Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Картина паломничества

ModernLib.Net / Детективы / Литов Михаил / Картина паломничества - Чтение (стр. 7)
Автор: Литов Михаил
Жанр: Детективы

 

 


Его частицы и крупицы, отскочив в работе жизни, рассеялись по всему белому свету, и можно сказать вполне, что они для него потеряны навсегда. А теперь он вдруг ощутил эту свою недостачу, понял, что был слишком щедр и расточителен и что ему уже никогда не восполнить ставшее не достигающим нужной меры. Медленно согнулся у того дерева, сел на землю и в печали повесил голову. Он улавливал душу, чтобы она дала ответ ночи, преисполненной другой, недоступной ему жизни. А может быть, он и не имел никогда полноты, никогда не был изобилен и вполне насыщен? Так или нет, а ничего, однако, он не находил, что было бы похоже в нем на ответ, и душа его Бог знает где бегала лисицей, неуловимая и глупая. Вся сияющая лунной сединой голова ночи слегка качнулась в усмешке, когда он так, тщедушным и опустошенным, с ударившейся от него в бега душой, определился перед ней. Тонко влился в него яд сознания, что он и здесь не нужен. А где это здесь, он не знал, и понимал ли вообще, где находится? Ночь обступила его со всех сторон, окутала, и это как раз и было происходившее с ним мучительное "здесь". Ночь-то и ввела в него стремительной тонкой иглой капельку яда, он противился и уклонялся, как мог, но она легко сделала свое дело, словно применив по отношению к нему настойчивость и силу. Подняв лицо, он закричал высоко в небо луне из растекшейся, расползшейся туманом по траве своей малости, но голос получился тихий и неслышный, и только брызнула с губ, взвившись на мгновение искорками, слюна.
      ***
      На рассвете, когда огненный край солнца коснулся снизу, из пропасти, горизонта, непреклонный голос стал сплошной грубой словесной материей говорить в ухо цепляющемуся за сон Буслову, принуждая его думать мгновенно и беспрепятственно внушенными мыслями как своими. Час пробил, думал Буслов, с удивлением глядя на столь стремительно выросшую, вымахавшую ввысь величавую торжественность своей мысли. А в ней была еще и внутренняя трагическая суть, которую Буслов не то чтобы не сразу уловил, напротив, до только сил он на нее потратил слишком много, потому что она была все равно что шаткий мостик над бездной, и чтобы удержаться на ней - к этому он, разумеется, был принужден обстоятельствами - ему пришлось употребить всю свою сноровку. Он хотел отвязаться от наваждения, а оно непринужденно играло им. Доходило до смешного: он понимал, что стал игрушкой - уж не бес ли какой его смущал? - а избавиться от участия в этой игре не мог и даже сам играл не то мыслями, не то выпрыгивающим из груди сердцем, не то все своим существом. Нет ничего твоего, - исторгал Буслов мысли и играл собой таким, каком он представлялся кому-то со стороны, - все только заимствованное, а теперь отдай, потому что проще простого доказать, что позаимствовал и присвоил ты не по праву. Докажи, что не по праву! выкрикнул как бы некий оппонент. Но бусловская мысль лишь рассмеялась над этим жалким требованием. Легкий и пустой внутри, как надувной шарик, Буслов побежал укладываться в огромные формы той надменности, до которой нынче доросли его размышления. Словно чудесным образом возникла в его руках необходимая веревка. Эх, мыла не хватает! - засмеялся всем сердцем нынешний окрыленный Буслов. Он, сидя на ветви дерева, закрепил на ней петлю и стал просовывать голову в ловко созданный им жесткий и необыкновенно ровный круг. Услыхавший шум Чулихин поставил голову над краем одеяла, все норовившим снова улечься на его лицо. Он смотрел, как крот из норы. В одно мгновение он оказался под деревом, сдернул Буслова за ногу вниз и накинулся на него, подавляя его легкомысленные стремления. Буслов сопротивлялся, но подоспел Лоскутников, и они вдвоем подмяли и скрутили незадавшегося самоубийцу. Красиво сработанная петля бесплодно зависла над ними. Буслов ворочался недовольным медведем и хрипел: отпусти! отпусти! Он адресовался Чулихину, а Лоскутников тоже восстанавливал в нем жизнеутверждающую силу, и ему было обидно, что Буслов этого как бы не замечает.
      Буслов сидел, откинувшись на ствол сосны и раскидав руки в жесте бессильного отдыха, а Чулихин и Лоскутников расположились напротив и смотрели с мыслящим недоумением, словно разгадывая загадки внезапно раскрывшихся в этом человеке чудес, а то и каких-то смахивающих на мошенничество фокусов.
      - Тебе же спастись надо! - шептал и возился в изумлении от случившегося Чулихин. - Тебе надо вернуться в книжный мир, писать книжки. Не про тебя эти леса. Тут у тебя с одной стороны колодец с холодной водой, а с другой - петля. И в итоге только стон да слезы.
      Буслов перестал отдыхать. Он сложил руки на груди и хрипло закричал:
      - Меня совсем измельчили, как в ступе истолкли! Это современный человек таков! Я ни на что не гожусь!
      Встать бы ему, взвиться бы вслед за изреченными истинами, это было бы куда как картинней, но упали силы и все ресурсы, и он валялся на земле обломком, впрямь ни на что не годный.
      - Тебе надо вернуться к изящной словесности, - исцелял живописец. Стань под мою защиту, я выведу. Что тебе, ей-богу, блуждать в этом лабиринте? Зачем ты растрачиваешь силы?
      - А тебе зачем на меня тратиться? - суховато осведомился Буслов, поудобнее вытягивая ноги. Теперь они обезжизненными ходулями покоились в траве.
      - От меня не убудет, - ответил Чулихин сурово.
      - Веди меня в монастырь! Ты уже однажды посмеялся надо мной, послал меня в обитель к старцам, зная... Послал он меня однажды в монастырь, переадресовал вдруг Буслов свой рассказ Лоскутникову, - а сам-то знал, что та обитель в действительности женская и что там одни только некрасивые девчонки и невежественные старухи. - Впился рассказчик колючим и цепким взглядом в тихонько посмеивающегося живописца; он воскликнул с горечью, взращивающей в нем новые силы: - Ты зря решил меня испытывать! Я не прощу тебе повторного обмана. Ты не представляешь, сколько во мне силы, жизненной мощи. Это ничего, что я плакал в колодце и полез на дерево вешаться. Мне Бог знает что по плечу!
      - Тут не наше своеволие и самостоятельность, а воздействие посторонних сил, - решил внести свою лепту в разговор Лоскутников. - Ты под нажимом извне бросился вешаться.
      - А в источник полез? - как будто удивился и над чем-то призадумался Буслов.
      - Не знаю про источник. Но я думаю, он был до того, как мы переступили порог. Совершенно ясно, что до того, потому что переступили мы только ночью и здесь, возле этой поляны. Ночью мы переступили некий порог.
      Чулихин потребовал более определенных высказываний. Лоскутников улыбнулся.
      - Я могу и должен это говорить и утверждать, потому что и на меня ночью нашлось воздействие. Я не спал и был на поляне, когда все случилось.
      - Что же на тебя воздействовало? - спросил живописец.
      - Ночь и воздействовала. Луна и все прочее.
      - Ты лунатик?
      - Я не спал, не мог уснуть. Я встал и прошел к поляне, а там сел у дерева. И так меня согнуло, что я... поник. Как травинка какая-то... Мне было дадено понять, что я полностью никому не нужен и от участия в полезных и важных начинаниях отстранен.
      - Ах, было дадено понять? - тотчас вскипел Буслов. - И дадено было именно то, чего ты и прежде уже имел под самую под завязку? Магическая сила понадобилась, чтобы ты уразумел то, что и так уже отлично знал и понимал? Ты смеешься надо мной? Да?
      - Ну ладно, ладно, - успокоительно замахал руками Чулихин, - пошутили и будет.
      - Я одинок, - упрямо говорил Лоскутников. - Не приснилось мне это, а правда, чистая правда, что я был ночью под луной как ненароком вывернувшийся из земли червь. Но не я ужасен и отвратителен, а человеческая жизнь ужасна и отвратительна. Мы появляемся и скоро исчезаем без следа, и нам на что-то дан разум, а на что, кто скажет? Чтобы понимать всю бессмысленность нашего существования? И ты одинок, Буслов. Почувствуешь это, когда будешь по-настоящему умирать. А я-то думал, что только всего и дела что вскипеть возле неких истин, заразиться ими, заболеть, стать одержимым. Нет! Тут побольше что-то, пострашнее... А еще говорят, что мир устроен просто и законы человеческой жизни - все равно что геометрия. Это для кого как! Если меня так крутануло, то где же мне теперь искать эту простоту и геометрию?
      - Слушай, это все каша словесная, - перебил живописец раздосадовано. У тебя каша в голове. Зачем все мешать в одну кучу? Идеи, истины некие и одиночество человека, его страх смерти - это далеко не одно и то же. Не путайся сам и не пытайся нас запутать.
      - А корень один у этих разностей, - твердо возразил Лоскутников.
      - Укажи на этот корень.
      - Он здесь, - стукнул себя Лоскутников кулаком в грудь. - Яснее выразиться не могу, не умею. Я не писатель, не художник. Я умру без всех этих ваших культурных, творческих туманов. И тогда будет непонятно, для чего я жил.
      - Кому будет непонятно? - зло усмехнулся Буслов.
      - Здесь, - опять стукнул себя по груди Лоскутников, - в этой грудной клетке, которую будут жрать черви, будет непонятно.
      Чулихин засмеялся:
      - Все врешь! Червям будет очень даже понятно!
      - Я на корень тебе указал, - проговорил Лоскутников строго, - а дальше ты уже суди и ряди собственным умом. Добавлю лишь одно: между нами непреодолимая стена.
      Живописец пожал плечами. Он не видел ничего непреодолимого между людьми, не видел и особых различий, кроме тех, которые отделяли их, паломников, от толпы. Буслов почувствовал эту его братскую нераздельность с ним и потому поутих и не стал дальше сердиться на Лоскутникова, который, казалось, все плотнее и жестче обустраивался в их путешествии источником неизбывного для него, Буслова, раздражения.
      Они наспех поели, собрали вещи и выступили в путь, еще ранний по времени, но как будто и слишком неопределенный, могущий начаться, как и оборваться, в любое мгновение. У них была реальная, поставленная Чулихиным цель после источника достичь монастыря, но если источник не мог не существовать просто потому, что туда уверенно направлялись толпы народа и с ними шел вчера Обузов, не склонный к фантазиям и метафорам, то монастырь, прятавшийся за глухими тропами и проселками, существовал, наверное, разве что в воображении, да и не Чулихина, для которого весь мир был все равно что дом родной и вместе с тем ничто, пустое место, а в воображении Буслова, побудившего живописца оформить его смутные пожелания в некую более или менее сознательную цель. Лоскутников начал это понимать. Не потому ли и стал Буслов то и дело подгонять Чулихина, напоминать тому, что их пора вывести к монастырю? - мысленно усмехался он и словно сам уже замышлял что-то вероломное. И ему стало совершенно безразлично, куда его приведут. Ему представилось, что прочное чулихинское знание этого края, как на шахматной доске поставившее в одном углу источник, а в другом монастырь, и мощное, но не оправленное, отнюдь не сверкающее заведомо ценным рисунком в превосходной раме стремление Буслова к некоторым образом выстраданной им, по крайней мере его пылким воображением, цели сходятся в нем, Лоскутникове, как в пустоте, рискуя вовсе в ней затеряться, и именно это обстоятельство дарует ему возможность по-своему тасовать или даже подменять чем-то иным утвержденные выбором Чулихина и фантазией Буслова объекты. Другое дело, воспользуется ли он этой возможностью. Нужна ли ему она?
      Чтобы ответить на этот вопрос, он должен был прежде понять, сохранило ли еще серьезность их преследование цели, что бы эта последняя собой ни представляла. Не превратилось ли оно в игру с привкусом сумасшествия и истерики, вполне обнаружившимся в бусловской попытке самоубийства? Лоскутников недоумевал. Сам он хотел серьезности и даже некоторым образом мечтал о ней, ибо ему, как ни верти, нужно было прояснить собственное будущее и по всему выходило, что сделать это лучше еще до того, как Чулихин на том или ином переходе вдруг объявит, что цель ими достигнута. Но, с другой стороны, какая ж тут серьезность, если они после привала вовсе уж пошли одним только сплошным лесом, без всякой очерченной дороги, если этот лес все плотнее и обстоятельнее рисовал перед глазами исключительное однообразие? И вместе с тем, чувствовал Лоскутников, за этой то так, то этак поворачивающейся зеленой плоскостью, в которую обратился лес, могло в любое мгновение рассеяться нечто по-настоящему основательное, умеющее быть и миражем, и самой что ни на есть объективной реальностью, и тогда, глядишь, перед ними предстанет именно монастырь, которому в действительности быть тут совсем не место. А если произойдет подобное чудо, как, какой внутренней силой сможет он оспорить его серьезность? Это один вопрос, а другой: если для совершения чуда необходимо рассеяние некой основы, что же после этого серьезного останется от него и его спутников?
      Не в состоянии был Лоскутников ответить на один из вопросов без того, чтобы тотчас же не запутаться в другом. Ответа не было у него, а у Буслова или даже у Чулихина? Лоскутников с завистью посмотрел им вслед. Есть у них ответ, нет ли, а они твердо и последовательно играют свои роли. Буслов показал, что способен наложить на себя руки, и это нужно было словно лишь для того, чтобы Чулихин, вытащив его из петли, трепетно запричитал о надобности его спасения. И Буслов почувствовал эту заботу, это желание друга привести его в мир, где у него уже будет только надежный и крепкий остаток жизни, в котором все будет говорить за необходимость пройти его осмысленно, свободно и плодотворно распоряжаясь своими творческими возможностями, без всяких гибельных поползновений. Столкнувшись с этой заботой, Буслов, может быть, как раз и шагнул на высшую точку их пути, и теперь у него за всеми тревогами и неустройствами есть все-таки на душе свежая струя умиротворения и сознания будущей обеспеченности. А у него, Лоскутникова? Что он должен сделать, чтобы и его согрели умиление и надежда? Как ему распознать в их движении некую вершину и взобраться на нее, или, скажем, перешагнуть через черту, но без того, чтобы она оказалась роковой? Где эта вершина? Кто проведет для него черту?
      Завидовал он Буслову и Чулихину. Ему хотелось сказать им об этом, словами признания пробудить в них желание помочь ему. Он мог сделаться трогательным в обрамлении слов. Но слова не шли, и как будто все еще не наступило их время. Не смешно ли, что он уже постигал то важное, что ему следует сказать, а все-таки при этом чувствовал надобность в каких-то окольных путях к этому важному, и если бы все же заговорил о нем, то сказал бы, наверное, опять о своей ненужности, что так сердило его старинного приятеля Буслова? Как бы то ни было, Лоскутников молчал и, словно из самоуничижения, плелся у Булова и Чулихина в хвосте, не рискуя забегать вперед. Он порывался вскинуть руки, простереть их вслед за взглядом, который частенько устремлял на небеса, да и всплеснуть ими в окончательно горьком отчаянии, но лишь робко прятал их за спину и пошевеливал там ими как бесполезными обветшалыми отростками.
      Безостановочно они шествовали с одного лесистого холма на другой, богатырски ныряли вдруг с какой-нибудь возвышенности в волны необъятного зеленого моря, миновали они озеро, возле которого возобновилось некое подобие дороги, вышли потом на довольно-таки укатанный проселок, выведший их на более или менее оживленное шоссе, - и вот уже впереди замаячило селение, при виде которого как-то странно, как если бы он и не думал попасть сюда, взбодрился и заерзал, заспешил Чулихин, оглядываясь с беззвучным смехом на своих спутников и что-то как бы выпытывая у них насмешливыми, но и чуточку виноватыми глазами. Лоскутников почуял еще большую зыбкость в будущем, и виновником неопределенности был, несомненно, Чулихин. Буслов же вышагивал гордо и настойчиво, не ведая устали, не задавая лишних вопросов; ему как будто и дела не было до того, что монастырь, судя по всему, остался в стороне и сделал так все тот же изощренный Чулихин.
      - Так мы Китеж ищем, что ли? - вырвалось у Лоскутникова. У него над обыденностью переживаний возвысились странные сказочные вопросы об идеальном.
      - Зачем Китеж? Вон смотри! - Живописец, как это уже бывало в их путешествии, уверенно вытянул вперед руку, указывая на некую достигнутую цель. Он как бы не признавал за Лоскутниковым права творить легенду ни из его замыслов, ни из того, что воздвигали эти замыслы на их пути.
      Лоскутников увидел величественный дворец на горе, насыщенно подпиравший небо желтыми колоннами и нарядно кружащими в синеве башнями. Вот как бывает! Лоскутников порадовался. Все так низенько и незавидно, бледно на раскинувшейся перед тобой земле, а вглядишься - и уже березки пляшут не над жалкой отраслью пеньков и чахлыми болотами, а вокруг белого пятна церквушки, домик вон заиграл резными прелестями, а тут некий вдумчивый зодчий закружил хоровод колонн и арок, и уже небо над головой не плещется выцветшим холстом, а румянится веселой девой и складывает улыбку на губах, ямочки на своих раскинувшихся от горизонта до горизонта щеках. Неожиданно бесхитростной радостью порадовался Лоскутников необыденной красоте своей страны.
      - В Великий Новгород надо, всматриваться в Софию, Премудрость Божью! стал он бросаться дальше задуманного и достижимого, в некие крайности.
      Чулихин снисходительно и несколько одергивающе похлопывал его по плечу. Буслов, нимало не увлекшись раздавшимся над полями кличем, с какой-то исключительностью держался задаваемого дорогой направления и мрачно смотрел себе под ноги. Они подошли к воротам, в рамке которых на созданной перспективой картине, с некоторой чрезмерностью затуманенной, дом в глубине парка уже не казался слишком высоко вознесшимся, но гордую осанку он все же сохранял. Там, у входа, построил лабиринт торговых рядов выставляющий на продажу всякую всячину народ, улыбаясь одной огромной подобострастной, по-бабьи лукавой и зазывной улыбкой, неподвижно и, так сказать, с известной долей отчужденности, не без высокомерия стояли за своими лотками доморощенные творцы художественных вещиц, отражающих здешнюю поэтически-помещичью тему, сновали темные личности, криво ухмылялись сомнительные субъекты, звонкими голосами предлагали товар мальчишки, мельтешили туристы в немыслимых шляпах и с фотоаппаратами на груди, изливалась из близкого здания ресторана замысловатая музыка. Буслов громко высказался:
      - Можно сказать, на пороге храма торгуют. Ведь то не иначе как храм? кивнул он небрежно на дворец.
      - Храм искусств, ты хочешь сказать? - Чулихин заискивающе заглядывал ему в глаза.
      - Именно, - отрезал Буслов.
      Живописец подхватил:
      - Именно, что храм искусств! Каюсь, душа моя, каюсь, не по пути нам было сюда, но я взял на себя смелость... иными словами, посчитал, что выйдет глупо, если мы оказавшись в этих краям, не посетим сего чуда света.
      - А они торгуют! - горячился Буслов.
      И разве не прав он был? Сам Буслов до того сознавал свою правоту, что даже непроизвольная и несколько словно бы и блудливая ухмылка скривила его губы в отражение болезненности трагического мироощущения, внезапно улегшегося в его нутре каким-то пожирающим внутренности демоном. Был он, конечно, немножко и смешон, помятый проведенной в лесу ночью, с застрявшей в волосах высохшей веточкой, с легким и даже, скорее, лишь предполагаемым ощущением удавки на шее, но и сквозь эту незадачу, эту случайную искаженность его облика романтически и страшно, заманчиво проступали не вполне ясными штрихами движения оглушительной драмы, совершающейся там, внутри, где кто-то словно молотом, хотя и бесшумно, бил по нерву, оказавшемуся у этого человека немыслимо больным. Буслов и был оглушен, и даже до того, что толком не понимал, испытывает ли он боль, не выдумал ли ее. Он исподлобья смотрел на лица торгующих мужчин, женщин и детей, на морщины стариков и старух, которых нужда сделала беспокойными. А как же блаженные минуты, когда он плакал над карамзинскими страницами, описывающими великий подъем народа из неслыханных бедствий к истинному самопожертвованию и удивительным доблестям? Тут теперь какой-то промышляющий народец, как бы невесть откуда вывернувшийся, вскочивший ему, мыслящему тонко и пронзительно, прямо на глаза, стирал страницы, исписанные учеными и орлино озирающими вершины людского бытия историками, вертелся тут перед ним стоглазый и сторукий, наглый, гогочущий идиот. С катастрофической быстротой испарялась из оголодавшего по кабинетной зауми бусловского ума вязь эпизодов героических деяний и мощных прорывов творящего историю народа.
      - А что тебе до нашей торговли, толстяк? - крикнула не старая еще, задорная, веснущатая баба. - Иди себе своей дорогой!
      Она была фонтаном, беспрерывно выбрасывающим шелуху семечек, она улыбалась темной прорезью от уха до уха, и ее большое сдобное, выставленное напоказ тело требовало податливого, кишащего ужасом вожделения. Как бы чувствуя силу своей плоти, но и обольщаясь ответной грандиозностью заскандалившего Буслова, она заманивала его, выпуская в свою ухмыляющуюся тьму какие-то блуждающие огоньки. Буслов задумчиво взглянул на это мерцание, взглянул и на широкое, показавшееся ему внезапно не совсем бессмысленным лицо.
      - Да я, кажется, впервые такое вижу, такую наглость! - завопил он с неожиданным и почти нежным истончением голоса. - Мир рушится, а они торгуют! Не к тебе обращаюсь, - отбивался он от принявшейся хватать его за локти бабы, - я всем вам говорю!
      Баба продолжала наседать на него, и он удовлетворял ее рассуждением, что она не хуже, а пожалуй что и лучше других.
      - А то купи у меня что-нибудь, - влезла разбитная девица и засмеялась, подбоченившись. Она сучила под прилавком кривыми мохнатыми ногами, который вдруг выкатывались под ноги изумленному Буслову. - Чего хочешь? Выбирай! Яблок бери, или водки! Я и натурой приторговываю! - хохотала уже она.
      Набычился Буслов и бросал вокруг себя угрюмые взгляды. Переход от мирного шествия к скандалу оказался настолько резок и внезапен для его спутников, что они оторопело молчали, не зная, как разобраться в происходящем. Буслов упорно не выходил из торговой массы, добиваясь действительного, не случайного и не скорого конца размышления, была у него мысль разогнать торговцев, гнал он, однако, ее, но она возвращалась, заставляя Буслова посмеиваться в радости, что у него такие чрезмерные соображения и намерения. Но на его лице смех не появлялся. Его скорбь была искренней. Он подумал, что нужда этих людей, заставившая их удариться в торговлю, ожесточившая их и сделавшая наглыми, заслуживает определенного внимания. Не та же ли нужда, или даже еще большая, побудила сунуться древних с их тогдашней торговлишкой в самый храм, не в отчаянии ли от голода и бесприютности они были, когда подвернулись под горячую руку пришедшему туда Спасителю, и так ли уж он был прав, обрушив на этих несчастных свой высокий гнев? Задумался Буслов над этим вопросом. Он забыл, что стоит посреди враждебных туземцев, готовых обменять свои нехитрые товары на его плоть и кровь. Их раздражение росло. Вперед выдвинулся змеящий узкое тулово мужик, темнокожий и беззубый.
      - Ты чего рожу хмуришь? - зашипел он, выдувая слова как пузыри. Давно не имел неприятностей? - Буслов склонил ухо к его речам, а он извивался в воздухе, нагретом его быстрыми, нерассуждающими страстями, и когда его вытянувшееся в ниточку туловище приросло еще и ставшими тонким, изящно образовавшим на земле кольцо опоры хвостом ногами, он вдруг сделал из шеи и головы крошечную плоскую подставку для глаз, лучисто сообщавших врагу правду его сумасшедшей ненависти.
      - Давно этого не нюхал? - выставлял мужик кость обтянутого черной и грязной кожей кулака.
      - Ты не очень-то! - бросил мужику Чулихин, загораживая умолкшего приятеля. - А то сам нарвешься!
      Взбешенный вмешательством показавшегося ему посторонним человека мужик, тонко взвизгивая, запрыгал вошедшим в раж колдуном, и на мгновение растерявшийся Чулихин запрыгал тоже.
      - Не связывайся! - хрипло кричал змееподобный, заметно повышая тонус своей неистовой пляски. Выкрикивал он дико и бессвязно угрозы вперемежку с жалобами на свою тяжкую долю. Зашумели зло и бабы. - Я тут вам не дам простого человека обижать! - разошелся уже мужик.
      Чулихин не часто, как бы желая быть исключительно прицельным и метким, наносил ему короткие, со странной водянистостью хлюпавшие удары. Его самого бабы отталкивали куда-то, невразумительно гомоня, а под ногами у него с видом злоумышленников сновали нахмурившиеся подростки. Побледневший Буслов высоко над головами зашевелившихся людей поднял принявший форму пивной кружки кулак. Живописец хладнокровно поименовал торговца ослом и недоумком. Тот жадно присосался к бутылке, заливая водкой пожар яростного отчаяния. Чулихин, видимо, хорошо знал усадьбу, у ворот которой пошатывался на тощих ножках распотешенный заварушкой охранник. Чулихин повел друзей вокруг дома, и они очутились в огромном парке, где странно разматывался клубок аллей и стояли между деревьями в тенистой прохладе тут и там статуи, белея в развязных позах сообщничества с похотливыми богами. Между ними возникла, бросив торговлю, давешняя кривоногая девица и стала позволять себе поэтические вольности, очаровывая приглянувшегося ей паломника Буслова. Это уже слишком, бормотал тот. Девица приподнимала юбку и выставляла ногу, чертя ею по земле как кочергой.
      - Вот тут можно и затихнуть, укрепиться, обрести точку опоры, - весело воскликнул живописец. - Ведь тут все говорит об искусстве... то есть, прямо сказать, языком искусства говорит... и указывает, что только в нем, искусстве, наше успокоение и благо.
      - Нет, - горячо возразил Буслов, - тут что-то так и режет, как ножом, по средоточию духа и материи, и может статься, что на этих аллеях плоти, материи вдруг окажется больше, как бы ты ни ожидал обратного. Ты от этого правильного расположения деревьев и от этих статуй ожидаешь внушения, поднимающего твои чувства на высоту чисто эстетического очарования. Но! выговорил Буслов с пафосом и словно читая по написанному, а затем выкрикнул это свое "но" с некоторым даже сбоем на петушиный вопль. - Но у человека на этих аллеях может явиться фантазия, что он господин над другими, над рабами, или, напротив, что мир должен быть непременно устроен на основании равенства и одинаковой для всех свободы. Я же хочу не мельчиться в каких-то фантазиях, я вариться в социальном не хочу, нет, я хочу целостного ощущения и даже мировоззрения. Поэтому, черт возьми, веди меня все-таки в монастырь, поближе к Богу!
      Девица, лукаво щурясь, вынырнула из кустов, и Чулихин в упоении мучительством сжал в кулаке ее мелко перекатывающиеся под юбкой ягодицы. От дикости боли девица выпустила из рта облако зловонных испарений.
      - А Лоскутников? Его забыли спросить! Его-то куда влечет? - проговорил живописец с коварной на этот раз усмешкой.
      Лоскутников вздрогнул, морозом его в один миг прохватило подозрение, что тут, не исключено, ему готовят оскорбление, а то и уже он оскорблен вполне. Внутри в душе была такая пустота! Как в мешке, который кто-то забавы ради надул. И еще чья-то рука просовывалась в это внутреннее царство тьмы и кропотливо его ощупывала, постигая, насколько там все выскоблено и опустошено. Но это было пусть и злое, а все же таинство, совершалось в тайне, а ведь не могла же не происходить с ним, Лоскутниковым, и внешняя комедия, раз уж за него столь откровенно взялись Чулихин с его перебирающей мохнатыми лапами девицей и даже Буслов, который горазд, похоже, просто толкнуть и ударить. Смотрел Лоскутников на себя со стороны, увидел он свои судорожные мелькания из стороны в сторону. События развивались по слишком уж прихотливой траектории, и ему грозило оказаться приравненным к мужику, оставшемуся пить водку среди лотков и смеющихся над его незаконченным гневом баб. С опаской он взглянул и на мученически округлившую глаза девицу: кто знает, не поставят ли его на одну доску и с ней? В этот момент они увидели бегущего к ним Обузова. Бизнесмен был пьян и весел, его тело, в обычном, как бы распущенном состоянии всего лишь пухлое и холеное, нынче собралось в смахивающие на мышцы складки, которые, мощно содрогаясь под майкой, не без карикатурности изображали этого чудака забранным в рыцарские доспехи воителем.
      Девица, выпущенная Чулихиным, скрылась из виду.
      - Ребята! - воскликнул Обузов. - Я сидел в ресторане, на втором этаже, там я взял столик и гуляю напропалую, и вот, слышу, крики, глянул в окно а это вы заспорили с народом-богоносцем, и я бросился к вам на выручку, ибо не готов и не согласен уступить нашу интеллигенцию, отдать ее на поругание хаму. Я влетел в самую толпу, непосредственно в гущу событий, только вас уже в той смуте не было, и вы, прямо сказать, ушли. Улизнули, да? Ну что ж, будем называть вещи своими именами. Так вот, я принял огонь на себя. Я отстоял ваши интересы. И перед кем? Да перед своим же братом торговцем! Перед бабами, с которыми у меня больше общего, чем с вами. Ведь и я торговец, ведь и я служу мамоне. Но я сказал им: слушай, народ, эти аристократы духа обошлись с вами, пожалуй, очень уж надменно и презрительно, но если кто из вас хоть пальцем их тронет, тот будет иметь дело со мной! И они притихли. Народ не ропщет больше.
      - Как ты попал в ресторан? Почему ты здесь? - любезно поинтересовался Чулихин.
      Торговец вытащил из кармана штанишек какой-то коричневатый обломок.
      - Смотри, зуба лишился! Вчера, освобожденный от чар и суеверий, думал напиться свежего воздуха, заглотить целый кусок отечественной лучезарности и красоты, но уже имел пьяное головокружение и на крутом вираже въехал всей пастью в довольно-таки твердое здание. Это все вместо вещей, обычно со мной происходящих.
      - А со зданием что? - беседовал живописец.
      Обузов вдруг стал шепелявить и присвистывать подобающим беззубому образом:
      - Где теперь отечество? лучезарность где? простая и ненавязчивая красота родного края? где способный оказать хотя бы элементарную помощь дантист? - Установившись пирамидально и выпучив глаза, он отдался громкому бессловесному творчеству пения. - Богостроители мои ненаглядные! Смотрю на вас и налюбоваться не могу. Вы возвращаете мне частицу культуры, и за это Всемогущий вознаградит вас. Я ведь устал маленько от богоносцев, к которым должен, к глубокому моему сожалению, причислить и свою благоверную. От жены устал. Но это идеология, а вообще-то, по жизни, весело и даже крайне весело! Я, как вышел из источника и ощутил себя заново родившимся, погрузился в размышления, и грустно мне стало оттого, что я не сыт и не выпивши.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11