади. Авдотья, налившись багровостью, сказала ему: - Ты позоришь имя и звание простого человека, человека от земли. - Звания этого и никакого иного у меня нет, а имя действительно как есть самое простое. И ничего позорного в этом не наблюдается, - уже слегка баловал и ерничал змееподобный. Чуял близость полной удачи. Обузов заплатил. Все, даже Авдотья, равнодушно смотрели, как деньги появляются из кармана коротких штанишек коммерсанта и исчезают в кармане грязных брюк мужика. Лоскутников молчал и с внутренним усилием изображал безразличие и полное невмешательство, ибо был подавлен спором Буслова и Обузова о силе, этим их странным соревнованием; он устранился. Ему тут, видимо, не было места, а вероятная смерть Обузова представлялась событием, возможным лишь в отдаленнейшем будущем, когда и памяти о человечестве не сохранится. Наверное, все, что могло произойти с этим довольно-таки забавным субъектом простого, обычного, человеческого, заслонялось от него, Лоскутникова, крупной фигурой Буслова, приобретавшей в его глазах все более мрачный и таинственный оттенок. Обузов, играя, лил из бутылки вино в глотку Чулихину, с готовностью раскрывавшему рот. Ты это хотел! - кричал бизнесмен. - Ты хотел оказаться рядом со мной, когда я буду все пропивать! Я все пропиваю, и ты со мной, прощелыга! Змееподобный уже ушел. Заиграл оркестр, в котором сидели похожие на змееподобного люди. Настоящий змееподобный танцевал, поднимая пыль, на улице. Он торжествовал, праздновал победу. Буслов в широкое окно с высоты второго этажа смотрел на торговую сутолоку внизу, у подножия башни, где он теперь оказался в компании не желавших быть основательными и крепко мыслящими людей. Вспомнил он неожиданно о каком-то иерархе, святом новгородском человеке, который на бесе путешествовал в Иерусалим, а потом, посаженный буйными земляками на плот, был двинут промыслом Божьим против течения могучей реки не к гибели, а к свету и, может быть, к вечности. И ему захотелось того же. Он посмотрел на усадьбу, желтевшую между деревьями, и его охватило блаженное чувство прогулки и отдыха на тенистых аллеях в обществе остроумных собеседников, утонченных кавалеров и дам. И он мог быть таким, доведись ему родиться своевременно. Тут в нем прямо заговорило его дворянское происхождение. Он понял, что народа нет без дворянства, без дворянства есть только сброд. Благоговение разлилось в нем как море света. Но он не знал, можно ли простереть это чувство до того, чтобы затаиться в благоговейном почитании и перед собой, имевшим некое отношение к великой касте, которую сейчас полюбил и мысленно прославил. Наклонившись к Лоскутникову, он взволнованно шепнул, с напряжением как будто последних сил проникая сквозь шум музыки: - А вот мне и понадобился ты, тут-то ты можешь пригодиться... скажи, что это была за повестушка, где дворяне отбивались в древнем монастыре от большевиков? - За чем ты выдумываешь? - отшатнулся Лоскутников. - Ты пьян. Зачем ты навязываешь мне какую-то комическую роль? Вдруг затих оркестр. - Я и не думал тебя обидеть, - сказал Буслов. - Я просто забыл, а у тебя память пока посвежее, ты только сейчас все эти книжки читал, по моей указке. Лоскутников поджал губы и отвечать не собирался, хотя уже сообразил, о какой повести толкует Буслов. Тот сбивчиво пояснял: - Мне позарез нужно вспомнить тех дворян, то есть из повестушки... Я на их примере сейчас как нельзя лучше чувствую, как это здорово, как прекрасно - быть дворянином... быть потомственным, столбовым... Скажи мне! В этом, может быть, истина! Лоскутников в неистовстве от сознания, что у него нет таких быстрых и сразу проясняющихся целей, как у Буслова, и он не может, по примеру своего друга, краткими путями шествовать от открытия к открытию, обрек себя на молчание и мученичество. Утвердив запрет, он усмехался под его грузом деревенским дурачком. Он страдал и боролся с желанием сказать, открыть Буслову название повести, боролся с Бусловым, вздумавшим в своем восхождении к истине воспользоваться им как ступенькой. Или вот еще: не соврать ли, не навести ли приятеля на ложный след? Буслов грубовато толкал его в бок. Он побагровел от негодования, видя, что Лоскутников знает, но молчит исключительно по подлому, плебейскому нежеланию признать очевидное, помочь человеку, оказавшемуся неизмеримо выше и благороднее его. Нельзя, не пристало Буслову смешиваться с толпой. Он отошел от громоздившейся над поверженным водителем Авдотьи, от принимающего питье из рук толстосума Чулихина, от упорствующего Лоскутникова, внизу сразу отошел от ревущей в торговой одержимости массы и окольными путями проник в старинный парк. Солнце скатилось на крышу особняка, притулившись к какой-то башенке. В перекрестьях длинных теней внезапно открывались голые мраморные богини и с лукавой усмешкой смотрели на блуждающего философа. Прошествовала, переваливаясь с боку на бок, ворона с раскрытым клювом, ибо изумлялась жаре. На отдаленной аллее шумно переговаривались женщины. Буслов направился к изогнувшемуся над ручьем деревянному мостику, когда голос за спиной остановил его: - Разве не здесь твое место? Буслов оглянулся. Чулихин, стоя под деревом, с суровой пытливостью смотрел на него. - Это ты меня как бы в красоту заманиваешь, - усмехнулся Буслов с грустью человека, которого посторонние мучают своими легкомысленными и бестолковыми проделками, - а зря... или даже хочешь мне что-то в ней разъяснить, на что-то в ней указать, а это тоже зря, потому что я не хуже тебя вижу и понимаю. Чулихин подхватил: - Еще бы ты не видел и не понимал! В тебе-то и сидит настоящий художник. - О книжках моих не надо. Я, скорее всего, больше никогда их и не стану писать. Но о красоте... ты это брось, - возвысил Буслов голос и, чувствуя, что сворачивает на глупости и ребячество, немного засуетился, замелькал на аллее, - действительно брось, - продолжал он требовать сурово, - а если так уж нужен разговор, так говори по сути нравственного вопроса... Кривая усмешка поползла по губам Буслова, а в глазах его остатками терзания дымилась печаль. Он терпеливо принял муку от посторонних, от неких сил, навалившихся извне, и они отстали, ублаженные, а Чулихин остался, не желая признавать себя лишним. Чужими были теперь небо, превращенный в парк лес, люди на отдаленных аллеях, они шумели о чужом в чуждом Буслову мире, Чулихин же сказывал близкие и понятные слова. - По сути нравственного вопроса? Что об этом говорить? - грубо отмежевался живописец. - Оно либо уже понято и прочувствовано, либо не будет понято никогда. Так у тебя, так и у меня. Не дети мы уже с тобой. И если ты тут сейчас думаешь начинать с азов, то я тебя открыто предупреждаю: ты рискуешь показаться смешным. Я же видел, какие ты корчил гримасы среди всех этих мелких торгашей. Ты воображал, будто принимаешь из-за них муку... - Я муку только что здесь принял, сознательно принял, и теперь я точно знаю, что это со мной было, только что и здесь! - перебил Буслов, снова забегав по траве. - Может быть, - серьезно согласился Чулихин. - Но там, даже если там и было иначе несколько, там и тогда ты, смешной, воображал, будто принимаешь муку нравственного вопроса, разных моральных сомнений и колебаний, мол, и твоя совесть будто бы вдруг встала на дыбы. А ничего этого не было, поверь. На лбу у тебя было написано, что всех этих хамов надо держать в узде, в ежовых рукавицах. Вот какая у тебя была мысль. И только это одно и было. А ты притом вздумал изображать, что будто бы сражаешься с ветряными мельницами. - Можно ли быть русским, не будучи православным? - вопросил Буслов как бы уже не у Чулихина, а у разных просторов, у нагромождения полей и рощ, которое он рассмотрел за правильной очерченностью и выделанностью парка, где они с Чулихиным находились. Живописец поднял руку, призывая собеседника остановиться. Буслов повиновался. Как покорный ученик встал он перед Чулихиным. - Давай я тебе предложу конкретное суждение, - сказал тот. - Я тебе говорю: историческая правота стяжателей в том, что они оставили после себя красивые храмы и монастыри. Нестяжатели, видишь ли, не оставили ничего, кроме смутной памяти, писулек некоторых и той неясной тебе самому зависти, которую ты время от времени испытываешь к их вероятной чистоте. - И те, и другие были православными, - живо возразил Буслов. - Не пытайся сбить меня с толку. Если уж я хитростью завел тебя сюда, то я, конечно же, подготовился отлично и смогу ответить на любую твою уловку. Не думай, что моя практическая цель - а она в том, чтобы вернуть тебя литературе, - мала и ничтожна, напротив, совсем напротив... но я при этом готов подержать какой угодно разговор и говорить с тобой хоть о Боге, хоть о жене нашего нового друга Обузова. Я ни за что не поверю, что тебя может по-настоящему заинтересовать православие в том его виде, в каком оно пришло когда-то из чужих краев и плодило всяких обитателей пещер, гробов и столпов, изнурителей плоти, невежественных монахов и всех этих совершающих одно и то же житие святых. Подобные вещи уже неинтересны современному сознанию, не могут быть даже замечены им. Но красота храма, она еще привлекает внимание. И чем прекраснее храм, тем больше надежды, что человек почувствует в нем возможность общения с Богом. Буслов сказал торжественно: - Не может быть, чтобы Бог создал человека для того, чтобы он с его именем на устах изнурял себя и отказывался от многообразия жизни. - Видишь, как ты отлично и сам все понимаешь. - Ну, так веди меня в монастырь! - Бог создал человека, а человек призван к тому, чтобы, в свою очередь, создавать произведения искусства. - Откуда это призвание? Кто его провозгласил? Где доказательства, что оно от Бога? - быстро спрашивал Буслов. - Может быть, человек только присвоил себе это призвание и в нем только одно лишь его своеволие. - Как бы он мог присвоить что-то, если бы это что-то не существовало прежде? Я допускаю, что человек и создан для того, чтобы присваивать все существующее. - Но котенок или мышка где-нибудь здесь в парке, они живут голым желанием жить, и в них нет ничего, по большому счету, что человек имел бы право присвоить. - Но я их нарисую! Я их изображу! Я создам их образ, которым будут восхищаться даже и потомки! - Реальные, они умрут. Бедные эти существа! - томился Буслов. - С их маленькими головками и печальными глазами. Большой Буслов жестами, телодвижениями пытался изобразить беду маленьких животных, обреченных на тяжкое существование рядом с человечеством. - Ты говоришь... ну, как бы это выразить... в несвойственной тебе манере, - улыбнулся Чулихин. - Ты болен, но в хорошем смысле. Ты болен переменой к лучшему. А я еще добавлю... Я скажу тебе, я говорю тебе, что образ России, а следовательно, и русского Бога, надо искать в творениях литературы, архитектуры, живописи... Прекрасно сохранилась усадьба, где сиживал добрый старик Петр Андреевич Вяземский и где Карамзин писал свою великую книгу. В усадьбе этой значения не меньше, чем в ином знаменитом храме. Это тот же храм. Это тоже лавра. Слова Чулихина не воодушевляли Буслова, но не потому, что он почитал их за неправду или заподозрил за ними еще какую-то попытку живописца сбить его с пути истинного, а потому, что они казались ему скучными и как бы обрисовывающими некий пыльный хлам, вещи, которые не могли привлечь его внимание при нынешней обжигающей остроте и устремленности его сознания вперед. И не то чтобы понятия, на которых настаивал Чулихин, действительно представлялись уже бесполезными ему, но то, как тот говорил о них, показалось Буслову в высшей степени скучно. А ведь Чулихин с тем и привел его сюда хитро, лукаво избранной тропой, чтобы здесь сказать главное, здесь внушить ему правильные, на его взгляд, мысли и истинные понятия, рассказать, какая драма выйдет, если он, Буслов, предаст это множественное дробление истины на блестящие точки и очаровательные очаги культуры ради единственной, но в сущности воображаемой истины общения с Богом в монастыре, куда все-таки пообещал привести после святого источника. Следовательно, именно здесь Чулихин не только задумывал разыграть главное действо предпринятой им мистерии, но и в самом деле поднялся на высоту, какая только была ему доступна, и достиг наивысшей силы своей выразительности. А Буслову оказывалось это скучно, и представлялось ему, будто он валяется в пыли. Живописец понял, что срезался. Он понял даже то, что товарищ отвратительно смеется над ним сквозь муку, уже не преодолевающую, а только продавливающую смутно свои очертания в почти что затвердевшем мареве усталости и тоски от древности, дряхлости своего существования. Чулихину это было неприятно. Он сознавал, что глупого и издевающегося над собственной ветхостью старика в этом не утратившем внешней величавости Буслове увидел несколько преждевременно, но образ такого Буслова упорно лез ему в голову, тем более что тот и сам, пожалуй, не прочь был что-то подумать и даже помечтать о тихом и нежном старчестве. Чулихин забегал, стараясь стряхнуть с себя раздражение. Но это не удавалось. Он смотрел себе под ноги, вниз, с высоты, на которой внезапно оказывался, совершая на коротких отрезках перекрещивающихся путей нервные скачки, но видел он под собой не маленького и съежившегося Буслова, а почву с ее живым творчеством мелкой живности, и это его странным образом укрепляло и вдохновляло на новые подвиги слова. Тогда он с резкого поворота головы бросал испытующий взгляд на приятеля и видел, что он-то сказал все точно и верно, а тот томится исключительно собой, оказывая к тому же бессмысленное сопротивление его освежающим веяниям.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11
|