Газета День Литературы
День Литературы 144 (8 2008)
(Газета День Литературы — 144)
день литературы
Владимир БОНДАРЕНКО СМЕРТЬ ПРОРОКА
На свете не так уж много великих людей. А тем более, великих писателей. Пророков ещё меньше. Их часто не любят и даже ненавидят. Их боятся и им завидуют. А у них своя тяжёлая, но полная свершений жизнь. Мы простились с одним из них. Это был Александр Исаевич Солженицын. Он всего полгода не дожил до своего девяностолетия. Это много по любым человеческим меркам. Значит, кто-то там наверху отмерил ему свой долгий срок. Значит, ему не суждено было погибнуть до срока. Ему дано было высказаться свыше. Пронёс свой крест через войну, лагеря, раковую болезнь, изгнание с родины. Пронёс его через две больших мужских любви, через триумф возвращения, через медные трубы, литературную славу, Нобелевскую премию. Он мог много раз погибнуть, сломаться, растаять в лаврах, утонуть в нищете или роскоши. Его могли не заметить, растоптать, не печатать ни у нас в России, ни на Западе. Не он первым открыл Гулаг, Борис Башилов или Иван Солоневич гораздо более страшные вещи печатали задолго до него, но мир был глух. Он пришёл в своё время. Он сам признаётся, что его вела какая-то высшая сила.
Как и всякого великого, его обвиняют во многом. В отечестве всегда не замечают своих пророков. Обвиняют в том, что на фронте попал в звуковую батарею, а не прямо на передовую, будто молодой офицер сам определял своё место службы. Почти все уцелевшие писатели-фронтовики из артиллеристов или связистов, моряков или летчиков. Из пехоты кроме Виктора Астафьева и назвать некого. И тот после первых боёв был ранен, далее ходил в нестроевых. Одновременно Александра Солженицына обвиняют, часто одни и те же люди, что он письма полемические с фронта писал, упрёки в адрес режима, чтобы попасть в лагерь и там спокойно перенести войну. Но если он и так был в тыловой звуковой батарее, чего ему перед самым концом войны бояться на фронте гибели и рваться в лагерь?
Его обвиняли сами же органы КГБ в том, что он был стукачом в советских лагерях. Хотя выдавать сексотов и по сей день в наших правоохранительных органах не принято. Что же не сообщили, к примеру, кто был сексотом из числа писателей? А вот единственного Солженицына не пожалели. Поэтому и не верится в эти россказни. Спустя годы его обвиняют чуть ли не в американском шпионаже. Обвиняют в том, что он желал разбомбить Советский Союз атомными бомбами. Пожалуй, со времён Древнего Рима привычно слова одного из художественных героев приписывают автору. Спросить бы обвинителей, где они такого начитались? В романе "В круге первом"? Может быть, и Пушкин виноват, что убил Ленского?
Его обвиняют даже в вермонтском американском уединении, будто это он сам себя выслал с родины. Его обвиняют даже в том, что он и в Россию вернулся необычным образом: через Колыму, через всю Сибирь. А он, несмотря ни на что, никог- да не злился ни на кого, и мечтал о счастье своего народа.
Казалось бы, издали многомиллионным тиражом его размышления об обустройстве России. И не захотели всерьёз прочитать эти размышления. Позвали в Думу на выступление и высмеяли, не пожелали выслушать. Александр Солженицын писал всю жизнь о нравственности и праведности русского человека. Может быть, боятся и власти, и все его противники не самого Солженицына, а прихода в жизнь России нравственного человека? Испугались его Матрёны и Ивана Денисовича?
А я всегда поражался мужеству и стойкости этого необычайного человека. Горжусь своим знакомством с ним. Я стал переписываться с ним, когда он ещё жил в Вермонте, одним из первых написал о нём в нашей отечественной прессе, в "Литературной России". Когда Александр Исаевич вернулся в Россию, он пригласил меня к себе, долго расспрашивал о России. Встречались позже неоднократно. Иногда он звонил домой (пугая своими звонками мою жену — всё равно что Гоголь или Пушкин позвонили бы), расспрашивал о том или ином писателе. Он всегда любил точность во всём. Со временем я заметил в нём и дар удивительного литературного критика, думаю, со временем выйдет отдельно книга его статей, обзоров и рецензий: о Василии Белове, о Леониде Бородине, об Иосифе Бродском. Он мог не принимать чужой ему мир писателя, но как точно он его анализировал. Помню, в разговоре со мной он высказался о моих друзьях: "У Владимира Личутина удивительное чувство слова, такого нет ни у кого, а У Александра Проханова — природный метафоризм. Его метафоры не надуманы, не искусственны, они органичны, природны". Коротко и ёмко. По сути, он был счастливым человеком, он сделал всё, что задумал, в истории, в литературе, в жизни. От него остались великие книги, после него осталась иная Россия, у него выросли прекрасные дети. На похоронах Александра Исаевича в Донском монастыре я разговорил с вдовой его Натальей Дмитриевной, его верным деятельным помощником и организатором. Рядом с ней стояли все три их сына, три крепыша, три русских богатыря. Такой семье можно было только позавидовать. Он и могилу себе выбрал в великом месте. Будет теперь вечерами беседовать о судьбах России с февралистом историком Ключевским. Есть о чем поспорить.
Может быть, Александр Солженицын и был одним из главных символов России двадцатого века. Столыпин, Ленин, Сталин, Гагарин, Шолохов, Солженицын. Может быть, и неприятие Солженицыным своего земляка Шолохова не столько политическое, сколько соперническое, напоминающее осознанное избегание знакомства друг с другом Толстого и Достоевского. Даром что имели общего друга Страхова. В юности Александр Солженицын прошёл увлечение коммунисти- ческими идеями, задумал роман "Люби революцию", затем война, фронт, где он командовал батареей, в самом конце войны арест за неосторожные высказывания в письмах друзьям. Лагерь, ссылка, заболевание раком, предательства друзей — не много ли для одного? Но, очевидно, такова судьба. Он должен был пережить все страдания народа, и выжить, чтобы рассказать о них. Он сам должен был стать судьбой народной. Я бы, не стесняясь, сравнил его судьбу с судьбой Льва Толстого. Не будем рассуждать о художественных высотах, время покажет. Но и Льва Толстого при жизни отвергало приличное общество. Его проклинали куда более яростно, чем Солженицына в брежневские времена. Если и сейчас Владимир Крупин боится толстовской ереси, то можно подумать, что думало о великом Льве Толстом ортодоксальное православное общество, что писали о нём официальные и православные критики? Почитать газеты тех, толстовских времён, мало не покажется. И оба выстояли. Оба доказали свою правоту.
Думаю, Владимир Ленин был прав: для крушения царского режима конца девятнадцатого века Лев Толстой сделал не меньше, а то и больше, чем Александр Солженицын для крушения большевистского режима. И оба боролись с режимом не ради выгод интеллигенции, тем более не ради собственной выгоды или честолюбия, ради своего народа. Оба предпочитали идее государства идею народа, были не державниками, а народниками, и ставили народ гораздо выше, чем тот или иной господствующий режим. В этом и есть коренное расхождение Александра Солженицына со столь же искренними патриотами-государственниками. Мы вечно забываем о существенной разнице между интересами народа и интересами государства, которые никогда не сливаются воедино, разве что в дни трагедий и великих войн.
Не случайно и народные герои их перекликаются друг с другом: Платон Каратаев и Иван Денисович. Каждому из писателей по жизни вроде бы ближе свои: Цезарь у Солженицына, Болконский у Толстого, но истину они ищут в простом народе. Два великих русских писателя, два пророка, два страдальца…
Александр Исаевич Солженицын довольно рано осознал свою роль и в истории, и в литературе и уже осознанно выстраивал всю свою жизнь. Он совершил немало ошибок, часто заблуждался, но быстро осознавал свои заблуждения и выправлял свою стержневую дорогу. Расставлял метки на всю жизнь. Даже место для захоронения Александр Исаевич подобрал заранее, договорившись с Патриархом Всея Руси. Пусть знают и ценят. Пусть смотрят и думают.
Кто-то его за это осуждает, пусть их. Александр Исаевич хотел успеть сделать всё задуманное. Написал своё "Красное колесо", равновеликое истории XX века. Он имел мужество замахнуться на невозможное. Когда написал на эстонском хуторе свой "Архипелаг ГУЛАГ", то каждый день готовился к смерти, всё могло случиться. Хватило бы и одной такой махины, чтобы остаться в истории навсегда. Это был первый поединок телёнка с дубом. Прошло время, писатель оброс премиями и всемирной славой, семьёй и детьми, пора бы и успокоиться?! Опять взялся за невозможное, поднял всерьёз русско-еврейский вопрос в книге "Двести лет вместе". Этот вопрос боялись обсуждать самые толковые исследователи и знатоки любого из литературных направлений, боялись последующих обвинений в сионизме или в антисемитизме. После книги "Двести лет вместе" стал теоретически возможен разумный диалог этих двух великих народов. Это был второй поединок телёнка с дубом.
Помню, первая его супруга Наталья Алексеевна Решетовская, с которой я хорошо был знаком, дала мне экземпляр ранней рукописи Александра Солженицына "Евреи в России и в СССР". Она попросила меня опубликовать по возможности этот текст уже после смерти и своей, и Александра Исаевича. Написала свое предисловие. К сожалению, ещё при жизни её это исследование было опубликовано неряшливо и с нелепыми добавками одним из бывших политзаключённых. Само время написания материала — 1968 год, говорит о том, что Солженицын давно интересовался этим важным для своего народа вопросом, и из небольшого исследования 1968 года получилась прекрасная книга "Двести лет вместе".
Иногда я искренне сожалел, что Солженицын ради общественных и национальных интересов то и дело надолго отбрасывал в сторону литературу, мол, и хотелось бы позаниматься мелкими рассказиками для души, но времени нет. А эти мелкие рассказики для души превращались в "Матрёнин двор", "Один день Ивана Денисовича", или позднее "На изломах" — и становились примерами русской классики. Он был великий рассказчик, что дано не каждому писателю. Был ли он прав? Не знаю. Художественная правда его рассказов иной раз становилась объёмнее и объективнее его субъективных политических высказываний. Для меня до сих пор загадка, как после "Архипелага…" он пришёл к образной правде рассказа "На изломах", оправдывающего величие сталинского разбега в будущее. Я бы этот рассказ вместе с "Матрёниным двором" и поставил первым же делом в школьные и вузовские программы.
Но Александр Исаевич считал, что в конце XX века одной художественной прозой читателя не разбудить, как бы она ни была хороша. Публицист, пророк, политик, Александр Солженицын то и дело наступал на горло собственной песне.
По-своему, он был близок энергетикой своей Владимиру Маяковскому, хоть и с разных позиций, с разных сторон, но Александр Исаевич тоже требовал к штыку приравнять своё перо.
Защищая свой народ, он сражался не только с давящим тоталитарным режимом, но и с равнодушной к народу, а то и презирающей его либеральной интеллигенцией, вспомним разящих "Наших плюралистов". Так постепенно от него отворачивались потоки его либеральных поклонников и защитников. Один поток отвернулся после "Наших плюралистов", второй поток после вдумчивого смертельного анализа западной демократии и американского высокомерия. Оказалось, что он не только не либерал, но и не западник вовсе.
Он копал вглубь истории, а значит — и вглубь истины. И докопался, что истоки зла лежали всё-таки не в октябре 1917 года, а в феврале, в разрушительном Временном правительстве, и последующий октябрь был лишь неизбежным следствием февральского переворота.
Великого русского писателя не любили отечественные власти, зато вроде бы обогрели на западе, дали Нобелевскую премию, до поры до времени свободно печатали в самых известных изданиях. Но разве можно чем-то улестить голос истины? И вот, наперекор всем своим либеральным соратникам, Александр Исаевич пишет жёсткие слова по отношению к современному западному миру.
Кто за народ — тот его союзник и друг. Великий народник XX века уже в последние свои годы выразился: "Сбережение народа — высшая из всех наших государственных задач". Сбережём ли?
Он вернулся в Россию не за последним триумфом, ещё не сойдя с дальневосточного поезда, он стал упрекать ельцинские власти за разор отчизны, за бедность народа. Вскоре его отлучили от телевизионного экрана, в прессе ему отводили роль забытого старца, который лопочет сам не зная что. А ведь пока Россия не вернётся к низовому самоуправлению, к своему древнерусскому вечевому распорядку жизни, не будет никакого порядка и в верхних эшелонах власти.
Лауреат Нобелевской премии, многих международных премий, писатель Солженицын долгое время даже после приезда в Россию отказывался от отечественных наград, не то время, когда народ бедствует, получать из рук, к примеру, ельцинского режима, орден Андрея Первозванного. Уже в последние годы к писателю пришла надежда, что с путинскими переменами воспрянет и сама Россия. В этом развороте от резкой оппозиции к осторожной поддержке путинского правления Александр Солженицын оказался близок Александру Проханову. Не нужны им ни награды, ни премии, ни личное благополучие, они поверили в саму возможность нового обустройства государства российского.
Александр Солженицын никогда не льстил никаким властям, отказывался от встреч с президентами США и других стран — что ему ещё один очередной правитель? Но если за этим правителем забрезжило спасение и возрождение его народа, тогда он готов был встречаться и долго беседовать с новым президентом, несмотря на свои годы и немощи.
Его постоянные противники увидели в этом гармонию с новой властью, а гармония была та же, что и все десятилетия, — со своим народом.
Прощались мы с ним в здании Академии наук, похороны состоялись в среду в Донском монастыре, который он очень любил. Огромной толпы не было ни в Академии наук, ни в Донском монастыре. Да и не надо было. Не дива телевизионная. За гробом Пушкина совсем немного друзей шло. Со временем по-человечески мы поймём, кого потеряли и какое ёмкое и спасительное для жизни народа наследие мы обрели.
Он очень много успел сделать в своей долгой жизни, потому что ценил время. Это была его любимая фраза: "Надо каждый день поступком отпечатываться в жизненный путь".
Великий русский писатель совершил так много весомых поступков, что его отпечатки "в жизненный путь" пролегли через всю планету. Его будут читать и в дни поражений, беря уроки мужества и бесстрашия, и в дни побед, определяя вехи будущего.
Национальный русский писатель давно уже стал планетарным писателем, чья фамилия во всех участках земного шара перекликается с именем России.
Мир праху его…
ГОВОРИТ
ГОВОРИТ СОЛЖЕНИЦЫН
No: 08(142)
В мае 1994 года, за несколько дней до возвращения Солженицына на родину, "Известия" опубликовали интервью, которое "вермонтский затворник" дал американскому журналу "Форбс". За 14 лет этот текст нисколько не утратил своей актуальности.
Вопрос: Растёт напряжение между Россией и ныне независимой Украиной, чью территориальную целостность Запад решительно защищает…
Ответ: Вообразите, что в один непрекрасный день два-три юго-западных ваших штата в 24 часа объявили себя никак не зависящим от США суверенным государством, где единственным языком утверждается испанский, а все англоязычные жители, хотя бы их роды и жили там уже 200 лет, должны за один-два года сдать экзамен по испанскому языку и присягнуть новому государству, иначе не получат гражданства и будут стеснены в гражданских, имущественных и служебных правах. Какова бы была реакция Соединенных Штатов? Да не сомневаюсь, что: немедленное военное вмешательство.
А Россия вот именно так, в 24 часа, лишилась 8-10 чисто русских областей, и приобрела 25 миллионов этнических русских, вот так же попавших в положение "нежелательных иностранцев"… И вот в таком положении "империалистическая Россия" не сделала ни одного силового движения к исправлению этой чудовищной каши… Кто приведёт из мировой истории ещё подобный пример миролюбия?! Россия сегодня тяжело больна, до полного истощения болен её народ. Но всё-таки! — имейте совесть и не требуйте же от России, чтобы она — в угоду той же Америке — откинула бы уже всякую заботу и о своей безопасности, и о своей невиданной разрушенности…
Сам я почти наполовину украинец, вырос в звуках украинской речи, люблю её культуру, сердечно желаю всяких успехов Украине — но в её реальных этнических границах, без захвата русских областей…
— Сегодня Россия пытается играть роль в бывшей Югославии — за много миль от российских границ.
— Вообще я противник панславизма. Я не считаю, что мы должны заниматься Балканами, славянами. Но Запад сейчас создал такой перевес против Сербии, как будто Сербия во всём виновата. А несчастные народы Югославии: не виноват ни один — ни сербы, ни хорваты, ни боснийцы. В Югославии началось с того же самого, что и в СССР: коммунисты (у них Тито, у нас Ленин и Сталин) нарезали произвольные, этнически бессмысленные и исторически не обоснованные границы — внутренние, административные, ещё и годами переселяя жителей из одного региона в другой. А когда — также в несколько дней — Югославия стала распадаться, то ведущие западные державы с необъяснимой поспешностью и безответственностью объявили о признании этих государств — в их искусственных фальшивых границах. Поэтому за изнурительную кровавую войну, в которой теперь конвульсируют несчастные народы бывшей Югославии, руководители западных держав должны разделить вину с Тито…
— Многие русские сегодня находятся под влиянием западной культуры. Это хорошо?
— Да, Россия сейчас перенимает от Запада очень многое. К сожалению, немало самого худшего — наркоманию, порнографию, организованную преступность. И новейшие приёмы жульничества.
Эдуард ЛИМОНОВ ПРАВО СИЛЫ
Если бы я руководил страной, я бы в ответ на авантюру Саакашвили ввёл российские войска в Абхазию.
Достоверно одно. В ночь с 7 на 8 августа грузинские войска численностью свыше двух тысяч человек при поддержке танков и артиллерии обстреляли столицу самопровозглашённой, фактически независимой уже 15 лет республики Южная Осетия. А затем попытались захватить город, что им частично удавалось до тех пор, пока в дело не вмешались части 58-й российской армии. Российские войска, если верить официальным заявлениям, сумели подавить огневые точки грузинской стороны. Потери — опять-таки, если верить заявлениям сторон — у российских миротворцев 15 человек убитыми, у грузинских войск — 30 человек. Президент Южной Осетии Эдуард Кокойты заявил, что в Цхинвали погибли 1400 мирных жителей. Цифры потерь будут, видимо, расти.
Российские войска находятся на территории Южной Осетии в качестве миротворцев, это их собственная терминология, а также их официальный статус. Грузинские войска вошли на территорию Южной Осетии, основываясь на том, что при самороспуске Советского Союза Южная Осетия входила в состав административных единиц Грузии.
Мой анализ ситуации следующий:
Конечно, никакого международного права давно не существует. Существуют те или иные прецеденты, на которые стороны межнациональных конфликтов предпочитают ссылаться, если они им выгодны, либо предпочитают молчать о них в том случае, если прецедент иллюстрирует их неправоту.
Даже воссоединение Германии в 1989 году — такое якобы позитивно окрашенное событие — на самом деле попрало и растоптало сразу два важнейших международных договора: в Ялте и в Потсдаме. На потсдамском и ялтинском договорах между тем держался весь послевоенный порядок в мире. После саморасчленения Советского Союза совместными усилиями Запада и сепаратистских движений словен, хорватов, мусульман, затем албанцев была кроваво порублена на куски Югославия. Примерно в то же время возникли непредвиденные республики на территории бывшего СССР: Приднестовская, Гагаузская, сумели отвоеваться от своих административных хозяев Абхазия, Южная Осетия, Карабах. И так и существуют полтора десятка лет только потому, что территория бывшего СССР — всё ещё "табу" для Запада. Потом случился прецедент самопровозглашения независимости албанской республики Косово.
Так кому можно, а кому нельзя? Всем можно, если хватит силы. И всем нельзя, если это не в интересах нашей стороны. То есть полный субъективизм. Никаких правил. Только общее положение: та самопровозглашённая республика, которая может отвоеваться от соседей, достойна существовать.
Вторжение в Южную Осетию — чистейшей воды авантюра. Блефовый ход отчаянного авантюриста Саакашвили.
Президент Грузии совершил циничный политический жест. Почему циничный? Почему блеф? А потому блеф, что он не мог знать и не знал, что предпримет нерешительно колеблющееся российское руководство. Они могли проявить вялость, и тогда рейнджеры Саакашвили, свежеобучившиеся у американских военных инструкторов, без труда, думаю, овладели бы Южной Осетией. И Саакашвили получил бы титул "освободителя". Но он и сейчас остался не в убытке. В сознании грузинских граждан он отныне выглядит лидером, "отвечающим за свой базар", за провозглашённые лозунги. Да, под давлением превосходящих военных сил большой соседки России войскам Саакашвили пришлось отойти. Но, будет рассуждать грузинский гражданин, "наш Миша" хотя бы попытался. Это не неудача. Попытался осуществить национальную мечту о присоединении потерянных земель.
Я уверен, Саакашвили в эти дни необычайно популярен у себя в стране. Но он опасный циник, потому что погибли уже 1400 мирных жителей. Он тянет на военного преступника.
В свою очередь, Россия выиграла немного в престиже внутри страны. Хотя совсем непонятно до сих пор, кто отдавал приказ о вводе войск за границу. Путин? Медведев? А это очень важно.
Руководство страны прибавило к себе приязнь тех своих граждан, кто любит видеть Россию, поколачивающую своих соседей. А любят многие. Однако если подумать, то нерешительность России в вопросе об Абхазии и Южной Осетии очевидна. Именно долголетняя позиция России "и сам не ем, и другому не дам" и привела к последней попытке Саакашвили.
Давно следовало присоединить Абхазию и Южную Осетию к России, потому что нам нужны южные земли, а с Грузией отношения все равно давно и безнадёжно испорчены.
Алексей ФИЛИМОНОВ, Сергей МЕДВЕДЕВ СТИХИ
Алексей ФИЛИМОНОВ
***
Тройной прицел,
тройная бездна:
Олимпиада и Война.
Соревнование с железом
на грани проклятого сна.
Троима злоба преисподней,
и пушек рёв — как Зверя рык.
И вспышки ярости в утробе,
и сатанеющий язык.
Дух немоты в багровых тучах,
под ней — борцы и бегуны.
И Слово брезжит неминучей
из поднебесной глубины.
ОСА ВОЙНЫ
Горящее окно. Война.
Осетия в огне.
Так незаконна глубина,
топимая в вине.
Извне бегущая стена.
Пожары — как закат.
Переступает тишина
к тому, кто здесь распят.
И ставни горние сквозят.
И слёзы на траве.
Ты ранен, а твой вечный брат
в забытой синеве.
НИЧЬЯ
Когда, в зияющем прицеле,
внезапно дрогнет под ногой
молчавший камень оробелый,
за ним покатится другой.
И камнепаду Откровенья
осклабится немой затвор.
Ты узнаёшь сердцебиенье
в тумане сдвинувшихся гор?
И дуло, в яви прорастая,
наметит сон небытия.
И пуля потечёт простая -
уже слепая и ничья.
Сергей МЕДВЕДЕВ
***
Кто гниёт с башки?
Конечно, рыба…
или, может, всё-таки… — народ?
Есть, увы, тому примеры, ибо…
кое-кто ещё не так гниёт,
как, к примеру, скумбрия и кижуч,
даже рыба царская (увы!!!).
Надо бы жезлом калёным выжечь
эту гниль в районе головы,
да момент пропущен бестолково,
санитар уснул, видать, и вот
то народ, то рыбка наша снова
стали гнить… и ум, и честь гниёт
за хребтом великого Кавказа.
Что-то там, товарищи, не то!
Сгнили совесть, ум
и рыбка — сразу.
Тут явился
Бледный Конь в пальто,
в виде озверевшего талиба,
и затеял новую войну.
В Грузии гниёт сегодня рыба -
с головы, как было в старину!
А Россия? Что же эта глыба,
этот величайший материк? -
Дождалась от Грузии "спасибо"
в этот омерзительнейший миг!?
Грузию она спасла когда-то
от жестокой варварской резни.
Вспомнили спасённые ребята
что-нибудь об этом в эти дни?!
Нет, ведь в позе подлого прогиба
перед синим флагом "USA"
встал народ,
подгнивший, словно рыба,
Бледных не боящийся коней!
Впору научиться на Руси бы
крепкого отвешивать "леща"
тем, кто вместо
звонкого "спасибо"
вам нагадит,
злобно вереща.
Валерий ГАНИЧЕВ ОТЕЧЕСТВОЛЮБИЕ
Патриотизм по выражению Н.М. Карамзина — это Отечестволюбие. Думаю, что это главное. И есть ещё в этом понятии родовое чувство — материнское, отцовское, соединяющее семью, род, племя, нацию, народ. И есть ещё более расширительное, охватывающее людей не только одной нации, а всей страны, державы, империи.
Русский патриотизм (отечестволюбие) сложился как державный патриотизм Святой Руси. Рос-сии, Советского Союза. Это патриотизм, объединяющий все народы и слои общества. Ныне такого рода патриотизм подвергается фальсификациям, извращениям, атакам. Наших людей хотят заставить отвернуться, отказаться от этой духовно-исторической скрепы, от этого державного цемента, скрепляющего всё здание Отечества; тут и заявления о "патриотизме как последнем убежище негодяев", обвинения патриотов в голом милитаризме, обличение в националистическом угаре, шовинизме. Порой кажется, что всё это старая доктрина Даллеса, опусы маркиза де Кюстина, изыскания австро-венгерской и немецкой разведки Первой мировой войны и мощная пропаганда Гебельса.
Пора уже убедиться, что за этими рассуждениями, высказываниями, взглядами скрывается неприязнь, отторжение и даже ненависть к России. А этим людям представляется самый широкий эфир, право ведения передач, самые большие газетно-журнальные площади. Пора предоставить хотя бы равные возможности выразителям истинного патриотизма. Патриотизм же обеспечивается несколькими системами и институтами:
— образовательной,
— государственно-организационной,
— экономически-социальной,
— культурно-просветительской,
— информационной.
Причём они должны проникать своими действиями во все сферы общества. Есть своя ось: семья — школа — храм — производственный коллектив — малая родина — улица — культурно-просветительное учреждение — армия — средства массовой информации — администрация, власть.
Первые три, на мой взгляд, решающие.
И во всём этом превалировать должна духовная направленность. Для подлинного патриотизма нет поражения. Его потерпеть можно, если уйдёшь от любви к Отечеству, уйдёшь от Бога. Тот, кто верен Отечеству, его великим идеалам, тот не ропщет на жизнь, он борется за их утверждение.
Надо в патриотическом деле прежде всего утвердить иерархию ценностей.
Прежде всего, Отечество. Его История, в полноте, с анализом поражений, но и с чётким рядом побед.
Мы должны знать своих героев, духовных подвижников, мужественных воинов, полководцев, витязей ратной службы, охранителей безопасности; первооткрывателей во всех сферах жизни, продвинувших Россию вперёд; державных властителей, администраторов, управителей, мудро и гибко управлявших делами страны, земель, отраслей хозяйствования; предприимчивых хозяев во всех областях жизни; мастеров, умельцев, изобретателей; великих художников слова, кисти, музыки; мудрецов, мыслителей.
Мы должны в вопросах патриотизма чётко показать, что русский патриотизм, российский патриотизм — это патриотизм всех жителей России, патриотизм всех её народов.
"Россия — сберегающая цивилизация".
И главное — патриотизм должен быть устремлён в будущее, а не только опираться на историю.
Валентин РАСПУТИН ИЗ РОССОВ НЕПОБЕДИМЫХ
Первые и главные слова у Валерия Ганичева во всех его работах — Держава, Отечество, Государство и государственник, Святая Русь. Пошатнулась держава, и они сделались ещё необходимей, они, подобно гвоздям, удерживают в сознании вековечные спасительные крепи и дают направление сегодняшней деятельности. Не станем, не станем отвлекаться на то, как много сейчас под защитой и под флагом Государства Российского творится противу него самого, нашего государства. Это бывало и прежде, разумеется, не в таких масштабах и не с такой наглостью. Но никакое сердце не ошибётся, когда слышит оно обращение к себе, зовущее его в стан наследников того самого неукротимого и яркого подвига, которым когда-то собиралась и утверждалась великая держава.
"Люблю XVIII век российской истории, — признаётся В.Н. Ганичев и добавляет: — Всё в нём было". Было всё — "и размашистые победы, и обидные неудачи". И всё же от сегодняшнего удаления, от удаления, занявшего два полных столетия, XVIII век видится великолепной позолоченной вершиной, с которой не сходит сияние славы его деятелей. Рядом с этой вершиной в такой же высоте и романтической красоте ничто более не вставало. Именно тогда Россия превратилась в империю и окончательно распахнулась на все четыре стороны. Тогда же русский человек очнулся от своей вековечной дремоты и распрямился в ощущении своих могучих сил для творчества всякого рода. Россия помолодела и встала в ряд самых могучих мировых держав. Общественное воодушевление не могло тогда ещё сполна охватить низы, но оно не могло и не коснуться их, потому что без народа ни одно государственное предприятие не сумело бы сделаться. А из любимого XVIII века самое славное в нём для В.Н. Ганичева — время "державницы" Екатерины. Оно подхватило деяния Петра уже не в грубой ломке старого, не через колено, а в естественной потребности их продолжения. Лучшее из Петрова дела прижилось, пустило корни, и ещё заметней стало, что оно не окончено. Россия как бы накренилась в северную сторону, в сторону Петербурга, туда и скатывалась вся энергия и жизнь, а юг все ещё оставался в чужих руках, и ежегодно тысячи русских людей, как во времена полона, угонялись на азиатские невольничьи рынки.
"Росс непобедимый" — вот название того величественного периода нашей истории. Так называется повествование В.Н. Ганичева о выходе России к Чёрному морю и заселении южных земель. Туда и пошла новая Россия, там, на сдвинутых к морю рубежах, встала Новороссия, строившаяся с тем же размашистым имперским почерком, что и Петербург.
Следом за балтийским окном в Европу было прорублено черноморское, Россия взяла силу и правду не только по левую руку, если смотреть встречь солнцу, но и по правую, одесную, а там, на востоке, росс обживал тихоокеанское побережье и выходил к берегам Америки. Это было время неудержимых походов полководца Суворова и флотоводца Ушакова, время возвышения крестьянского сына Михаилы Ломоносова в "велика мужа" в науках и искусствах, время Потёмкина и Державина, Татищева и Андрея Болотова. Как величаво и твёрдо звучало тогда наше имя — росс! Какую оно несло в себе мощь! Не забудем ещё, что в 1799 году было найдено "Слово о полку Игореве", и современность живым руслом соединилась в одно целое с древностью. Никогда еще русская корона так высоко не поднималась в мире и никогда до того русская жизнь так не тянулась к просвещению, к той наибольшей пользе, которую способны дать Отечеству все его сословия.
И самые-самые избранные из "птенцов гнезда Екатерининого", самые почитаемые герои у Валерия Ганичева, с которыми он не расстаётся почти двадцать лет, продолжая "разрабатывать" их, как ценнейшие месторождения, всё глубже и глубже, чтобы ничто из их золотых запасов не прошло мимо сердец и душ ныне живущих, — это адмирал Фёдор Фёдорович Ушаков и тульский дворянин-самоучка, преуспевший во многих занятиях, а пуще всего в литературной склонности, Андрей Тимофеевич Болотов. И тот и другой были личностями настолько необыкновенными (а разве были обыкновенными Александр Суворов и Михаил Ломоносов, историк князь Щербатов и автор оды "Бог" Гавриил Державин?), что при размышлении о счастливых обстоятельствах их происхождения невольно приходит в голову: упали самородками прямо с неба, ибо никакое самое удачное сложение земных частиц не могло бы дать столь удивительных результатов. Однако же, чтобы и с неба упасть, надобно было внимательно высмотреть землю, куда падать. И это уже после них, оплодотворив ими эту землю, легче было складываться счастливым обстоятельствам. Имя адмирала Ушакова выписано в нашей истории крупными буквами. Не проиграл ни одного из сорока морских сражений, неожиданными и хитроумными маневрами побеждал меньшинством, брал самые неприступные крепости, был "слуга царю, отец солдатам". Но и аршинные буквы в неблагоприятных условиях, когда занавес героического прошлого пытаются закрыть, а настоящее почитает героев мало, способны отдаляться, словно призрачные назидания, и затмеваться. Великая заслуга Валерия Николаевича Ганичева (и это нисколько не преувеличение) в том, что он прояснил, "протёр" от ржавчины, оживил и эти события, и эти буквы, вновь провёл русскую эскадру "времен Очакова и покоренья Крыма" победоносными маршрутами сначала на Чёрном, а затем и Средиземном морях. Мало кто помнил уже, что адмиралу Ушакову довелось быть в тех событиях не только воином, но и дипломатом, правителем Республики Семи греческих островов, освобождённых им теперь уже в союзничестве с турками, своими недавними врагами, от французов.
И уж совсем мало кто знал последующую жизнь Фёдора Фёдоровича Ушакова, жизнь, перешедшую в житие, а затем и в святость. В чуде последнего перехода, случившегося совсем недавно, Валерий Николаевич Ганичев принял непосредственное участие. На склоне лет Фёдор Фёдорович Ушаков, выйдя в отставку, поселился в глухой деревне неподалеку от Санаксарского монастыря на Тамбовщине. Великий воин за Россию превратился в великого молитвенника за Россию, и эта вторая служба, так естественно вытекшая из ратной, оказалась для нашего Отечества не менее полезной и получила недавно продолжение в вечности.
В 1995 году Валерий Николаевич Ганичев берёт на себя смелость обратиться с письмом к Патриарху Алексию II, в коем просит Святейшего рассмотреть вопрос о возможной канонизации и причислению к лику святых Русской Православной Церкви Ф.Ф. Ушакова. Основания приводятся следующие: пожизненная судьба адмирала, отданная православному Отечеству и молитвенному служению, а также чудеса вокруг места его упокоения в Санаксарском монастыре, которое всё больше превращается в место паломничества.
Только у одного человека в России был в это время такой авторитет, чтобы обратиться с подобным ходатайством к главе Русской Православной Церкви с надеждой на успех. И чудо продолжилось. В первый год нового тысячелетия, как необходимое прибавление к знаку непорушимой вечности России в веках и народах, состоялось прославление и причисление к лику святых адмирала Флота Российского, праведного сына Отечества Ф.Ф. Ушакова. Наше воинство обрело ещё одного своего небесного заступника, во флоте особенно сейчас нужного.
Вот как надо хлопотать о продвижении своего героя — учитесь, братья-писатели!
И вторая из замечательных фигур прошлого, которую В.Ганичев взял в спутники своего творчества, — "тульский энциклопедист", "дела делатель" Андрей Тимофеевич Болотов. С одной стороны, о Болотове писать было легко: он оставил огромное повествование "Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные самим им для своих потомков". А с другой стороны — чрезвычайно трудно: чтобы выворотить эту глыбу из заносов времени и завалов земли, закреплённую снизу мощными корнями десятков своих занятий, — для этого надо было иметь и недюжинную силу, и упорство, и почтительную любовь к своему герою. Всё о себе рассказал наш неутомимый предок, но его литературное наследие составило 350 рукописных книжек, а круг его деятельности был настолько обширен, что в наше время едва ли оказался бы по плечу даже сводному научно-исследовательскому институту с сотней сотрудников. Удивительней всего то, что при этих немеряных и исключительных трудах Андрея Тимофеевича "добывать" его пришлось Ганичеву почти из полного небытия — и это после кончины Болотова в 1833 году (а прожил он 95 лет) оказалось второе или даже третье небытие: вспомнят, подивуются, поахают над неоглядностью его "тягла" и опять забывают. Перед уроком столь урожайной, столь плодовитой жизни потомки почему-то раз за разом одинаково пасовали.
А ведь вот он, русский человек в его развитии, каким он мог стать уже через сто лет. До Пушкина потребовалось бы, по предположению Гоголя, двести лет, но Пушкин — явление слишком неземное, слишком возвышенное и гениальное, и чтобы дорасти до него, необходимы не одни лишь календарные сроки. А Болотов обширней, но и проще, доступней. Его призванием стало — жить с тем максимальным напряжением и с той полновесной пользой, которые могут быть уделом не только одиночек.
После военной службы и службы в столице Андрей Тимофеевич "сел" на свою родовую тульскую землю, словно бы не ведая, что до него тут кормились, наслаждались жизнью и выработали определённые навыки обращения с землей многие и многие поколения. Он взялся хозяйничать на ней с любопытством и страстью первобытного человека, во всякое дело вникая, преображая, примешивая и пополняя так, будто прежний опыт своё отжил. Земля стареет — и он принялся украшать её и омолаживать, залечивать овраги, строить пруды, высаживать сады и рощи. Пашня истощается — и он ввёл севооборот, безотвальную вспашку, нашёл способ минерального питания посевов и тем самым положил начало агрономической науки в России. Культивировал новые сорта фруктов, внедрил картофель и помидоры, в то время ещё только заводившиеся; на каждое поле, на каждый участок завёл характеристики: где, когда и как засевалось, как удобрялось и что снималось; более полувека делал метеорологические наблюдения и аккуратно заносил в свои тетрадки. Вызнавал целебные свойства трав и корней и превратился в аптекаря; открыл школу для ребятишек и писал для них поучения и наставления; выпускал журнал, переводил с европейских языков, любил театр, музыку. Всё, к чему прикасался Болотов, с чем встречался, что представлялось ему устаревшим или громоздким, малопроизводительным или случайным, — не обходило его рук, ума и сердца. Это был человек феноменальных познаний и работоспособности. "На меня приди около сего времени охота писать критику на все книги, которые мне прочитать случалось, и критику особого рода, а не такую, какая и ныне пишется, но полезную", — словно бы изнывая от безделья, заносит он в свои "записки" вновь отысканное занятие. И, разумеется, пишет, находит досуг размышлять и о чистоте писательских помышлений, и о чистоте русского языка, подготавливая приход Пушкина.
Всё это, естественно, есть в тексте В.Н. Ганичева, и можно бы не отвлекаться на эти мимоходные подробности, касающиеся его героя, да вот беда — нельзя удержаться от восторга при встрече с ним!
Не стал русский человек Болотовым, не случилось этого, но ведь нельзя же отрицать и того, что и сам вездесущий Болотов был порождением смекалки и практической хватки русского человека, нельзя же не согласиться, что разностороннее и кипучее дело Болотова не могло умереть вместе с ним, не оставив и следа на оплодотворённой им земле. Такого не водится, что было и окончательно сплыло. Конечно, практические заведения и творческое наследие Андрея Тимофеевича достойны были лучшей участи в последующих поколениях, нежели та, что им досталась, но ведь для того, надо полагать, и является сейчас среди нас этот великий подвижник, чтобы напомнить о себе в нас, о втуне остающихся в нас талантах, требующих чуть ли не агрономической науки для их обработки и всходов.
"Да, были люди в наше время". По лермонтовской строке, отсылающей их в прошлое, были они широкого и крепкого покроя. Но куда же, спрашивается, могли исчезнуть и этот крупный масштаб, и эти счастливые задатки, которыми славны были наши предки, в какие более благословенные края и более приветливые пристанища их унесло? Признаемся: помимо нас деваться им некуда. В недрах наших кладовых, куда свалено старье, они, с неотросшими крыльями, тоскуют, должно быть, по воле, ибо давно не звучал и до сих пор не звучит зовущий в высоту молодецкий посвист. Они, недоразвитые и безмятежные, есть в нас, но мы и сами почти забыли о них, живя мелкими заботами и затухающими порывами.
Нетрудно понять, почему писатель и просветитель Валерий Ганичев прельстился многогранной и многотрудливой личностью писателя и просветителя Андрея Болотова. По полной и безоговорочной отданности Отечеству, частью по роду деятельности, по талантам — они в близком родстве. Сыны России. Разные времена, разные условия, другая "повестка дня", но та же самая необходимость жертвенного служения, та же нужда в доводах, примерах, то же радетельство о родном. Те же самые "Русские вёрсты" (название одной из книг В.Ганичева), отмеривающие вершины, бездорожье и вечную потугу нашего исторического пути. Стало быть, есть люди и в наше время. Мало, мало, надо неизмеримо больше, однако же хвала и тем, кто есть. Можно с уверенностью сказать: по автору и герои, по героям и автор. Из россов непобедимых.
ПОЗДРАВЛЕНИЯ ВАЛЕРИЮ НИКОЛАЕВИЧУ ГАНИЧЕВУ
No: 08(142)
3 августа 2008 года
***
Уважаемый Валерий Николаевич!
Примите мои искренние поздравления с Днём рождения.
Талантливый исследователь, публицист и прозаик, Вы вносите значимый вклад в развитие современной литературы и общественной мысли. Всегда болеете душой за Отечество, стремитесь содействовать сохранению и популяризации богатейшего исторического, культурного и духовного наследия нашей страны.
Сегодня возглавляемый Вами Союз писателей России является авторитетным творческим объединением, уделяющим особое внимание талантливой молодёжи. И очень важно, что Вы передаёте ей свой опыт и уважение к гуманистическим ценностям, которые всегда отличали русскую литературу.
Желаю Вам крепкого здоровья, благополучия и успехов.
Президент России Д.МЕДВЕДЕВ
***
Уважаемый Валерий Николаевич!
Союз российских писателей поздравляет Вас, известного русского писателя, выдающегося общественного деятеля, председателя Союза писателей России, заместителя Главы Всемирного Русского Народного Собора, члена Общественной Палаты при Президенте РФ, академика Международной Славянской Академии, Академии Российской словесности, автора ярких книг, посвящённых истории России "Росс непобедимый", "Тульский энциклопедист", "Флотовождь", "Русские вёрсты", "Державница", "Адмирал Ушаков", — с 75-летним юбилеем.
Желаем вам счастья, крепкого здоровья, дальнейших успехов в творчестве, просветительской и общественной деятельности на ниве возрождения Православия в душах и сердцах соотечественников.
С уважением
Сопредседатели Союза российских писателей: Михаил Кураев, Юрий Кублановский, Валентин Лукьянин.
Члены правления Союза российских писателей: Людмила Абаева, Владимир Коробов, Левон Осепян, Владислав Отрошенко, Галина Умывакина.
Первый секретарь Правления Светлана Василенко
***
Уважаемый Валерий Николаевич!
Примите сердечные поздравления по случаю 75-летия со дня Вашего рождения. Эту знаменательную дату Вы встречаете в расцвете творческих сил, пройдя различные ступени возрастания в духовной и профессиональной жизни.
Своим Промыслом Господь сподобил Вас обрести искреннюю и глубокую веру. Открыв для себя вечную Истину, Вы все силы и весь жизненный опыт положили на служение Ей, став преданным сыном Русской Православной Церкви. При Вашем активном участии состоялось церковное прославление в лике святых знаменитого флотоводца праведного Феодора Ушакова.
У Вас за плечами — славная трудовая биография: общественная, журналистская и издательская работа. В разные годы Вы занимали ответственные должности, а последние десять лет Вы подвизаетесь в качестве главного редактора журнала "Роман-журнал. XXI век". Вы являетесь заслуженным писателем и публицистом, по праву возглавляя Союз писателей России. Вашему перу принадлежат замечательные произведения, затрагивающие проблемы молодёжи и посвящённые историческому наследию нашей страны.
Хорошо известны Ваши труды, направленные на национальное возрождение России. Вы стояли у истоков создания Всемирного Русского Народного Собора. По сей день Вы остаётесь деятельным участником соборного движения, неизменно занимая пост заместителя Главы Собора. За время своего существования Собор обрёл высокое признание как в России, так и на международном уровне. Сегодня он объединяет под омофором Русской Православной Церкви известных общественных деятелей, писателей, политиков, работников культуры как России, так и зарубежья, которые проникнуты заботой о будущем русского народа и желанием послужить духовному преображению нашего Отечества.
Вы являетесь инициатором многих других общественных дел, которые служат утверждению высоких норм духовности и нравственности в обществе.
Молитвенно желаю Вам, Валерий Николаевич, неоскудевающей помощи Божией в Ваших достойных уважения трудах. Господь да дарует Вам свои милости и щедроты на многая и благая лета.
С искренним и глубоким уважением
Председатель Отдела внешних церковных связей Московского Патриархата Митрополит Смоленский и Калининградский КИРИЛЛ
***
Станислав КУНЯЕВ
ПОДРАЖАНИЕ А.С. ПУШКИНУ
(К юбилею Валерия Ганичева)
Судьба Валерия хранила -
Сперва ЦК за ним ходила,
Теперь, поскольку не пархат,
В него влюблён Патриархат.
А все писатели России
Взывают к небу в эти дни:
"Валеру в годы роковые
Спаси, Господь, и сохрани!"
***
Уважаемый Валерий Николаевич!
Сердечно поздравляю Вас, выдающегося деятеля русской литературы, председателя Правления Союза писателей России, с замечательным юбилеем — 75-летием со дня рождения!
Мы высоко ценим Ваши заслуги в деле укрепления писательского сообщества и его региональных организаций, Вашу целенаправленную работу по развитию их творческого сотрудничества. Вы поддерживаете тесные взаимоотношения и с Союзом писателей Башкортостана. Яркое тому свидетельство — проведение в прошлом году в нашей республике выездного заседания Секретариата Союза писателей России, посвящённого 450-летию добровольного вхождения Башкирии в состав Российского государства.
В Вашем лице мы видим не только крупного организатора литературного процесса, но и талантливого продолжателя лучших традиций великих русских писателей. Это нашло свою достойную оценку в присуждении Вам международной Аксаковской премии, учреждённой республикой Башкортостан совместно с правлением Союза писателей страны.
Желаю Вам, уважаемый Валерий Николаевич, дальнейших успехов на литературном поприще, крепкого здоровья, благополучия и счастья, долгих лет творческой жизни!
С уважением, президент республики Башкортостан М. РАХИМОВ
Дорогой Валерий Николаевич!
Редакция наша присоединяет свой голос к сонму поздравлений в Ваш адрес.
И — совсем по-маяковски — “лет до ста расти Вам без старости…”
Старость души Вам не грозит, да и со всякой иной Вы справитесь.
Здоровья и творческих успехов Вам на благо нашей Великой Родины!
Денис КОВАЛЕНКО ОБЫКНОВЕННАЯ ФОБИЯ
"Да и в самом деле: ведь мы все хорошие
люди, ну, разумеется, кроме дурных…"
Ф.М. Достоевский
Очень печально, когда вполне образованные и умные люди, по каким-то непонятным причинам (уверен, что всё это у них не умышленно), начинают буквально путать слова. А вот жертвами этой путаницы порой становятся вполне законопослушные граждане, обычные граждане — люди, которым не понять всей тонкости казуистики и софистики, которые говорят, что видят, попросту озвучивают действительность.
А действительность такова: В сегодняшней Российской Федерации цветёт и пышет вполне сифилитичным цветом обыкновенная русофобия.
Причины её так прозрачны и видимы, что расскажет вам об этом даже не умудрённый подросток. Но, как и в фильме Тарковского "Сталкер", прямой путь самый опасный, так и мы попробуем дойти до этой очевидной и всем известной причины самыми заковыристыми тропиночками.
Когда-то очень давно, лет так тысячу назад, князь Владимир крестил Русь.
У меня нет цели утомлять читателя историческими экскурсами, все знают, как это было и чем, слава Богу, это кончилось: мы православные — и это хорошо. Плохо, что не все понимают этой радости, быть православным. Ровно, как плохо для католика, что не все понимают этой радости быть католиком; ровно, как плохо для мусульманина, что не все понимают этой радости быть мусульманином: а совсем уж тяжко иудею, что не все понимают, какая это великая радость: на восьмой день совершить завет с Б-ом и до конца дней оставаться правоверным иудеем, соблюдать все-все законы и чтить своих предков. И действительно, это радость, и не поделиться этой радостью, не убедить человека, что это та самая, что ни на есть, истинная радость, это… ну здесь, думаю, без комментариев. Человек не может не делиться радостью. И до сих пор тысячи миссионеров ходят по нашей Земле и делятся, и убеждают, и… пугают, и принуждают. И такое встречается — все средства хороши, вспомним нашего Великого Равноапостольного князя. Все во славу Божию: будь то избиение египетских первенцев или уничтожение беспечных самаритян, джихад или крестовые походы.
Наверняка все помнят, что слово миротворец появилось в Римской Империи. Римские полководцы берегли своих солдат. Большая часть римской Империи была не захвачена, а освобождена. Сценарий был до банального прост: науськав друг против друга двух варварских царьков, столкнув их лбами и заставив их попортить друг дружке кровушки, римские легионы браво входили в земли этих болванов, мирили их и, во избежание дальнейшего кровопролития, сажали на трон своих прокураторов, и — всё — миротворческая миссия успешно завершена. Как был уничтожен Хазарский каганат — ещё проще: иудеи повыдавали замуж за хазарских князей своих дочерей, те понарожали детей — естественно, правоверных иудеев, и… каганат благополучно растворился.
Примеров море. Думаете, что-нибудь изменилось с тех пор? Думаете, люди перестали делиться своей радостью? Напротив, мир стал до того тесен, что необходимость вселенской радости пришла сама собой. Если уж радоваться, то чему-нибудь одному, чтобы путаницы не было, чтобы всё было правильно и подчинялось единому закону. А что больше всего сплачивает людей — конечно вера. А кого легче всего склонить к своей вере — конечно слабого, а что делает человека слабым — ну конечно беспечность; вам любая мать об этом скажет: если не внушать ребёнку, что чужим дверь открывать нельзя, можно остаться не только без имущества, но и без ребёнка. Беспечность преступна. Хрестоматийный пример тому самаритяне, которые расслабились, разнежились, само собой, забыли Бога, на кой Он им сдался, когда у них и так всё в шоколаде, ну и… вырезали их всех, и всё; занавес. После занавеса немедленная осанна, потому как вырезаны они были исключительно по воле Божьей. И это были дикие, совсем ещё не политкорректные времена. Сегодня средства другие, более гуманные, во славу не кто никого сейчас (конечно в промышленных масштабах) не режет, но принципы, как в случае с римскими миротворцами, остались прежними, потому как надёжные — разделяй и властвуй.
Есть такая замечальная русская сказка про лису и зайца. У зайца была избушка лубяная, а у лисы ледяная… Что потом случилось, все знают.
Что-то мы всё ходим-бродим вокруг да около… сказать бы прямо, что…………………………..!!! И нечего тут размусоливать!
Как опытный сталкер заявляю: пока рано; ещё кружочек. А пока я вам одну историю расскажу.
Мне было тогда лет семь, я впервые попал в пионерский лагерь. Мальчиком я рос хулиганистым и вздорным, со мной мало кто общался. И была там одна девочка чёрненькая, красивенькая, уже тогда проглядывались её женственные обтекаемые формы. С ней тоже никто не общался. Нет, она была тихая, казалась себе на уме… она сама почему-то избегала знакомства. И как-то случилось нам оказаться на одной лавочке. О чём говорили — обо всём наверное. И так, вскользь: почему я один, почему она одна.
— А со мной никто не общается, — по-взрослому серьёзно заметила она. — Я же еврейка. А ты разве не знал, что евреев никто не любит? — И это всё произнесла девочка, которой семь лет. Откуда могла взять эту фразу девочка, которой всего семь лет, которой в отряде и слова обидного никто не сказал, которая сама по каким-то неизвестным убеждениям избегала знакомства? Кто мог её этому научить? Меня всему в детстве учила мама: туда не ходи, с тем не общайся, этого не делай… и это был 83-й год, Липецк, обычный пионерский лагерь с обычными детьми. От кого эта маленькая девочка могла услышать эту нелепую фразу, кто её этому научил?
До конца смены эта девочка избегала общения с детьми, убеждённая, что её никто не любит. Тогда у меня это вызвало только недоумение. Тем более, что я впервые тогда услышал, что есть такие евреи и их, оказывается не любят. После, уже учась в институте, я не раз это слышал и чаще от самих же евреев: что русские их не любят.
И ещё одна зарисовка.
Когда я заканчивал Литературный институт, я показал своему мастеру Владимиру Викторовичу Орлову рукопись своей повести "Татуированные макароны". Там была героиня, довольно скверная тётка по фамилии Заславер.
— Денис, измени ей фамилию, — заметил тогда Орлов, — иначе твою повесть никто не напечатает.
Я изменил. Назвал скверную тетку Марченко. Повесть напечатали. А ведь ничего не изменилось. Только поменял фамилию. А осадок остался. Тем более, что тётку я взял из жизни, и фамилия ее была Заславер, и я, до замечания Орлова, и не знал, что это еврейская фамилия, я по наивности думал, что еврей только на -овчи и на -ман. И после уже не только одно недоумение владело мной.
А вот ту семилетнюю девочку мне до сих пор жалко. Кстати, звали её Роза.
Впрочем, к чему я всё это? Ну конечно! — я же вспомнил русскую сказку про беспечного зайца и несчастную лисоньку, которую в русских сказках никто не любит, но почему-то все привечали. Ведь её и волк, и медведь, и даже бык, испугались… потом, правда, пришёл петух с косой. Но не будем, а то и так всё слишком прозрачно.
Но… надоело петлять, пора идти напрямик. Надоело, глядя на голого короля, восхищаться его платьем, рюшечками, или ещё благоразумнее — помалкивать. Тошно наблюдать всю нашу российскую беспечность. Тошно не то что видеть, в руки брезгливо брать всю это нашу, так называемую современную "русскую" литературу. Ведь сегодня наша литература делится жёстко на две категории: либо хвала твёрдому шанкру, либо хаяние русской дикости. Всё. Нет, конечно есть ещё одна ниша — литература ни о чём. Хочешь, чтобы тебя напечатали? Ругай русских, хвали евреев. А если уж дюже совестливый, но очень хочется быть напечатанным, пиши, как утомительны в России вечера.
А теперь о поэзии твёрдого шанкра.
В данный момент идёт обсуждение номинантов Национальной литературной премии "Большая книга". В контексте своей статьи коснусь лишь одного номинанта — Александра Иличевского и его книги "Пение известняка".
Приведу несколько рассказов.
Рассказ "Штурм", где поведана жизнь простого южного православного охотника Фёдора, который после общения с евреем Иосифом перестал есть свинину; на старость лет стал изготавливать странные чучела "Химера", созданные из разных частей разных животных, относил их на море и там сжигал в тростнике. А совсем под старость, годам к семидесяти, вступил в связь с четырнадцатилетней девочкой-мусульманкой, которая ко всему прочему была ему двоюродной внучкой. Вот такой вот незатейливый рассказ. И в конце он умер, тело его "не нашли" с проломленным черепом и пустыми глазницами возле туши кабана. А в общем рассказ очень красивый и читается с интересом. Вот только недоумение остаётся — зачем всё это? Описывается всё это спокойно, поэтично и, как само собой разумеющееся: ну переспал он с четырнадцатилетней мусульманкой — с кем не бывает, здесь и так всё понятно, у нас вон в Липецке все старики после общения с евреями перестают есть свинину и им сразу четырнадцатилетние мусульманки отдаются, дело-то житейское. И всё это — здесь без иронии — на фоне замечательно, интереснейше, захватывающе описанных видов южной природы: охота, быт; зачитаешься — всё это без иронии.
В рассказе "Воробей" русская православная паломница отправляется пешком в Иерусалим. Без объяснений, как само собой разумеющееся, выходит замуж за рабби Пинхаса бен-Элишу и "становится еврейкой". Автор и не трудится объяснить столь решительный поступок. А уж для русской паломницы вдруг сменить православную веру на иудейскую, выйдя замуж за рабби… Тем более у автора это случилось в XIX веке — век для России совсем не космополитичный и уж вовсе не политкорректный. И переход из православия в иудаизм для XIX века событие — и автор мог бы потрудиться и объяснить. А с каким упоением, с какой даже любовью, точно красоты Каспия, автор выписывает пьяную бабу, которая в беспамятстве рожает в вагоне ночного метро и её тут же режет ножом под ребро какой-то проходимец по кличке Дуся. И таких упоительных сцен у автора более чем достаточно. Всего себя, весь свой талант автор вкладывает в подобные сцены. Каково!
Жуткие, ничем не объяснимые (строго по факту!), выписанные поистине виртуозно сцены нашей какой-то потусторонней российской действительности. Точь-в-точь как представляют (или представляли) нашу жизнь иностранцы: медведи разгуливают по улицам, все мужики и бабы пьяные в ушанках (у нас же всегда зима!) и, обязательно, с балалайками, и, конечно, все связаны с КГБ. И до того все привыкшие к мерзости, что наши дети, отправляясь на свалку за опарышем и увидя женскую голову, понадёргали из неё волосиков и — дальше, по своим делам. Для наших детей это же в порядке вещей: найти на свалке женскую голову и, как само собой разумеющееся, понадёргать из неё волосков и — по своим делам. (Рассказ "Исчислимое".)
Хотелось бы заметить г-ну Иличевскому, мы — другие. Мы стыдливы. Мы и так понимаем, какие мы есть (думаете, у нас в метро женщин беременных не режут? У нас и похлеще сюжетики случаются! — но за каждым таким сюжетом такая бездна! куда и заглянуть-то страшно. А надо — если уж ты писатель. А заглянув, перо не поднимется смаковать такими фактиками). Мы другие. Нам бы избавиться от этой скверны. Смыть бы её, да поглубже в себя заглянуть. Им это не надо. Они и в твёрдом шанкре выгоду найдут — так покажут его, так опишут — заслушаешься! и самому его заполучить захочется! Только не лучше ли не блудить, чем гнить, да ещё и воспевать эту гниль? Мы другие. Для нас красота, если она не добра, вызывает лишь одно чувство — отвращение.
И уже ужасаешься, что и мы уже допускаем, что вообще-то и шанкр может быть красив, если конечно исключительно с художественной точки зрения… А некоторые и дальше пойдут — восхитятся, сами им обзаведутся, да ещё и напоказ — глядите! Не хуже, чем у них!
А что если пофантазировать и, не меняя сюжета, лишь изменить некоторые, вовсе не влияющие на повествование детали. Допустим, что после общения с православным охотником Фёдором еврей Иосиф начал есть свинину. Или: старик Фёдор вступил в связь с четырнадцатилетней правоверной иудейкой. Или вот ещё: рабби Пинхас бен-Элиш, встретившись в Палестине с русской православной паломницей, крестился, венчался, принял священнический сан и, уехав в Россию, стал приходским священником. И всё по факту — как само собой разумеющееся. Это же так для евреев очевидно: после общения с русскими таки менять веру и обычаи!
Это фантазии, подобной книги не найдёшь ни на одном серьёзном книжном прилавке. Такую книгу просто не выпустят в печать.
И если в этом литературном контексте задаться вопросом о русофобии в "русской" литературе, то боюсь, я буду недалёк от истины. Итак, сегодняшняя русская литература, вольно или невольно, до вони пропитана обыкновенной русофобией.
Знаете, из головы всё не выходит эта еврейская девочка, которая сказала: "А ты разве не знаешь, что евреев никто не любит?"
Бедная, милая девочка, ну почему вот так… — вспоминаю о тебе, плакать хочется.
Любим мы вас, искренне любим: и евреев любим, и арабов любим, и вообще всех семитов любим, и прибалтов любим, и грузинов любим. Вера, Розочка, у нас такая. Господь нам так завещал: возлюби ближнего своего, как самого себя.
Мы не вас не любим — мы вашу нелюбовь к нам не любим.
Одно время я посещал один очень знаменитый мужской монастырь, бывало, что и ночевал там. Конечно работал, конечно ходил на службу. Впрочем, мог бы этого и не делать. Настоятель монастыря старец добрый, мудрый и ничего такого анекдотически принудительного здесь и в помине не было. Сюда приходили лечить души. Конечно было отдельное место и для обыкновенных бомжей, людей без веры и без совести, у них всё просто: жить негде, жрать нечего, ему в монастыре дают койку, обед, он всё это отрабатывает. На службу никто их не гонит, они и сами не ходят; у них все просто, без всяких сантиментов — обыкновенная нужда. Ну и соответственно и текучка у них беспросветная? Пить, курить нельзя, заметили — до свидание. У монастыря свой устав. Хочешь жить, есть — работай, следуй уставу. Не забалуешь. Ну и хватит об этом.
Я о них для дальнейшей ясности упомянул. Потому как в монастырь приходили не работать за пожрать, а душу свою больную лечить.
Это был народ особого сорта. Люди не бедные, образованные, умные люди, сильные люди, но душой немощные. Боль у каждого своя. Кто-то эту боль в блуде и пьянстве душит. Но не всем же во мраке тоску хлебать, душу скверной пачкать. Вот у кого духу хватает и кому в дерьме уж совсем невмоготу барахтаться и идут в монастырь — кто на недельку, кто на полгода, а кто и вовсе там остаётся. (Я частенько с Курского вокзала домою езжу и, как порой даже не брезгливо, а — с омерзением только представлю, что вот сейчас придётся покинуть этот уютный чистенький дворик, пересечь садовое кольцо, и — в эту мерзость, в это человечье (достойное рассказов Иличевского) уродство Курского вокзала). Достаточно одной недели жизни в монастыре, чтобы уже бояться ступить за ворота — до того гадок и мерзок наш мирской мир.
Но у человека семья, работа; душу свою залатал и — обратно — в людскую суету.
Для таких людей, видя их немощь души, условия создаются самые (по-другому и не скажешь) курортные. Их никто не трогает, ни к чему не принуждает, питаются они с монахами (а такой вкусной и разнообразной кухни ещё поискать), отдыхай человек, выздоравливай. Но… я не помню, когда с таким наслаждением (сам выпросил для себя эту радость) мыл полы в просфорне и коридоре, и (к сожалению своему) больше не могу вспомнить того умиротворения (сколько бы я не ходил после в церковь), которое испытывал на службе в монастырском храме. Я любил всё это. Всё это было моё.
Я сам не видел этого армянина, мне о нём рассказывали. Он так же пришёл в монастырь, привёл семью, умудрился себе выхлопотать отдельную келью (несколько комнат в домике), его никто не беспокоил, он жил тихо, совсем незаметно, никто не встречал его на службе, никто не видел на послушании (на работе), он бесплатно жил, бесплатно ел, занимался какими-то своими делами за стенами монастыря, и длилось всё это довольно продолжительное время. Монахи — те же люди, конечно роптали. Есть такая старая русская поговорка — не любите меня, любите моё.
Этот армянин жил в монастыре, точно на съёмной квартире (точно те бомжи, о которых я выше упомянул), не было в нём ни благоговения, ничего такого в помине. Просто жил, тихо-мирно, но как-то по-своему не по-христиански. Не любите меня, а любите моё — сколько всего в этой фразе…
А если вот посмотреть на это с другой стороны. Какие монахи эти националисты, на армянина вот ропщут…. не монахи, а нацболы, в самом деле! Какие-то антиармяне! Живёт себе армянин, никого не трогает, ест, понимаешь, пьёт, понимаешь. Вам что, жалко?! Монастырь богатый, еды навалом. Бомжи вон на вас работают, эксплуататоры вы этакие, люди вон к вам ходят, полы в сортирах за радость почитают мыть. Вам что, жалко одного тихого армянина с семьёй прокормить, а?!!
У меня нет желания дальше всё это комментировать ни с иронией, ни без иронии. Я вот только что скажу напоследок.
Нам всем, кто живёт в Православной России, очень хочется, чтобы все жили в мире: и евреи, и татары, и армяне, — чтобы все, кто живёт в России, жили в мире — в нашем Господом благословлённом православном мире.
Ровно, как думаю и в Израиле все правоверные иудеи хотят, чтобы все те, кто живёт в их мире: и христиане, и арабы, и армяне, и прочие — если так получилось жить им в Израиле, чтобы все они жили в мире — в обетованном сионском мире.
Разве я не прав?
И ещё несколько слов о том армянине (надеюсь, говоря о нём, я не оскорбил национальных чувств всей Армении?) Не сомневаюсь, что это умный, цивилизованный и просвещённый человек (а иначе, как он мог так долго продержаться в монастыре?). Есть замечательная цитата у Наполеона: "Обращение с евреями в любой стране есть термометр её цивилизован- ности".
В "Дневнике писателя" Достоевский заметил: "Верую даже, что царство мысли и света способно водвориться у нас в нашей России, ещё скорее, может быть, чем где бы то ни было, ибо у нас и теперь никто не захочет стать за идею необходимости озверения одной части людей, для благосостояния другой части, изображающей собою цивилизацию, как это везде во всей Европе".
И знаете, я замечательно понимаю этих монахов. Если сказать проще: "Этот армянин, он что умнее всех, что ли?".
P.S. После смерти царя Соломона еврейское государство разделилось на два царства — Израиль и Иуда. Я не буду цитировать всю 17 главу 4 книги Царств, лишь одно:
"И прогневался Господь сильно на израильтян, и отверг их от лица Своего. Не осталось никого, кроме одного колена Иудина".
Может вопрос мой покажется наивным… и всё же. Если израильтян "не осталось никого"… Если остались и живут поныне лишь потомки Иуды, то бишь иудеи… То почему же нынешнее государство назвали Израиль, а не Иуда?
Себастьян Вилар РОДРИГЕС ЕВРОПА УМЕРЛА В АУШВИЦЕ
Я шёл по улице в Барселоне
и вдруг открыл для себя
ужасную истину -
Европа умерла в Аушвице.
Мы убили шесть миллионов евреев
и заменили их на двадцать
миллионов мусульман
В Аушвице мы сожгли свою культуру,
мышление,
творческий
потенциал,
талант.
Мы разрушили избранный народ,
избранный по-настоящему,
ибо он породил
великих и замечательных людей,
изменивших мир.
Вклад этих людей ощущается
во всех областях жизни: в науке,
искусстве, международной торговле,
но прежде всего — в том, что они
подарили миру понятие совесть.
И вот, под маской терпимости,
желая доказать самим себе,
что мы излечились от вируса
расовой вражды, — мы
открыли ворота
двадцати миллионам мусульман,
которые принесли к нам
религиозный радикализм
и нетерпимость,
преступность и бедность,
вызванные нежеланием работать
и поддерживать
достойное существование
своих семей.
Они превратили
прекрасные города Испании
в часть третьего мира,
тонущую в грязи и преступности.
Они селятся в квартирах,
предоставленных бесплатно
правительством,
и в стенах этих квартир строят планы,
как убить и уничтожить наивных хозяев.
Таким образом, к нашему несчастью,
мы обменяли культуру
на фанатичную ненависть,
творческий дар на дар разрушения.
Мы променяли миролюбие
европейского еврейства,
его свойство заботиться о нормальном
будущем для своих детей,
его упорную привязанность к жизни,
которая считается святой
и неприкосновенной,
на тех, кто ищет смерти,
на людей,
которые желают гибели
себе и другим,
нашим детям и своим детям.
Какую ужасную ошибку совершила ты,
несчастная Европа!
На этой неделе
в Англии
было удалено упоминание о Холокосте
из школьных программ,
под предлогом, что это
оскорбляет
мусульманское население,
которое утверждает,
что Катастрофы
никогда не было.
Это грозное предвестие
того ужаса,
который постепенно овладевает миром,
устрашающее свидетельство
той лёгкости,
с которой страны
сдаются перед ним.
Прошло более 60 лет
с момента окончания
Второй Мировой войны в Европе.
Это напоминание -
с целью создания
цепочки памяти,
памяти о 6 миллионах евреев,
20 миллионах русских,
10 миллионах христиан,
1900 католических священников,
убитых, замученных,
изнасилованных,
сожжённых,
умерших от голода
и униженных фашистами!
Теперь, более чем когда-либо,
крайне необходимо сделать всё,
чтобы мир
никогда не забыл об этом.
(перевод с испанского)
Андрей РУДАЛЁВ ВДОЛЬ ОГРАДЫ
Майю Кучерскую принято хвалить. Критикуя её, легко прослыть ретроградом и обскурантистом. Она подвизалась на территории, на которую не каждый литератор решится запустить свою ногу. Рассказывая о церковной жизни, она не то чтобы чувствует себя монополистом, но, по крайней мере, достаточно уютно. Сначала много восторгов было по поводу "Современного патерика", потом увеличенный вал эмоций вызвал её роман "Бог дождя". Но лично меня в ней многое настораживает, особенно демонстративная религиозность, причём религиозность далеко не каноническая и спорная. Я бы даже сказал, провокационная.
"С некоторых пор Майя Кучерская считается у нас едва ли не главным специалистом в делах церковных. Но, читая её, порой ловишь себя на мысли: а насколько сама она верующий человек? И что для неё церковь — храм или что-то вроде объекта "фольклорной экспедиции", где можно "набрать материал" для будущих писаний?" — отметила Светлана Шишкова-Шипунова в статье "Возвращение "батюшек"" (Знамя, 2008, N2). На мой взгляд, это высказывание достаточно точно характеризует творения Кучерской.
Протоиерей Андрей Ткачёв назвал свою реплику по книге Кучерской ""Из пушки по воробьям". Несколько претензий к Майе Кучерской" (http://www.lepta-kniga.ru/ncd-5-11-245/cafe.html). По его мнению, в "Боге дождя" содержится "подвох", который состоит в том, что образ Православия, представленный в нём, далёк от реальности. Скорее это определённое и довольно узкое восприятие его: "Вся православная среда в пространстве книги — это среда косящих под православие московских интеллигентов".
Этот кружок "косящих" давно уже пытается типизировать своё восприятия веры, сделать его универсальным, хотя в реальности он всё более походит на сектантскую односторонность и систему подмен.
Ткачёв также сравнивает подход к демонстрации личной драмы героини романа с заработками на уродствах и личных трагедиях цирковых карликов и довольно резонно спрашивает у автора: "Почему бы не сжечь — а-ля Гоголь — свои писания?", подспудно намекая на необходимости чувства ответственность писателя за своё слово.
"Бог дождя", по мысли протоиерея, попросту личный девичий дневник, который однажды был отрыт из кучи забытого хлама и явлен на свет Божий под ходовой вывеской романа. Отсюда и возникает вопрос, который нельзя не задать: "Зачем доставать из пыльных чемоданов надрывную юношескую прозу десятилетней давности?" Ни "рецепта исцеления", ни путей выхода из обрисованных Кучерской духовных тупиков, в книге нет. "На грязь можно смотреть без страха, когда в кране есть горячая вода, а на полке в ванной стоит полная пачка стирального порошка. Ни порошка, ни выхода, ни лекарства в книге Майи Кучерской нет" — так достаточно образно высказался отец Андрей.
Вместо этого вниманию читателя предлагаются, к примеру, скоморошьи потешки над распространёнными околоцерковными суевериями: "После Причастия руку священнику не целуют, а пищу с косточкой не едят. Если всё же пришлось, косточки выплевывай и сжигай в костре. Нет костра, можно сжигать прямо дома, пользуясь пепельницей или спичками. Зубы в день Причастия вечером не чисть. За соблюдение мелочей — страх Божий". Как же без этого обойтись? Ведь они срывают покров с православной обрядности, делают её более приземлённой и показывают всю их смехотворность.
Как и отца Андрея Ткачёва, настораживает, что "в книге нет ни одного положительного церковного персонажа". По большому счету, это штамп, смачно растиражированный СМИ, когда истово верующие, воцерковлённые люди — экзальтированные, фанатичные, не от мира сего — это ветхие суеверные старушки, либо в чём-то ущербная публика.
Тот же Глеб, школьный друг главной героини Анны, "постится как сумасшедший", его комната вся заставлена иконами и всяческой религиозной литературой, он полностью "повернутый" на религии человек. Глеб давно пытался обратить и Аню. К примеру, приносил ей тексты молитв, что она парировала мысленно: "Не лучше ли молиться не по бумажке, а как получится, от сердца?" Отсюда и пошло чёткое разделение книжной веры и живого духовного переживания. Глеб говорил, что её ждёт Бог, ей же хотелось любви, в конце концов, она была нецелованной девушкой. Большое раздолье для шустрых психоаналитиков вырисовывается…
Следующим образом Кучерская описывает первый поход Анны в церковь: "Полумрак, удушливый запах ладана, иконы толком не рассмотреть, все ограждены какими-то золотыми ручками, неприветливые бабуси, урод-нищий — то ли женщина, то ли мужик — странное сморщенное безволосое лицо". После первой неудачи героиня сделала новое усилие, зашла в другой храм, но здесь шло отпевание покойника. Отчего автор заключает: "Встреча с покойником показалась Ане символична — в Глебовой церкви царит духота и смерть".
Уже с самого начала прикосновения к вере, к Церкви, её многое в ней не удовлетворяло. Например, традиция, святоотеческое наследие. Ей хотелось "человеческого свидетельства, не апостолов, а такого же человека, как ты или я", то есть должен быть обрисован круг друзей, который был бы близок и который смог бы понять её девичий дневник, её тайные восторги и мучительные сомнения.
Практически сразу возникает мысль об очевидной неувязки жизни в Церкви с Декларацией прав человека, что может привести в шоковое состояние современного секулярного, с размытыми представлениями о религии, человека: "Церковь совершенно не уважала неповторимость человеческой личности. Ради эфемерного "спасенья души" всё никак не хотела подарить людям свободу остаться собой… Нет, каждого нужно было затолкнуть в футляр, в гроб ограничений, а поскольку исполнить их всё равно невозможно — превратить в ханжу".
Подводится довольно распространённая сейчас идея о необходимости модернизации Церкви, адаптации её к духу времени, чему мешает та же традиция, церковная обрядность, которая воспринимается как что-то устаревшее, "ветхие ризы". Да и "гроб ограничений" по нынешним временам вовсе неактуальная вещь. Для твёрдой веры не обязательно нужна Церковь, да и институт священства тоже, ведь всё это человеческое, с присущими чело-веку слабостями. Почему, к примеру, священнослужитель не может питать любовных плотских чувств к своим духовным чадам? Может, ещё как может!
"Церковь не должна слишком адаптироваться к духу современности — иначе она утратит своё назначение. Религия даёт человеку возможность быть иным. Хотя бы на время помещать себя вне привычных социальных связей и забот" — считает диакон Андрей Кураев. Действительно, не только к этой утрате назначения Церкви ведут многие новые учителя, но и стараются напичкать её новыми информационными технологиями и продуктами иных непредусмотренных программ влияния. И в этом деле они очень ревностны.
Героиня истово ухватилась за мысль архимандрита Киприана: "Мы — церковь святых". В этом во многом причина и её привязанности к отцу Антонию, в котором она силилась разглядеть такого святого. Об этом свидетельствует и то, что она настойчиво видит в нём монаха. Оказалось, что её максимализм не оправдан и её духовник тоже состоит из плоти и крови, со своими страстями, с которыми он до поры старается бороться.
Исповеди перед отцом Антонием, к которым Анна пристрастилась, едва ли имели какую-то духовную составляющую, цели очищения здесь совершенно не ставились. Скорее это была попытка компенсации отсутствия общения, она нашла "подружку", с которой можно мило побеседовать-поварковать, написать письмо, где изложить свои сокровенные мысли. "Я не очень-то поминаю смысл существования духовников" — как-то заявила она отцу Антонию.
Сам образ отца Антония в представлении автора и героини дробился на двух отличных друг от друга людей: один — исповедовал, совершал службы, другой — совершенно бытовой, рядом вечно пьяный сосед, а у самого многочисленные слабости, "был озлоблен и хмур". Его наставления, религиозный императив праведной жизни не более, чем соблюдение определенного церемониала, игра роли, в которую он входит с облачением в священческие одеяния. Собственно, это та же работа, требующая соблюдения определённых формальностей и требований. По словам самого Антония, эта раздвоенность его "буквально разрывает". Преследует постоянное опасение, что он-светский, раскроется в храме и нарушит свод правил поведения в нём, разойдётся с мнением Церкви. И это соответствие является не просто следствием разделением светской и духовной жизни, но происходит из конфликта личной совести и "официального церковного мнения". Поэтому он страшится стать еретиком и об этом говорит Анне.
По его мнению, реальная церковь сильно различается с церковью Христовой. Она превратилась в организацию со своими ограничениями и границами. К тому же отец Антоний в разговоре с Анной рассуждает об ошибке, подмене, которая, по его мнению, произошла в Церкви. Он говорит о гордыне, самопревозношении священнослужителей. …Из священника якобы делают какого-то идола "сверхчеловека", по сравнению, с которым "народ — тупое, забитое стадо. Это ошибка всей Церкви, но никто её не хочет, не думает исправлять…". Однако, почему-то вопрос о благодати, особого дара Божьего, который изливается через посредство священнослужителя на прихожан, игнорируется. Видимо, как нечто не вещественное и не осязаемое. Опять же "сверхчеловеком" священника считает в романе, особенно поначалу, лишь Анна и эти слова Антония можно считать направленными против этого её максимализма, этой идеализации.
Но при чем Церковь? Ведь не о ней речь зачастую в романе идёт, а о некоем фантоме, созданном воображением юной девушки.
Герои Кучерской — люди, не укоренённые в Православии, и каждый сам самодеятельно, по мере сил, пытается постигнуть его, и поэтому в их восприятии Церковь обретает самые необычные странные конфигурации. Критик Дарья Маркова "Материал или жизнь" ("Знамя" 2008, N 4) говорит о "юном язычестве", которое проявляется в романе: "оно прорывается то в попытках "договориться" с Богом, то в постоянном сотворении кумиров — хоть из профессора Журавского, хоть из православной веры и сокрушения в грехах, хоть из отца Антония, а в конце взрывается свободой почувствовать себя снова пятнадцатилетней, бесшабашной девчонкой, ни за что не отвечающей, не чувствующей опасности, не знающей правил и запретов".
В принципе для героев это и простительно, но стоит говорить об авторской позиции, а сама Кучерская не протянула им никакой соломинки. Она попросту заставила воспроизводить штампы представлений о Православии и духовной жизни, которые сложились и плотно закрепились в общественном сознании в последнее время.
Роман разочаровывает ещё и с тех позиций, что здесь вовсе не представлена духовная эволюция героя, а только всё больше прогрессируют её детские комплексы. Да, она стала ходить в церковь, исполнять какие-то обряды, читать религиозную литературу, но в Церковь так и не вошла, не причастилась ей. Чем дальше, тем более утверждается дистанция между ей и Церковью, обнажается чуждость и невозможность взаимопонимания. Религиозная духовная жизнь так и осталась для нее чем-то непроницаемым. Живой интимной встречи с верой, духовного озарения героев так и не произошло, водоворот обыденной жизни кружит им голову и сбивает с пути, не давая никакого шанса на сопротивление.
Владимир БОНДАРЕНКО ПУТЬ ПИЛИГРИМА
Думаю, что все дети обладают чувством первопроходца, делая открытия каждый день, у себя на даче, на соседней улице, даже дома. Со временем у большинства людей это чувство проходит. Так же, как и страсть к путешествиям.
Скажу честно: я всю жизнь болен страстью к путешествиям. Помню, когда работал инженером в научном институте бумаги, с удовольствием ездил в каждую дыру, будь то Боровичи или литовский Григишкес, Сызрань или эстонский Вильянди. Коллеги отказывались под любым предлогом: семья, дети, спорт, болезнь, спокойный диван дома, а я мчался на любой край света. Целлюлозно-бумажные комбинаты были разбросаны по всему Союзу, и плюс всегда на большой воде, так что было куда ездить. Кондопога, Сегежа, Архангельск, Сыктывкар, Красноярск, Сясь, Пермь, Марийск, Братск и так далее. Как только мы с моей первой женой Наташей закончили лесотехническую академию и приступили работать в институт бумаги под Москвой (в Правде) в 1969 году, буквально через неделю мы уже ехали на самостоятельную выработку на Сясьский целлюлозно-бумажный комбинат.
То же самое происходило и после моего перехода в журналистику, в "Литературную Россию" в 1977 году. Многие журналисты тоже предпочитали и предпочитают отсиживаться в домжуре или ЦДЛ, а не ездить в теплушках, не летать на вертушках, не ночевать непонятно где, от сеновала до нетопленного рабочего общежития. Ведь сразу в журналистскую элиту с люксами и пятизвёздочными отелями не попадёшь ни у нас, ни в Америке, ни в Европе, сначала надо доказать, что ты можешь.
Да, не будем скрывать, у нас в Советском Союзе был жёсткий выездной режим, сам много лет был невыездным (но об этом позже), попасть за границу было нелегко. Но, к счастью для нас, путешественников, мы жили не в Албании или на Кубе, где всё пространство за неделю можно пешком исходить, а в Советском Союзе, где всего было полно, от сырья до пространств, от истории до географии. Мы были и остаёмся самодостаточной страной, от экономики и обороны до пространств для путешествий.
У нас в стране была своя тундра и Северный полюс, вечные льды и сорокаградусные морозы, и я побывал на Новой Земле и на острове Путятин, в бухтах Баренцева моря и у Берингова пролива, ходил в подводное плавание на подлодке к берегам Норвегии, изучил все крупнейшие города Севера, от Норильска и Воркуты до Мурманска и Полярного, Архангельска и Беломорска, Якутска и Петропавловска-на-Камчатке.
У нас в стране была своя пустыня, и я находил красоту среди песков, особенно, когда впереди виднеется зелёный оазис, где тоже можно окунуться в прохладную воду. Я объездил вместе с друзьями Юрием Кузнецовым и Атамурадом Атабаевым всю Туркмению, от песков до горных границ с Ираном, весь Казахстан вместе с друзьями Оралханом Бокеевым и Ролланом Сейсенбаевым, Владимиром Личутиным и Абишем Кекильбаевым. Спускались к подземным озёрам и плавали на лодках по подземным рекам, поднимались в горы. Помню, после ночного подъёма на Медео с Владимиром Личутиным бедный Олжас Сулейменов, потерявший нас, вызвал вертолеты для поиска. Мы же были в правительственной делегации. Объездил весь Азербайджан вместе с друзьями Талехом Бабаевым и Сабиром Азери, от границ с Арменией и Грузией через Гянджу, через реки и водопады, до молоканских сёл Ивановка и Славянка, откуда родом предки Александра Проханова, до чудесного многоязыкого Баку и изумительного каспийского взморья.
В Душанбе мы жили в номере с белорусским поэтом, моим сверстником Володей Некляевым. Сейчас его занесла нелёгкая в Польшу, в глухую оппозицию к Лукашенко. Тогда же был отчаянный малый, пока мы отдыхали под чинарами, нашёл себе разбитную девчонку славянских кровей, повёл в номер. Она ему говорит: "Слушай, у меня что-то неладное, может заразу какую подхватила, давай проверюсь…", наш поэт безмятежно: "Прорвёмся…" Вот с тех пор этот некляевский лозунг "Прорвёмся" не раз и меня вёл по жизни, правда, совершенно в других ситуациях. К примеру, в Афганистане или в Приднестровье. Когда в Герате я настоял на том, чтобы посетить стариннейшую мечеть, видел настороженные лица и у встреченных в мечети афганцев, не менее настороженные лица были у нашей охраны.
У нас в Советском Союзе была своя собственная маленькая, чудная Европа, и мы тогда восхищались нашими прибалтами, видели в них эталон Европы, подражали им. Сейчас этот эталон померк. Но в те годы я объездил всю Прибалтику, включая Калининград, и как инженер, и как журналист, восхитился эстонским Тойла, где доживал наш гений Игорь Северянин, встречался в Каунасе с сестрой художника Чурлёниса, ей уж было под 90 лет, подружился там с замечательным музыкантом Гедрюсом Купрявичусом, устраивавшим всему городу колокольные концерты. В Эстонии дружил с Энном Ветемаа, братьями Туулик, хорошими писателями, благодаря России ставшими известными по всей Европе. Друскининкай, Паневежис, со своим замечательным театром. До сих пор помню все закоулки старого Вильнюса, Рига привлекала меньше. Но под Ригой находился наш писательский Дом творчества в Дубултах, где проходили семинары молодых критиков со всего Союза. В Тарту я специально приезжал на лекции Юрия Лотмана, переписывался с ним, печатался в Тартуских знаменитых учёных записках. Тарту я любил в те годы даже больше Таллина, и бывал там регулярнее.
Думаю, сейчас, став уже навсегда задворками Европы, и в культурном, и в экономическом, и в научном отношении, Прибалтика резко ослабеет и захиреет, да и кто, кроме родственников, будет туда ездить, если есть Испания, Италия, Франция за те же деньги с более интересными маршрутами. Разве что военных баз против России НАТО настроит, за счет натовских баз и будут жить.
У нас в стране были свои субтропики, и любители южного солнца частенько заглядывали в Батуми, Сухуми, бродили по улочками старого Тифлиса, ища пейзажи Пиросманишвили. Помню стихи несравненной Беллы Ахмадулиной: "В Махинджаури близ Батуми / Она стояла на песке. / Она была такая гордая…" — имперские стихи, между прочим. Бывал там и я, встречался с мудрыми грузинскими писателями, с тем же Чабуа Амиреджиби, дружил с Гурамом Панджикидзе, ходил по грузинским театрикам. Там впервые услышал о художнике двадцатых годов Зиге Валишевском. Позже с его работами познакомился в Польше.
Сама Россия с её просторами могла удивить кого-угодно. Чудный деревянный русский Север, старая Вологда, Сольвычегодск, Холмогоры, откуда идёт мой материнский поморский род Галушиных, Кострома, Великий Устюг, мой родной Петрозаводск со старой петровской круглой площадью. Я не злостный антисоветчик и не ревностный сноситель памятников, но громадный памятник Ленину работы Манизера никогда и никак не вписывался в пределы старинной круговой площади. Вернуть бы знаменитый изящный памятник Петру Великому работы ученика Клодта известного скульптора Шрёдера на своё прежнее место, в центр Круглой площади, а громоздкому гранитному Ильичу найти бы другое подобающее место в новой части города. И я уверен, эту изумительную площадь занесли бы в анналы памятников и ансамблей ЮНЕСКО. Даже в советское время памятник Ленину показывали отдельно, а Круглую площадь отдельно, настолько они не гармонировали друг с другом. Пора забывать о политике и думать об истории и эстетике. Так же, как вписывался гениальный памятник Дзержинскому на Лубянке (о чём писал даже Михаил Шемякин), так же органично вписывается в Круглую площадь и вытесненный в скверик у озера памятник Петру.
Помню Алтай и Телецкое озеро, где строил со студенческим отрядом Кедроград на Иогаче, где чуть не утонул в быстрой реке Бие. Помню извилистый Владивосток, из которого давно уже можно было сделать всероссийский центр, не меньше Сан-Франциско. Помню горячие источники Камчатки, и горы, каждая из которых гораздо выше японской Фудзиямы, но кто слышал о камчатских горах? Помню новосибирский Академгородок, наше писательское выездное совещание молодых, где мы открыли чудесный поэтический и песенный дар Николая Шипилова… Помню старую Пермь, старый Иркутск, Байкал, дачу моего друга Валентина Распутина, помню старый Красноярск и Овсянку, где всегда останавливался у Петровича, привечавшего в ту пору молодых писателей… Впрочем, может быть, о своих русских странствиях и открытиях я напишу позже целую книгу.
А мысль моя о том, что и безвыездными, мы путешествовали как по всему миру — по всему нашему Союзу, не чувствуя себя обделёнными в странствиях и скитаниях.
Отношение к всемирной истории и географии у меня изменилось после того, как я в 1975 году купил трёхтомник Джавахарлала Неру "Взгляд на всемирную историю". Может быть, нынче он выглядит не больше, чем частный взгляд известного политика, появились и более серьёзные работы, да и сама история изменила своё направление. Но тогда, в 1975 году, я вдруг понял, что европоцентричный взгляд на мир — это взгляд европейского колонизатора, который и на индуса и на китайца смотрит как на домашнюю обезьяну. Не более. Парадокс в том, что при всём обличении в Советском Союзе западного империализма, в школах и вузах мы изучали всё тот же колониальный европоцентричный курс истории, только с поправкой на классовую борьбу. Джавахарлал Неру, думаю, не мне одному прочистил мозги, рассказав, сидя в тюрьме, что ещё до всяких Европ существовали мощные древние цивилизации: китайская, индусская, исламская, славяно-византийская, древнеамериканская… И среди них — не выше, не ниже — европейская.
Я перестал смотреть на Европу, как на кладезь всемирной премудрости. "Китай в те времена (династии Тан. — В.Б.) был в авангарде цивилизации и с некоторым основанием мог смотреть на тогдашних европейцев, как на полуварваров. В известном тогда мире Китай был ведущей страной…"
Впервые за рубеж я выехал с молодёжной комсомольской группой в Польшу году в 1971-ом. И хотя был ещё инженером молодым, но увлекался историей, литературой, писал и печатался в газетах и журналах, и в Кракове встретился с молодой тогда еще слависткой Ядвигой Шимак, сейчас уже известным профессором. Она рассказывала о своём друге кинорежиссере Романе Полански, показывала его фильмы, рассказывала о своих встречах с моим питерским знакомым Иосифом Бродским. Краков мне и понравился больше всего, Варшава выглядела как новодел, промышленные города не впечатляли. Вслед за Польшей постепенно я осваивал и Варну, где после бурных писательских посиделок с болгарскими друзьями-писателями я оказался на операционном столе хирурга, зашивавшего мне руку. Лозунг той поры: "Всё пропьём, но флот не опозорим". И болгарские друзья-писатели мне дружно помогали исполнять этот лозунг. О путевых заметках я тогда не думал, кропал себе потихоньку свои сочинения, и отдыхал с женой и сыном Гришей на пляже. Помню, тогда в болгарском писательском доме творчества познакомился с Виталием Коротичем, молодым ультракомсомольским поэтом. Эх, надо было утопить в море… Впрочем, иуда Яковлев на это место другого бы нашёл.
Это были годы моего литературного взросления, и со временем уже на каждую новую страну я смотрел не как турист, а как первооткрыватель с русским сердцем, старающийся найти, разыскать какие-то новые страницы русской истории и культуры, забытые в советское время или вовсе неизвестные. Скажу без ложной скромности, мне было присуще чувство первооткрывателя, умеющего найти то, что не замечают другие, не боящегося написать о том, о чем боялись в советское время писать другие, даже более известные и именитые.
В Финляндии открыл впервые в советское время для России заново великого художника Аксели Галлена, близкого к маршалу Маннергейму и потому не замечаемого советской печатью. Первым в советское время написал о нём, и был горд, что две моих статьи сразу же перепечатали в финском журнале "Тайде". А я нашёл в финских архивах письма Горького и Репина, Рериха и Буренина к Галлену, уговорил наш автобус и экскурсовода отвезти меня в сторону от маршрута, в музей финского художника в местечке Тарваспяэ. Я тогда ещё инженерил, но уже учился в Литературном институте и уверенно заявлял свои права на открытия. Позже, когда по совсем иным делам меня таскали в КГБ, мне показали донесение сексота о моём вольном поведении в Финляндии, об отклонении от маршрута. Надо же, в каждой советской тургруппе был свой сексот, кроме официального руководителя. И сколько же отчётов хранится в архивах КГБ.
В Германии открыл изумительного мастера Генриха Фогелера, и хотя вынужденно остановился на его карельских страницах жизни, на его картинках социалистического строительства, но опьянён был прежде всего его ранними чудными романтическими работами периода Ворпсведе. Фогелер, как и его друг поэт Райнер-Мария Рильке, автор книги о Ворпсведе, был влюблён в Россию. Генрих Фогелер в годы революции переехал в Карелию, а умер в годы войны на поселении в Казахстане. И опять же я первым в советский период написал об этом замечательном художнике.
В Мексике на приёме в Советском посольстве познакомился с художником Влади, Владимиром Викторовичем Кибальчичем, сдружился с ним, он задарил меня тайком от своей строгой жены рисунками и гравюрами, он рад был встрече с русским, ибо большинство других советских журналистов в тот период избегали общения с известным троцкистом, сыном Виктора Сержа, близкого друга Льва Троцкого. Я же не побоялся этих встреч. Никому ничего не говоря из труппы Малого театра, с которым в качестве завлита приехал в Мексику на месячные гастроли, 7 ноября, в день рождения Льва Троцкого (вот откуда реальная дата начала Октябрьской революции, один из вождей большевизма решил себе сделать подарок на день рождения), я с утра решил побывать в доме-музее Троцкого, где художник Влади мне и рассказал самые неожиданные факты из своей жизни. Кроме работ Влади провёз я через пограничные заслоны и роман его отца — Виктора Сержа-Кибальчича "Дело Тулаева". Не только провёз, но и сумел напечатать со своим предисловием в самом начале нашей перестройки в журнале "Урал".
Иногда обида берёт: я — критик, журналист, не претендую на академические лавры, не скрываю все свои находки, первым вывел в новой России имена харбинского мистика Альфреда Хейдока, могучего подслеповатого старика, финского гения Аксели Галлена, филоновцев, иллюстрировавших "Калевалу", Генриха Фогелера, Виктора Сержа и художника Влади, датчанина Оге Маделунга, поэтов и писателей второй эмиграции, но потом появляются общества их имени, сайты Хейдока и Сержа, солидные биографии и монографии, альбомы и исследования, и нигде никакой хоть маленькой ссылки на того, кто в советской и постсоветской России впервые опубликовал их работы, заговорил об их таланте. Меня тянуло к романтико-героическим, трагическим биографиям молодых творцов истории и культуры, из белого ли они были стана, или из красного — всё равно. Первым опубликовал в газете "День" весь сборник стихов белого романтика Леонида Каннегиссера, убийцы Урицкого. Докопался до стихов красного романтика Оскара Лещинского, опубликованных в Париже в сборнике "Серебряный пепел":
По каналам бледно-алым
я движением усталым
Направляю лодку в море
к лиловатым берегам.
Замок дожей, непохожий
на всё то, что знал прохожий,
Промелькнул, подобно тонким
и воздушным кружевам.
После революции этот декадент и романтик вернулся из Парижа, стал чекистом, был послан Кировым на Кавказ поднимать восстание горцев в тылу деникинской армии, был схвачен английской контрразведкой и расстрелян. В Махачкале есть улица его имени, но его чудные серебряные стихи так и не перепечатаны до сих пор нигде. Думаю, когда-нибудь я переиздам его дивный парижский сборник.
На Дальнем Востоке откопал яркие стихи биокосмиста Александра Ярославского.
"На земле революция, торопитесь и вы!" — взывал поэт к инопланетянам. В годы нэпа этот революционер опубликовал гневные стихи против новых буржуев "Сволочь-Москва". Когда я написал об этом, меня опять таскали в КГБ, что за "Сволочь-Москва"? Написал безграмотным операм объяснение, что речь идёт о нэпманской Москве, а сборник вышел официально в Москве же. Не стал им объяснять, что позже разочаровавшийся поэт попал в лагерь на Соловки, вернулся, уехал в Берлин, где ушёл в белогвардейщину, а вскоре и таинственно погиб. Ничего не знающие составители революционных антологий изредка вставляли его стихи о Ленине в свои сборники.
Написал о первых научных трудах Велимира Хлебникова, о филоновских стихах.
Я не был единственным подобным искателем, задолго до официальных разрешений о мистиках и романтиках, авангардистах и религиозных поэтах писали в краеведческих изданиях, в университетских многотиражках Ревоненко, Парнис, Толя Иванов… Мы даже как-то находили друг друга. Официальные историки литературы и искусства проходили мимо. Сейчас они говорят, что это всё было запрещено. Но в питерских букинистических лавках абсолютно свободно можно было за небольшие деньги купить сборники Гумилева и Ахматовой, футуристов и имажинистов. Можно было и написать о них где-нибудь в районной газете или в краеведческом сборнике.
В годы перестройки появились скопища литературоведов и искусствоведов — трупоедов, заглатывающих эти новые имена тогда и только тогда, когда это стало не опасно, дозволено и даже модно. А ведь меня-то за мои находки и упоминания о них таскали по разным грозным кабинетам. Скажем, сообщаю я в газете "Советская Россия" 22 июня аж 1983 года, в самые годы застоя в статье "Истина слова": ""Открыт глаз, открыто сердце, не устаёт рука", — писал Николай Рерих о прозаике Альфреде Хейдоке, и дальше поясняя творчество писателя: "Помимо увлекательного содержания и вдумчивого изложения, "Звёзды Маньчжурии" полны тех внутренних зовов, которые пробуждаются на древних просторах, напитанных славою прошлого…"" И так далее. А доктор наук Леонид Резников пишет в это время в ЦК КПСС донос о том, как посмел молодой критик Бондаренко воспевать белогвардейскую романтику Хейдока и где умудрился он прочитать запрещённые, вышедшие в эмиграции "Звёзды Маньчжурии".
Меня вызывают к главному редактору "Советской России": как посмел? Хорошо ещё, что Альфред Петрович Хейдок тогда был жив и уже вернулся из Харбина в Россию, отбыл свой срок и жил в Сибири, даже печатался в местной прессе, о чём доносчик не знал. Я воспел советского литератора, что тут плохого? Вышел на связь с Всеволодом Никаноровичем Ивановым, тоже бывшим харбинцем, когда-то служившим у Колчака. Это из-за него чуть не расстреляли другого Всеволода Иванова.
После статьи об Аксели Галлене новый донос в ЦК КПСС уже от другого доктора наук: "Почему советский критик воспевает реакционного финского художника, к тому же адъютанта маршала Маннергейма?" И так за каждого вновь открытого мастера на меня сыплются доносы и в редакции газет, чтобы неповадно было печатать Бондаренко, и в карательные органы.
После передовой в "Правде" об антиленинской позиции молодого критика Владимира Бондаренко я на годы стал невыездным. Даже когда мой начальник в журнале "Современная драматургия" , умный и смелый человек, журналист и драматург Василий Чичков, включил меня в писательскую делегацию в Монголию, меня и туда не пустили. Так до сих пор и не был. Только когда ушёл из литературных изданий работать в театры, сначала в Малый к Михаилу Царёву, спустя годы в МХАТ к Татьяне Дорониной, я, как завлит, просто обязан был ездить на гастроли, ибо на гастролях завлиту работы всегда хватает. С театрами вместе я проколесил и по Мексике, и по Германии.
В Германии мы были в самый исторический период, когда ломали стену между двумя Берлинами, взял себе на память кусочек той стены, сам шёл в той исторической демонстрации по улицам Берлина (не по идейным соображениям, а как журналист), которая опрокинула все шлагбаумы, разделяющие восточный и западный Берлин. И как нас ругали газеты всего западного мира за ту берлинскую стену? Спустя годы я увидел новые стены: в Северной Ирландии, между протестантами и католиками в Белфасте, в Вифлееме, где евреи стеной отгородились от арабов. И никто их уже не критикует. Знаменитый двойной подход.
Началась перестройка, всем россиянам открыли выезд. Начался и новый период моих путешествий, странствий и открытий. С 1990 года вместе с моим другом Александром Прохановым основали газету "День". Читатели привыкли к регулярным полосам в газете: "День" в Германии", "День" во Франции", "День" в Америке" и так далее. А вместе с очерками шли беседы с Ле Пеном и Збигневом Бжезинским, с Владимиром Максимовым и Григорием Климовым. Я выступал на юбилейном съезде НТС во Франкфурте-на-Майне, был единственным официальным русским гостем на съезде Ку-Клукс-Клана в Атланте. Помню, известный тогда "огоньковский" журналист Феликс Медведев встретил меня в Мюнхене на радио "Свобода" и поразился, кто пустил сюда этого краснокоричневого? Мой друг Петя Паламарчук даже боялся подходить к Гармиш-центру, я прочёл там цикл лекций о русской литературе. Когда прочёл несколько лекций о русской литературе в логове американской военной разведки в Гармиш-центре в Альпах, разразился скандал. Туда вылетала целая комиссия из Бнай-брит из Нью-Йорка выяснять причины моего появления. Начальник центра, американский генерал, вскоре вынужденно вышел в отставку. В главной американской военной газете (аналог нашей "Красной Звезды") появилась целая статья с фотографиями и разъяснениями. Не знаю уж, за кого меня принимали в этих моих странствиях по Европе и Америке, но я был всего лишь неистовый скиталец по неизведанным местам, собиратель истины о русской культуре.
Спустя годы также попал в другой военный центр в самом США — Монтеррей, где в годы холодной войны преподавало до тысячи русских эмигрантов. Как мне признался один из них: мы неплохо заработали на холодной войне. В русском центре Монтеррея должны были пройти курсы все без исключения старшие офицеры армии США, они должны были знать своего будущего противника. В Гармиш-центре занимались все офицеры НАТО. А многие русские литераторы от Ивана Буркина до Валентина Прусакова преподаванием в этих разведцентрах зарабатывали на жизнь.
Кстати, ни разу, ни в советское, ни в антисоветское время я не ездил за границу за счёт Союза писателей России. Чем-то не подходил высокому литературному начальству ни в советское, ни в антисоветское время. Хотя, поправлюсь, один раз всё же ездил за рубеж за счёт Союза писателей СССР. По рекомендации Александра Проханова ездил в составе писательской делегации из двух человек (вместе с Юрой Скопом) в воюющий Афганистан. Мне была интересна древняя гордая страна, но, прежде всего, мне как критику и литератору хотелось понять чувства молодых солдат, воюющих в составе ограниченного контингента. Через Афганистан прошли десятки тысяч русских ребят, которым предстояло дальше жить дома, в России. Я хотел понять, что они переживали, какими людьми становились.
Мы с Юрой Скопом прилетели в Кабул, нас отвезли на машине в правительственный особняк с вооружённой охраной, где мы и должны были жить вдвоём. Мы были официальной культурной делегацией. Программа была расписана афганским руководством: встреча с министром культуры, с афганскими писателями, музеи, театры — и всё под охраной. И всё в центре Кабула.
По такой программе вслед за нами действовал поэт Андрей Дементьев, ни разу не покинувший центра Кабула, и другие приезжающие официальные литераторы. Я такую программу еле вытерпел два дня, из одного охраняемого особняка на машине и под охраной ехали в другой. Официальные слова, официальные заверения во взаимной дружбе. Думаю, и самим афганским руководителям культуры мы были ни к чему, своих проблем хватало. На третий день я, созвонившись заранее со штабом наших войск, расположенным в бывшем королевском дворце, высоко над городом, выехал к ним. Все рекомендации Александра Проханова были мною получены заранее. Репутация Проханова в войсках в Афганистане была настолько высока, его вылазки с нашими разведчиками и десантниками были настолько рискованны, что его боевые друзья с радостью готовы были оказать мне помощь. Вернее — нам. Я поговорил с Юрой Скопом, или он остается ещё дней на десять в нашем особняке и продолжает официальные встречи, или, если хочет увидеть живую жизнь и наших солдат, и афганцев, и саму страну, присоединяется ко мне. Юра с радостью согласился сменить дислокацию и образ жизни.
Мы написали программу максимум: осмотреть все главные центры Афганистана, побывать в реальной боевой обстановке в частях, поговорить с ранеными в госпиталях, с разведчиками и особистами, с представителями афганского командования, воюющего на нашей стороне, с простыми солдатами. Думаю, благодаря Проханову, нам максимально пошли навстречу. Нам выделили на все дни странствий боевого офицера из отдела пропаганды, дальше началась походная армейская жизнь. Подобрали армейскую офицерскую одежду, которую позже и подарили на память. Сначала вылетели в Шиндант, армейский центр, оттуда на бэтээрах прошли до Герата по афганским дорогам. Целый день на броне, под афганским солнцем, руки, которыми держались за поручни, обгорели больше всего. Герат — это уже центр шиитского Афганистана, другие обычаи, да и бои не столь ожесточённые.
Город не разрушен, недалеко от города гробница нашего знаменитого поэта Алишера Навои. Мы как-то со школьных времён привыкли считать его чуть ли ни советским поэтом, гордостью наших среднеазиатских республик. Он и на самом деле — туркмен, но большую часть жизни прожил всё-таки в Афганистане и похоронен под Гератом.
Мечети, восточный базар, там же встреча с руководством гератских спецслужб, встреча с перешедшими на нашу сторону душманами. Мы даже сфотографировались с ними, и у нас в руках автоматы, и у них. После Герата летим в Кандагар. Там уже не до афганцев и музеев.
Город напоминает виденный в фильмах разрушенный Сталинград, всё простреливается, каждое движение под контролем. Там уже спим в солдатских домиках, едим солдатскую еду, беседуем с нашими солдатами. Интересный разговор с особистом. О наркотиках, о продаже оружия душманам нашими же солдатами, о любителях войны, псах войны, которые сами добровольно рвутся в ночные вылазки и не столько за трофеями, сколько из желания повоевать, поубивать.
Ребята из разведки подарили мне после нашего душевного разговора дубинку, снятую с убитого главаря одного из подразделений душманов. Внутри дубинки в выдолбленное отверстие залит свинец. Сама дубинка разукрашена старинными афганскими рисунками, но кое-где краска сошла из-за наносимых ударов. Подарили ещё и кинжал, предлагали даже в придачу боевую "лимонку". От гранаты отказался, кинжал с сожалением тоже пришлось вернуть, не пропустили бы таможенники, а вот дубинку привёз с собой, так и хранится, как боевая реликвия. Рядом с древним индейским кривым мечом, вывезенным из Америки. По каким головам она прошлась в своё время?..
Небольшая речка вдоль Кандагара, в спокойное время можно и искупаться. Едем в афганский госпиталь, покалеченные афганские дети, наши усталые врачи. В основном подрываются на минах, чьих — наших, душманских — уже не разобрать. Тем более в тех местах фронт не раз сдвигался в ту или иную сторону, даже наши сапёры не знали, где и что заминировано.
Скажу честно, ни в каких боях мы не участвовали, разве что из вертолёта следили за действиями, и с горных высоток стреляли из орудий в зелёнку. Надеюсь, ни в кого не попали. Но ездили по тем же дорогам, где то вчера, то позавчера подорвался наш бэтээр, летали на тех же вертолетах, которые регулярно сбивались американскими "стингерами".
Даже в хорошо охраняемом Кабуле риск оставался у каждого приезжего русского, что уж говорить о Кандагаре, или о пыльных дорогах со зловещими ямами от мин. Из Кандагара летели обратно в Кабул в медицинском самолёте, набитом стонущими тяжелоранеными солдатами.
Одна из самых тяжёлых сцен до сих пор перед глазами. В госпитале они всё же уже ухоженные, подлеченные, а уж кому не суждено было выжить, были отправлены на "двухсотых" домой на родину.
В самолёте летели те, кто ещё вчера рассказывал с друзьями анекдоты, чистил оружие, готовился к бою, а сегодня один шанс на спасение — сначала центральный госпиталь Кабула, затем Москва. Легкораненые оставались в местных госпиталях, в Кабул летели лишь тяжёлые. Кровь, бред, стоны. Думаешь: зачем им сдался этот Афганистан? А зачем сегодня Афганистан американским солдатам? И почему наша интеллигенция, бурно протестующая против нашей афганской войны, молчит по поводу американцев?
И каково лицемерие самих американцев? Объявлять блокаду нашей Олимпиады, снабжать оружием все годы войны душманов, а сегодня успешно пользоваться всей нашей афганской информацией? И зачем наше командование снабжает их своей секретной информацией?
Петрозаводск, 3 августа 2008 года
Вадим ШТЕПА РУССКОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ
На днях в петербургском издательстве "Нестор-История" вышло переиздание книги Владимира Буковского "Письма русского путешественника", дополненное впервые издающейся в РФ критической работой "EUSSR".
Публикуем предисловие Вадима Штепы к этим текстам.
…Что ж поделаешь, раз весна -
Неизбежное время года,
И одна только цель ясна,
Неразумная цель — свобода!
Александр Есенин-Вольпин
1. ПУТЕШЕСТВИЕ В ПРОШЛОЕ
Эту книгу, одноимённую с известным сочинением Карамзина, Владимир Буковский написал в 1979-80 годах. Однако по стилю это получилось нечто совершенно противоположное сентиментально-буколическим письмам классика екатерининской эпохи. И дело не только во времени…
Если Карамзин силился (как многие силятся и до сих пор) отыскать черты, сближающие Россию с Европой, то вся книга Буковского пронизана ощущением и осмыслением контраста между ними. При этом — далеко не всегда "в пользу" Европы. Но, конечно, и не "в пользу" тогдашней, советской России, откуда будущего автора выслали в наручниках.
В этой книге наиболее интересен взгляд на мир именно с точки зрения свободного русского путешественника — искренне дружеский, хотя и зачастую критичный. Именно так, наверное, открывали новые для себя страны вольные новгородцы, легендарный Афанасий Никитин, а потом и "птенцы гнезда Петрова"…
"Письма" Буковского представляются мне даже более актуальными для современного русского читателя, чем первая и куда более объёмная его книга "И возвращается ветер…" Она состояла преимущественно из воспоминаний о его личностном становлении и о злоключениях свободного человека в несвободной стране. И хотя нынешнюю Россию по-прежнему трудно назвать действительно свободной страной, есть надежда, что тотального "римейка" советской репрессивной системы она всё-таки избежит. Этого не позволит само время — и Буковский в сегодняшних интервью сам постоянно подчёркивает: в эпоху Интернета, спутникового ТВ, мобильной связи и т.д. "закрыть" страну, как в те времена, уже невозможно. Конечно, техника не делает автоматически людей свободными — но тем, кто хочет быть свободными, она открывает куда больше возможностей, чем в эпоху машинописного "самиздата".
В эпоху глобализации мир действительно стал более открытым — и позволить себе поездку в Европу сегодня могут многие россияне, а не только чиновники или нефтяные бароны. Именно поэтому размышления Буковского — даже с поправкой на разницу эпох — продолжают оставаться современными для тех, кто задумывается об этом контрасте между Россией и Европой, и о том, почему же он всё-таки сохраняется…
Рефлексия над этим контрастом куда более плодотворна, чем официозные песни о "сближении" России и Европы. Сегодня Карамзин наверняка был бы таким же "придворным" автором и небось даже заслужил бы орден за заслуги перед отечеством какой-то степени… Это вообще давняя традиция российской власти — делать вид, будто с Европой у них нет никаких принципиальных различий, будто они и есть "европейцы"…
С другой стороны, этот контраст трудно понятен и многим представителям позднесоветской эмиграции, которую кто-то метко прозвал "колбасной". Ну вот, смотрите, в гипермаркетах сегодняшней РФ просто горы колбасы всевозможных сортов, даже таких, каких, наверное, нет и на Западе, а однако здесь по-прежнему находятся "несогласные", и протестуют против режима всё громче!
Дело в том, что свобода — как наивысшее достижение европейской цивилизации — всё-таки не сводится к чему-то "материальному"… Это некое неуловимое свойство, к которому европейцы, видимо, слишком привыкли — вплоть до того, что перестали его ценить (и Буковский нещадно критикует эту европейскую "расслабленность"). А вот былые советские диссиденты, да и многие нынешние российские "несогласные", парадоксальным образом и являют собой тех идеалистических, свободолюбивых европейцев, какими они были в свои лучшие времена…
Когда мы готовили эту книгу к переизданию, в одном из писем Владимир Константинович признался: "Я в ней пишу довольно очевидные вещи и до сих пор не понимаю, почему она вызвала такие дебаты".
А вот потому и вызвала, что "очевидными" они являются далеко не для всех. Сознание людей — как в России, так и в Европе — слишком забито всевозможными медиа-клише и штампами, преимущественно отчуждающими их друг от друга. Но достаточно лишь столкнуть эти штампы между собой — как они взаимно рассыпаются, успевая, правда, высечь искру этакого "стереовосприятия" (для тех, кто хочет её увидеть). Разумеется, эта аналитическая операция под силу не осёдлым обитателям с той или другой стороны, но лишь свободным и непредвзятым "путешественникам"… Вот, к примеру, различие "гласности" и "паблисити":
…Это, пожалуй, и было моим первым серьёзным впечатлением на Западе. Вернее, первым недоумением. Для нас там, в Советском Союзе, гласность была оружием, средством борьбы с бесправием и произволом. И ещё — средством защиты, как страховочный пояс для альпиниста. Здесь же, оказывается, и слова-то такого нет ни в одном европейском языке, а называется это все словом паблисити, смысл которого далеко не тот же самый. В русском слове "гласность" есть что-то холодное и точное, как в хирургическом инструменте, что-то очень серьёзное и торжественное, отчего немедленно представляешь себе степенного думского дьяка, в бороде и долгополом кафтане, оглашающего от Спасских ворот государеву грамоту. В общем, что-то от присяги говорить правду, всю правду и ничего, кроме правды. В разухабистом "паблисити" слышится нашему уху какая-то свистопляска, нечто срамное и постыдное, будто ведут тебя голым по улице, а вокруг улюлюкает толпа и следом бегут мальчишки, свистя в два пальца. Приравнивает тебя это словечко к знаменитому клоуну, футболисту или только что пойманному головорезу.
Глядя из сегодняшнего дня, можно заметить, как эта свистоплясочная "паблисити" легко приспособлена российской властью для своих нужд. "Гласности" не то чтобы нет — всё-таки в эпоху Интернета замалчивать что-либо становится всё сложнее — но она словно бы растворяется в бурных разноцветных потоках рекламно-развлекательной "паблисити". Характерное название для телевизионного ток-шоу — "Пусть говорят!" — в промежутках между сникерсами и памперсами…
В этих условиях борьба за "гласность" начинает выглядеть вовсе не чем-то "запретным", но всего лишь каким-то личным чудачеством. Многие на этом ломаются, но лишь до некоторых наиболее стойких борцов доходит истинный масштаб сопротивления. Оно уже превыше политики… Оппозиционеры наших широт это стали понимать лишь недавно — а Буковский это осознал ещё в своих "Письмах":
Оказавшись теперь на Западе, я внезапно обнаружил, что был потрясающим оптимистом. Мальчишками, в 60-е годы, мы, конечно, не читали советских газет, тем более — не относились к ним серьёзно. Мы верили, что воюем с КГБ и партийной властью. Все остальные — на нашей стороне. Повзрослев, мы поняли, что воюем с "советским человеком", что гораздо труднее. Теперь же я вдруг обнаружил, что вот уже двадцать лет воюем мы практически с целым миром. Знать бы это вначале, я, быть может, ещё и подумал…
И здесь, на этом уровне, уже нет разницы "вчера или сегодня", "Россия или Запад"? Точнее, эти различия уступают место иному — экзистенциальному и если угодно антропологическому. Есть те, кому эта неуловимая (и "ненужная народу") свобода дороже всего на свете. А большинство вполне готово торговать своей свободой, меняя её на те или иные преференции со стороны власти. Буковский писал следующие слова давно, и оценивая западную ситуацию — но разве не узнаются здесь иные нынешние местные деятели, которые, хоть и не принадлежат к "партии власти" (и даже "в своём кругу" поругивают её), но пуще огня боятся назвать себя "оппозицией"?
Для определённой части западного истеблишмента ("силы мира") мы со своим движением как кость в горле. Им бы договориться с советскими полюбовно, уступить всё, что требуют, — ведь всё равно отберут, так лучше отдать. Не сердить понапрасну "русского медведя".
Главное же — продавать, продавать, продавать. Всё, что можно: от кока-колы до человеческого достоинства. Они даже теорию выдумали, что всякое освободительное движение на востоке — опасно. Может дестабилизировать равновесие в мире и привести к войне. Сытый коммунист лучше голодного, а торговля — инструмент мира. Наше существование попросту мешает им сговориться. Идеологическая разница — им вовсе не препятствие, да и осталась ли эта разница по существу?
Идеологическая разница, безусловно, осталась — только стала уже не самодовлеющей, а сугубо инструментальной. И в освоении этой постмодернистской инструментальности Россия вновь оказалась "впереди планеты всей". Нынешняя "партия власти", хоть и состоит вся (вплоть до очередного "преемника") из бывших членов КПСС, сегодня уже ничуть не считает себя коммунистами. Они успешно конвертировали свои прежние посты в собственность, но по сути остались всё той же имперской номенклатурой. При этом они научились легко, в зависимости от ситуации, пользоваться любой идеологической риторикой — хоть праволиберальной, хоть левосоциальной…
И произошла странная "рокировка". Во времена высылки Буковского воплощением глобальной "левизны" считался СССР, тогда как в его защиту в Европе выступали правые и просто независимые силы. А после распада СССР, когда здесь началась "постидеологическая" сумятица, левый "полюс" планеты сместился в Европу, оформившись в проекте Евросоюза. Конечно, это был уже не советский большевизм, а скорее "light"-версия левой идеологии — сам Буковский сравнивает её с историческим меньшевизмом. Однако повторять брутальный большевистский опыт в новой ситуации и невозможно, и бессмысленно. Его миссию вполне продолжает левая "полиция мысли", весьма влиятельная в европейской политике и медиа-сообществе, которая зорко следит за всевозможными "мыслепреступлениями". Это воплощение оруэлловских антиутопий там теперь принято называть "политкорректностью"…
Главный парадокс состоял в том, что советские диссиденты бежали от апофеоза левой идеи — а в итоге попали в её же предыдущую стадию: туда, где до сих пор принято верить в "светлое будущее социализма". И за развенчание этой веры их порою честили "реакционерами" — хотя в действительности они оказывались "гостями из будущего".
Смешно сейчас вспоминать, как нас всех тогда пытались поссорить, приспособить для своих нужд, делили на "плохих" диссидентов и "хороших", в особенности же норовили распределить на "левых" и "правых".
Когда-то русский физиолог Павлов поставил следующий эксперимент: приучил собаку ожидать электрического удара при виде прямоугольника и пищу — при виде круга. Затем собаке внезапно показали что-то "среднее": овал — и собака получила нервное расстройство. Нечто подобное произошло при столкновении западного мира с советскими правозащитниками. Прирученные думать только в терминах "левого-правого", разделённые потрясающей идеологической нетерпимостью, эти узники западного духовного ГУЛага никак не могли постигнуть, что перед ними нечто принципиально новое. С удивлением обнаружили мы, что для них важнее, с кем оказаться за одним столом, выступать с одной трибуны или поставить подпись, чем существо сказанного или содержание петиции.
…Поразительно, не правда ли? Мы приехали из глухой страны, где нет никакой политической жизни, приехали с чувством провинциалов, случайно попавших в столицу, и вдруг оказались политически старше на много десятилетий. И хотя среди нас есть люди разных политических предпочтений, никому уже не удастся разделить нас по "лагерям". От этой опасной дихотомии нас весьма успешно вылечили сульфазином и укрутками. Мы знаем только один политический лагерь — концентрационный, где всем положена одинаковая баланда. Ни справа, ни слева там нет ничего, кроме "запретной зоны", где конвой стреляет без предупреждения. Там мы научились видеть только одну борьбу в этом мире — человеческого с бесчеловечным, живого с мертвечиной. За её исход мы все несём ответственность.
Одним из самых влиятельных критиков Буковского на Западе — и особенно этой его книги — стал известный немецкий писатель, Нобелевский лауреат Генрих Бёлль. Как оказалось, мышление этого "гуманистического классика" также плотно заковано в дихотомию "правых" и "левых", с явной симпатией к последним. В своей статье "О Владимире Буковском" (1983) он конечно возмущается "брежневским режимом", но до больших обобщений не поднимается, не решаясь критиковать в целом священную корову "мирового социализма". Поэтому неудивительно, что в эпоху "социалистической перестройки" советские редакторы охотно включили эту статью в пятитомное собрание сочинений Бёлля, начавшее выходить в Москве с 1989 г. О возвращении самого Буковского в те годы ещё помалкивали…
Бёлль упрекает Буковского в том, что тот будто бы идеализирует несоциалистический мир, не замечая его собственных проблем. Однако всякий внимательный читатель легко обнаружит в "Письмах русского путешественника" довольно нелицеприятную критику Запада. Правда, эта критика звучит совсем с других позиций, чем того хотелось бы Бёллю. Немецкий писатель предпочитает критиковать Запад с точки зрения некоего абстрактного, идеалистического "социализма". А за отвержение Буковским всякого "социализма" в принципе он даже называет его "циником". Что ж, в таком случае и нам позволительно сделать циничное предположение — если бы бывший солдат Вермахта Бёлль оказался после войны не в американском плену всего лишь на один год, а, как иные его сослуживцы, угодил бы в сибирские лагеря эдак на десятилетие, вероятно, его оценки "социализма" были бы менее восторженными…
А "русский путешественник" борется не за идеологические абстракции, но за свободу, которая для многих по-прежнему неуловима — а для него единственно реальна и всеобъемлюща.
Он и поныне терпеть не может носить "официально принятый" галстук, в дружеской компании может легко перепить (не пьянея!) куда более молодых собеседников, а драконовские законы против курильщиков делают его диссидентом и в Англии..
2. ПУТЕШЕСТВИЕ В НАСТОЯЩЕЕ
В ходе недавних визитов Владимира Константиновича в Петербург и Москву было отчётливо заметно, как его достали стереотипные журналистские вопросы о его легендарном обмене на Корвалана. Что ж, медиа-клише — неотъемлемая часть поверхностной "паблисити"…
Здесь вновь проявился этот неизбывный контраст между Россией и Европой — только с несколько неожиданной стороны. У нас до сих пор часто видят в Буковском лишь "бывшего советского диссидента", тогда как в Европе он давно уже известен в первую очередь как один из принципиальных критиков проекта Евросоюза. Для многих российских либералов, которые по старинке идеализируют всё "европейское", такая точка зрения выглядит парадоксально и даже вызывающе.
В книге "EUSSR", написанной Буковским в соавторстве с историком и переводчиком Павлом Строиловым, авторы доказывают, что ЕС является римейком, и если угодно, даже клоном СССР. Свою позицию они основывают на множестве архивных документов из Горбачев-Фонда, свидетельствующих о том, что на своём излёте Советский Союз готовил "мягкое" поглощение Европы. А точнее — такой "общеевропейский дом", где перегоревший "красный" большевизм должен был слиться с "розовыми" левыми движениями западноевропейских стран и тем самым учредить новую глобальную социалистическую государственность. Но этот проект сломали спонтанные национально-освободительные восстания в Восточной Европе…
Однако в своих основах он вполне сохранился — законодательство ЕС местами подозрительно напоминает советское, да и сама РФ всё громче провозглашает себя "правопреемницей СССР". Впрочем, делать конспирологические выводы предоставим самому читателю… А здесь приведу лишь фрагмент из нашей давней беседы с Владимиром Константиновичем, состоявшейся в Кембридже еще до выхода "EUSSR", — где он существенно раскрыл эту тему:
"- В одном из ваших интервью я прочитал весьма парадоксальное в ваших устах утверждение: "Я предпочёл бы жить в бывшем СССР, чем при нынешней политкорректности".
— Ну, это или я слишком экспрессивно выразился, или журналист красочно преувеличил. Хотя тенденции здесь действительно очень тревожные. Мы ещё слишком много думаем об издохшем драконе, и потому не замечаем новых, растущих опасностей. Вот, к примеру, недавний договор в Ницце о создании Европола — некоей общеевропейской полиции. По этому договору любого подозреваемого можно запросто депортировать в любую из стран Евросоюза, наплевав на национальные законодательства. И жаловаться на них вы не имеете права, потому что эти европолисмены обладают дипломатической неприкосновенностью. Но два пункта там особенно умилительны. Впервые в ранг уголовных преступлений общеевропейского масштаба введены "расизм" и "ксенофобия". Вы можете дать мне их юридически точное определение? Это чистая идеология, причём очень злобная идеология. Любое ваше высказывание можно объявить "высказыванием ненависти" ("hate speech") — и оно тут же становится подсудным! Вы отныне уже не можете ни за что покритиковать чёрного или араба — ибо вам пришьют "расизм". Не нравится, что вашей страной управляет дядя из Брюсселя — вот вам и "ксенофобия". Да это же в точности списано с приснопамятной 70-й статьи УК РСФСР — "антисоветская агитация", под которую подогнать можно было что угодно. Была "антисоветская", будет "антиевропейская" — вот и вся разница. Любая критика порядков Евросоюза — и за решётку. Вот к чему пришли эти "гуманисты"!
Они откровенно сооружают новую репрессивную систему, и уже не скрывают этого. Европол напрочь отменяет национальную судебную гарантию — а ею сейчас Англия может по праву гордиться. Друг Тони может быть с радостью выдал бы всех здешних беженцев другу Володе — но не может, поскольку суды здесь реально независимы. А без этого остаётся прямой путь к общеевропейскому ГУЛагу.
— Неужели к этому ведёт сама идея Европейского сообщества?
— Ни в коем случае! Когда в середине ХХ века складывался Общий рынок, ослаблялись таможенные барьеры, росло культурное общение — всё шло отлично. Однако левые, придя к власти, подменили идею этого свободного взаимодействия строительством некоего единого европейского государства. А это большая разница — или вы дружите домами с соседями, или вас всех переселяют в общую коммунальную квартиру. Ведь для левых, которые сами производить ничего не умеют, всегда важен не сам рынок, но контроль за ним, постоянные распределения и перераспределения. Так они и перевернули европейский проект, напрочь исказили его смысл.
Кстати, горбачёвская идея "общеевропейского дома" возникла именно как знамение этого переворота. Она предусматривала постепенное объединение Европы под жёстким контролем левых правительств. Но процессы пошли быстрее и вышли у них из-под контроля. Колоссальную роль в этом сыграли восточные немцы, которые сразу поняли, что если они промедлят с объединением Германии, то клетка над ними опять захлопнется. И их объединяли бы постепенно, фильтрованно, под зорким оком "международных наблюдателей". Но живое всегда прорастает сквозь асфальт. Немцы сумели быстро использовать уникальный шанс 1990 года — и организовали немедленное, спонтанное объединение. А вслед за этим посыпались и прочие схемы социалистических надзирателей над Восточной Европой. "Плавный переход" к новой, контролируемой ими Европе провалился. И когда Горбачёв и Шеварднадзе пытались оставить войска в Германии — немцы просто предупредили их: да вы что, они же у вас здесь просто разбегутся.
— Но сейчас, по-видимому, брюссельская бюрократия берёт реванш?
— Да, у них точно такая же, характерная для социалистов, искусственная, уравнительная логика. Они постоянно вычисляют некое "среднее арифметическое" для всей Европы, как плохой врач сдаёт для отчёта "среднюю температуру" по больнице. Одни — уже холодные трупы, других лихорадит жар, а "в среднем" выходит 36,6. К примеру, одним странам нужна денежная эмиссия, другим, наоборот, подошёл бы монетаризм — а что будет делать со всем этим единый банк? Правильно, он сделает так, чтобы не было хорошо ни тем, ни этим, но — нечто "среднее". А какое давление испытывают все эти страны! Тех, кто отказывается входить в их "зону евро", сразу же шантажируют всевозможными экономическими "барьерами".
Есть и совсем уж прямая параллель с СССР — нигде не прописана процедура выхода из Евросоюза. В конституции СССР хоть формально упоминалось "право на самоопределение вплоть до отделения", а здесь нет даже и этого! То есть коготок увяз, и всей птичке пропасть, с концами, навеки. Сейчас вроде спохватились, а то совсем уж недемократично получается, что-то придумывают — но додумались пока именно до буквального совпадения с советскими законами — то есть в случае желания одного члена Евросоюза выйти, все остальные должны проголосовать за то, чтобы его отпустить! Чем не лагерные порядки?
Эти европейские комиссары (кстати, очень мрачное словцо, учитывая нашу большевицкую историю), сидящие в Брюсселе, совершенно бесконтрольны, как и Политбюро, они сами себя назначают и решают, как нам жить. Аппарат управления у них такой же гигантский, как в СССР, это просто единая европейская номенклатура, небывало коррумпированная. Они спускают директивы — какой формы должны быть огурцы, какой длины бананы, сколько дырочек должен иметь сыр. Это какое-то безумие евробюрократии. Я это уже видел. И знаю, как такая экономика работает, точнее, не работает. Плюс ко всему они всячески поощряют гигантские потоки миграции из третьего мира…
— Зачем они делают это?
— А потому, что это очень удобно. Во-первых, они получают привязанный к ним электорат, людей, которые обречены голосовать за них как за партии, постоянно распределяющие и перераспределяющие общественные средства и помощь. Во-вторых, мы все будем испытывать чувство вины. Это так мило. Любой, кто заикнётся по поводу этой проблемы, немедленно превратится в парию. И это так удобно для того, чтобы применять репрессивные меры и затыкать рот любым оппонентам. В-третьих, окончательной целью этих утопистов является одно-единственное большое государство на весь мир.
— Неужели европейские комиссары сознательно строят антиутопию Оруэлла или Хаксли?
— Вряд ли — но только она неизбежно получается. Они интеллигенты, не знающие реальной жизни, прекраснодушные теоретики, которые всегда бывают крайне удивлены, что из их благих намерений вдруг возникает монструозная система, которая их самих перемалывает. И ладно бы только их самих — но и голосующие за них народы. Советские интеллигенты, к примеру, совсем не знали Запада и в результате построили какой-то действительно "загнивающий", бандитский капитализм из своих партийных учебников. Западноевропейские не знали, что такое на самом деле социализм, мечтали о нём, как о рае земном — вот и получат теперь второе издание СССР. Вся эта новая Вавилонская башня, как и положено, кончится враждой, злобой, этническими конфликтами. Ну вот, к примеру, грек и финн — это же абсолютно разные языки, религии, образы жизни — а в Брюсселе всё мешают в одну кашу и искусственно запутывают. Я боюсь, что тем самым создается такая взрывоопасная смесь, по сравнению с которой ХХ век покажется детскими сказками…"
Позволю себе отметить здесь одно моё философское разногласие с Буковским. Для него, похоже, нет никакой разницы между утопией и антиутопией — как он пишет в финале "EUSSR", "результаты утопических экспериментов всегда прямо противоположны обещанным". Однако эта "противоположность" — лишь тень всякого свободного исторического творчества. Да, тень порою способна его напрочь затмевать — как ночь сменяет день. Что и демонстрирует "еврокомиссарский" истеблишмент, командующий некогда свободными странами, американская диктатура "политкорректности" — вместо страны вольных первооткрывателей и т.д. Но следует ли на этом основании заявлять, будто Солнцу восходить вообще не надо? Надо ли видеть в нынешней ситуации прямое следствие утопической мечты о Новом Свете, а в бюрократическом ЕС — закономерный итог великой европейской истории?
Грань между утопией и антиутопией всё же существует — а временами становится даже слишком наглядной.
Это заметно и на примере самого Буковского, который, приезжая в нынешнюю, вновь застывшую Россию, всё равно ведь видит её в будущем свободной страной, пишет волевые манифесты, заряжает окружающих своей энергией… Так что на общем фоне унылой предсказуемости он сам выглядит утопистом!
Руслана ЛЯШЕВА ПАРИЖ ОТКРЫТ
С БОККАЧЧО НА КОРОТКОЙ НОГЕ
Различие в сюжетах у Елены Перминовой и Джованни Боккаччо небольшое. В популярном "Декамероне" семь дев и трое юношей пережидают чуму на пригородной вилле и, пока эпидемия бушует во Флоренции, развлекают друг друга эротическими историями. Их общение продолжается десять дней, поэтому и "дека… мерон".
Елена Перминова замахнулась на классический замысел в книге "Бестолковый роман: Мужчины не моей мечты" (М., Астрель: ACT, 2008), уменьшив число главных персонажей до трёх: подруги делятся друг с другом своими познаниями жизни и сообща обсуждают её подноготную. Эротические байки так и сыплются у них с языка. В одной байке перелицован популярный нынче во Франции анекдот о польском водопроводчике в историю Серёги, Серого, ставшего мужем Таньки и любовником её подруги Юльки; шустрый слесарь-сантехник. Обилие типажей (маменькин сынок, алкоголик, издатель-ханжа и другие) живописуется Перминовой на комедийно-эротическом фоне, что, отнюдь не помешало её сатирическим и гротесковым видениям в стиле "Капричиос" Гойи. Самовлюблённый Щеглов вошёл в вольер к павлину, предлагая посетителям зоопарка одновременно с яркой птицей полюбоваться и его красотой. Некоммуникабельная Любовь Петровна обрела душевный покой, выключив телефон, чтобы, дескать, люди ей не досаждали ("Телефон").
Перминова не первой поймалась на удочку гениального флорентийца, противопоставившего чуме и смерти любовь и эротику. У Пушкина — "Пир во время чумы" — участники застолья мраку, который насылает зараза, противопоставляют вакхическую песнь Луизы. Перминова пока ещё не дотягивает до бытийного уровня Боккаччо и Пушкина и вообще как бы игнорирует второй тезис дихотомии "жизнь-смерть" — в "Бестолковом романе…" смерти не нашлось места. Не считать же за oную наши реформы? Хотя, конечно, как сказать. Около миллиона россиян в год отправляются на вечный покой. Впрочем, реформами Перминова всё-таки занимается, она — главный редактор российского экономического издания (журнала "ВВП" — "Валовый внутренний продукт"). А в первой книге её прозы звучит жизнерадостная мелодия популярной темы европейского искусства.
И ВЕЮТ ДРЕВНИМИ ПОВЕРЬЯМИ
Пытливая мысль творцов художественного слова не останавливается на эпохе Возрождения и русской классике, а идёт дальше в глубину веков. Новая книга Захара Прилепина "Грех: роман в рассказах (М., Вагриус, 2008) перекликается, особенно финальным рассказом "Сержант", с исследованием профессора Пенсильванского университета Макса Мюллера "Египетская мифология" (М., Центрполиграф, 2007). Автор скромно именует свой труд в предисловии "наброском огромной темы, которая из-за необъятности и сложности материала довольно поверхностно освещена даже лучшими учёными".
Египетская мифология, по мнению Мюллера, это религия без систематической теории, она объединяет бесчисленные гипотезы — самые разные и часто противоречивые. Если учесть способ передачи традиции — разрозненные намёки, то понятно, что автору пришлось изрядно попотеть над созданием справочника самой древней, мистической и неразгаданной религии. Справочника не по авторскому определению жанра, а по сути книги. Исследователь едва ли не впервые рискнул, собрав обширный мифологический материал, его систематизировать.
Мне в студенческие годы в университетской библиотеке попался сборник египетских текстов. Один гимн, помнится, просто "ошарашил". Вначале восхитили яркие образы древнего произведения, но было непонятно — о чём они? И вдруг осенило. Это же гимн каннибализму! Съесть у врага печень, мол, лучше, или сердце? Надо полагать, это написано тысячелетий за пять до нашей эры. Корпус египетской мифологии складывался чуток позднее. Мюллер соединяет этот процесс с главной периодизацией истории Египта: Древнее царство около 3400-2500 гг. до н.э.; Среднее царство около 2200-1700 гг. до н.э.; Новое царство около 1600-1700 гг. до н.э.
Греки в эпоху Древнего царства египтян ещё поклонялись хтоническому, дикому божеству Аполлону, приносили ему человеческие жертвы. Аполлон, в сущности, ещё и богом-то не был, а представлял собой страшного демона, заимствованного из ассиро-вавилонской мифологии. Вот и у египтян каннибализма уже нет, но ещё приносятся человеческие жертвы. На похоронах знатных египтян убивают нубийских рабов, чтобы обеспечить покойника в подземном царстве слугами — поваром, конюхом, портным, лекарем. В эпоху Среднего или Нового царства всё же догадались, что не следует убивать рабов, можно положить в могилу умершего глиняные фигурки слуг. По времени Новое царство соответствует эпохе Платона у греков. Аполлон в Греции из хтонического божества (демона) превратился в благообразного юношу и талантливого поэта, стал богом света и духовных озарений. Именем этого Аполлона-Мусагета русские символисты называли поэтические публикации и связывали с ним важные события художественной жизни. В египетской мифологии вызревания таких замечательных плодов, как Аполлон-Мусагет, не произошло. Религия (и мифология) так и осталась хаотической, мистической и самим древним египтянам до конца не понятной.
Может быть, зря Мюллер из-за этого переживает? Цивилизация в Древнем Египте развивалась семимильными шагами, а мифология и религия как сложились в доисторическое время неолита или палеолита, так и сохранялись в 42 номах (округах) по канонам консервативной традиции. Только однотипных богов из многочисленных номов объединяли в триады, энеады и в целые семейства. Богиня неба Ну и бог земли Геб каждое утро рождали младенца-бога Ра, солнце.
Дмитрий Мережковский считал, что христианская триада родилась в древности, и ссылался на религию Египта и Атлантиды. Но Мюллер отрицает связь египетских триад с христианской троицей, поскольку, мол, египетская религия так и осталась примитивным пoлитеизмом варваров. Отдавая должное Мюллеру, необязательно разделять его разочарование в "варварской" мифологии. Она запечатлела одухотворённые отношения человека с животным и растительным миром. Необычную скалу на участке земли или мощное дерево египтянин населял духом, создавая местного бога. С веками авторитет местных богов становился общенародным. Бог-солнце сохранил много первоначальных имён: Ра, Гор, жук-скарабей, сокол и т.д. Древние жители Египта никого из богов не хотели обижать, всем старались найти достойное место в пантеоне.
Обаяние мистики древних египтян как раз и заключается в ощущении природы как бы изнутри её. Ведь человек тогда не претендовал на роль царя природы и не возносился над животными и растениями. Отголоски такого мироощущения воссозданы в произведениях Карлоса Кастанеды. Студент Карлос в повести "Учение дона Хуана" (Трёхтомник повестей. М.: София, ИД "Гелиос", 2002) размышляет: "Жук и я — мы стоим на одной доске! И ни один из нас не может быть лучше другого. Нас уравнивает смерть". Студент после выучки у шамана Хуана Матуса словно породнился с древними египтянами.
Владимир Клименко в повести "Петля Анубиса" ("Роман-газета", 2002, N 18) прямо свёл своих крутых и безбашенных персонажей с богом египтян. Бог с головой шакала встречает их в царстве мёртвых после драк и убийств из-за кольца, дарующего бессмертие. Питерский челнок Марк Лютецкий только после трёх ходок к Анубису задумался о смысле жизни. Не зря общался, смерть научила его любить жизнь.
К египетской мифологии обращались многие. На заре христианства церковь в условиях преследования римлянами использовала для маскировки символику египтян. Изображение глаза, соответствовавшее богу Ра, у новообращённых подразумевало око Христа. Безобидная картинка пастыря с овцами обозначала христианскую общину под опекой Господа и т.д.
Вместе с тем, примитивизм египетской мифологии не обходился без издержек. В природе нет нравственного или безнравственного дерева; "всё хорошо под сиянием лунным", перефразируем слова Некрасова. Нерасчленность добра и зла в древней религии позволяла злоупотреблять их символикой. Немецкие нацисты, как известно, использовали свастику, т.е. изображение креста с повёрнутыми вбок лучами (крест — это солнце), для усиления могущества. Богу Ра, наверное, пришлось от стыда спрятаться за чёрную тучу, когда они погнали в подземное царство Анубиса миллионы мёртвых. Гитлеровцы дорого заплатили за "игры" в древнюю мистику и вместо мирового владычества сами очутились в царстве Анубиса.
ЗА ДРУГИ СВОЯ
Года четыре тому назад прочитала в журнале "Север" роман "Патологии" Захара Прилепина и меня поразил уверенный стиль новичка и позднее ничуть не удивил "шум" (термин Игоря Золотусского) вокруг дебютанта, который в 2005 году попал в шорт-лист премии "Национальный бестселлер". Позднее роман был опубликован в "Роман-газете". И вот уже вышло четвёртое издание книги о Чеченской войне (М.: 000 "Ад Маргинем Пресс", 2008).
В дихотомии "жизнь-смерть" прозаик выделил второй тезис. Захар Прилепин и Елена Перминова охватили с флангов сложнейшую бытийную проблему.
Роман "собрал массу восторженных отзывов" верно отмечено в аннотации нового издания. Нет необходимости дудеть в прежнюю дуду и возвращаться к роману. Очередная книга (Прилепин Захар. Грех: роман в рассказах. М., Вагриус, 2008) даёт простор для размышлений. Дмитрий Быков плутает в трёх соснах, не зная, что "делать с Прилепиным, по какому разряду его числить. У нас такой литературы почти не было". Ну да, ещё чего! В предисловии Быков продолжает: "Собственную генеалогию он возводит к Газданову и Лимонову — оба в русской литературе одиночки…"
Невооружённым глазом видно, что проза Прилепина продолжает "лейтенантскую" традицию Ю.Бондарева, В.Карпова, В.Богомолова и остальных фронтовиков, хлынувших в литературу после Великой Отечественной войны. Прилепину удалось достичь нравственной высоты, равной книгам "лейтенантов". Стихия боя, опасность и скорость событий заставляют его персонажей действовать инстинктивно и тем самым проявлять глубинный характер.
Хорош рассказ "Какой случится день недели" о дружбе повествователя с приблудными щенками. Благодетель с возлюбленной Марысей включили четвёрку "дармоедов" в ауру своего счастья, щенки для них воплощение живой природы. Герой, ультрачуткий к неуклюжим "нахлебникам", — истинный древний египтянин, ну вроде того варвара, который от избытка любви к птицам и животным сделал их всех богами.
Но лучший рассказ в книге "Грех" — "Сержант". Ночная смена блокпоста в Чечне ждёт подменных, а те запаздывают. Сержант и его пятеро подопечных шутят, подначивают друг друга и беззлобно переругиваются из-за незаряженной вечером рации. А смены нет и нет. Грохот со стороны базы, где целый месяц располагается их отряд, прояснил ситуацию. Они вышли из будки и едва скрылись в подлеске, как появился "козелок", но вместо солдат-сменщиков из машины выскочили боевики и забросали блокпост гранатами. И отряд на базе, куда они добрались, был блокирован боевиками. Пришлось дожидаться темноты, чтобы под покровом ночи пробиться к своим. Но им всё же повезло захватить свою опустевшую машину и уже из неё по рации соединиться с отрядом, забаррикадировавшимся в доме, чтобы им открыли дверь — идут, мол, на прорыв.
Пропуская в приоткрытую дверь пятёрку своих солдат, сержант поторопил Вялого, стрелявшего из "калаша" от пояса. И тот успел заскочить в дом, а сержанта, шагнувшего следом, "подбросило тяжело и медленно, разрывая где-то в воздухе". Солдат по прозвищу Вялый не был любимцем сержанта, он его скорее недолюбливал. Ответственность за подопечных перед военным начальством не обязывала его пропустить солдата и самому подставиться под огонь. Всё случилось в соответствии с интуитивным движением души. Ответственность перед богом (или совестью) заставила сержанта пропустить солдата в жизнь и самому погибнуть "за други своя".
Путь от утренней комической завязки до ночной трагической развязки — гибели сержанта от выстрела обкурившихся наркотиками боевиков — выполнен мастерски и лаконично. Характеры всех шестерых раскрылись нараспашку. Ситуация смуты на Родине не помешала сержанту остаться нравственным человеком. Душа убитого в финале оглянулась и увидела собственное тело "с запрокинутой головой; один глаз был чёрен, а другой закрыт".
Без риторики и патетики, не боясь негативных деталей, прозаик обрисовал сержанта сильным не только физически, но и духом.
Таков русский человек.
Чтение рассказа рождает оптимизм и укрепляет веру в Россию. Наверное, такого человека, как сержант, Анубис вернул бы на землю, как и Марка Лютецкого, спасшего тонувшую в реке девчушку.
СУРОВЫЙ ДИАГНОЗ
Игорь Тальков пел когда-то о мечте вернуться в страну не дураков, а гениев. Пора для такого возвращение, судя по новой книге Дениса Гуцко, не приспела. К бедам России, о которых печалился ещё Карамзин, — плохие дороги и дураки — добавились трудности рыночных реформ. Многие недураки умотали за бугор, и теперь дураков на душу нашего населения стало больше прежнего. Логика подсказывает.
Гуцко заменил слово "дурак" неологизмом "покемон", урод (полудебил, сказал бы Борис Рыжий). Ничего, держимся. Видимо, спасает стойкий иммунитет против глупости. Выдержал и главный герой повести "Покемонов день" (М., "Время", 2007) Алексей Паршин. Если этот текст соотнести с дихотомией "любовь-смерть", то Дениса Гуцко надо расположить где-то посередине между Захаром Прилепиным и Еленой Перминовой.
Алексей после свидания с Марией мчался на вокзал, чтобы ехать к умирающему отцу, ожидавшему сына для прощания. Вместо вокзала незадачливый сынуля угодил в больницу с сотрясением мозга. Таксист с приятелем, раздев, избили его до полусмерти, требуя назвать себя покемоном. "Я покемон, я ручной" — такую фразу хотела услышать красивая девушка от любого избитого ими прохожего, чтобы отыграться за собственные унижения от садиста.
После драматических перипетий Алексей всё же попадает к отцу, но уже не застаёт его в живых. И любовница Мария больше в нём не нуждается. И чувствует себя Алексей, словно сам попал в окружение покемонов — в страну дураков. Суровый диагноз. Одно утешает: чем точнее диагноз, тем быстрее излечивается болезнь. Может быть, в социальной сфере, смыкающейся с литературой и искусством, этот закон тоже действует? Дай-то Бог.
Полвека тому назад Владимир Вернадский придумал термин "ноосфера", подразумевая под ним высокий уровень научных знаний, позволяющих человеку влиять на природу наравне с геологическими процессами. Термин можно перетолковать и назвать ноосферой всю культуру планеты. Это сокровище на протяжении столетий и тысячелетий не поддаётся тлению и сохраняет свою ценность всегда. Египетские мифы живут в современной прозе, а древний праздник "День дураков" (подробности о смеховой культуре у М.Бахтина) эхом отдаётся в постмодернистской повести.
Литературе сейчас всё доступно. "Открыт закрытый порт Владивосток, Париж открыт…"
Может быть, Высоцкий нашу эпоху и предсказывал?
Лев АННИНСКИЙ ГОРЕ УМА
или Двойной портрет на фене эпохи
Разведённые смертью
Книжка Льва Рошаля, заглавие которой я здесь "аттракционно" обыгрываю, называется так: "Горе уму, Эйзенштейн и Мейерхольд: портрет на фоне эпохи". Книжка замечательная. Начиная с обложки. Из кровавого колера проступает чёрный квадрат, из чёрного квадрата — портреты двух гениев, то ли друг на друга глядящих, то ли в бездну, от которой не отвести взгляда.
Четыреста страниц ёмкого, плотного письма вмещают огромный корпус сведений, накопленных за полвека, когда о последнем фильме Эйзенштейна стали говорить открыто, а с имени Мейерхольда было снято табу. Иногда полемизируя, иногда опираясь на работы предшественников (от Гладкова до Ряжского, если говорить о Мейерхольде; от Клеймана до Козлова, если говорить об Эйзенштейне), автор книги вводит в дело архивные материалы, ещё не публиковавшиеся или малоизвестные, а ещё мемуарные эпизоды, к которым имеет особый вкус, ибо сам вырос в кинематографических и театральных кругах, можно сказать, в окрестностях Мосфильма.
Об эпохе судит по собственному опыту. Смута ХХ века. Абсурд в квадрате. Всеобщее сумасшествие. Доносный бред.
Некоторые страницы просто кровью сердца написаны. Понимаешь, почему потерял сознание Шостакович, когда прочёл предсмертное письмо Мейерхольда Молотову (с описанием пыток). Дикая беспощадность и дикий страх. Собачьи времена. Феня.
Понятно ли, почему я позволил себе сварьировать название? Нет, не в первой его части, где Рошаль повторяет мейерхольдовскую конверсию, когда тот использовал один из первоначальных вариантов заглавия грибоедовской пьесы и назвал "Горе от ума" — "Горем уму". Я пробую ещё одну вариацию. Она проще. И высвечивает свой аспект несчастья, сохраняя это несчастье как неотвратимое: "Горе ума".
Что же до фона эпохи, то понять его можно, если почувствовать, на каком языке эпоха подаёт тебе сигналы.
Вот я и спрашиваю: когда в 1923 году Мейерхольд заявляет: "Я горжусь принадлежностью к Российской Коммунистической партии, и вся моя работа будет работой для пролетариата", — это он душу выкладывает или просто говорит на тогдашней фене? А когда в 1917 году, надев будённовку и войдя в роль Вождя Театрального Октября, он выгоняет актёров незлобинского театра "на все четыре стороны", — это он пресекает старорежимный маскарад или продолжает маскарад с новыми масками? Ох, любит судьба зловещие ритмы. В 1917 году Мастер мечтает вообще изничтожить публику (партерную) и "очень удивляется, почему солдаты не приходят в театр и молча не освободят его от партерной публики". Двадцать лет спустя солдаты (солдаты той самой партии, которой "я горжусь") приходят-таки в Театр Мейерхольда и закрывают его. Молча. В гробовой тишине актёры доигрывают последний спектакль ("Ревизор": немая сцена, занавес, театра нет).
А партер? А партер, между прочим, на стороне опального режиссёра. Публика рвётся на сцену, чтобы выразить сочувствие. Этот, что ли, партер, хотел он разогнать в своих революционных мечтаниях? Но это давно, а теперь? А теперь, во время театральной конференции, вскоре после закрытия ТиМа и за считанные недели до ареста — когда Мейерхольд выходит на трибуну каяться, — не этот ли партер устраивает ему овацию и в знак солидарности — встаёт?
Опасна феня. И гений сцены это мгновенно чувствует — он переадресует овацию родному правительству и любимому вождю…
Не спасло. Вождю доложили об этой демонстрации, и это окончательно решило судьбу Мастера: что-то издевательское уловил вождь в маскараде ("Кто организовал вставание?"). Невольно издевательское, если быть точным.
Он так и эдак обречён, великий сценограф. И знает, почему. Уже перед расстрелом, в 1940 году, отвергая обвинения в троцкизме, пишет о Троцком: "отъявленный пройдоха из породы политических авантюристов… способный лишь на подлые убийства и диверсии из-за угла, кретин…"
Этот взрыв "вышинской" фени на фоне горестной жалобы Молотову на свою судьбу кажется стилистически неожиданным, если не знать подоплёки. А подоплёка такая. В начале 20-х годов Мейерхольд посвятил один из своих спектаклей Троцкому. Первый Мастер Театрального Октября — Первому Красноармейцу! По ходу смены политических ролей и масок это посвящение клеймом горит на репутации Мейерхольда, и Сталин, относившийся к нему со сдержанной насмешливостью как к "кривляке", это, конечно, помнит. В нужный момент такая соломинка ломает хребет.
Так смертельный маскарад эпохи заостряется на личность. Не в том смысле, в каком употребляли слово "личность" великие русские идеалисты. А в том смысле, в каком станут употреблять его искоренители культа личности, когда личность помрёт. И творя культ, и искореняя его, приходится говорить на общепринятом языке.
Когда Эйзенштейн в декабре 1939 года публикует статью "Мудрость и чуткость" к 60-летию Сталина, — это что, заурядное притворство, ставшее, как формулирует Рошаль, "всеобщим, вынужденным и неизбежным, хотя и диким ритуалом"? Или великий кинорежиссёр пытается сговориться с эпохой на её фене? А может, и со своими собственными чувствами?
Эпоха говорит: или играй по навязанным тебе (и всем) правилам, или выходи из игры! Кончай свои аттракционы. Но без их монтажа жизнь Художника теряет смысл. Положим, до прямого заказа делать фильм о Грозном ещё целый год. Но уже год, как вышел на экраны и прошёл триумфально "Александр Невский". И уже ясно, что не уйти от очной ставки с мудрым вождём (и чутким тираном), истребителем иноземных захватчиков (и давителем врагов внутренних). И Эйзенштейн это знает. Ситуация смертельно опасная. Так где грань, разделяющая ложь во спасение и шанс великому художнику: понять это гибельное время до конца? Пропустить через себя феню эпохи. Сказать вождю-тирану о его мудрости-чуткости.
Вряд ли поймут это состояние люди, не жившие в то время. Не дай бог им такого опыта.
Притом одного эпоха гробит, другого вроде бы возносит.
Мейерхольда пристрелили в подвале и сбросили тело в общую яму невостребованных трупов. Эйзенштейна в кремлёвской больнице принялись вытаскивать после инфаркта.
В этой высокопоставленной больнице он мог бы и помереть, от того же инфаркта, до которого довела его работа над "Иваном Грозным", — дойди тогда до Сталина та убойная пляска опричников, которой должна была увенчаться киноэпопея о великом государе, — оргия, которую сыграли в фильме артисты из танцевального ансамбля Гоcбезопасности (вот она, магическая, подсознательная сила киногения!). Миловала судьба: умер автор картины своей смертью, завещав картину будущим зрителям.
Зрители дождались — десять лет спустя. Тогда же и Мейерхольда выцарапали из архивных могильников, благо, следователь Ряжский помог.
Воссоединились Учитель и Ученик, разведённые смертью, а до того — сведённые и разведённые жизнью.
Разведённые жизнью
Их разрыв в начале 1920-х годов подробно и бережно прокомментирован Львом Рошалем; разрыв этот так же знаменателен для эпохи, как их посмертное единение.
В плане элементарно биографическом это результат взаимной творческой ревности двух творцов, каждый из которых полагает, и не без оснований, что у него в искусстве своя великая стезя. Да ещё на это накладывается общеизвестная бесцеремонность Мейерхольда в личных отношениях (на фене эпохи: в "кадровых вопросах"). Главное же вот что: Эйзенштейн, заворожённый обаянием Мастера, поступил к нему учиться на Государственные Высшие режиссёрские мастерские (на фене эпохи: ГВЫРМ), но вскоре убыл. Почему? Потому что не увидел в уроках Мастера системы. Куда убыл? В "Пролеткульт" (ещё один бастион фени), после чего был из ГВЫРМа то ли изгнан, то ли вежливо выпровожден.
Учитель тем не менее не теряет Ученика из виду и признаёт в нём достойного соперника. Ученик же делает почти невозможное: после гибели Мейерхольда тайно принимает на хранение и сберегает его архив, что в сталинские времена дело весьма опасное.
Так что лично — оба на высоте.
Что же главное в прерывистом союзе двух великих художников?
Подхват языка?
"В причудливом сценическом действе соединяются (у Мейерхольда) цирк и буффонада. Живые лица и маски. Кульбиты и эквилибристика. Хождение по проволоке, натянутой над полом и, наклонно, над залом".
Переложите эту характеристику, данную Львом Рошалем образному языку Мейерхольда, — с театральной сцены на киноэкран. Что получится? Получится монтаж аттракционов. Получится густота пластики, агитационно, ударно и эмоционально воздействующая на психику. "Скрепление разнородных материалов в некое единое целое". Монтаж, который "высекает смысл на стыках звеньев разнородных". Фантасмагория контрапунктов и обертонов. Идеи, собранные игровым экраном в кулак и вколачиваемые в головы миллионам зрителей. Чтоб сидящий вскочил!
"Кроить по черепам!"
Неудивительно, что оба гения чувствовали, что ходят по натянутой наклонной проволоке. Взаимотягу они ощутили независимо от идей и систем — как ощутили бы аксолотль и амбистома в биологическом преемстве.
Эта биологическая метафора из позднего Эйзенштейна помогает понять мистический смысл их ранней встречи. Когда 25 февраля 1917 года (какова дата!) была сыграна премьера поставленного Мейерхольдом лермонтовского "Маскарада", и слава режиссёра загремела в столице, — от этого события впал в шок молоденький прапорщик инженерных войск (на фене эпохи — воинж) — понял, что с этого момента он, Сергей Эйзенштейн, бросает военную инженерию и отдаётся искусству.
Здесь настоящая завязка.
Что ж такое в "Маскараде" так фатально обнаружилось? Чем их так пронзил сюжет о том, как на балу отравил свою жену из ревности мнимый рогоносец давнопрошедших времён? Что именно сказали наступавшие времена двум гениям лицедейства на своей умопомрачительной фене?
Лев Рошаль не просто реконструирует событие, он предлагает толкование, вскрывает содержательный пласт этого безумия, и это, я думаю, самое ценное.
По старой-то (нормальной) логике что нужно было выяснить? Изменила или не изменила. Рогоносец или не рогоносец. Кто лжёт, кто правду говорит. Кто прав, кого оправдать. Кто виноват, кому бросить в лицо приговор, облитый горечью и злостью. (На фене: "в морду дать").
И ничего такого! Карнавал, где всё слито и спутано, явное и тайное, реальное и фантастическое. Вихрь масок. Все повязаны, все попутаны, все по кругу клевещут, фискалят, доносят. Истина отодвигается в сторону, повисает грустным голубым видением. Она насмешлива, а люди охвачены безумием, из безумия им не вырваться. Ибо игра навязана всем, и защитить свою честь отдельный человек может только тем страшным способом, который ему навязан. Не убьёт, так будет убит. Никто не вырвется из этого ада и тогда, когда ад назовут раем. Никого не минет общий жребий.
Принимая этот диагноз из рук Льва Рошаля, я спрашиваю: а можно ли спастись, "вжавшись" в поток? То есть: колебаться вместе с линией, каплею литься с массами?
Отвечаю: можно. Но тогда надо быть — "как все". Искренне или неискренне — неважно.
Так мечены же те двое, о которых мы говорим! Им, видите ли, понять это безумие нужно. Осознать, осмыслить, возглавить. Ещё и смоделировать свою игру по общим правилам. Ещё и разогнать партер. Умней всех стать. Умней эпохи.
Горе ума — когда ум не может аннулироваться, исчезнуть, свести себя до аксолотля и амбистомы. Когда он обречён объясняться на фене, и лишь обертона могут бликовать: от голубого в "Маскараде" до "позолоченной гнили" в "Ревизоре".
В "Ревизоре" изощрённый ум Мастера выстраивает сценографию так (и воспринимается она из зала именно так), что действие концентрируется на узком, сжатом, собранном в кулак, замкнутом "метраже", а остальное пространство сцены стынет вокруг, пустое, как после большой чистки.
Надо же было так воспроизвести концентрацию силы сплочённого безжалостного "авангарда", ничего прямо не формулируя — ни про орден меченосцев, ни про передовой отряд класса, ни про карающие органы, а просто передав смутное, но неотступное ощущение, что и Хлестаков, и Осип, и вообще все они — как формулирует Лев Рошаль — "одна банда".
…Или одна "команда" — продолжу я, перекидываясь от Учителя к Ученику, — команда броненосца, под жерлами проходящего сквозь морское пространство.
Эйзенштейну судьба дала шанс передать этот маршрут между смертью и жизнью — и он сделал фильм "Броненосец "Потёмкин", сочтённый впоследствии лучшим в ХХ веке произведением киноискусства.
Триумф этой ленты зародился не в Красной Москве, а у немцев. Так что Геббельс просто заболел идеей заиметь в нацистком Райхе такое же кино, какое сделал Эйзенштейн для Советской власти. Увы, не состоялось; пришлось Райху довольствоваться "Евреем Зюссом" и "Триумфом воли". А немцам Эйзенштейн кое-что договорил — в "Александре Невском". Страшно подумать, что бы им договорил в войну (если бы дожил) Мейерхольд, всю жизнь писавшийся немцем, — в какой запредельный маскарад пришлось бы ему выпрыгивать, чтобы оставаться великим русским художником (каковым он по внутреннему ощущению всегда был).
Советская власть отрезала ему это испытание: убила.
Эйзенштейну же предписала самый безысходный путь спасения: образ вождя народов.
Но именно в "Броненосце" он нащупал адекватную своему мироощущению пластику.
Один рассказанный Рошалём эпизод помогает почувствовать это горе ума.
В Америке на просмотре фильма во время эпизода с расстрелом на лестнице в зале какой-то старик вдруг забился в рыданиях. Его вывели и расспросили. "Вы были в Одессе в 1905 году? Вы потеряли там близких? В вас стреляли?"
"Прерывая рассказ глухими рыданиями, старик рассказал совсем другое.
Стрелял… он сам.
В те годы служил в Одесском гарнизоне. Вместе с другими был выведен из казарм к одесской лестнице. Вместе с другими залп за залпом стрелял во что-то тёмное, смутное и непонятное. Копошащееся далеко у подножия монументальной лестницы.
И вдруг только сейчас, через двадцать лет, волею судьбы оказавшись в эмиграции, разглядел, во что именно они, собственно, стреляли — по живым людям, по живому мясу".
Бог знает, как дальше смоделировал бы Эйзенштейн то тёмное, смутное и непонятное, что разглядел в "Броненосце", — если бы он сам выбирал сюжеты. Если бы в Америке ему позволили экранизировать роман Драйзера (проект за коммерческую безнадёжность зарубил молодой Селзник, будущий чемпион Голливуда по продюсерству). Или если бы дали завершить съёмки в Мексике (Сталин не дал: приказал немедленно вернуться). Или если бы не запретили снимать "Бежин луг" — фильм о Павлике Морозове, мальчике-доносчике, который символизировал то ли тёмное и непонятное, то ли борьбу с тёмным и непонятным.
Но "Бежин луг" запретили. И предложили два светлых и понятных сюжета: или про Ивана Сусанина, или про Александра Невского.
Назвать сусанинский сюжет понятным могут только люди, не знающие исторических подробностей.
Эйзенштейн выбрал Александра Невского — потому что о нём известно ещё меньше. И можно дать волю художественной фантазии.
Я, как и Лев Рошаль, вырос в кругах, близких к Мосфильму, и в детстве вдоволь наслушался гулявших из уст в уста острот "Эйзена". Поручив роль князя монументальному Николаю Черкасову, он спросил: что будем делать, если по разысканиям историков князь окажется маленьким и с брюшком?
Однако эта наполеоновская маска (маленький и с брюшком) его не настигла, и сыграл Александра Невского красавец Черкасов, а его, по ядовитой шуточке Александра Довженко, можно было в этом облике назначать секретарём Псковского обкома партии. Перевожу разговор с общепонятной фени 1938 года на темень непонятных эйзеновских дум: чтобы понять глубинный замысел Эйзенштейна, надо разорваться на том, что победа над тевтонами идёт встык униженному смирению перед татарами, и это делает князя заложником разодравшего Русь исторического "маскарада", — такой тёмный стык отсечён цензорским карандашом Сталина. Позволено снимать победоносного вождя. И только.
Когда сюжет победоносно снят, судьба предлагает ещё один сюжет: Ивана Грозного. Сюжет мало сказать: смутный, тёмный, непонятный. Лучше сказать: смертельно опасный.
Потому что выдернуть фигуру кровавого царя из "компактной массы" нельзя, выдернуть нельзя вообще никого, а оставить царя ничтожной частичкой этой массы тоже нельзя, тогда надо только эту массу и держать в сознании. И слушать не мистические бредни царя Ивана (и не светлые слоганы князя Александра), а шуточки Фомы и Ерёмы… насчёт которых Рошаль заметил, что само сочетание этих имён приобретает у Эйзенштейна комический отсвет (ещё больший, чем от сочетания аксолотля и амбистомы).
Прочувствовать массу решил сподвижник Эйзенштейна Григорий Александров и сделал всенародно признанный фильм "Весёлые ребята". Но горе Эйзенштейна было в том, что его ум был намертво прикован к невесёлой загадке истории, к её неизбывному маскараду, Мейерхольдом открытому и завещанному.
Ни оправдать Грозного было нельзя, ни обвинить.
Может, разрешить его загадку через традиционное русское покаяние?
И это нельзя. Сталин, как выяснилось, считал Грозного слюнтяем. Какие ещё покаяния?!
Оставалось или вообще угробить замысел (и угробиться самому), или заклинить фильм, как ту лису, которую "употребил" хитрый заяц, — отдать на съедение первую половину и придержать до лучших времён вторую.
Что Эйзенштейн и сделал, угодив заказчику первой серией и едва унеся ноги от обсуждения второй.
Сведённые судьбой
Что же держало их, двух корифеев мирового искусства, прижизненно признанных гениев, у этого смертельного пламени?
Эйзенштейн ответил:
— В конце концов в жизни всё становится на свои места… Только иногда не хватает жизни.
"По ту сторону" океана он не смог бы работать, поездка в Америку это показала.
А Мейерхольд? В 1930 году он был в Берлине. Встретился с Михаилом Чеховым. Тот сказал, что лучше бы Мейерхольду не возвращаться в СССР: там его ждёт страшный конец.
Мейерхольд ответил:
— Да, мой конец таким и будет. Но я всё-таки вернусь.
— Зачем?! — изумился Чехов.
— Из честности.
"Из честности" — это на каком языке?
Знали, что выпадут — из жизни, из жуткой эпохи, из фатального маскарада.
Объясняя это, выпали из фени.
Александр ТОКАРЕВ ХРАНИТЕЛЬ
По-разному можно вести праведный бой с силами тьмы, расплодившимися на нашей земле, мстить за поруганную честь Родины. Можно так, как это попытались сделать Анпилов и Макашов в 1993-м. Но замахнувшаяся рука народного негодования не достигла цели, была остановлена и переломлена коварным и жестоким врагом. Борьба на долгое время затихла, а бойцы русского сопротивления стали искать новые формы противодействия армии тьмы. В борьбе этой оказались бессильны шествия и митинги, марши и пикеты, акции протеста и парламентские схватки. И тогда место уличных ораторов и думских парламентариев заняли русские писатели. Александр Проханов и Эдуард Лимонов, Сергей Сибирцев и Юрий Козлов, Анатолий Афанасьев и Евгений Чебалин своими текстами нанесли Системе столько вреда, сколько не смогли нанести ни многотысячные демонстрации, ни потоки дежурных анафем оппозиционных лидеров, сказанных ими в телеэфире. Одним из таких бойцов духовного сопротивления является и Михаил Елизаров.
Русский писатель из Харькова, проживающий ныне в Германии, ворвался в мир литературы и показал своими произведениями, как можно сделать слово опаснее автомата. Против слова можно бороться только словом, а у идеологов Системы подходящих словесных контраргументов для таких писателей не нашлось. Недоступны они её пониманию. В своей дебютной повести "Ногти" Елизаров рассказал трагическую историю о двух врождённых уродах, обречённых в силу обстоятельств своего рождения и особенностей анатомии и физиологии на пожизненное одиночество. Герои сталкиваются с жестокостью и цинизмом окружающих, пытаются встроиться во враждебный мир постсоветской реальности. Судьба порой улыбается им, они оказываются пригреты могущественными покровителями и даже купаются в лучах славы. Но несмотря на всё это, героям Елизарова не находится места в жестоком и агрессивном мире. Они обречены на одиночество и скорую гибель.
Самая сильная книга Елизарова — это, без сомнения, роман "Pasternak", на страницах которого разворачивается жесточайшая борьба между силами мрака и противостоящими ему героями-одиночками. Мрак, который автор именует именем умершего поэта, заполонил всё вокруг и борьба с ним не может вестись вежливыми и утончёнными методами. Поэтому Елизаров вооружает своих героев огнестрельным и холодным оружием и бросает в смертельный бой, исход которого предрешён. Силам тьмы в романе противостоят четверо героев — язычник Льнов, православный священник Цыбашев, а также их помощники — носящий на шее как талисман "иконку" с портретиком Брежнева опустившийся бродяга Любченев и не верящий ни в Бога, ни в чёрта, но отрицающий на уровне инстинкта самосохранения новый порядок маргинал Лёха. Враги этой четвёрки — расплодившиеся по всей России религиозные сектанты и нетрадиционные "философы", ведущие свою деструктивную деятельность, направленную на подрыв духовных основ русской ментальности. Достаётся от елизаровской четвёрки и последователям "старца" в чёрных трусищах Порфирия Иванова, и приверженцам теософии Елены Блаватской, и ученикам отца Александра Меня, и работникам рериховского центра. Все они, по мнению автора и его героев, находятся под крылом черного чудовища — Pasternakа. Силы изначально неравны и поэтому герои не стесняются в выборе средств и не испытывают сентиментальных интеллигентских сомнений по поводу прав на свободу совести и неприкосновенности личности. Если перед тобой враг, а в этом герои не сомневаются, он должен быть уничтожен. Физически! Поэтому — в плен не брать и патронов не жалеть. Повстречал на пути иностранного проповедника — всади ему "копиё" в живот, а вслед за ним отправь к праотцам и всю их братию. Их сюда не звали, здесь они чужие, и нам не сжиться с ними. Именно так, хирургическим путём, решают герои "Pasternakа" вылечить смертельную болезнь, которая поразила нашу Родину. Враг, однако, не дремлет и, используя старое как мир правило "разделяй и властвуй", пытается натравить своих противников друг на друга. И только пролив кровь друг друга, герои понимают, что попали в сети, расставленные коварным врагом. Размахивая топорами и стреляя из пистолетов, отсекая конечности и нанося смертельные увечья, вступают герои в свой последний бой с силами Pasternakа. На горе трупов и в лужах пролитой вражеской крови находят они свою смерть. Зло торжествует и продолжает своё наступление на силы добра, лишившиеся своих отчаянных бойцов.
Книга Елизарова не для слабонервных. Не советую читать её тем, кто считает нужным повторять слова о "слезинке ребенка" и любит порассуждать о правах человека, толерантности и политкорректности. Тем же, кто решится открыть откровение от Елизарова, следует набраться терпения и сдерживать время от времени рвотный рефлекс, проходя через круги ада, наполненные смертью, ужасами и извращениями, вместе с героями книги. Неисповедимы пути Господни. И неизвестно, из какого подземелья, из какого небытия придёт спасение. И если Спаситель предстанет совсем не в том облике, которого вы ожидали, постарайтесь всё-таки его понять и принять.
Свою священную войну за Родину ведут и герои последней книги писателя "Библиотекарь". В ней автор повествует о борьбе неких группировок, которые называют себя читальнями, за право обладания книгами писателя-соцреалиста Дмитрия Громова. Дело всё в том, что в текстах этих, давно забытых читателем книг, скрыт некий тайный иррациональный смысл, доступный лишь немногим посвящённым. Читая книги Громова о красных директорах и председателях колхозов, солдатах, вернувшихся с фронта и вдовых женщинах, сохранивших любовь и гражданское мужество, весёлых и решительных пионерах и комсомольцах, посвящённые в тайный смысл его текстов открывали для себя совершенно иные смыслы и погружались в мир невероятных ощущений духовного блаженства. И соцреалистические романы превращались для них в Книги Ярости, Радости, Силы, Власти, Терпения и Памяти. Главную книгу Громова — Книгу смысла — предназначено было найти герою "Библиотекаря" 27-летнему массовику-затейнику с Украины Алексею Вязинцеву. Ему же и пришлось в итоге взять на себя нелёгкое бремя хранителя Родины.
Как всегда у Елизарова, в "Библиотекаре" много динамичных сцен боёв и столкновений, на этот раз, между враждующими читальнями. На страницах "Библиотекаря" встречаются озверевшие бабульки из психушки, возглавляемые своей предводительницей-библиотекаршей Елизаветой Моховой. Потоками льётся человеческая кровь, разрывают на части тела, бряцает средневековое оружие, силой которого "читатели" утверждают своё право на обладание книгами. Но не этим ценна книга Елизарова. А своим неподдельным пафосом и преклонением перед советским прошлым, которое всплывает в видениях "читателей". "В аэропорту его встречали товарищи Черненко, Зайков, Слюньков, Воротников, Владислав Третьяк, Олег Блохин, Ирина Роднина пишется с большой буквы, Артек, Тархун, Байкал, фруктово-ягодное мороженое по семь копеек, молоко в треугольных пакетах, жвачка бывает апельсиновой и мятной, чехословацкие ластики тоже можно есть, а трогательный девичий голос просит оленя умчать в волшебную оленью страну, "где сосны рвутся в небо, где быль живёт и небыль". В светлое незапятнанное детство уходит герой "Библиотекаря", приняв дозу наркотического чтения. Причём это детство вовсе не его, но вполне могло бы быть им. Детство это находится в той стране, которую мы потеряли безвозвратно. И поэтому книги, найденные и сохранённые елизаровскими героями, не имеют материальной ценности. Своё понимание миссии СССР автор устами героя формулирует весьма определённо: "Земной СССР был грубым несовершенным телом, но в сердцах… детей из благополучных городских семей отдельно существовал его художественный идеал — Союз Небесный… Повзрослевший, я любил Союз не за то, каким он был, а за то, каким он мог стать, если бы по-другому сложились обстоятельства".
Думаю, что в сознании миллионов россиян, оставшимися по сути своей советскими людьми, СССР предстаёт именно в таком идеалистическом свете. И все попытки повернуть дело иным образом и обозначить Советский союз нежизнеспособным "грузом 200", оказываются обречёнными на неудачу. И чем дальше будем мы отходить по времени от момента гибели Советской империи, тем более идеалистическим будет её восприятие в сознании людей. И это правильно, это хорошо, так и должно быть. Мы, конечно же, не сможем воскресить погибшего. Но сохранить светлую память о нём, не допустить надругательства над могилой, воздать должные почести мы обязаны. И Михаил Елизаров в своей книге показал всем нам пример такого почтения и благоговения. Он, подобно своему герою Алексею Вяземцеву, стал хранителем нашей с вами священной Родины.
Велимир ИСАЕВ ВОЙНА и МЫ
ЭЛЬМИРА
Её отец думал над именем своей первенькой долго и трудно — очень уж хотелось отразить эпоху. Шёл тысяча девятьсот тридцать третий год. Страна строила индустрию, и он строил Кузбасс.
Думал и придумал: "Эльмира", что сокращённо означало — электрификация мира. А дома — просто Ирочка. Много позже, когда он вышел на пенсию и появилась возможность читать художественную литературу, он был потрясён, встретив это имя у Шекспира. "Вот это — предвидение, вот это — гений" — подумал заслуженный мастер мартеновской печи. За ударом ещё удар: соседскую девочку недавно назвали Гертрудой — нормальное советское имя, означает "Героиня труда", и опять у Шекспира! Ну эти классики!.. Дочка росла вся в папу: светлая, крепкая, с золотыми кудряшками. Мороза не боялась, плакать не умела, и всё в жизни было просто и ясно, даже Война с её голодом и холодом.
Но вот однажды, в первом классе, учительница задала им сделать рисунок, кто какой хочет. Ирочка не знала, что рисовать, думала, смотрела и увидела над классной доской портрет Сталина…
Учительница занялась своими журнальными делами, а дети заскрипели карандашами и засопели носами. В те годы ученики хорошо себя вели даже на уроках рисования.
Под конец урока учительница стала обходить ребят. Дошла до Ирочки и окаменела. А когда пришла в себя, нервно погладила её по головке и шёпотом сказала: "Ты очень способная девочка, но этот портрет тебе рисовать ещё слишком рано". Но тут зазвенел звонок и вокруг Ирочкиной парты закипело столпотворение. А к концу уроков портрет пропал.
Вскоре новая сенсация облетела школу: Ирка из первого "Б" срисовала из журнала Гризодубову и Осипенко. Этим рисунком восхищались дети и родители. Но тяга к изящному искусству в городе была настолько велика, что и этот маленький шедевр моментально исчез.
Отец опять задумался и после долгих сомнений купил на рынке коробочку масляных красок. Достали фанерку (крышку от посылочного ящика), замазали столярным клеем и подыскали в журнале "Огонек" настоящую картину. Единственной настоящей оказалась картина Рубенса "Охота на львов", правда, там имелись не очень приличные голые тётки, зато и рыцари, и львы, и природа были замечательными. Вот это была работа!
После этой картины родители всполошились всерьёз. Призвали местного гения. Гению было лет двадцать, он учился в одесском художественном училище и, следовательно, был без пяти минут профессионалом. Сейчас он приехал домой на каникулы. Посмотрел гений на замершую от волнения девочку, на немногочисленные её работы и произнёс:
— Нечего ей в художники соваться. Потому что из девчонок обычно женщины вырастают, а женщинам в живописи не место: им надо детей растить, да мужа кормить!..
— Не будет у меня ни детей, ни мужа!
— … А учиться все-таки стоит, может, хоть архитектор какой-нибудь получится, — невозмутимо продолжал гений. — А у кого учиться, я знаю, — есть такой человек.
Всё-таки, что значит — гений! Всё так и вышло, как он сказал!
… Они вошли в маленькую комнатку, единственной мебелью которой были самодельный топчан, накрытый солдатской шинелью, да мольберт. Зато в углу стоял сундук с книгами, которые и не снились всей Западной, а также Восточной Сибири. Но: закрыл крышку сундука — вот тебе и стол. Ставь, что есть.
На топчане сидел высокий худой старик. При виде гостей он вскочил, оживился, засуетился. Отец Ирочкин был человек грамотный: поставил на сундук то, что следовало, и обе стороны быстро нашли общий язык. Так наша Ирочка стала ученицей настоящего художника.
В молодости, до революции, Иван Фёдорович, несмотря на фамилию Смирнов, был отчаянным забиякой и убеждённым анархистом. Он ходил с маузером, из-под рубашки чуть виднелась тельняшка, хотя к морю он никакого отношения не имел и всё хотел показать свою отчаянную храбрость. И вот однажды командир их ячейки дал задание. Ивану и ещё одному "тёртому калачу": ликвидировать журналиста, которому очень уж понравилось нелестно отзываться об анархистах. Они выследили журналиста, когда тот, подвыпивши, ночью, возвращался домой. Подошли вплотную, чтобы выстрел был глуше, Иван спереди, напарник сзади, и Иван посмотрел в глаза человека, которого должен был убить. И столько он увидел в этих глазах на посеревшем лице, что хоть сейчас, через тридцать лет, мог бы написать его портрет. Он понял, что не будет стрелять. Напарник тем временем выстрелил два раза в спину журналисту и журналист осел, а они, напарники, оказались друг против друга. Напарник направил на Ивана пистолет и приказал: иди. Иван понял, но тут решительности у него прибавилось и он направил свой маузер на напарника. А потом стал медленно, спиной, удаляться. Так он, не отводя оружия, дошёл до перекрёстка и нырнул за угол дома. Запомнил застывшую от ужаса женщину, случайно видевшую всю сцену.
Вскоре грянула революция и анархистам стало не до него. Потом он служил в Красной Армии, потом поступил в училище живописи, ваяния и зодчества. Хорошо знал Маяковского, любил участвовать в кулачных боях между символистами и футуристами, фовистами и ещё какими-то "-истами", когда каждый не очень-то знал, за кого он, но зато все были удивительно молоды, а будущее представлялось им фантастически-прекрасным. Многие из участников этих драк стали впоследствии известными мастерами нашего искусства и всегда с удовольствием вспоминали то бесшабашное время.
Потом — работа в издательствах и театрах, потом "ежовые рукавицы" и вот однажды вышла осечка: поспорил, не сдержался, с довольно высоким начальством. Хлопнул дверью высокого кабинета, а дверь как шибанет его, так, что он загремел в Сибирь. Легко отделался!
Он прибыл в серой солдатской шинели и с одной-единственной материальной ценностью в руке — сундуком с книгами. (Была гитара, но спёрли в дороге). Но что это были за книги: Сезанн, Матисс, Пикассо!
Как уникальному специалисту, ему сразу дали комнату. Но дальше оказалось, что его характер не очень подходит, чтобы добывать заказы, и уж совсем не годится, чтобы удовлетворять всем требованиям заказчика. Гораздо лучше это получалось у соседа — истопника Серёги. И действительно, через двадцать лет Сергей Трофимович стал директором местного художественного фонда.
Иван Фёдорович был бесконечно счастлив, что у него появилась ученица, да ещё такая способная. Он отдавал ей все знания, всё свое одинокое сердце, и девочка росла на глазах.
Но вскоре старика постиг тяжёлый удар: на Ирочку "положила глаз" другая муза. В Новокузнецк (в те годы Сталинск) приехал балетмейстер из Москвы и организовал студию классического балета. И через пару лет как-то незаметно оказалось, что Ирочка там — самая перспективная. Все дни напролёт — репетиции, концерты. Две музы мёртвой хваткой схватились над золотистой головкой, и, кажется, Мельпомена начала побеждать, как вдруг незначительный случай решил всё сразу и бесповоротно.
Во время концерта перед сталеварами, когда она вся отдалась музыке, а душа летала в заоблачных высотах, сидевший рядом с её отцом литейщик шепнул: Ну разве это — искусство, когда из-под юбки трусы видны! Это уже по-другому называется. Эта могучая мысль дошла до девочки и сразила её наповал. С балетом было покончено.
К тому же начинался десятый класс. И вот позади экзамены и споры о выборе профессии. Она едет в Новосибирск, в строительный институт на архитектурный факультет.
Приёмные экзамены сдала хорошо, по рисунку — лучше всех, началась студенческая жизнь. Занятия в нетопленных аудиториях, споры об искусстве, очереди в столовке, по праздникам — танцы в общежитии. Ни минуты свободного времени! И вот пролетел первый курс. Счастливые родители высылают деньги на подарок: поездку в Москву: там живут родственники, есть где остановиться.
Она с волнением щупает камни Казанского вокзала (архитектор Щусев!), гранит Красной площади, мрамор метро, вспоминает названия всех этих камней. Неужели это не сон! Будет что рассказать ребятам! Цок-цок босоножки, цокают по легендарным камням и, глядь, доцокали до архитектурного института. И вот уже цокают внутри. На стенах висят доски с проектами, рисунками, планировки какие-то немыслимые. "Да разве сравнить с нашими!" А вот дверь с надписью "Директор". "Интересно, какой он, вот бы хоть одним глазком!" Какой-то низенький, плотный дяденька проходит, наверное, к директору идёт.
— Девушка, вы что стесняетесь, заходите!
— Да я, я…
— Вы проходите в кабинет, там и поговорим.
Сел за стол, сам оказался директором. Бросил проницательный взгляд:
— Вы откуда?
— Из Новосибирска.
— Прекрасно! Знаю Новосибирск, строил там. Там есть строи-тельный институт.
— Я там и учусь, кончила первый курс.
— Так, а отметки какие?
— Пять пятёрок, две четвёрки.
— Я так и думал. Ну, что ж, милая девушка, я вам так скажу: у нас после первого курса несколько человек отсеялось, так что, если министерство будет не против, я вас приму. Только имейте в виду: с общежитием у нас туго, сразу не обещаю…
— Да я, я…
— Вы что-нибудь имеете против?
— Ой, нет, ой, что вы! У меня как раз тётя в Москве живёт!
— Ну и прекрасно, тогда бегите к замминистра, вон его окошко через дворик.
Цок-цок босоножки по министерским лестницам. Вот тот кабинет. "Нет, не хватает нахальства! Да разве так можно! Но, раз уж завертелись события — отступать нельзя!" Недолгое ожидание в предбаннике и вот она уже на ковре. Перед ней сидит высокий, осанистый мужчина и снисходительно ждёт, что она скажет.
— Вы простите, пожалуйста, но мне так хочется в Московский архитектурный! Я буду хорошо учиться. Я ведь все камни знаю, из которых Москва построена, я, вот, даже от Василия Блаженного кусочек взяла! — достаёт из сумочки камешек. Министр берёт его, внимательно изучает и смеётся:
— Это — не камень, это — раствор связующий.
— Да, но это — древний раствор, он заводится на яичном желтке и точный рецепт его мы не знаем, но, схватившись, он становится прочнее камня.
— А документы у вас есть?
— Нет, но они вышлют.
Замминистра берёт трубку и звонит директору института. Через минуту Эльмира становится студенткой Московского архитектурного.
Из сегодняшнего дня всё это кажется новогодней сказкой для детей.
Тем не менее, всё было именно так. Таков был наш директор Кропотов, такая была Эльмира, что опытные люди ей верили. Такие были те послевоенные годы.
Так появилась в нашей группе светло-золотая девочка из Сибири.
Московский архитектурный. Как обычно, опаздывают на лекцию неразлучные Андрюша Вознесенский и Костя Невлер. Где-то у них другие дела. Окна в Красном зале завешаны: показывают диапозитивы. Голос лектора звучит, как из глуби ны веков. Мужская половина курса (кроме комсомольских руководителей) уже спит. Только несколько девочек на передних стульях упорно скрипят перьями. Но, подними любого и прикажи повторить последнюю фразу лектора — повторит. Мы жили в институте с 9 утра до 9 вечера и сколько же мы успевали узнавать, вычерчивать, высчитывать за эти двенадцать часов! А перед сдачей проекта официально назначали "сплошняк": отменяли все занятия, кроме проекта. Проект с 9 до 23! У каждой группы — своя аудитория, у каждого студента — свой стол и вокруг пять, а то и десять досок, одна другой больше. И постоянно мы все — рядом, друг у друга на виду.
Перед новенькой все наши штатные остряки разливались соловьями, показывали, на что они способны, всем было очень весело, но… её интересовала только учеба. А, точнее говоря — искусство, но это она скрывала даже от самой себя.
Вот на этом-то учебно-трудовом фоне и пересеклись два лучика, направленных к бесконечно далёким, но сияющим высотам. Нервный, импульсивный лучик Владика обнаружил ровный, спокойный свет Эльмиры. Искра, вспышка, взрыв и поехало-понеслось…
ТОТ ВОЛШЕБНЫЙ АГУСТ
Помнишь, в тот год мы с тобой забрались в самый глухой уголок Костромской области. Целыми днями бродили по дурманящему, напоенному солнцем лету. С цветущих холмов, как с облаков, мы опускались в прохладу лесов, глядели в крошечные чёрные озера, закрытые от неба непроглядной хвоей. В них кишела жестокая первичная жизнь. Кто-то плывёт, кто-то за ним крадётся, вдруг — всплеск, короткий писк отчаяния, и опять неподвижна чёрная вода. Погрустневшие, мы шли дальше. Обрывался лес, и ты каждый раз вскрикивала: такой простор, такой океан света плыл над рекой. Огромные кучевые облака неудержимо неслись вниз по круглому небу. Стремительно мчалось за горизонт короткое красное лето. Уже пронзительной осенней синью кричала река вдали на повороте, а белый песок ещё обжигал ноги.
Вблизи вода была коричневой, настоянной на берёзовой листве, а на том берегу застыл могучий бор, одетый тенью. У его подножья громоздился хаос поверженных деревьев и вывороченных корней — следы весенней битвы. Он притягивал к себе таинственностью. Привязав вещи к палкам, мы перебирались на ту сторону и, как Мальчик-с-пальчик с Красной Шапочкой, оказывались в Стране великанов. Нас кружили по лесу загадочные грибные кольца, пьянила тишина. На нас, привыкших к шуму, она действовала, как слишком сильное, непривычное лекарство. И тогда я тихонько включал транзистор — новейшее чудо технического прогресса. Мы вслушивались в отдалённый грохот больших городов. В мире шла гигантская борьба, а мы, как дети, ползали на коленях и прямо ртом слизывали перезревшую землянику.
А по вечерам сидели на крылечке вместе с хозяином. Он доставал ученическую тетрадь в клеточку и читал наивные стихи про войну. Я разглядывал его лицо, лицо, по которому война прошлась гусеницами танков, и не обращал внимания на ошибки его стихосложения. Возвращались коровы. Ревели, как будто предвещали конец света.
А лето всё не уходило.
Тот день начался обычно. Так же падали за край земли нагромождения облаков, палило солнце, а мы, как всегда, пропадали в лесах. Но вот мы почувствовали, что деревья не шумят, а птицы, оказывается, не поют. Ты забеспокоилась и потащила меня туда, где лес просвечивал. Мы вышли на тропинку и увидели, что всё переменилось, что нет уже ни солнца, ни лета, а на землю надвигается непроглядная жуть. Вдали, по тропинке вниз, виднелся угол маленькой избушки, вроде сторожки лесника. Мы побежали туда. И, помнишь, сначала была мёртвая тишина. Потом, через несколько шагов, мы увидели, как согнуло верхушки неподвижных деревьев, будто ладонью придавило. И хлынул потоп. Вместо деревьев вырастали молнии. Почти на четвереньках, совершенно ошалелые от страха и восторга, бежали мы к избушке. Последние метры я тянул тебя за руку и прямо лбом выдавил дверь.
Когда мы были более счастливы, чем тогда, мокрые и голодные, в этой прокопчёной избушке?
Но вот гроза ушла дальше на юг, в окошке посветлело, и мы вышли в сверкающий, обновлённый мир. Босиком по лужам направились домой. Но вдруг ты вскрикнула. Я оглянулся и увидел, как сверкнула зелёной бронзой шуршащая лента. Змея, медянка! Я принялся палкой бить траву, но эта гадина как сквозь землю провалилась. И только потом до меня дошло, что ты странно сидишь, держишь ногу и смотришь на меня испуганными глазами. Чуть выше пятки, среди узоров грязи, виднелась маленькая раздвоенная ранка. Я принялся её высасывать, сплёвывая грязь, что-то горчило, ты дёргалась от боли.
Потом мы на трёх ногах заспешили на север, где километрах в шести проходила шоссейная дорога. Сначала мы бежали по тропинке, но она упрямо сворачивала на запад. Пришлось лезть напрямик через лес. А нога у тебя уже набухала, и бежать ты больше не могла. Тогда я посадил тебя на спину и побежал, пригибаясь как можно ниже, чтобы ветки не били тебя по лицу. Я бежал, бежал, приёмник бил меня по коленкам, а лесу не было конца-края. Несколько раз мы падали. Ты старалась молчать, но редкие стоны подхлёстывали меня, и я бежал.
И вот я вывалился на тропинку. Спустил тебя со спины и долго не мог отдышаться. Потом огляделся и увидел, что солнца уже нет, небо опять затянуло, и не поймёшь, где север. А тропинка, кажется, та самая, с которой мы вначале свернули. Похоже, что мы сделали круг. А день уже затухал, а ночью машину не дождёшься, а каждый час для тебя мог стать роковым. Вот это была минута в нашей жизни! И тогда я закричал что было сил, сложил руки рупором и поворачиваясь во все стороны, чтобы услышал меня весь этот равнодушно-прекрасный лес. Я был в отчаянье.
И свершилось чудо. Такой уж это был чудесный август. В лесу, где за всё время мы не встретили ни души, на тропинке, бегущей из тьмы, появились два человека. Вскоре они остановились около нас, а мы, раздетые, несчастные, смотрели на них как на ангелов-спасителей. Они нас пристально оглядели, а мы дрожали от холода. Я пытался им объяснить, но они будто не слушали. Переглянулись между собой и, ни слова не говоря, взвалили тебя, как мешок картошки, на свои плечи. Один — за ноги, другой — за руки. Я встал посередине. И пошли так быстро, что я еле поспевал. А в душе росло опасение. Что-то в них было странное. Одеты, как и весь лесной народ: стёганки, кепочки, но что-то настораживало. Однако делать было нечего. Я только успевал откидывать приёмник с живота на спину. Это я точно помню.
В густейшей тьме приближаются фары автомобиля. Наши спасители кладут тебя на обочину, хлопают меня по плечу и подталкивают на шоссе. Я машу руками, и машина останавливается. Теперь надо, чтоб те двое подсадили тебя в кузов. Но, оказывается, их уже нет.
Машина мчала нас в районный центр, когда я обнаружил, что приёмника-то нет. И дошло до меня, в чем их странность: из-под кепок светились бритые затылки.
Я был очень рад, что не остался в долгу перед нашими таинственными чудотворцами. Мне было стыдно, что им пришлось сделать то, о чём я обязан был догадаться, но не успел сделать сам. Ведь они спасли тебя.
И вот мы сидим на крылечке СВОЕГО дома, на СВОЁМ клочке Земли, у самого синего леса. Вокруг нас, раскинув зелёные крылья, устремились в небо НАШИ деревья. Перед нами раскинулись на траве выращенные НАМИ богатства: оранжевые, как солнце, тыквы, белые, как гипс, кабачки, густо-красные помидоры… А вокруг нас ползают, летают, кишат наши меньшие братья: ужи, ежи, чижи, стрижи, коты, кроты… Все мы друг друга хорошо знаем, живём весело и дружно. А над нами бездонный хрустальный АВГУСТ. Спасибо тебе, Всевышний, что Ты подарил нам такое несметное богатство! А когда темнеет, усталые от трудов, еле доползаем до кроватей. Включаем приёмник: "Взорвали небоскрёбы!.. Ограбили банк!.. Убили… Убили!.."
Кому-то всегда не хватает власти, не хватает денег, не хватает Земли… Значит, мы с тобой — самые богатые! Посочувствовав бедным диктаторам и миллиардерам, я выключаю эту дребезжащую коробочку. А всё-таки главное наше богатство — то, что мы в России, тем более, теперь мы в Мещере, и после долгих блужданий осели окончательно.
При этих мыслях я засыпаю сном праведника.
От автора:
В книге “Война и мы” я переплетаю между собой несколько очень разных жанров. В этом вижу главный творческий интерес свой, так как сама наша жизнь чрезвычайно многопланова — это и публицистика, и юмор, и лирика.
И один из главных жанров — большие цветные репродукции с моих картин. Но, чёрно-белой газетной печати с ними не справиться. Жаль…
Но всё же надеюсь, что мозаичность и текста и рисунков органично передаст мои самые главные мысли и чувства.
(газетный вариант, полностью статья будет опубликована в авторской книге “Война и мы”)
Кирилл АНКУДИНОВ ПОПЫТКА ГАРМОНИИ
О литературной группе "Московское время", вроде бы, известно всё. Исходной точкой этой группы был школьный литературный кружок, состоящий из трёх человек — из "гениального юноши" Владимира Полетаева, впоследствии покончившего жизнь самоубийством, и из двух его учеников — Александра Сопровского и Александра Казинцева. Чуть позже к этой группе присоединятся Бахыт Кенжеев и Алексей Цветков, а ещё позже, в 1970 году (на первом курсе филфака МГУ), в неё войдёт Сергей Гандлевский. Крепкая дружба перерастает в совместный литературно-издательский проект: в 1975 году выходит первый номер подпольного (самиздатовского) поэтического альманаха "Московское время" ("антологии", как говорили составители). Он включает в себя стихи не только "великолепной пятёрки" (Сопровский, Кенжеев, Цветков, Гандлевский, Казинцев), но и участников знаменитой литературной студии Игоря Волгина "Луч" (одно время "пятёрка" была ядром этой студии, а Сопровский — её старостой). В 1975 году Алексей Цветков эмигрировал из Советского Союза (позже переедет на постоянное место жительства в Канаду Бахыт Кенжеев). С 1975 по 1977 гг. появятся ещё три выпуска "Московского времени" (уже без Цветкова). Последний из этих выпусков будет не столько литературным артефактом, сколько политическим (он начнёт претендовать на статус антологии несоветской — и даже антисоветской — поэзии и включит в себя произведения авторов группы СМОГ, очень далёкой от "Московского времени" в эстетическом плане, но вступившей с ней в идеологический союз).
… Однако имеются вопросы…
Жёсткость и несговорчивость советской официальной литературной системы не следует преувеличивать. Кто хотел войти в неё — входил. И более-менее свободно публиковался в советских изданиях. У начинающих авторов были проблемы с редакторами (они и сейчас имеют место, и, пожалуй, большее место, чем в те времена). Не допускалась откровенная "антисоветчина". Не приветствовались мистика, религиозные мотивы, пессимизм, эротика (впрочем, всё зависело от убеждений и от степени смелости конкретного завотделом, редактора, главлитовца). Подозрительно смотрели на авангард. В семидесятые годы негласно (и отчасти гласно) был взят на вооружение лозунг "Назад к классике!"…
Понятно, что убеждённый антикоммунист Сопровский не имел никаких шансов опубликоваться в официальных советских изданиях, а у поэта-авангардиста Цветкова эти шансы были минимальны. Но Гандлевский с Кенжеевым? Чистые лирики. Не антисоветчики (в стихах, по крайней мере), не авангардисты. Ведь они-то как раз и шли "назад к классике".
Ответ на этот вопрос даёт Сергей Гандлевский в романе "Трепанация черепа". Ответ таков: несколько раз столкнулся с подлостью и головотяпством советской редакционной машины, стало противно, после этого навсегда расхотелось иметь дело с "александрийскими библиотеками" советских редакций:
"Я имею честь принадлежать, — и сейчас я не паясничаю, а говорю вполне серьёзно, — действительно, имею честь принадлежать к кругу литераторов, раз и навсегда обуздавших в себе похоть печататься. Во всяком случае в советской печати.
Можно быть занудой или весельчаком, трусом или смельчаком, скупердяем или бессребреником, пьяницей или трезвенником, дебоширом или тихоней, бабником или однолюбом, но обивать редакционные пороги было нельзя.
Можно быть кандидатом или доктором наук, сторожем, лифтёром, архитектором, бойлерщиком, тунеядцем, разнорабочим, альфонсом, можно было врезать замки и глазки, пить эфедрин, курить анашу, колоться морфием, переводить с любого на любой, выдавать книги в библиотеке, но чувствовать себя советским пишущим неудачником было запрещено. Сам воздух такой неудачи был упразднён, и это, конечно, была победа. Нытьё, причиты, голошенье по печатному станку считались похабным жанром. Похабней могло быть только сотрудничество с госбезопасностью. Такой был монастырь и "такой, чтоб ты знал, устав".
Не скажу, чтобы это объяснение Гандлевского было неубедительно (хотя определённая йота неубедительности в нём всё же присутствует: слишком уж по логике и интонационному строю тирада напоминает хрестоматийное "зелен виноград" басеннной лисы; кстати, Кенжеев печатался в советской "Юности", что Гандлевский признаёт, утверждая, что у него это получалось обаятельно и непротивно). Однако напрашивается вопрос: кто учредил "устав монастыря". Ведь уставы (в том числе, монастырские, сами собой не возникают)…
В социокультурной ситуации советской литературы семидесятых годов была очень важна фигура идеолога литературной группы. Зачастую то, по какому ведомству проходили определённые авторы — по ведомству "советской литературы" или "антисоветской литературы", — зависело лишь от того, к какому идеологу они попадали — к советскому или к антисоветскому. По моему мнению, Юрий Кузнецов, например, был поэтом на много порядков более антисоветским, нежели тот же Гандлевский; "мифо-модернизм" Кузнецова был неимоверно опасен для марксистской идеологии, а "критический сентиментализм" Гандлевского — вполне вписывался в нормативную эстетику советского искусства семидесятых годов. Однако Юрий Кузнецов активно публиковался в советских изданиях и всемерно обсуждался в них — потому что его идеологом был Вадим Кожинов, певец эволюционного хода развития русской культуры, глашатай вписывания традиционных национальных ценностей в советскую парадигму (и ползучего вытеснения советской парадигмы этими ценностями изнутри).
Но в те времена были и иные идеологи. Из непримиримых.
К одному из таких надо присмотреться поближе. Потому что иначе понять смысл группы "Московское время" невозможно.
ТОЧКА КРИСТАЛЛИЗАЦИИ: СОПРОТИВЛЯЮЩИЙСЯ
Александр Сопровский родился в Москве в 1953 году в семье профессиональных шахматистов. В детстве он проявлял большие способности к шахматам, однако родители отговорили его от того, чтобы он посвятил жизнь шахматам; они сочли это чересчур шатким, несерьёзным, "богемным" занятием. В 1970 году Сопровский поступил на заочное отделение филологического факультета Московского государственного университета. В общей сложности он проучится на разных отделениях и факультетах МГУ (с перерывами) — двенадцать лет (воистину, вечный студент) — и недоучится-таки до аттестата: в 1982 году после публикаций за рубежом (в "Континенте" и "Вестнике РСХД") его отчислят с последнего курса дневного отделения исторического факультета. Сопровский опробовал едва ли не все "профессии человека советского андеграунда": был церковным сторожем, бойлерщиком, рабочим в экспедициях, занимался репетиторством и стихотворными переводами. В 1983 году он получил два прокурорских предупреждения — за антисоветскую агитацию и за тунеядство.
Сопровский был поразительной личностью: он совместил в себе логико-математический склад сознания и яростную, огненную эмоциональность, несгибаемую волю и равнодушие к проблемам быта, тягу к научным штудиям и неутолимую страсть к странствиям и разгулам, несомненные организаторские способности и удивительную скромность, порою доходящий до странностей педантизм и мешковатую неряшливость, стратегический ум и легендарную забывчивость, блестящее остроумие и неприятие иронии как образа мысли. Может показаться, что глубочайшие философские исследования Сопровского и его же лихие письма к друзьям написаны двумя — даже не разными — а во всём противоположными людьми. За короткую жизнь Сопровский успел осуществить очень многое, и вдвойне потрясает, что Сопровского — в то же время — хватило на все его кочевья и питейные приключения.
"Он терпеть не мог демократического смешения стилей, был мастером поведения…
Цельность Александра Сопровского состояла в том, что будучи человеком по-подростковому непосредственным и азартным — играл ли он в шахматы или конспектировал учёную книгу — он постоянно держал в уме очень жёсткую шкалу мировоззренческих оценок…
Чуть ли не средневековая регламентированность поведения причиняла ему, по его же признанию, много неудобств. Но ничего сделать с собой он не мог". (Сергей Гандлевский. "Чужой по языку и с виду…")
По-видимому, эта "средневековая регламентированность поведения" позволяла Сопровскому успешно самоосуществляться в различных жизненных программах поведения, работавших параллельно друг другу. Одна программа не отвлекала Сопровского от другой; поскольку Сопровский никогда ни на что не отвлекался, он всегда выкладывался до конца — в поэзии, в науке, в дружеском общении или в загуле.
Необходимо сделать важную оговорку.
Я назвал Александра Сопровского идеологом. Это определение может сбить читателя с толку: Сопровский менее всего был похож на "идеологического работника", он ни в коей мере не относился к своему кругу как к "пастве" (даже намёк на подобный подход возмутил бы до глубины души не только друзей Сопровского, но и самого Сопровского, превыше всего ставившего личную свободу). Группа "Московское время" и позиционировала себя, и воспринималась как вдохновенная компания "гуляк праздных". Сопровский выделялся на фоне этой компании лишь казавшимся немного забавным вкусом к теоретизированию, не более того.
Но "жёсткая шкала мировоззренческих оценок", упомянутая Гандлевским, — вещь невероятно действенная; подобно радиации, она способна влиять на людей дистантно и сквозь покровы. Сопровский был "человеком с идеологией". И эта идеология воздействовала на его окружение фактом своего существования.
Александру Сопровскому было свойственна очень глубокая, продуманная и невероятно цельная система философских, эстетических, политических и жизненных взглядов. Эту систему, с исчерпывающей полнотой выраженную в статьях Сопровского "Вера, борьба и соблазн Льва Шестова" (1979-1981 гг.) и "О вере Иова" (1981-1985 гг.) можно определить как "христианский экзистенциализм" в традициях Льва Шестова (хотя позиция Сопровского была более церковной и славянофильской, нежели позиция Шестова: Сопровский критиковал Шестова за апологию индивидуализма и отрицание "соборности").
Подобно Шестову, Сопровский категорически отверг сложившийся в европейской философии со времён Фомы Аквинского консенсус между религией и рационально-познавательным методом восприятия мира. По мнению Сопровского, Бог не нуждается в том, чтобы человек познавал Его: всякое "богопознание" (даже самое благочестивое) в конечном итоге неизбежно должно привести человека к самодовольному богоотрицанию. Гносеологический подход к действительности ставит непреодолимую стену между человеком и Богом (интересно, что этика для Сопровского — также разновидность ненавистного рационализма, иссушающего и умерщвляющего живую жизнь, поскольку этика гносеологична). Бог утверждает свою неисчерпаемую мощь в Акте Творения; занимаясь творчеством, человек уподобляется Богу и вступает с Ним в диалог.
"Творчество даёт человеку ни с чем не сравнимую в природе возможность. Человеку дано благодарить Творца за Творение — а не доставлять лишь, как скот, пользу себе самому. Возможность эта, возможность бескорыстной благодарности, прежде и прямее всего осуществляется именно в творчестве. Наделив Адама даром нарекать имена всему земному, Господь тем самым призвал его принять посильное участие в Творении. Человеческое творчество при всей его несоизмеримости было благодарным сопровождением Божественного Творения, было соприродно ему. На каких же ещё путях искать образ и подобие Бога в нас?" ("О вере Иова").
Исходя из такого мировоззрения, Сопровский подвергает уничтожающей критике всю "рационалистическую линию" мировой философии. Объектами этой критики становятся Сократ, Аристотель, Платон, Спиноза, Декарт, Лейбниц, Кант — и особенно Гегель. Похоже, что Гегель, сводивший всё к "эволюции Мирового Разума", был в наибольшей степени ненавистной фигурой для Сопровского. Разумеется, пламя яростной критики должно было перекинуться и на материалистического последователя Гегеля — на Карла Маркса, на его учение, на советскую действительность, созданную этим учением и окружавшую Сопровского. Фигура Маркса в чрезвычайной степени интересовала Сопровского: есть многочисленные свидетельства, что Сопровский намеревался написать полуавантюрный роман о Марксе, два года собирал исторические материалы, но, в конце концов, разочаровался в своём герое и отказался от замысла. "Мне казалось, что мы похожи с ним по темпераменту, а чем дальше я разбирался в его жизни, тем он становился мне противнее: неудавшийся поэт, разуверившийся в Боге" — так, по словам Гандлевского, Сопровский разъяснил свой отказ.
С точки зрения Сопровского, уродливая философская и социально-политическая теория создала — по своему подобию — столь же уродливую действительность, в которой нет и не может быть места творчеству как диалогу с Богом. И с которой нельзя — невозможно, немыслимо, позорно — примиряться. К тому же сам концепт "примирения с действительностью" отдавал для Сопровского тошнотворным духом рационализма и гегельянства. По мнению Сопровского, непримиримость к советской реальности — акт не столько гражданского, сколько интеллектуального мужества и честности.
"…уже достаточно ясен бесчеловечный путь "изменений" мира по Марксу…
Идеи прошлого предстают нашему современнику в упрощённом, порой обезображенном виде — зато с несравненной наглядностью. То, за что прежде приходилось расплачиваться напряжением мысли, — ныне требуют в уплату человеческих жизней…
Тем ответственней — и тем жизненней сегодня должен звучать голос мыслителя. Как и прозвучал несколько десятилетий назад вопрос Шестова. "Разве живой, свободный человек может "принять", разве он может присутствовать при том, как позорят его дочерей, убивают сыновей, разрушают родину?""
("Вера, борьба и соблазн Льва Шестова").
Кажется, теперь понятно, чем обеспечивался тот характерный сплав традиционализма и отталкивания от советского мира, который создавал эстетику поэзии авторов "Московского времени"…
Поэзия являет собой полупрозрачную трепещущую голограмму идеологий и мифологий своего времени. Хорошая поэзия перерастает собственную идеологическую (и мифологическую) основу. В самом деле, кому теперь интересно, был ли Данте Алигьери гвельфом или гибеллином (и в чём вообще была суть войны между гвельфами и гибеллинами)? А "Божественная комедия" осталась на века. Это правда. Как и то, что "Божественной комедии" не было бы, если не было бы политической борьбы Данте и его изгнания…
И если поэзия представителей "проекта Вадима Кожинова" (таких, как Николай Рубцов или Юрий Кузнецов) была восстановлением традиционалистской гармонии в пределах советской данности, то поэзия "Московского времени" стала попыткой этой гармонии вопреки советской данности.
Кстати, по большому счёту поражение потерпели оба проекта — и "проект Кожинова", и "проект Сопровского" (назовём его так, несмотря на небезосновательные сомнения в его статусе и природе).
Но о поражении — позже…
Как поэт на фоне товарищей из "Московского времени" Александр Сопровский, пожалуй, почти не выделяется. Многие ритмические и интонационные ходы его лирики чуть позже подхватит и виртуозно разовьёт Сергей Гандлевский — и они станут неотъемлемой частью поэтики Гандлевского (неотразимо воздействуя на представителей младших литературных поколений, таких как Борис Рыжий). Сопровский не был "мастером формы": менее изысканный и точный, чем Гандлевский, менее музыкальный, чем Кенжеев, неизмеримо более традиционный, нежели Цветков, он если чем и обращает на себя внимание, то — сущностными, содержательными чертами своей поэзии: яростным накалом гражданского чувства и какой-то экзистенциальной потрясённостью.
Ты слышал ли песню разграбленных хат -
Отчизны колхозные были -
Про то, как он выехал на Салехард
И малого как хоронили.
Как мёрзлая тундра сомкнулась над ним,
Костры на поминках горели -
И стлался над тундрой отечества дым
По всей ледяной параллели.
……………………………………………………..
Господь, отведи от греха благодать
Под сень виноградного сада.
Сподобь ненавидеть, вели не прощать,
Наставь нас ответить как надо.
("Отара в тумане скользит по холму…", 1980).
Если заглянуть в знаменитую статью Сергея Гандлевского "Разрешение от скорби", представляющую собой редкий пример творческого манифеста этого автора (не склонного к теоретическим декларациям), можно не без удивления обнаружить, что поэзия Сопровского едва ли не исчерпывающе укладывается в образ отвергаемого Гандлевским "высокого штиля". Складывается впечатление, что едкая характеристика "трубадура высокого штиля" специально написана "под Сопровского" (подобно тому как характеристика противоположного типа — "иронического поэта" — специально создана под другого близкого знакомого — "под Д.А. Пригова").
"Разные поэты по-разному реагируют на осквернение тайны своего поколения.
Реакция может быть волевой. Да, мы обмануты, всё ложь, речь разворована, но мы будем расти, встанем на цыпочки и вдохнём чистого воздуха подлинной культуры, отряхнём здешний прах со своих ног и станем свободны, наконец. Авторы, одержимые этим пафосом, пишут стихи, в которых сама лексика, синтаксический строй, интонация — всё плод гордого и заветного желания обрести свободу, найти в себе силы жить, несмотря на позорную тайну, ущерб, незаконнорожденность. Нотки судейско-презрительные наряду с одической плавностью слога естественны в этой поэтике. Торжественность, подчёркнутое и оттого чуть комическое и трогательное чувство собственного достоинства. Намеренной лжи здесь нет, но волевое, ценою напряжения всех сил стремление выпрямиться, встать с четверенек в полный рост неизбежно сковывает пластику движения, лишает поэтическую жестикуляцию естественности".
Евгений Нефёдов ВАШИМИ УСТАМИ
СРАВНИЛ…
"Сколько выпили, чем закусили -
Я не помню. Я был потрясён:
Оказалось, что Имя России -
Сталин, Ленин, Высоцкий — и всё…"
Кирилл ЮСИН
Ох, и дурят нас конкурсы эти!
Захожу с бодуна в Интернет:
Сталин, Ленин блистают в анкете
Да Высоцкий… А Юсина — нет!
Понимаю, желающих много,
Но предвзятости видится крен:
Упомянуты Пушкин и Гоголь,
А фамилия Юсина — хрен!..
Там цари с полководцами в паре,
Рать священников при бороде.
А ещё — Королёв и Гагарин.
Я не спорю. Но Юсин-то — где?
Я спросил у жены своей Нюси:
Мол, скажи без утайки, жена,
Чем же лучше, блин, Ельцин — чем Юсин?!
И ответила мудро она:
Чем он лучше тебя? Вот так номер!
Да хотя бы уж тем, дорогой,
Что он пил себе, пил — да и помер…
Ну, а ты сколько жрёшь — и живой!