Мы не вас не любим — мы вашу нелюбовь к нам не любим.
Одно время я посещал один очень знаменитый мужской монастырь, бывало, что и ночевал там. Конечно работал, конечно ходил на службу. Впрочем, мог бы этого и не делать. Настоятель монастыря старец добрый, мудрый и ничего такого анекдотически принудительного здесь и в помине не было. Сюда приходили лечить души. Конечно было отдельное место и для обыкновенных бомжей, людей без веры и без совести, у них всё просто: жить негде, жрать нечего, ему в монастыре дают койку, обед, он всё это отрабатывает. На службу никто их не гонит, они и сами не ходят; у них все просто, без всяких сантиментов — обыкновенная нужда. Ну и соответственно и текучка у них беспросветная? Пить, курить нельзя, заметили — до свидание. У монастыря свой устав. Хочешь жить, есть — работай, следуй уставу. Не забалуешь. Ну и хватит об этом.
Я о них для дальнейшей ясности упомянул. Потому как в монастырь приходили не работать за пожрать, а душу свою больную лечить.
Это был народ особого сорта. Люди не бедные, образованные, умные люди, сильные люди, но душой немощные. Боль у каждого своя. Кто-то эту боль в блуде и пьянстве душит. Но не всем же во мраке тоску хлебать, душу скверной пачкать. Вот у кого духу хватает и кому в дерьме уж совсем невмоготу барахтаться и идут в монастырь — кто на недельку, кто на полгода, а кто и вовсе там остаётся. (Я частенько с Курского вокзала домою езжу и, как порой даже не брезгливо, а — с омерзением только представлю, что вот сейчас придётся покинуть этот уютный чистенький дворик, пересечь садовое кольцо, и — в эту мерзость, в это человечье (достойное рассказов Иличевского) уродство Курского вокзала). Достаточно одной недели жизни в монастыре, чтобы уже бояться ступить за ворота — до того гадок и мерзок наш мирской мир.
Но у человека семья, работа; душу свою залатал и — обратно — в людскую суету.
Для таких людей, видя их немощь души, условия создаются самые (по-другому и не скажешь) курортные. Их никто не трогает, ни к чему не принуждает, питаются они с монахами (а такой вкусной и разнообразной кухни ещё поискать), отдыхай человек, выздоравливай. Но… я не помню, когда с таким наслаждением (сам выпросил для себя эту радость) мыл полы в просфорне и коридоре, и (к сожалению своему) больше не могу вспомнить того умиротворения (сколько бы я не ходил после в церковь), которое испытывал на службе в монастырском храме. Я любил всё это. Всё это было моё.
Я сам не видел этого армянина, мне о нём рассказывали. Он так же пришёл в монастырь, привёл семью, умудрился себе выхлопотать отдельную келью (несколько комнат в домике), его никто не беспокоил, он жил тихо, совсем незаметно, никто не встречал его на службе, никто не видел на послушании (на работе), он бесплатно жил, бесплатно ел, занимался какими-то своими делами за стенами монастыря, и длилось всё это довольно продолжительное время. Монахи — те же люди, конечно роптали. Есть такая старая русская поговорка — не любите меня, любите моё.
Этот армянин жил в монастыре, точно на съёмной квартире (точно те бомжи, о которых я выше упомянул), не было в нём ни благоговения, ничего такого в помине. Просто жил, тихо-мирно, но как-то по-своему не по-христиански. Не любите меня, а любите моё — сколько всего в этой фразе…
А если вот посмотреть на это с другой стороны. Какие монахи эти националисты, на армянина вот ропщут…. не монахи, а нацболы, в самом деле! Какие-то антиармяне! Живёт себе армянин, никого не трогает, ест, понимаешь, пьёт, понимаешь. Вам что, жалко?! Монастырь богатый, еды навалом. Бомжи вон на вас работают, эксплуататоры вы этакие, люди вон к вам ходят, полы в сортирах за радость почитают мыть. Вам что, жалко одного тихого армянина с семьёй прокормить, а?!!
У меня нет желания дальше всё это комментировать ни с иронией, ни без иронии. Я вот только что скажу напоследок.
Нам всем, кто живёт в Православной России, очень хочется, чтобы все жили в мире: и евреи, и татары, и армяне, — чтобы все, кто живёт в России, жили в мире — в нашем Господом благословлённом православном мире.
Ровно, как думаю и в Израиле все правоверные иудеи хотят, чтобы все те, кто живёт в их мире: и христиане, и арабы, и армяне, и прочие — если так получилось жить им в Израиле, чтобы все они жили в мире — в обетованном сионском мире.
Разве я не прав?
И ещё несколько слов о том армянине (надеюсь, говоря о нём, я не оскорбил национальных чувств всей Армении?) Не сомневаюсь, что это умный, цивилизованный и просвещённый человек (а иначе, как он мог так долго продержаться в монастыре?). Есть замечательная цитата у Наполеона: "Обращение с евреями в любой стране есть термометр её цивилизован- ности".
В "Дневнике писателя" Достоевский заметил: "Верую даже, что царство мысли и света способно водвориться у нас в нашей России, ещё скорее, может быть, чем где бы то ни было, ибо у нас и теперь никто не захочет стать за идею необходимости озверения одной части людей, для благосостояния другой части, изображающей собою цивилизацию, как это везде во всей Европе".
И знаете, я замечательно понимаю этих монахов. Если сказать проще: "Этот армянин, он что умнее всех, что ли?".
P.S. После смерти царя Соломона еврейское государство разделилось на два царства — Израиль и Иуда. Я не буду цитировать всю 17 главу 4 книги Царств, лишь одно:
"И прогневался Господь сильно на израильтян, и отверг их от лица Своего. Не осталось никого, кроме одного колена Иудина".
Может вопрос мой покажется наивным… и всё же. Если израильтян "не осталось никого"… Если остались и живут поныне лишь потомки Иуды, то бишь иудеи… То почему же нынешнее государство назвали Израиль, а не Иуда?
Себастьян Вилар РОДРИГЕС ЕВРОПА УМЕРЛА В АУШВИЦЕ
Я шёл по улице в Барселоне
и вдруг открыл для себя
ужасную истину -
Европа умерла в Аушвице.
Мы убили шесть миллионов евреев
и заменили их на двадцать
миллионов мусульман
В Аушвице мы сожгли свою культуру,
мышление,
творческий
потенциал,
талант.
Мы разрушили избранный народ,
избранный по-настоящему,
ибо он породил
великих и замечательных людей,
изменивших мир.
Вклад этих людей ощущается
во всех областях жизни: в науке,
искусстве, международной торговле,
но прежде всего — в том, что они
подарили миру понятие совесть.
И вот, под маской терпимости,
желая доказать самим себе,
что мы излечились от вируса
расовой вражды, — мы
открыли ворота
двадцати миллионам мусульман,
которые принесли к нам
религиозный радикализм
и нетерпимость,
преступность и бедность,
вызванные нежеланием работать
и поддерживать
достойное существование
своих семей.
Они превратили
прекрасные города Испании
в часть третьего мира,
тонущую в грязи и преступности.
Они селятся в квартирах,
предоставленных бесплатно
правительством,
и в стенах этих квартир строят планы,
как убить и уничтожить наивных хозяев.
Таким образом, к нашему несчастью,
мы обменяли культуру
на фанатичную ненависть,
творческий дар на дар разрушения.
Мы променяли миролюбие
европейского еврейства,
его свойство заботиться о нормальном
будущем для своих детей,
его упорную привязанность к жизни,
которая считается святой
и неприкосновенной,
на тех, кто ищет смерти,
на людей,
которые желают гибели
себе и другим,
нашим детям и своим детям.
Какую ужасную ошибку совершила ты,
несчастная Европа!
На этой неделе
в Англии
было удалено упоминание о Холокосте
из школьных программ,
под предлогом, что это
оскорбляет
мусульманское население,
которое утверждает,
что Катастрофы
никогда не было.
Это грозное предвестие
того ужаса,
который постепенно овладевает миром,
устрашающее свидетельство
той лёгкости,
с которой страны
сдаются перед ним.
Прошло более 60 лет
с момента окончания
Второй Мировой войны в Европе.
Это напоминание -
с целью создания
цепочки памяти,
памяти о 6 миллионах евреев,
20 миллионах русских,
10 миллионах христиан,
1900 католических священников,
убитых, замученных,
изнасилованных,
сожжённых,
умерших от голода
и униженных фашистами!
Теперь, более чем когда-либо,
крайне необходимо сделать всё,
чтобы мир
никогда не забыл об этом.
(перевод с испанского)
Андрей РУДАЛЁВ ВДОЛЬ ОГРАДЫ
Майю Кучерскую принято хвалить. Критикуя её, легко прослыть ретроградом и обскурантистом. Она подвизалась на территории, на которую не каждый литератор решится запустить свою ногу. Рассказывая о церковной жизни, она не то чтобы чувствует себя монополистом, но, по крайней мере, достаточно уютно. Сначала много восторгов было по поводу "Современного патерика", потом увеличенный вал эмоций вызвал её роман "Бог дождя". Но лично меня в ней многое настораживает, особенно демонстративная религиозность, причём религиозность далеко не каноническая и спорная. Я бы даже сказал, провокационная.
"С некоторых пор Майя Кучерская считается у нас едва ли не главным специалистом в делах церковных. Но, читая её, порой ловишь себя на мысли: а насколько сама она верующий человек? И что для неё церковь — храм или что-то вроде объекта "фольклорной экспедиции", где можно "набрать материал" для будущих писаний?" — отметила Светлана Шишкова-Шипунова в статье "Возвращение "батюшек"" (Знамя, 2008, N2). На мой взгляд, это высказывание достаточно точно характеризует творения Кучерской.
Протоиерей Андрей Ткачёв назвал свою реплику по книге Кучерской ""Из пушки по воробьям". Несколько претензий к Майе Кучерской" (http://www.lepta-kniga.ru/ncd-5-11-245/cafe.html). По его мнению, в "Боге дождя" содержится "подвох", который состоит в том, что образ Православия, представленный в нём, далёк от реальности. Скорее это определённое и довольно узкое восприятие его: "Вся православная среда в пространстве книги — это среда косящих под православие московских интеллигентов".
Этот кружок "косящих" давно уже пытается типизировать своё восприятия веры, сделать его универсальным, хотя в реальности он всё более походит на сектантскую односторонность и систему подмен.
Ткачёв также сравнивает подход к демонстрации личной драмы героини романа с заработками на уродствах и личных трагедиях цирковых карликов и довольно резонно спрашивает у автора: "Почему бы не сжечь — а-ля Гоголь — свои писания?", подспудно намекая на необходимости чувства ответственность писателя за своё слово.
"Бог дождя", по мысли протоиерея, попросту личный девичий дневник, который однажды был отрыт из кучи забытого хлама и явлен на свет Божий под ходовой вывеской романа. Отсюда и возникает вопрос, который нельзя не задать: "Зачем доставать из пыльных чемоданов надрывную юношескую прозу десятилетней давности?" Ни "рецепта исцеления", ни путей выхода из обрисованных Кучерской духовных тупиков, в книге нет. "На грязь можно смотреть без страха, когда в кране есть горячая вода, а на полке в ванной стоит полная пачка стирального порошка. Ни порошка, ни выхода, ни лекарства в книге Майи Кучерской нет" — так достаточно образно высказался отец Андрей.
Вместо этого вниманию читателя предлагаются, к примеру, скоморошьи потешки над распространёнными околоцерковными суевериями: "После Причастия руку священнику не целуют, а пищу с косточкой не едят. Если всё же пришлось, косточки выплевывай и сжигай в костре. Нет костра, можно сжигать прямо дома, пользуясь пепельницей или спичками. Зубы в день Причастия вечером не чисть. За соблюдение мелочей — страх Божий". Как же без этого обойтись? Ведь они срывают покров с православной обрядности, делают её более приземлённой и показывают всю их смехотворность.
Как и отца Андрея Ткачёва, настораживает, что "в книге нет ни одного положительного церковного персонажа". По большому счету, это штамп, смачно растиражированный СМИ, когда истово верующие, воцерковлённые люди — экзальтированные, фанатичные, не от мира сего — это ветхие суеверные старушки, либо в чём-то ущербная публика.
Тот же Глеб, школьный друг главной героини Анны, "постится как сумасшедший", его комната вся заставлена иконами и всяческой религиозной литературой, он полностью "повернутый" на религии человек. Глеб давно пытался обратить и Аню. К примеру, приносил ей тексты молитв, что она парировала мысленно: "Не лучше ли молиться не по бумажке, а как получится, от сердца?" Отсюда и пошло чёткое разделение книжной веры и живого духовного переживания. Глеб говорил, что её ждёт Бог, ей же хотелось любви, в конце концов, она была нецелованной девушкой. Большое раздолье для шустрых психоаналитиков вырисовывается…
Следующим образом Кучерская описывает первый поход Анны в церковь: "Полумрак, удушливый запах ладана, иконы толком не рассмотреть, все ограждены какими-то золотыми ручками, неприветливые бабуси, урод-нищий — то ли женщина, то ли мужик — странное сморщенное безволосое лицо". После первой неудачи героиня сделала новое усилие, зашла в другой храм, но здесь шло отпевание покойника. Отчего автор заключает: "Встреча с покойником показалась Ане символична — в Глебовой церкви царит духота и смерть".
Уже с самого начала прикосновения к вере, к Церкви, её многое в ней не удовлетворяло. Например, традиция, святоотеческое наследие. Ей хотелось "человеческого свидетельства, не апостолов, а такого же человека, как ты или я", то есть должен быть обрисован круг друзей, который был бы близок и который смог бы понять её девичий дневник, её тайные восторги и мучительные сомнения.
Практически сразу возникает мысль об очевидной неувязки жизни в Церкви с Декларацией прав человека, что может привести в шоковое состояние современного секулярного, с размытыми представлениями о религии, человека: "Церковь совершенно не уважала неповторимость человеческой личности. Ради эфемерного "спасенья души" всё никак не хотела подарить людям свободу остаться собой… Нет, каждого нужно было затолкнуть в футляр, в гроб ограничений, а поскольку исполнить их всё равно невозможно — превратить в ханжу".
Подводится довольно распространённая сейчас идея о необходимости модернизации Церкви, адаптации её к духу времени, чему мешает та же традиция, церковная обрядность, которая воспринимается как что-то устаревшее, "ветхие ризы". Да и "гроб ограничений" по нынешним временам вовсе неактуальная вещь. Для твёрдой веры не обязательно нужна Церковь, да и институт священства тоже, ведь всё это человеческое, с присущими чело-веку слабостями. Почему, к примеру, священнослужитель не может питать любовных плотских чувств к своим духовным чадам? Может, ещё как может!
"Церковь не должна слишком адаптироваться к духу современности — иначе она утратит своё назначение. Религия даёт человеку возможность быть иным. Хотя бы на время помещать себя вне привычных социальных связей и забот" — считает диакон Андрей Кураев. Действительно, не только к этой утрате назначения Церкви ведут многие новые учителя, но и стараются напичкать её новыми информационными технологиями и продуктами иных непредусмотренных программ влияния. И в этом деле они очень ревностны.
Героиня истово ухватилась за мысль архимандрита Киприана: "Мы — церковь святых". В этом во многом причина и её привязанности к отцу Антонию, в котором она силилась разглядеть такого святого. Об этом свидетельствует и то, что она настойчиво видит в нём монаха. Оказалось, что её максимализм не оправдан и её духовник тоже состоит из плоти и крови, со своими страстями, с которыми он до поры старается бороться.
Исповеди перед отцом Антонием, к которым Анна пристрастилась, едва ли имели какую-то духовную составляющую, цели очищения здесь совершенно не ставились. Скорее это была попытка компенсации отсутствия общения, она нашла "подружку", с которой можно мило побеседовать-поварковать, написать письмо, где изложить свои сокровенные мысли. "Я не очень-то поминаю смысл существования духовников" — как-то заявила она отцу Антонию.
Сам образ отца Антония в представлении автора и героини дробился на двух отличных друг от друга людей: один — исповедовал, совершал службы, другой — совершенно бытовой, рядом вечно пьяный сосед, а у самого многочисленные слабости, "был озлоблен и хмур". Его наставления, религиозный императив праведной жизни не более, чем соблюдение определенного церемониала, игра роли, в которую он входит с облачением в священческие одеяния. Собственно, это та же работа, требующая соблюдения определённых формальностей и требований. По словам самого Антония, эта раздвоенность его "буквально разрывает". Преследует постоянное опасение, что он-светский, раскроется в храме и нарушит свод правил поведения в нём, разойдётся с мнением Церкви. И это соответствие является не просто следствием разделением светской и духовной жизни, но происходит из конфликта личной совести и "официального церковного мнения". Поэтому он страшится стать еретиком и об этом говорит Анне.
По его мнению, реальная церковь сильно различается с церковью Христовой. Она превратилась в организацию со своими ограничениями и границами. К тому же отец Антоний в разговоре с Анной рассуждает об ошибке, подмене, которая, по его мнению, произошла в Церкви. Он говорит о гордыне, самопревозношении священнослужителей. …Из священника якобы делают какого-то идола "сверхчеловека", по сравнению, с которым "народ — тупое, забитое стадо. Это ошибка всей Церкви, но никто её не хочет, не думает исправлять…". Однако, почему-то вопрос о благодати, особого дара Божьего, который изливается через посредство священнослужителя на прихожан, игнорируется. Видимо, как нечто не вещественное и не осязаемое. Опять же "сверхчеловеком" священника считает в романе, особенно поначалу, лишь Анна и эти слова Антония можно считать направленными против этого её максимализма, этой идеализации.
Но при чем Церковь? Ведь не о ней речь зачастую в романе идёт, а о некоем фантоме, созданном воображением юной девушки.
Герои Кучерской — люди, не укоренённые в Православии, и каждый сам самодеятельно, по мере сил, пытается постигнуть его, и поэтому в их восприятии Церковь обретает самые необычные странные конфигурации. Критик Дарья Маркова "Материал или жизнь" ("Знамя" 2008, N 4) говорит о "юном язычестве", которое проявляется в романе: "оно прорывается то в попытках "договориться" с Богом, то в постоянном сотворении кумиров — хоть из профессора Журавского, хоть из православной веры и сокрушения в грехах, хоть из отца Антония, а в конце взрывается свободой почувствовать себя снова пятнадцатилетней, бесшабашной девчонкой, ни за что не отвечающей, не чувствующей опасности, не знающей правил и запретов".
В принципе для героев это и простительно, но стоит говорить об авторской позиции, а сама Кучерская не протянула им никакой соломинки. Она попросту заставила воспроизводить штампы представлений о Православии и духовной жизни, которые сложились и плотно закрепились в общественном сознании в последнее время.
Роман разочаровывает ещё и с тех позиций, что здесь вовсе не представлена духовная эволюция героя, а только всё больше прогрессируют её детские комплексы. Да, она стала ходить в церковь, исполнять какие-то обряды, читать религиозную литературу, но в Церковь так и не вошла, не причастилась ей. Чем дальше, тем более утверждается дистанция между ей и Церковью, обнажается чуждость и невозможность взаимопонимания. Религиозная духовная жизнь так и осталась для нее чем-то непроницаемым. Живой интимной встречи с верой, духовного озарения героев так и не произошло, водоворот обыденной жизни кружит им голову и сбивает с пути, не давая никакого шанса на сопротивление.
Владимир БОНДАРЕНКО ПУТЬ ПИЛИГРИМА
Думаю, что все дети обладают чувством первопроходца, делая открытия каждый день, у себя на даче, на соседней улице, даже дома. Со временем у большинства людей это чувство проходит. Так же, как и страсть к путешествиям.
Скажу честно: я всю жизнь болен страстью к путешествиям. Помню, когда работал инженером в научном институте бумаги, с удовольствием ездил в каждую дыру, будь то Боровичи или литовский Григишкес, Сызрань или эстонский Вильянди. Коллеги отказывались под любым предлогом: семья, дети, спорт, болезнь, спокойный диван дома, а я мчался на любой край света. Целлюлозно-бумажные комбинаты были разбросаны по всему Союзу, и плюс всегда на большой воде, так что было куда ездить. Кондопога, Сегежа, Архангельск, Сыктывкар, Красноярск, Сясь, Пермь, Марийск, Братск и так далее. Как только мы с моей первой женой Наташей закончили лесотехническую академию и приступили работать в институт бумаги под Москвой (в Правде) в 1969 году, буквально через неделю мы уже ехали на самостоятельную выработку на Сясьский целлюлозно-бумажный комбинат.
То же самое происходило и после моего перехода в журналистику, в "Литературную Россию" в 1977 году. Многие журналисты тоже предпочитали и предпочитают отсиживаться в домжуре или ЦДЛ, а не ездить в теплушках, не летать на вертушках, не ночевать непонятно где, от сеновала до нетопленного рабочего общежития. Ведь сразу в журналистскую элиту с люксами и пятизвёздочными отелями не попадёшь ни у нас, ни в Америке, ни в Европе, сначала надо доказать, что ты можешь.
Да, не будем скрывать, у нас в Советском Союзе был жёсткий выездной режим, сам много лет был невыездным (но об этом позже), попасть за границу было нелегко. Но, к счастью для нас, путешественников, мы жили не в Албании или на Кубе, где всё пространство за неделю можно пешком исходить, а в Советском Союзе, где всего было полно, от сырья до пространств, от истории до географии. Мы были и остаёмся самодостаточной страной, от экономики и обороны до пространств для путешествий.
У нас в стране была своя тундра и Северный полюс, вечные льды и сорокаградусные морозы, и я побывал на Новой Земле и на острове Путятин, в бухтах Баренцева моря и у Берингова пролива, ходил в подводное плавание на подлодке к берегам Норвегии, изучил все крупнейшие города Севера, от Норильска и Воркуты до Мурманска и Полярного, Архангельска и Беломорска, Якутска и Петропавловска-на-Камчатке.
У нас в стране была своя пустыня, и я находил красоту среди песков, особенно, когда впереди виднеется зелёный оазис, где тоже можно окунуться в прохладную воду. Я объездил вместе с друзьями Юрием Кузнецовым и Атамурадом Атабаевым всю Туркмению, от песков до горных границ с Ираном, весь Казахстан вместе с друзьями Оралханом Бокеевым и Ролланом Сейсенбаевым, Владимиром Личутиным и Абишем Кекильбаевым. Спускались к подземным озёрам и плавали на лодках по подземным рекам, поднимались в горы. Помню, после ночного подъёма на Медео с Владимиром Личутиным бедный Олжас Сулейменов, потерявший нас, вызвал вертолеты для поиска. Мы же были в правительственной делегации. Объездил весь Азербайджан вместе с друзьями Талехом Бабаевым и Сабиром Азери, от границ с Арменией и Грузией через Гянджу, через реки и водопады, до молоканских сёл Ивановка и Славянка, откуда родом предки Александра Проханова, до чудесного многоязыкого Баку и изумительного каспийского взморья.
В Душанбе мы жили в номере с белорусским поэтом, моим сверстником Володей Некляевым. Сейчас его занесла нелёгкая в Польшу, в глухую оппозицию к Лукашенко. Тогда же был отчаянный малый, пока мы отдыхали под чинарами, нашёл себе разбитную девчонку славянских кровей, повёл в номер. Она ему говорит: "Слушай, у меня что-то неладное, может заразу какую подхватила, давай проверюсь…", наш поэт безмятежно: "Прорвёмся…" Вот с тех пор этот некляевский лозунг "Прорвёмся" не раз и меня вёл по жизни, правда, совершенно в других ситуациях. К примеру, в Афганистане или в Приднестровье. Когда в Герате я настоял на том, чтобы посетить стариннейшую мечеть, видел настороженные лица и у встреченных в мечети афганцев, не менее настороженные лица были у нашей охраны.
У нас в Советском Союзе была своя собственная маленькая, чудная Европа, и мы тогда восхищались нашими прибалтами, видели в них эталон Европы, подражали им. Сейчас этот эталон померк. Но в те годы я объездил всю Прибалтику, включая Калининград, и как инженер, и как журналист, восхитился эстонским Тойла, где доживал наш гений Игорь Северянин, встречался в Каунасе с сестрой художника Чурлёниса, ей уж было под 90 лет, подружился там с замечательным музыкантом Гедрюсом Купрявичусом, устраивавшим всему городу колокольные концерты. В Эстонии дружил с Энном Ветемаа, братьями Туулик, хорошими писателями, благодаря России ставшими известными по всей Европе. Друскининкай, Паневежис, со своим замечательным театром. До сих пор помню все закоулки старого Вильнюса, Рига привлекала меньше. Но под Ригой находился наш писательский Дом творчества в Дубултах, где проходили семинары молодых критиков со всего Союза. В Тарту я специально приезжал на лекции Юрия Лотмана, переписывался с ним, печатался в Тартуских знаменитых учёных записках. Тарту я любил в те годы даже больше Таллина, и бывал там регулярнее.
Думаю, сейчас, став уже навсегда задворками Европы, и в культурном, и в экономическом, и в научном отношении, Прибалтика резко ослабеет и захиреет, да и кто, кроме родственников, будет туда ездить, если есть Испания, Италия, Франция за те же деньги с более интересными маршрутами. Разве что военных баз против России НАТО настроит, за счет натовских баз и будут жить.
У нас в стране были свои субтропики, и любители южного солнца частенько заглядывали в Батуми, Сухуми, бродили по улочками старого Тифлиса, ища пейзажи Пиросманишвили. Помню стихи несравненной Беллы Ахмадулиной: "В Махинджаури близ Батуми / Она стояла на песке. / Она была такая гордая…" — имперские стихи, между прочим. Бывал там и я, встречался с мудрыми грузинскими писателями, с тем же Чабуа Амиреджиби, дружил с Гурамом Панджикидзе, ходил по грузинским театрикам. Там впервые услышал о художнике двадцатых годов Зиге Валишевском. Позже с его работами познакомился в Польше.
Сама Россия с её просторами могла удивить кого-угодно. Чудный деревянный русский Север, старая Вологда, Сольвычегодск, Холмогоры, откуда идёт мой материнский поморский род Галушиных, Кострома, Великий Устюг, мой родной Петрозаводск со старой петровской круглой площадью. Я не злостный антисоветчик и не ревностный сноситель памятников, но громадный памятник Ленину работы Манизера никогда и никак не вписывался в пределы старинной круговой площади. Вернуть бы знаменитый изящный памятник Петру Великому работы ученика Клодта известного скульптора Шрёдера на своё прежнее место, в центр Круглой площади, а громоздкому гранитному Ильичу найти бы другое подобающее место в новой части города. И я уверен, эту изумительную площадь занесли бы в анналы памятников и ансамблей ЮНЕСКО. Даже в советское время памятник Ленину показывали отдельно, а Круглую площадь отдельно, настолько они не гармонировали друг с другом. Пора забывать о политике и думать об истории и эстетике. Так же, как вписывался гениальный памятник Дзержинскому на Лубянке (о чём писал даже Михаил Шемякин), так же органично вписывается в Круглую площадь и вытесненный в скверик у озера памятник Петру.
Помню Алтай и Телецкое озеро, где строил со студенческим отрядом Кедроград на Иогаче, где чуть не утонул в быстрой реке Бие. Помню извилистый Владивосток, из которого давно уже можно было сделать всероссийский центр, не меньше Сан-Франциско. Помню горячие источники Камчатки, и горы, каждая из которых гораздо выше японской Фудзиямы, но кто слышал о камчатских горах? Помню новосибирский Академгородок, наше писательское выездное совещание молодых, где мы открыли чудесный поэтический и песенный дар Николая Шипилова… Помню старую Пермь, старый Иркутск, Байкал, дачу моего друга Валентина Распутина, помню старый Красноярск и Овсянку, где всегда останавливался у Петровича, привечавшего в ту пору молодых писателей… Впрочем, может быть, о своих русских странствиях и открытиях я напишу позже целую книгу.
А мысль моя о том, что и безвыездными, мы путешествовали как по всему миру — по всему нашему Союзу, не чувствуя себя обделёнными в странствиях и скитаниях.
Отношение к всемирной истории и географии у меня изменилось после того, как я в 1975 году купил трёхтомник Джавахарлала Неру "Взгляд на всемирную историю". Может быть, нынче он выглядит не больше, чем частный взгляд известного политика, появились и более серьёзные работы, да и сама история изменила своё направление. Но тогда, в 1975 году, я вдруг понял, что европоцентричный взгляд на мир — это взгляд европейского колонизатора, который и на индуса и на китайца смотрит как на домашнюю обезьяну. Не более. Парадокс в том, что при всём обличении в Советском Союзе западного империализма, в школах и вузах мы изучали всё тот же колониальный европоцентричный курс истории, только с поправкой на классовую борьбу. Джавахарлал Неру, думаю, не мне одному прочистил мозги, рассказав, сидя в тюрьме, что ещё до всяких Европ существовали мощные древние цивилизации: китайская, индусская, исламская, славяно-византийская, древнеамериканская… И среди них — не выше, не ниже — европейская.
Я перестал смотреть на Европу, как на кладезь всемирной премудрости. "Китай в те времена (династии Тан. — В.Б.) был в авангарде цивилизации и с некоторым основанием мог смотреть на тогдашних европейцев, как на полуварваров. В известном тогда мире Китай был ведущей страной…"
Впервые за рубеж я выехал с молодёжной комсомольской группой в Польшу году в 1971-ом. И хотя был ещё инженером молодым, но увлекался историей, литературой, писал и печатался в газетах и журналах, и в Кракове встретился с молодой тогда еще слависткой Ядвигой Шимак, сейчас уже известным профессором. Она рассказывала о своём друге кинорежиссере Романе Полански, показывала его фильмы, рассказывала о своих встречах с моим питерским знакомым Иосифом Бродским.