Картина паломничества
ModernLib.Net / Детективы / Литов Михаил / Картина паломничества - Чтение
(стр. 3)
Автор:
|
Литов Михаил |
Жанр:
|
Детективы |
-
Читать книгу полностью
(308 Кб)
- Скачать в формате fb2
(130 Кб)
- Скачать в формате doc
(132 Кб)
- Скачать в формате txt
(128 Кб)
- Скачать в формате html
(130 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11
|
|
Лоскутников с естественной в данном случае твердостью избрал лучшую дорогу. Великолепие будущего обуславливалось возможностью построить что-то мощное и основательное именно на фундаменте создавшейся у Лоскутникова за последнее время неплохой образованности, начитанности, уже и строилось оно добытым им опытом духовности, жгуче пропитавшей его склонностью к размышлениям и анализу. Он имел теперь некоторое право взглянуть на окружающих надменно. Но это было бы всего лишь отношением к людям, к коллегам по редакции и прохожим на улицах, которые все как один выглядели неучами, суетными и праздными людишками. Это была бы только часть решения проблемы, а Лоскутникову требовалось полное, безусловное решение, которое затрагивало бы и определяло прежде всего его собственную личность. И тут не было важнее дела, чем отделить право этой личности на игру с внешним, на высокомерные позы и взгляды, от ее действительного внутреннего положения и ее самосознания. А с этим складывалось не все ладно. Начинаясь в мелких снах, вдруг вырастал и надвигался на него какой-то общемировой кошмар, и если было от него спасение, то, казалось, одно только общее же, где-то уже с толком, с наглой уверенностью прописанное, а личного было и не разглядеть в этой картине, с суровой навязчивостью лезущей в глаза. Легко и безмерно, как от невыносимой боли, кричалось Лоскутникову, что уж знает он нынче признаки, свойства и вообще суть национальной идеи, и знает теперь не столько с подсказки Буслова, сколько силой набранного им опыта познания, а если так, то как же было не возникнуть вопросу, как ему дальше обращаться с этим опытом, на что употребить добытый груз, каким образом не только иметь идею, но и выразить ее или даже самому выразиться в ней? *** Прежние муки показались Лоскутникову смешными. Когда он наполнялся знаниями и опытом, он вел, в сущности, обычную жизнь и по-настоящему страдал разве что в минуты особых злоупотреблений кофе и табаком. Это были, можно сказать, физические страдания. А наполнившись, он вдруг осознал, что ему нечего делать с этой полнотой, некуда излить свои знания и свой опыт. По окружающим он не замечал, чтобы это было кому-либо нужно. Жизнь не создала условий, которые позволили бы ему проявиться во всю его нынешнюю мощь, и она оставалась внутри, распирала его изнутри, толкалась как плод, вполне созревший для новорождения, но не находивший свободного выхода. Мог нынче Лоскутников напиваться кофе до упаду и курить до одури, а не складывалось тех мучений, которые уже вспоминались ему как прекрасная сказка. Его мучила мысль, что это он не знает, на что употребиться и как использовать свою духовную мощь с пользой для общества, для истории, наконец, для той же национальной идеи, ради которой круто переменил судьбу; не знает он, а вообще-то выход есть, и это он слеп и глуп, не посвящен и недостаточно умел, энергичен и изощрен в умении приспосабливаться, и к тому же, на его беду, некому подать ему совет и помощь. Так-то жилось теперь! Как в тумане исполнял Лоскутников свои профессиональные обязанности; правда, редакции, невзыскательному редактору и того хватало. Лоскутников бросил книги, полагая, что уже вполне умудрился ими, и бродил по улицам, смеша встречных своей все более разбалтывающейся походкой. В отчаянии от безуспешности потуг выдумать себе употребление и большое, огромное занятие, в котором стал бы светозарен, он склонялся к мысли, что ведь общество само уже должно было бы разглядеть его значительность и с полным удовольствием воспользоваться его силами и талантами. Он спускался к реке, забивался в кусты, как в домик, смотрел на светлое, играющее с солнечными бликами течение и шептал вопрос, почему же это никто не вскидывается в изумлении, завидев его, не устремляется к нему со знаками уважения и почтения. Впрочем, он сознавал, что в некотором смысле отдает дань сумасшествию. Он словно видит свою силу, свою духовную мощь в неком уже воплощении. Но так может видеть он, знающий себя, а как это увидеть другим, если его древо духовности до сих пор не дало никаких плодов и будто бы воплотившаяся мощь на самом деле вовсе не выступила наружу? Лоскутников в кустах падал, тяжело вздохнув, и валялся на траве. У него была потребность устроить накопившейся в нем силе реальное воплощение во внешнем мире, но он не находил, чем бы таким заняться, чтобы хоть в малейшей мере выразить свое внутреннее богатство. И Лоскутников стал засыхать. Уже затмевала его рубаха, прежде сидевшая на нем строго по фигуре. Под кожей на его лице обозначились провалы, а руки безвольно провисли, весь он заострился, и по его телу побежал тонкий огонь, пожирающий уже не плоть, а самый дух. Этот огонь не могли видеть окружающие, но Лоскутников видел, потому что не мог же он не чувствовать, что его остается все меньше. Наконец появился человек, который увидел тоже. Это был живописец Чулихин, крепкий толстячок, который вечно расставлял руки, рисуя ими углы, как бы для поспешного бега по жизни и погони за удачей. Лоскутников медленно брел по улице, внушая себе, что национальная идея, как она им постигнута, должна не замыкаться в себе или в человеке, а иметь внешнее выражение, и не только в плодах творчества великих, по которым они с Бусловым все как раз и сообразили, но и через простого, даже вполне заурядного человека, сумевшего более или менее точно приобщиться к ней. Что мне формула "Леонтьев - это и есть национальная идея" и что мне даже сам Леонтьев, этот великий, если я не знаю, как мне ко всему этому примениться, какую мне мету оставить в этой области? - мысленно восклицал Лоскутников. Он хотел было ту же мысль взвинтить и на других кумирах, на Хомякове или Апухтине, повесть которого о Павлике Дольском посчитал в недавнем прошлом своим самым любимым чтением, но в это мгновение большой, толстый и веселый Чулихин с беспечным смехом остановил его. Волосы на его лбу складывали мокрые от пота колечки. После первых оживленных восторгов и усиленного рукопожатия Чулихин, однако, округлил глаза и впился ими в приятеля, который только-только стал поднимать голову и отрываться от своих горестных размышлений. - Ого, какая у тебя внешность нынче! - воскликнул живописец. - Чисто подвижник, изнуритель плоти! Давай я тебя зарисую. Я чувствую, это у тебя не болезнь, а от ига духовной работы. Чулихинская кровь бурлила и бредила от поспешности его пребывания на земле, но и требовала пополнения, так что Лоскутников мог стать для Чулихина отличной добавкой. - Я унижен, - возразил Лоскутников. - Чем ты унижен? - Я спутался с женой друга. - Ну и что? Наставил рога дураку! - Не это важно, а то, что сделал он, обманутый муж. - А что он сделал? - Он щелкнул меня пальцем в нос, - сказал Лоскутников просто. Но в душе он обмирал от собственной откровенности. Чулихин крупно, мясисто ухмылялся. Наконец его лицо разгладилось, перестав натужно собираться в морщины, в которых улавливалось разве что лишь отдаленное сходство с веками или губами, а между тем на него уже легла печать румяной девственной красоты, и она, бродя по свежей глади как в облаке, могла сама давать имена возникающим новым чертам или даже на ходу образовывать их. Живописец расцветал оттого, что встретил в своем маленьком и обыкновенном городе живую душу. Он легко читал в сердце Лоскутникова всю его драму, но этого ему было мало, а большего он ждал от порывистого, чувственного прикосновения, как если бы он действительно мог, протянув руку и коснувшись тоскующего приятеля, почувствовать настоящий ожог. - Посмотри на свой нос! На нем нет и следа этого щелчка. Ты мучаешься, и это правильно, но ты оступился и с пути, где можно найти подлинное, свалился в какой-то отросток, а мучиться в отростке, в кишке, словно ты глист, гнида, - это нелепость и даже насмешка над высшим предназначением человека, - разъяснил живописец Лоскутникову его положение с внешней стороны, как оно представлялось извне. Он уже искренне и бесповоротно заинтересовался все тем новым и неожиданным, что давал Лоскутников, привел его в пивную и там сказал, упираясь большими руками в столик: - Я мог бы сломать тебя одним мизинцем, согнуть в бараний рог одним движением руки. - Перестань, - воскликнул Лоскутников с досадой, - мы же не будем заниматься тут чепухой, так и не начинай с пустой болтовни! - Чепухи действительно не будет, но оно целесообразно, видишь ли, сразу установить, где сила, а где немочь. Да только в иной немочи заключается порой огромная сила, и это меня всегда восхищает. Восхищен я и твоим случаем! Для человека важен лишь путь из пункта, где он произошел от Бога, к пункту, где он снова станет Божьим достоянием. - Ну, правильно, это и есть существование. Можно было выразить все это попроще, а не напускать туман. А ты что, верующий? - Лоскутников с любопытством взглянул на собеседника. - Нет, не верующий, если под верой понимать догмы, храмы и попов. - Но тогда ты, может быть, претендуешь на роль учителя? - Может быть, - кивнул Чулихин. - Но ты не совсем верно меня понял. Я говорил не просто о существовании. Или у тебя сейчас существование, да и только, и ничего больше? Почему же я вижу, что ты избран? Дело в том, что только на пути, о котором я сказал, именно на пути, где в начале и в конце звучит Бог, только там у человека появляется интересное и значительное для живописца, для портретиста лицо, лицо, которое впрямь стоит зарисовать и сохранить для потомства. - Ты рискуешь ошибиться и принять растерянность за стоящее внимания, уныло постоял Лоскутников за какие-то свои тайные правды. - Растерянность? Нет, скорее смятение, а оно Богу любо. Из-за носа своего ты растерялся, и я оставляю это побоку, а вот смятение, оно у тебя по высшим причинам, да другим оно и не может быть у человека вроде тебя, и оно для меня - хлеб насущный. - Почему же ты сам не в смятении? Живописец рассмеялся. - Я регистратор, - сказал он. - Я изобразитель. По крайней мере, в данном случае, в твоем случае. И в случае еще одного человека. А вот что! вдохновился он. - Я сведу тебя с этим человеком. В компании легче решать проблемы. А у тебя ведь вопрос? Толстяк пил водку, а Лоскутников тем временем беспокойно, с некоторой путаницей в словах и сбивчивостью в мыслях излагал свой вопрос. Он довольно-таки подробно разобрался в существе национальной идеи, а как и где применить свое понимание, не знает. Чулихин понял его с самого начала и слушал вполуха, не думая как-нибудь помочь с ответом. У каждого на этот и подобные вопросы должен быть свой ответ, и скажи он что-то на жалобы Лоскутникова, это могло бы не сойти у того за ответ и, может быть, в самом деле не было бы таковым. Живописец хотел остаться деликатным, нравственно ненавязчивым. Зато усматривал он благородство жеста и деяния в возникшем у него стремлении свести Лоскутникова со своим другом, у которого тоже были проблемы, вопросы и мучения. - Я того человека опекаю, - возвестил он. - Это можно так назвать. Но заметь, он сам напросился. В какой-то момент он действительно простер ко мне руки и если ничего вслух не произнес, то зашевелились, однако, его губы, и я прочитал вопль о помощи. Положим, я немного растерялся. Не надо было мне в это влезать. Какой из меня помощник в духовных делах и вообще в распрях земли с небом! Я говорил тебе: я регистратор. Но этот человек интересовал меня до крайности. У него важный вид, а тут оказалось, что он страдает, вот я и растерялся, тут-то я и стал играть не совсем свойственную мне роль. Живописец говорил, выпивая и вытирая губы ладонью, которой управлял как тряпкой: - Он - писатель. Трудно сказать, хороший ли, очень уж мало и тяжко он пишет. Но в том, что он написал, чувствуется порой большая сила. И я верил в его будущее, оно меня очень интересовало, я почти не сомневался, что ему надо покончить с этой его возмутительной медлительностью, взять себя в руки, пуститься в развитие, чтобы наконец вышел толк, а не одни задатки, хотя бы и большие. А он заколебался. Он и раньше почитывал творения святых отцов, и я тогда смеялся над ним, говорил ему, что эти отцы ему не помощники в том роде светской литературы, который он создает. Но это человек упрямый, он даже дурак. Он гнул свое. И потом вдруг раскрылся: он, мол, уже воспринимает веру как свое кровное дело, но еще не вполне, и нужно ему на этом пути как-то продвинуться. Понимаешь, какая штука? Он как будто и не верует, но и без веры ему словно бы уже не обойтись. Мир его не устраивает. В миру он даже, можно сказать, больше не в состоянии по-настоящему находится, невыносимо это для него стало, и тянет его к храмам, к монастырям, к монахам даже. Я был изумлен и раздосадован, видя этакого мирского инока. Во-первых, почему и для чего он сказал это мне? Кто я ему? Духовник? Наставник? Советчик? Во-вторых, вопрос о литературе, которую рискуешь потерять, если вздумал не шутя вступить в ограду монастыря. Я хотел прежде всего сберечь его для литературы. Оказалось же, что он, конечно, еще отнюдь не воцерковился и вряд ли по-настоящему когда-нибудь воцерковится, но с литературой он на данном этапе покончил и вполне вероятно, что никогда к ней не вернется. Ну, милый мой, были же и святители, писавшие пьесы и как бы даже повестушки. Что ж ты сразу ударяешься в самую темень! Светлые умы случались среди архиепископов, архимандритов, среди иерархов разных. Разумеется, таковых были единицы и они были исключениями, и что до попов, то в массе своей они всегда были ужасно невежественны и грубы. Они способны устроить такое иго, что и татарское покажется чем-то вроде комической ситуации, когда твой собственный ребенок, дитя, забирает над тобой власть. Он долго и терпеливо перечислял мне иерархов, которые создали храмы и монастыри, выдающиеся памятники письменности или в грозную годину спасли отечество. Я слушал, не понимая, куда он клонит. Наконец обнаружилось, что он хочет найти себе в наставники или хотя бы в собеседники для начала какого-нибудь образованного, мудрого иерарха и надеется в этом вопросе на мою помощь. Опять же странность, что он обратился с этим ко мне, но я тут же решил ею воспользоваться. Как же! Известен мне отличный монастырь в дремучем лесу, на холме, скромный на вид, но могущественный по духу, ибо в нем затворился мудрец из мудрецов, светило ума и всевозможных талантов. Так подвернулась мне сказка, и я стал ее разрабатывать. А если мудрец, рассказывал я моему доверчивому приятелю, съехал куда, или не принимает, или помер, не беда, ты там запросто и других сыщешь в достаточном количестве. Он загорелся, вызнал у меня адрес и поехал прямиком в мою небылицу. А путь не близкий. Теперь представим себе, как он, сойдя с поезда, блуждал по дремучему лесу, искал тот холм, и как он, наконец, отворил разбитые, исковерканные, скрипучие ворота, прошел мимо полуразрушенной церкви над заколоченным входом, увидел руины, заросший травой двор. - Ты указал ему на заброшенный монастырь? - вскрикнул Лоскутников возбужденно. Уяснив что-то для себя в Чулихине, он был и вообще потрясен мыслью, что кто-то, кроме князя тьмы и его подручных, способен обмануть и обидеть изнуренного пытливостью человека. Не просто щелкнуть в нос, а накинуть тонкую сеть изощренного обмана. Чулихин сказал с усмешкой: - Монастырь снова обитаем и восстанавливается. Наш паломник увидел свежий крест на куполе церкви и пометины ремонта, уже как бы ухоженные аллейки в траве и кое-где клумбы с цветочками. Но пока никого из живых. Ему стыдно, что у него, ступающего горой плоти, скрипят ботинки, нарушая благостную тишину обители. Он прошел к лучше других сохранившемуся зданию и позвонил в дверь. Выходит старушка в монашеском одеянии. Мне мудреца, просится паломник. Его не понимают. Между морщинами на лице старушки сгорает мох, символизируя недоумение. Повторите, повторите, что вы такое сказали? шепчет она. Хоть какого-нибудь мудрого и опытного подайте! - стал Чулихин в лицах изображать известную ему понаслышке сценку. - Да что вы, кормилец, какие ж у нас тут мудрецы, - пищал Чулихин, - мы тут бабы, и монастырь у нас женский, мы тихие и скромные невесты Христа и труженицы во славу Божью. - Выпил рассказчик и сказал торжественно: - Паломник начинает сознавать свою ошибку. Не сразу, трудно до него доходит, что это не его ошибка, а что он обманут и направлен на ложный путь. Что делать? На баб у него никаких надежд не появляется, у них он искать откровения не склонен. Понурившись, он уходит. - Зачем ты это сделал? - спросил Лоскутников. - Ну, во-первых, я внес сатирическую струю, немножко разрядил атмосферу, а то мой друг слишком уж напрягался, и со стороны это выглядело даже по-детски. Затем, я это самое его напряжение хотел и поддержать, только особым образом, понимаешь? Я заставил его преодолеть немалое расстояние, попотеть в блужданиях, с трепетом приблизиться к заветной цели и наконец осознать, что он совершил досадный промах. Я наделся, что в этом трудном и в конечном счете обманном пути он будет думать не только о Боге и о том, что Бог испытывает его, но и о своей действительной жизни и в конце концов у него все же мелькнет мысль: да почему же все это не описать в дельной, умной, сильной книжке? - И этот человек, вернувшись, не сказал тебе, что ты оскорбил его? - Вот еще! Зачем? Он же не простец какой-нибудь. Это очень занятная и глубокая личность. Походи с ним. Он, между прочим, после того моего обмана отчасти вернулся к литературе. Лоскутников промелькнувшее у собеседника предложение переиначил для себя в какую-то грандиозную возможность и сказал, с важной выразительностью оттопырив губу: - Как же это мне с ним ходить, как ты это себе представляешь? - Будьте вдвоем. Обменивайтесь мыслями, идеями и даже страстями. - А ты будешь строить свои ковы, свои лукавства, и мы будем как дурачки болтаться у тебя на ниточке? Чулихин, повертываясь к Лоскутникову то одним боком, то другим, поплыл в туманах беседы на редкость обаятельным человеком. - Я не настолько глуп, чтобы повторяться, - сказал он. Лоскутников взглянул на стоявшую за прилавком девушку. От ее высокого холодного лба под белым чепчиком отскочило все, что они с Чулихиным сказали. Наклонив голову, она умудрено смотрела внутрь, туда, где под ее руками неподвижно блестели и выпячивались аппараты, сосуды разные, помогавшие ей бесхитростно творить ее работу. Скоропалительным выбором определил Лоскутников, что ему невозможно и совершенно нежелательно очутиться в недрах, на которые наводил магию дисциплины жесткий взгляд девушки, и он предпочел довериться развязному и плотоядному, но не равнодушному, вполне сердитому жизнью Чулихину. *** Нетерпение овладело Лоскутниковым, и он, бегая, бисером рассыпаясь по своему домику, порой восклицал: - Как я люблю тебя, мой милый будущий друг! Как ты мне нужен! Как я жду твоего первого рукопожатия! - Но и грамотно подходил он к выстраиванию этой несколько жалкой ситуации, с неопределенной усмешкой добавляя: - Тут поэзия дружбы, нежного участия сердца. Я как поэт Жуковский нынче. Это романтика! Ему представлялось, что возмущение неспешностью Чулихина, который и впрямь что-то медлил с исполнением своего обещания, бросает его не только из угла в угол, но прямо на стену, как если бы на ненавистный камень темницы, - стена же рассеивается прежде, чем он успевает закричать от ужаса, и предстает перед ним прекрасный властитель его будущих дум. Но среди горячки и мечтаний не утолялась и боязнь, как бы за чередой событий не потерялось главное, именно тревожащий его вопрос, на что он, воспринявший национальную идею, сгодится своему времени и своим современникам. Конечно, если это для него вопрос существенный и даже основной, то с чего бы ему и пропадать, но он мог все же притупиться, пока Лоскутников будет притираться к новому человеку, а это уже опасно. Лоскутников полюбил вопрос; не то чтобы полюбил муки, им вызываемые, но чувствовал, что как раз в них очень важно, принципиально раскрывается его существо. Он, может быть, и сам не сознает, до какой степени в этом раскрытии выражается уже идея. Да, совершалось таинство. Другое дело, что не знал никто об этом и не оставляло оно видимых следов. Что с того, что знал теперь Чулихин. Он был просто человеком, которому Лоскутников оказал некоторое доверие, а тут нужно было, чтобы совершающееся с Лоскутниковым стало своего рода чудом, оказывающим на окружающий мир преображающее воздействие. Чулихин мог стать, правда, связующим звеном, посредником, проводником в мир, где чудесные проявления, материализация внутренне скопленных, выстраданных идей действительно возможны. Поэтому он и страдал нынче более всего оттого, что Чулихин не спешил осуществить свое намерение; ему даже казалось, что живописец дал обещание или, скажем, вообще торжественно поклялся, а теперь нагло откладывал исполнение обещанного с тем, чтобы в последующем все-таки некогда исполнении уже таился некоторый привкус оскорбления. Но то, что Чулихин именно поклялся, или как бы поклялся, означало - если взглянуть тут с высоты каких-то средневековых понятий, а Лоскутников как раз был не прочь это сделать - не что иное, как то, что Чулихин пошел в услужение и недобросовестное выполнение им своих новых обязанностей должно было, конечно же, не оскорблять и обижать господина, а всего лишь служить поводом к наказанию. И Лоскутников порой блажил, надуваясь грозой, осматриваясь гневно и бедственно для своего воображаемого слуги. Впрочем, эта подмена действительного желаемым была вполне обычной и невинной в ряду всех прочих подмен, раскладывающих свой пасьянс в сознании Лоскутникова. Он как бы весь уходил в мир воображаемого, в мир иллюзий. Ведь полагал он теперь, будто выстрадал национальную идею, а не вычитал ее в книжках, на которые указал Буслов. Но, встав на эту зыбкую почву, он, как никогда, страшился недомолвок, всего нечеткого, обтекаемого, таинственного и выдающего признаки той или иной нарочитости. Он и сам нуждался в выпрямлении, в обретении четких форм и в прочном стоянии на какой-то определенной почве. Вопрос он впрямь полюбил, но не только любовался им, а и искал ответ. Так что недоговоренность его в отношениях с Чулихиным, какое-то недопонимание этим человеком важности возложенной на него миссии, хотя бы только и вспомогательной, возмущала и настораживала Лоскутникова. И если бы он не успел мысленно полюбить своего будущего знакомца, которому будет поверять свою душу, он заподозрил бы тут опять некую идеологическую комбинацию, как в случае, когда Чулихин послал своего друга по заведомо неверному пути. Но Лоскутников в такой чистоте хранил и лелеял мечту о предстоящем ему знакомстве, что живописец становился перед ней слишком мал, чтобы сколько-нибудь всерьез напакостить и разрушить прекрасные чары. Но нервничал, нервничал Лоскутников. Он выбегал к кремлю, где Чулихин, бросая в разные стороны свое внушительное тело, гонялся за туристами, предлагая им по дешевке на скорую руку сработанные им картинки. Чулихин жил этим и еще другими мелкими добычами, неизвестными и неинтересными Лоскутникову. На беспокойные напоминания Лоскутникова он наспех отвечал, что несколько отложил дело, вообще замешкался, в некотором роде не до того ныне, да и приятель его пока еще только решает, нужны ли ему новые знакомства. - Я ведь лишь набросал эскиз, - частил живописец. - Мол, есть тут один страдающий человечек. Ходите вместе, сказал я ему. Да и что конкретного я мог ему сказать о тебе? - Я сам скажу! - перебил Лоскутников взволнованно. - Ты только исполни, что обещал. - Хорошо и правильно, что сам скажешь. Но поставь себя на место того человека. Ему говорят: есть там еще некто, кто как будто годится тебе в пару. Можно ли сразу загореться? - Я же загорелся! - И в самом деле... - как будто задумался Чулихин. - Ты здорово подметил. Я это учту. Я все сделаю, как говорил, - теперь уже словно и впрямь поклялся он. И вот опять видел Лоскутников, что приятель дал, можно сказать, обет, а ведет себя, однако, совсем не по-рыцарски. Мысль, что стоит ли и ожидать иного от безалаберного, грубого, невежественного мужика, утешала, но как-то смутно и ненадежно. Стал раздражаться Лоскутников на себя, что очень увлекся приманкой обещанного знакомства, которое неизвестно еще к чему и приведет, а дело проявления идеи стоит, не сдвигается с мертвой точки. Но тут пришел Чулихин, застил своим оголтелым масштабом и те жалкие крохи дневного света, что еще проникали в убогое жилище мученика мысли, и объявил, что встреча назначена. Она должна состояться в парке, в летнем кафе, и приятель Чулихина оплатит все выпитое и съеденное. Наконец Лоскутников и Чулихин пришли в парк и заняли столик. Вокруг, напирая на тонкую ограду, стояли высокие сосны, и между ними виднелись в разных местах всевозможные увеселительные сооружения. Место было тенистое, сумрачное, под стать беспокойному состоянию Лоскутникова. На аллеях бродили зеваки и смотрели на сидящих в открытом кафе людей. Вновь что-то грезящее на ходу закопошилось в голове Лоскутникова, потеснило внутреннюю собранность мечтаниями о каких-то дальних странствиях и небывалых приключениях. - Сейчас появится, - сказал Чулихин, изучая меню. - Ты, главное, не будь телком, веди себя достойно. Я имею в виду, что тебе нельзя зажиматься, как бы невеститься. Речь ведь о другом идет, о вещах духовного порядка. Будь раскованным и внушающим уважение. Живописец просто весело болтал в предвкушении выпивки. Лоскутников не смотрел на него прямо, а только скашивал в его сторону глаза из своей поэтической надменности, и этот человек, двоясь в обозримом сумрачном пространстве, с готовностью выдвигал над собой наподобие нимба образ преданного и, разумеется, плутоватого оруженосца. Но существенно вздрогнул Лоскутников, когда выросла возле их столика гордая фигура Буслова. Он вскочил на ноги, отступил на шаг назад и замер, скрестив на груди руки, он даже попробовал было с некоторой горделивостью выставить вперед ногу, в общем, все говорило за то, что он, опешивший, готов окрыситься и в конечном счете дать строгий отпор, хотя во взгляде его было, скорее, размышление, смутное и беспорядочное, как у человека, который и в начальную минуту дикой свалки будет еще раздумывать о ее целесообразности. Буслов же, напротив, оттерся от всего воинственного и размышляющего о дальнем, он, опустив голову, смотрел в пол с грубоватой, но смирной печалью, гадая, может быть, не стал ли он снова жертвой выдумки творца человеческих анекдотов. В этой паузе Чулихин переводил удивленный взгляд с одного своего знакомого на другого, потом, расцветившись догадкой, хлопнул себя по лбу и несколько раз громко ударил ладонями в стол. - Что такое? В чем дело? - восклицал он. Но вот наступило прозрение, и живописец даже смеялся от простоты ситуации, когда все стало на свои места: уже стучала в его голове мысль, что этим двоим непременно нужно помириться. Чего проще! - А, начинаю соображать... Неужели? Значит, вы и есть... говорил он с небрежной бредовостью. - Теперь я даже припоминаю, что вы действительно знакомы. Ну, какой я поверхностный человек! Почему я сразу не предположил и не смекнул, что вы оба всего лишь загадали мне загадку? Да вы, кажется, в газете одной... а к тому же и история произошла между вами! Я должен был догадаться! Он смеялся и бубнил, прерываясь коротким и хаотическим звоном восклицаний. Лоскутников и Буслов смотрели на него с одинаково растущим у них подозрением, что тут опять и впрямь интрига со стороны этого странного, легкомысленного и в то же время давящего на какие-то больные струны души выдумщика. - Ну, хватит, - оборвал веселье Чулихин. - Что вам дуться друг на друга? Ходите вместе. Он сосредоточился на официанте, завертевшейся под его тяжелой и властной рукой с закусками, с бутылками превосходного вина. Переведя дух, расселись участники трапезы вокруг столика. - Этого человека, - Буслов указал на Лоскутникова, - я слишком хорошо знаю, он не может быть мне интересен. Для чего мне с ним ходить! А если у меня с ним начнутся разговоры, все в конце концов опять сойдется на моей жене, упрется в вопрос о моем отношении к ней и его отношении к ней. Зачем это? Никакая женщина не стоит того, чтобы ради нее ломать копья. Лоскутников пропустил обидные для него слова мимо ушей, да еще и жадно насыщавшийся Чулихин для верности отмахнулся от них, и Буслов остался в одиночестве, непонятый в своей мрачной непримиримости. Лоскутников сказал: - Я готов ходить, если под этим подразумевается то, что и я имею в виду. Во всяком случае, я готов сделать первый шаг к примирению. Мне важно знать, Буслов, все ли у тебя в порядке после увольнения из газеты и как ты устроился, потеряв кусок хлеба, - закончил он внушительно, желая дать Буслову представление о силе своего сочувствия к его вероятным бедствиям. - Я нормально устроился, - возразил Буслов. - Я не из-за тебя уволился из газеты, я вообще ушел, и у меня теперь новые хлеба. Я написал книжку, и издательство приняло ее. - Книжку? Ты написал книжку? - Я говорил тебе, что он пишет, - вмешался Чулихин. - И наша литература была бы цветущим садом, если бы все писали хотя бы вполовину так, как он! - С книжкой этой я просто слегка подхалтурил, ради денег, - перебил Буслов. - Мне и дали аванс. Не Бог весть какие деньги, но все же... А по выходе книжки я получу весь гонорар целиком. Я хочу какое-то время пожить литературным трудом. - Ты всегда им должен жить, - уверял живописец. - Ты создан для такой жизни. Лоскутников немного, хотя и с достаточной злостью, горькой и безысходной, завидовал Буслову, до того ловко все устроившему, что и впрямь нынче вправе был сидеть он в солидной позе за столом, все богатства которого оплатил, потягивать вино, ласкающе обхватив узорчатое стекло бокала крепкими пальцами, и рассказывать, как литературный труд и успех у издателей украсили его жизнь. Тут уже складывалась картина, в которую не вписывалась только тайная и как бы ничем не оправданная нужда бродить по лесам в поисках указанного затейником монастыря. Но то-то и выходило, что если этот новый Буслов, преуспевающий и перспективный, едва ли не буржуазный, действительно возвращался, при всей своей очевидной незамиренности, в жизнь его, Лоскутникова, то поворачивался он к нему именно этой странной и таинственной стороной. К успехам Буслова Лоскутников не имел ни малейшего отношения, и он ущемлено, как крыса в западне, боролся с наваждением зависти, стараясь подавить ее.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11
|