Газета День Литературы
День Литературы 143 (7 2008)
(Газета День Литературы — 143)
день литературы
Владимир БОНДАРЕНКО — Виктор ШИРОКОВ ВЕРНОСТЬ ТАЛАНТУ
Владимир Бондаренко. Мы говорим сегодня о верности не только призванию и таланту, но, прежде всего — своему выбору. Бог наделил людей недаром свободой воли, но ведь это ещё и великое испытание. Кстати, твоя последняя книга "Ранние стихи" (М., 2007), в которой собраны стихотворения 1963-1973 годов, несколько удивила; а что нет свежих стихов?
Виктор Широков. Верность выбору, увы, определяется чаще всего только в конце пути, творческого или жизненного. Надеюсь, у меня ещё есть какое-то время, и я собираюсь издать книгу стихотворений уже нового века. Произведений, как говорится, с избытком, но, знаешь, миновал юбилей (пользуясь случаем, хочу поблагодарить за участие в нём, за твоё выступление; твои размышления о книге стихотворений "Иглы мглы" ещё раз убедили меня в правильности пути), книга к серьёзной дате, как водится, запоздала и только сейчас подводит итоги так называемого "пермского" периода. Я ведь 28 лет прожил на Западном Урале, в Перми, там были опубликованы мои первые стихотворения, первые переводы, первые опыты в критике, впрочем, там же вышли моя четвёртая книга стихотворений и, кажется, двенадцатая. Так что от Перми меня отдерёшь только с кровью, я свой родной город, а он ещё и Молотовым назывался, никогда не забывал и всегда ревностно следил за развитием литературного процесса на "малой" родине.
В.Б. Но вот верность своему выбору тебя как-то не сосредоточила на одном жанре, то ты активно переводишь республиканских поэтов бывшего СССР, то в книгах и антологиях обнаруживаются переводы англичан и американцев Оскара Уайльда, Джона Китса, Роберта Бернса, Редьярда Киплинга, Альфреда Хаусмана, Йейтса, Эзры Паунда, Харта Крейна, всех не упомнишь, полунашего Владимира Набокова, наконец, юнцов и мэтров славянской поэзии; пишешь критику и эссе, наконец, пришёл к большой прозе и издал немало рассказов, повестей и романов. Не лучше ли было бы сосредоточенно в тишине оттачивать свои поэтические "иглы"?
В.Ш. Да ведь ещё классик обмолвился: "о чем писать, на то не наша воля", а ещё "я обречён на каторге чувств вертеть жернова поэм". Вообще-то, признаюсь, ещё в юности я хотел и, увы, только мечтал писать прозу. Ну не давалась она мне, и пока что-то не произошло со мной и с отечеством в начале девяностых, было не до прозы. Зато сейчас могу оглядеться: 14 повестей и 4 романа, почти всё издано. Любопытно, что если в поэзии сам себе я представляюсь эдаким лириком-романтиком, то в прозе голос оказался с сильным пародийно-сатирическим акцентом. Что же касается критики, то это обычные "дежурные" отклики, вовсе не претендующие на обобщения, чем, собственно, и занимается настоящая критика. А переводы — просто часть поэтического дыхания, весьма немаловажная и много дающая мне, как поэту, по части обмена "высокими" энергиями.
В.Б. Итак, тебе уже за шестьдесят, ты всем доволен, всего добился и можешь, как говорится, почивать на лаврах?
В.Ш. Да что ты, Володя, перестань издеваться, чем вообще-то гордиться? На "прозёванного гения", увы, не тяну, а то, что за долгие годы кое-то напечатано, так что с того. Извини, я лучше процитирую своё же: "Жил-был я. Меня учили. Драли вкось и поперёк. Тьма потраченных усилий. Очень маленький итог. Что я думаю о Боге? Что я знаю о себе? Впереди конец дороги. Точка ясная в судьбе. Всё, что нажил, всё, что нежил, что любил и что ласкал, всё уйдет… А я — как не жил. Словно жить не начинал". Последние полтора-два десятилетия мною и руководит желание как можно больше сберечь из прочувствованного и пережитого и оставить после себя на память хотя бы двум моим внукам.
В.Б. А помнится ещё, как мечталось, как жилось в Перми, как хотелось в Москву, ведь все мы, провинциалы, совершенно по-чеховски стремимся в столицу? Кажется, тогда ты и литературным профессионалом не был, а занимался, как родители, медициной? Положа руку на сердце, не жалеешь, что не остался врачом?
В.Ш. Умеешь ты, критик, задеть за живое и так спросить, что надо несколько романов написать в ответ на очередной пассаж. Помню, прекрасно помню, как пришёл шестнадцатилетним на первый курс пермского медицинского, как занимался спортом и на длинных дистанциях свободная от бега или ходьбы голова стала вдруг выдавать стихи. А на третьем курсе хотелось бросить учёбу и пойти в литературный, но уже поздно было, надо было заканчивать. Как раз через неделю собираются мои однокурсники в Перми, прошло ведь 40 лет после окончания, страшно подумать, все пенсионеры. И медицину я люблю, была бы возможность в молодые годы издаваться как сейчас за свой счёт, вполне был бы удовлетворён, подкопил бы деньжат и выдавал на-гора книжки сто-двести экземпляров. Но жизнь не имеет вариантов. Получилось так, как получилось. В Москву меня взяли по лимиту, честно-благородно отработал врачом положенные три года, пожил в коммуналке, слава Богу и родителям, переехал в кооператив и сменил скальпель на шариковую ручку и пишмашинку, став сначала старшим редактором отдела в "ЛГ", потом хлебнув "вольных хлебов" завредакцией в издательстве "Книга", как бы аналоге знаменитой в свое время "Academia" и так далее, остановки по расписанию и маршруту.
В.Б. Но как-то же ты учился сочинительствовать, были же у тебя идеалы или просто мечтал укорениться на довольно таки скудных пажитях отечественной словесности?
В.Ш. Было всё, как у всех. Когда начинал в Перми, где каждый год всем миром обсуждалась очередная моя рукопись, и я резонёрствовал, мол, пишу на среднем советском уровне, и надо меня просто издавать, а меня ежегодно укоряли, что не приблизился пока к уровню Лермонтова и Блока. Перепечатывал по сто раз очередные стихи и рассылал их по журналам, получая чаще стереотипные отказы, но иногда, когда попадался талантливый консультант, чаще сам только-только начавший публиковаться, ответ был благожелательным и по существу. Раз выдалась возможность, помяну добрым и благодарственным словом В.Леоновича и К.Левина. С последним у меня была даже чуть ли не двухлетняя переписка. Главной же поддержкой было неукротимое самообразование, в областной и городской библиотеках прочитал-переворочал целые монбланы и эвересты. Давно столько не читаю. Переписывал от руки и перепечатывал на машинке полностью книги "Русская поэзия" Ежова и Шамурина или "Письма о русской поэзии" Н.Гумилева, раннюю и среднюю прозу Пастернака, американский трехтомник О.Мандельштама. Позже уже появилась возможность приобрести подлинные издания и поставить на домашнюю полку. "Благословляю первый шаг и тот надрывный дых, когда нашла моя душа учителей своих". Затем были добрые письма от Е.Винокурова, А.Межирова, П.Антокольского, кому самый нижайший поклон, Т.Глушковой. Визиты к Тарковскому, Самойлову, В.Соколову и Л.Мартынову, хотя никогда не втирушествовал. Вот и сейчас живу довольно одиноко, только посещаю редакции, которые что-то публикуют или заказывают. Главная жизненная задача — издать всю написанную прозу.
В.Б. А ощущаешь ли ты как-то своё поэтическое поколение, вот "шестидесятники" вроде так и ввалились мощной ватагой, а наше поколение как-то подкачало, хоть и стоим давно "на роковой очереди", а до сих пор как-то недопроявлены тенденции и характерные особенности припозднившейся генерации?
В.Ш. Конечно, поколение есть, может быть, не столь яркое и мощное, как предшественники, а чего собственно ожидать — общего сплачивающего испытания не случилось, ярких миражей политики не сотворили, а уж предтечи наши потоптались на душах и судьбах преотменно. Да и критики-одногодки (это и в твой огород камень, Володя) занимались в основном обслуживанием предшественников. Так называемые "обоймы" что в советское время, что сейчас — чаще от лукавого. Читать ведь многим некогда и незачем, надо успевать только свои построения проталкивать, но уж если кто всерьёз прочтёт, то найдёт и поколение, и отдельных покрупневших представителей.
Впрочем, в России много писателей и не надо, на одно столетие вполне хватит пяти-десяти, а у нас каждый год не по одному гению каждая литературная тусовка объявляет, только что-то пройдёт пара-тройка лет и как-то рассасывается явление. Господи, какие только светочи ума блистали в 60-е, 70-е, 80-е, 90-е… Вот уже XXI век свою "десятку" заканчивает, поглядываю я журналы-"толстяки", а там "однаробразно" и "дорогойченко".
Назову недавно ушедшего Толю Кобенкова, в приличного литератора выписался, иногда почитываю своего однокурсника-читинца М.Вишнякова, из моего же семинара вышли М.Синельников (пусть он и недоучился), Т.Реброва, Н.Орлова. А уж самый знаменитый однокурсник, пожалуй, Г.Остер, о чём в институтское время никто и не предполагал.
В.Б. Не пора ли писать мемуары?
В.Ш. Пора-то пора, но пока нас ещё много и у каждого своя версия. Тут погодить надо, мемуары ведь тоже художественные штуковины, для них и вдохновение нужно, и издательский заказ, и определённый навык.
В.Б. А вот такой каверзный вопрос: ты, Виктор, смолоду был почти диссидентом, долгие года под известным всем нам "колпаком", в силу книголюбия и переводческой страсти чуть ли не "западником", как тебя угораздило угодить в так называемые "патриоты", причем не сегодня, когда это уже вроде "прилично", а на заре девяностых, когда, я знаю, твои друзья-либералы это весьма не приветствовали?
В.Ш. Знаешь, Володя, Фолкнер обмолвился как-то, что писатель должен быть скребущей песчинкой в государственном аппарате, то есть должен быть помехой всему рутинному и дурному. Поэтому-то я не совершил ни служебной карьеры, ни другой. Моя жена нередко упрекала меня, что не могу жить по Карнеги, на что ответствовал, мол, это был бы уже не я, а кто-то совершенно другой. Родину я всегда любил и люблю, как это не банально. А правда — она всегда здесь, на Родине. Где родился, там и пригодился. Был бы у меня другой анкетный "пункт", был бы и другой пунктик, стал бы "гражданином мира". А так, действительно, не раз твердил С.Чупринин, которому и я чем-то помог в 80-е, — брось печататься у Бондаренко. Вот не бросил, хотя "Знамя", которое когда-то приязнью Н.Ивановой меня чуть ли не десятилетие подряд печатало как поэта и даже зазвало на завотдельство поэзии, давно не печатает ни строки, а критику для них, пописав, сам отложил, хотя по этой части к ним никаких претензий. Всегда печатали, что предлагал и без правки.
В.Б. Благостная у нас сегодня беседа, не находишь. Может на что-то и пожалуешься?
В.Ш. Да ведь в каждой избушке свои погремушки. Основные мои недоброжелатели уже весьма далеко и не в силах сотворить пакость, изменилось и само время, и отношение к литературе. Ушли из литературы жаждавшие "срубить по лёгкому", многие мои знакомцы вопрошают, мол, зачем пишешь, ведь за это уже не платят, а я ответствую, что всегда писал только для самовыражения. Вот и Пушкин говаривал: "Пишу для себя, печатаю для денег", у нас сейчас пока вторая половина фразы не в ходу, но может ещё всё повернётся в лучшую сторону. Вот уже и Путин не так так давно заявил о госзаказе, потом о наполнении библиотек. Будем надеяться на лучшее. Пока же очень надеюсь, Володя, что ты сохранишь свой "День литературы" и мы ещё не раз обнародуем там что-то эпохальное, я имею в виду, в первую очередь, переводы.
И позволь мне добавить для увеселения читающей публики относительно недавнее свое "Интервью ауто-да-фе".
ИНТЕРВЬЮ АУТО-ДА-ФЕ
Расскажите о себе?
Почти всё рассказал в своих (частично ненапечатанных) книгах. А о чём умолчал, не признаюсь и под пытками.
Оцените ваше место внутри конкретного литературного процесса?
Понятие литературного процесса в нашей стране весьма условно. Существуют крайне немногочисленные и весьма ограниченные тусовки. Очевидно, к какой-то из них я и принадлежу. Впрочем, скорее всего не принадлежу ни к одной. Я — сам по себе. Литературный одиночка. Волк, не принадлежащий ни к одной из стай. Для меня настоящие коллеги и заединщики — писатели различных эпох, давно скончавшиеся физически и суперживые духовно. Я постоянно поддерживаю с ними, самыми разлюбимыми, молчаливый диалог, может быть, триалог, полилог, внешне выглядящий, скорее всего, монологом. Отсюда частые эскапады и в стихах и в прозе от первого лица.
Что ещё. Может быть, я — последний футурист. Первоклассный поэт-романтик, провиденциальный прозаик-постмодернист, вполне классический переводчик, второразрядный критик и неплохой эссеист.
Вклад в развитие жанра?
В поэзии вновь (после Е.Венского, Л.Мартынова и С.Кирсанова) ввёл в обыкновение стихопрозу, т.е. стихотворение, расположенное не "столбиком", а как проза "в строчку", ниточкой огромного клубка. Чаще я применял такое графическое "остранение" не только для щекотания "замыленного" читательского глаза, но и для экономии места: длинное стихотворение, к тому же с определённым сюжетом, всегда тяготеет к прозе. А прозаизация стиха одна из забот любого поэта новой формации, способ выделиться и преодолеть интонационную зависимость предшественников.
В прозе же я, на собственный взгляд, может быть, и неверный — единственный в отечественной литературе доподлинный (а не наносный) постмодернист (без обязательного знака плюс-минус). Всё-таки прочитал немало, память хорошая и трудолюбие присутствует.
Для вас творчество — воспроизведение реальности, жизнь или игра?
И то, и другое. Жизнь-игра.
Человек, играющий или же выигравшийся в какую-нибудь из ролей. То ли пассажира метро, то ли сочинителя историй и монологов.
Мой третий роман "Случайное обнажение, или Торс в жёлтой рубашке" сейчас почти полностью распечатан в периодике отдельными новеллами и журнальным вариантом в четвёртом номере "Невы" за 2004 год. Там каждую новеллу завершают стихопрозаические монологи.
Кого предпочитаете, кошек или собак?
Скорее собак. Но в семье всегда жили и те, и другие.
Кошки умнее. Больше и лучше понимают человеческую речь. Кот-приёмыш Мурзик различал смысл примерно 30-40 слов. Собаки тупее, но преданнее.
И дочь унаследовала эту же родовую форму симбиоза.
Кто вам ближе: писатели-временщики или писатели-пространщики?
Забавный вопрос. Время и пространство — мои излюбленные сферы. Недаром самый первый мой роман (до сих пор, увы, так и неизданный) называется "В другое время в другом месте". Там я увлёкся центонной словописью, встроив в современный плутовской роман о писателе Гордине цепь пародийных новелл на любимейшие книги Ха-Ха века (от Селина до Сартра), бурлескные графически и словотворчески.
Что заставляет вас выбирать тот или иной сюжет?
Интуиция или же сигнал из ноосферы.
Каков ваш предполагаемый читатель?
Чаще женщины от 16 до 36 и далее — до 90, возможно антибрутальные мужчины после 45. Два уровня: банальный, воспринимающий внешнюю остросюжетную канву, и интеллектуальный, вгрызающийся вглубь весьма сложного текста. Ведь мои произведения — густая смесь сиюминутных и вечных вожделений многолетнего усердного читателя.
Будущее ваших книг через 50, 100, 200 лет?
Встану в ряд классиков, равняясь на Лермонтова, Тютчева и Набокова.
Словарь, язык произведений, как он возникает, вырабатывается?
Долгий вопрос и долгий ответ. Нарабатывал всей жизнью и до сих пор нарабатываю. Учусь — у чувств, у народа, у улицы. У любимых писателей-классиков.
Вы одиноки? Семья мешает, помогает?
Женат почти 40 лет. Семья и помогает, и тяготит, но как мои герои Кроликов и Калькевич, увы, был робок и нерешителен по части жизненных перемен.
Плыл по течению и одновременно стоял на якоре, т. е. плавал вокруг да около наречённой и благоверной.
Много ли вариантов? Уничтожаете ли их?
Стихи пишу почти набело. Первый роман написал за 10 дней и 9 раз переписывал. Увы, не страдаю манией величия. Черновики не храню и чуть перебелю — выбрасываю. Будущим исследователям облегчаю и/или затрудняю работу.
Ваш роман — насколько это жизнеописание, исторические исследования?
Не мне судить. Иногда и то и другое. Иногда ни то ни другое.
Кто на вас повлиял, на манеру письма?
Наверное, почти все предшественники и многие современники.
Особенно — Пастернак, Блок, Есенин, Слуцкий (в поэзии); Лермонтов, Набоков (в прозе).
Не хотелось ли переписать по-новому прежние книги?
Ленив. Стихотворения пишу сразу и набело, лишь изредка подчищая; первый роман переписывал (вставную половину) то ли 9, то ли 10 раз (самообещая 12), но там замысел ветвился и усложнялся. А новеллы и повести — от дня до недели, порой увлекаясь "автоматическим письмом".
Эдакий приёмник, транслирующий космические радиопередачи.
Употребляете ли допинг?
Если для вдохновения — никогда. Всегда работал стрезва, и только крайне редко переводил, находясь под парами алкоголя. Не курю, и наркотиков даже не пробовал.
Что такое христианство (религия) для вас?
Завещанное и привитое бабушкой уважение. Поиск слепой веры, даже если абсурдно. Атеистическое воспитание в детстве и юности, медицинское образование мешают полностью обрести такую веру.
Предпочтительнее город или деревня?
А что — у меня был или есть выбор? Почти постоянно (был вынужденный творческий перерыв с конца 1981 по осень 1984) служил, то врачом, то редактором, писал обыкновенно после работы поздними вечерами, изредка прихватывая ночи. То есть — в городе.
Пища — простая, грубая или изысканная?
Любая. Непривередлив.
Любите ли грубую физическую работу?
Очень. Врабатываюсь в любое поручение, и почти сразу же получаю удовольствие. Но первое движение, первая реакция — отрицательные. Нет — главное мое и первое слово. Овен, что хотите.
Писание книг — труд или игра?
Вся жизнь — игра. Никогда не знал мук слова. Впрочем, писал и пишу не ежедневно, допуская многодневные и многомесячные перерывы. Считаю, что пишу только по вдохновению. За исключением критики и переводов (особенно по подстрочникам), токмо ради пропитания и эфемерной известности.
Наличествует ли сострадание героям или же радость?
Чаще пишу собой о себе, естественно, сострадая главному герою, alter ego. А радость — моё естественное чувство. Писали же критики о Широкове-раблезианце, и это чистая правда.
Кто диктует вам книги?
Интуиция или же сигнал из ноосферы. Наличествуют там души классиков и, уверен, забавляются, посылая творческие крошки бедному и убогому. Своему незаконнорожденному наследнику, то бишь мне, напористо-хитроумному.
Валентин РАСПУТИН ГОЛОС ВЕЗДЕСУЩИЙ
Который год Александр Бобров — писатель и тележурналист — ведёт под рубрикой "Мой месяцеслов" в газете "Советская Россия" свой календарь наиболее значительных общественных, культурных и политических событий, и мы уже привыкли к нему, ждём его, располагаемся перед чтением поудобней, предвкушаем удовольствие от острого, порой язвительного и всегда наблюдательного вездесущего голоса. Александр Бобров — поэт, и о чём бы он ни писал, какую бы мерзость текущей российской "демократии" ни выставлял на всеобщее обозрение, какому бы празднику ни радовался — всё у него имеет поэтический канон, во всём слышится поэтический размер.
И вся отечественная поэзия — и не только поэзия — в помощь ему для уяснения предмета новой жизни и новой культуры, обрушившейся на Россию. Тут и Пушкин, и Тютчев, и Блок, и Есенин, и славянофилы, и Достоевский, и историки, и полководцы, и древние. И всегда — к месту, всегда в поддержку.
Но эрудиция автора, разумеется, не только в цитировании, но прежде всего в точных и остроумных суждениях, одетых в пронзительную простоту, по поводу общественных и духовных завихрений, которыми так богата наша действительность.
Никто из противоположного лагеря (я имею в виду противоположение главным образом духовное) не мог быть способен на этот жанр, удачно найденный и много говорящий, потому что для владения им требуется, помимо таланта, ещё и правота.
"Нет лучше русской истории", — писал Пушкин Чаадаеву. Право, не скажешь, входит ли новейшая наша история в это "нет лучше". Несмотря на всё неприятие происходящего в стране последние пятнадцать лет, может быть, и входит. Если удастся России стряхнуть с себя чужебесие и остановить развал, вновь стать собою, если крайнее напряжение нашего духа не даст обрыва, мы могли бы в очередной раз гордиться своей способностью, запустив дело спасения до последнего предела, тем не менее подняться и выпрямиться. Тогда бы это и было продолжением "нет лучше". И тогда "Месяцеслов", эта своеобразная летопись одного из самых опасных и интересных периодов смуты, мог бы явиться бесценным документом этого выпрямления.
Но, полагаю, задачи у него скромнее, и пишется он не для историков. Пишется он — для нас. "Прейдёт лик мира сего", — сказано в Евангелии. Чтобы в будущем "лике" были мы не старческой морщиной, а полновесной чертой, и требуются нам эти постоянные собеседования. Уж чего нет и быть не может в "Месяцеслове" от Александра Боброва — ни в одной букве ни слабости, ни уныния.
Михаил ВИШНЯКОВ
5 июля умер замечательный русский поэт Михаил Евсеевич Вишняков.
Творчество его было отмечено различными премиями, он был Почетным гражданином Читы, но главное — он всегда был поэтом.
"Михаил Вишняков, мой земляк-сибиряк, — поэт богатого и открытого дара, притом общительного, свойского, дружеского. Он с редкой любовью пишет о тайге, о человеке, о прошлом и настоящем — обо всём, что есть в мире родного, — писал в предисловии к его двухтомнику Валентин Распутин. — И стих его говорливый, чистый, музыкальный — как таёжный ручей в заповедном месте. И когда читаешь его — полное впечатление, что это самосказанное, свободно льющееся слово, которое не приходится ни искать, ни гранить".
Михаил Вишняков прожил яркую жизнь, и мы уверены, что имя его останется в русской литературе, потому что мало кто говорил так же талантливо и значимо о России, о русской судьбе, как Михаил Евсеевич Вишняков.
В.Б. Балдоржиев, В.Г. Бондаренко, Г.Р. Граубин, Н.М. Коняев, Н.В. Переяслов, Е.В. Стефанович, Б.А. Орлов, Б.И. Кузник, Т.П. Батурина.
***
В эту ночь я уснул где-то в тёмной степи,
на заброшенном конном заводе.
(Шла метель.
Я костёр запалил из обломков саней.)
И приснились мне кони,
и резали руки поводья,
было больно держать мне
летящих над миром коней.
Оглянусь — ни луны, ни звезды верстовой,
только гривы,
словно метеориты,
летят и горят в небесах.
Я не мог бить коней,
как табунщики -
вдумчиво, трудолюбиво
бьют по спинам, по тёплым губам,
да по звёздочкам карим в глазах.
И не мог удержать их — весна ветровая
растрепала пространство,
и гнула барханы в дугу.
И всё гнался за нами,
и жалобно ржал, отставая,
жеребенок,
похожий на яркий багульник в снегу.
Жизнь, как степь.
В ней метельного, грубого вдоволь.
Торопись — не отстать,
не доверься разнеженным снам.
Вечно гонит судьба,
как того жеребёнка гнедого,
поколенье моё
по российским крутым временам…
***
Я родился для песен
в непесенный полдень России.
Тяжело дозревали
намокшие в ливень хлеба.
И крестьянские вдовы
в несжатых полях голосили
и ссыпали зерно
в непроветренные погреба.
Над большими дорогами
шли косяки перелётных.
Возвращались солдаты в шинелях,
как небо, седых.
Их встречали в полях.
Обступали устало и плотно.
И так долго глядели,
так жадно глядели на них.
Эта послевоенная осень.
Как нивы сырые,
с молоком материнским
впитал непонятливый я
боль несжатых хлебов
и протяжные всхлипы России с её грозной судьбой,
с драматизмом её бытия.
Геннадий ФРОЛОВ «НО ПЬЕСЕ НЕ ВИДНО КОНЦА»
***
Се вид жизни скоротечной!
Сколь надежда нам ни льсти,
Все потонем и бездне вечной,
Дружба и любовь, прости.
Державин
Се вид жизни скоротечной.
(Понимаешь? — понимай!)
Мне бы домик с русской печью
Да аржаный каравай.
Да стакан чайку покрепче,
Да твои послушать речи,
Да под вечер в тишине
Для забавы, для веселья
Скромно справить новоселье
И довольным быть вполне.
Но, увы! Судьба иная
Нам с рождения дана.
(Принимаешь? — принимаю!)
Не изменится она.
И не волен я, не волен
Умереть в широком поле,
И свободу обрести.
И напрасно мысль лелею:
Ничего я не сумею,
Сколь надежда мне ни льсти.
Всё потонет в бездне вечной.
Но пока ещё живой,
И иду к тебе навстречу,
И киваю головой.
Но пока утешь кручину;
От причины до причины
Нам с тобой ещё брести,
Нам ещё идти дорогой,
Чтоб промолвить у порога:
Дружба и любовь, прости.
СЕСТРЕ
Здесь небо синее, чем море,
И море синее небес.
А это и счастье, и горе.
И ты ожидаешь чудес.
И ты наглядеться не можешь
На этот бескрайний простор,
Где волны весёлые гложут
Подножья зелёные гор.
Следи же, как падает чайка,
И слушай, как ветер поёт,
Пока ещё не замечая,
Что время уходит твоё,
Что скоро наступит ненастье
И зимние близятся дни,
Что это минутное счастье.
И долгая жизнь впереди!..
На распутье
У дороги
истёртый сапог из сафьяна,
Истлевающий череп коня.
И угрюмо торчит
из седого бурьяна
Белый камень -
на камне змея.
Но лишь стоит проезжему
здесь появиться,
Торопливой угрозы полна,
Исчезает с шипеньем она,
И дрожащее жало двоится.
И читают,
читают в раздумии люди:
Коль направо -
коня потерять,
Коль налево -
костей не собрать,
Ну, а прямо -
неясно, что будет!
И подолгу стоят,
опустивши главу.
И молчат,
и не видят, не слышат,
Как змея, подползая,
всё ближе колышет
Опалённую зноем траву…
ДОМ
Опять мне снится по ночам
Дорога через сад.
Деревья старые скрипят
И сучьями стучат.
Опять я вижу по ночам
Пустой угрюмый дом.
Вороны грузные кричат,
Сбивая снег крылом.
Над крытым входом петухи,
На крыше флюгера,
А из сугробов лопухи
Подняли веера.
На заметённое крыльцо
Я подымусь теперь.
Берусь за ржавое кольцо
И открываю дверь.
Давно здесь, видно, не живут,
Повсюду сор и гниль.
В слепые окна ветви бьют,
И оседает пыль.
Везде обрывки от бумаг
И битое стекло,
Как будто
всё разрушил враг, -
Но в зал войду — светло!
И ёлка — снежная ещё! -
В гирляндах и звездах,
И пол прозрачный навощён,
И длинный стол в свечах,
И тихо музыка поёт,
И стулья вкруг, и свет,
Как бы справляют Новый год,
А приглашённых нет.
И в забытьи я подхожу -
И пью стакан вина.
И вдруг бледнею и дрожу -
Колеблется стена.
И со стены из янтаря,
И муча, и маня,
Глаза огромные, горя,
Вперяются в меня.
В венце терновом и цветах
Цветёт одно лицо!
И не стакан в моих руках,
А тонкое кольцо.
И понимаю в страхе я
Больною головой,
Что этот дом — душа твоя,
Измученная мной.
И просыпаюсь, и молюсь
Неведомо о чём.
И плеч белеющих боюсь
Дотронуться плечом.
КОНИ
Снятся кони… В жизни, право,
Не видал таких коней!
Как танцует этот справа
Грациозно и лукаво,
Как ступает величаво,
Бьёт копытом всё сильней!
Как за ним идут другие -
Золотые, вороные -
По некошеной траве
Головою к голове.
Это кони!.. Это птицы!..
Бабки сухи, стать ясна.
У последней кобылицы
В гриве прячется весна.
Как она проходит важно,
Снега белого белей,
Выдыхая ветер влажно
Из трепещущих ноздрей.
Словно бы прекрасно знает
Прелесть дивную свою,
Словно ясно понимает,
Что я тихо говорю.
Пуще смерти и неволи,
Как захочется на миг
Оседлать её и полем
Мчаться к лесу напрямик.
Не догонят, не догонят
Ни обида, ни печаль.
Словно жизнь, промчатся кони,
Отстучат копыта вдаль, -
Словно жизнь, промчатся кони -
Ни себя, ни их не жаль!
Где вы? Где вы, вороные,
Золотые, молодые,
Чтоб стелились по траве
Головою к голове?
Кони скачут, кони скачут
Средь неведомых лугов!
Где же ты, моя удача?
Где же ты, моя любовь?
Словно эта кобылица,
Всё исчезло без следа,
Унеслось, не возвратится, -
Только снится иногда!
Дней летящая полова.
Угли прежнего огня…
И зрачок её лиловый,
Чуть косящий на меня!..
***
Этот мир в его основе,
Где с тобой нам вышло жить,
Никогда мне, право слово,
Не хотелось изменить.
Как бы ни было нам горько,
Сердцем верил горячо,
Что и тьма темна постольку,
Есть поскольку свет ещё;
Что мучительное горе -
Тоже счастье — и одной
Их несёт на берег море
Набегающей волной.
Их слиянье нераздельно -
Так зачем же ты опять
И напрасно, и бесцельно
Их пытаешься разъять?
Неотъемлем смех от стона,
И прекрасен без прикрас
Мир, где слёзы Антигоны -
Слёзы радости для нас;
Где не знаем мы, страдая,
О страданиях своих,
Что, быть может, жизнь иная
Обретёт опору в них.
***
Дай мне гнева и любви…
Я всё просил то гнева, то любви,
Я всё молил о помощи Господней.
Дабы мой мир, родившийся в крови,
Когда-нибудь омыл её с ладоней.
И в липких находясь его руках,
Такой же, как и он, пустой и грешный,
Свой ужас заклинал я впопыхах
И страхи заговаривал поспешно.
Я говорил: как ни печально жить,
Но и во тьме есть проблески сиянья,
Что, может быть, смогу я искупить
Грех соучастья болью состраданья;
Я говорил о листьях и траве,
О красоте редеющего сада.
О птичьих стаях в мокрой синеве, -
Но здесь об этом повторять не надо…
***
Где в жизнь прорастает искусства
Жестокий и радостный сад,
Нас губит двусмысленность чувства,
Двоякость, двуликость, разлад.
Мир ясен, покуда не назван,
Но, скрывшись за словом моим,
Он форму срывает — и разом
Становится неуловим.
Напрасно, напрасно, напрасно
К нему имена мы опять,
Как ключ, подбираем — опасно
В неведомое проникать.
Вдруг там, за последнею дверью,
Что свет разделяет и тьму,
Таятся такие потери,
Которых не вынесть уму?
В ХРАМЕ
Купола ободраны на крыши
Полувека более назад.
И пылает огненный и рыжий
Меж стропил синеющих закат.
Но внутри, где пасмурно и тихо,
В ясном блеске острого луча
Все видны рука Его и Книга
На покрытых гарью кирпичах.
***
В колею струящийся песок -
Радости, разлуки и печали…
Слава богу, путь был так далёк,
Что в конце забыли о начале.
И когда опять пришли туда,
В те края, откуда убегали,
Так смотрели, словно никогда
И нигде их раньше не видали.
***
То страсть сумасбродного лета,
То осени щедрой пиры, -
Смотри же на зрелище это,
Ты лучше не видел игры.
Восторженно, жадно, устало
Смотри, не склоняя лица.
Пусть зритель уходит из зала,
Но пьесе не видно конца!
Евгений ЮШИН КУЛЬТУРА И БЕСКУЛЬТУРЬЕ (Беседа с главным редактором журнала "Молодая гвардия" поэтом Евгением ЮШИНЫМ)
Марина Переяслова.
В первую очередь, вы — поэт, а с поэтом, естественно, хочется поговорить не о чём-нибудь, а именно о поэзии. Особенно в наши непоэтические дни, когда из жизни вытесняется всё, что не имеет отношения к добыванию денег и других материальных благ. Евгений Юрьевич, какое время вам видится наиболее "оранжерейным" для существования феномена поэзии в обозримом настоящем и не очень ещё далёком прошлом?
Евгений Юшин.
Поэтический бум 60-х годов открыл целую плеяду прекраснейших поэтов. И появились произведения, радующие сердца и по сей день. Но читательский интерес пробудился не сам по себе, была мощнейшая пропаганда поэзии со стороны государства, а творения, рождённые любовью к человеку, к России, укрепляли в людях и патриотизм, и моральные ценности, и нравственные устои. Все это знают, но не все осмысливают. Что же пропагандируют СМИ сегодня? Литературу, поэзию? Нет. Жестокость, насилие, кровь, разврат. Когда воспитанное на этом поколение обретёт свою зрелость, каким оно будет?
М.П.
Сегодня часто приходится слышать, что поэзия в XXI веке умерла, и, если в те же 60-е годы очень многие читатели могли практически мгновенно назвать двадцатку лучших современных поэтов, то сейчас граждане России назовут навскидку от силы одного-двух авторов. Или скажут, что сейчас вообще не стало настоящих поэтов. Отчего это происходит?
Е.Ю.
Из-за полного отсутствия пропаганды создаётся впечатление, что современной поэзии почти не существует. Писатели, рождённые в 50-х годах, хотя и были востребованы до перестройки, но в 70-80 годы ещё не обрели творческой силы. Теперь, когда они вошли в пору зрелости, когда талант многих окреп и развился, их перестали пропагандировать. А ведь какие замечательные поэты явились читающей России в этом поколении! Николай Дмитриев, Михаил Вишняков, Владислав Артёмов, Евгений Семичев…
М.П.
Я тоже могу добавить в этот ряд несколько заслуживающих внимания имён. Это такие поэты как Евгений Чепурных, Михаил Анищенко, Дмитрий Кузнецов, Владимир Шемшученко, Андрей Расторгуев, Валерий Латынин, Геннадий Фролов, о. Леонид Сафронов, о. Владимир Гофман и многие, многие другие. Всё это — люди, пришедшие в поэзию со своим новым, ни у кого не заимствованным словом, и мне очень жаль, что сегодняшняя Россия живёт, почти не обогащая свою душу их прекрасными стихами. Ведь мы бы могли быть в духовном смысле намного богаче, если бы вернули поэзии хотя бы ту роль, которую она играла в жизни общества в 1960-1970-е годы…
Е.Ю.
Без государственной поддержки писателей, издания лучших книг большими тиражами, выступлений мастеров слова по телевидению нечего и думать о культуре и духовности нового поколения. Кстати, среди молодежи уже никто не смотрит на литературу как на возможную профессию, никто не готов к самоотверженному труду на поэтической ниве. Да, пишут многие, но пишут на любительском, дилетантском уровне! За свой счёт издают книги и мнят себя писателями. Литература не кормит. И потому молодые люди выбирают себе денежные профессии.
Но как жить сегодня настоящим писателям, тем, кому сейчас к пятидесяти? До пенсии далеко, кроме писательского труда ничего делать не умеют, государство их не поддерживает, гранты дают единицам, а жить как-то надо. Вот и идут охранять автостоянки или работать дворниками. Глупо, расточительно так относиться к талантам, но нынешнее государство поступает именно так. Чиновники окружили себя двумя десятками попсовых актёров и певцов, им-то они как раз и помогают — вот и процветает сегодня "зайка моя" вместо настоящей поэзии.
Все эти эстрадные песенки, лишённые мелодий и мало-мальски разумного содержания, пишутся, в основном, самими же исполнителями, не имеющими подчас ни достойного образования, ни элементарной культуры. А есть ещё так называемый шансон, где всё поётся на одну мелодию в три аккорда и на такие же примитивные слова, годные лишь для подворотни. И всё это крутят и крутят наши радиостанции.
М.П.
И это при том, что у нас была лучшая в мире песенно-поэтическая школа! Ведь лучшие советские песни были написаны не просто на чьи-то "тексты", а на стихи наших настоящих поэтов — Николая Рубцова, Николая Доризо, Роберта Рождественского, Евгения Евтушенко, Риммы Казаковой и многих других их коллег по поэтическому цеху. Была здоровая цензура, которая (и сегодня это признают даже её вчерашние противники!) не столько мешала, сколько всё-таки помогала развитию искусства, сохраняя его от проникновения в него грязи и пошлости. Да и сам процесс преодоления этой цензуры тоже отчасти помогал поэтам оттачивать своё мастерство — они учились выражать свои мысли иносказательно или маскировать их под фольклорные мотивы, и таким образом проводить их через цензурные рифы. А вот сегодняшнюю "рыночную цензуру" уже никакими трюками и фокусами не обманешь. Ей нужно только платить.
Е.Ю.
Увы, это так. Один мой знакомый композитор рассказывал мне, что не может устроить свою песню на радио лишь потому, что за её трансляцию с него запросили весьма кругленькую сумму. Вот и получается, что, если у тебя есть деньги или состоятельные спонсоры, то выкладывай доллары и пой на всю страну, что тебе вздумается. Хоть сплошную матерщину.
До тех пор, пока культура у нас подменяется масскультурой (а, проще говоря, бескультурьем), общество не получит ни новых пушкиных, ни новых есениных. Да оно, честно говоря, и не сможет оценить появление талантливого творения. Представьте себе на минуту, что Пушкин не писал романа "Евгений Онегин". И вот это произведение родилось сегодня, в наши дни, и его даже опубликовали в каком-нибудь журнале. Заметило бы наше общество сегодня это гениальное произведение? Получил бы автор от государства грант, премию, чтобы достойно жить и творить дальше? Я в этом очень сомневаюсь.
М.П.
И это при том, что люди всех возрастов, в том числе и молодёжь, не перестали писать стихи, повести, романы. Просто творчество, которое могло бы стать главным делом их жизни, для многих обессмысливается из-за невозможности состояться как профессионал, ведь Союз писателей сегодня приравнен в нашем государстве к любой другой общественной организации, вплоть до Общества любителей пива. Отсюда и отсутствие ответственности за создаваемые произведения. Ведь все они пишутся теперь как бы исключительно для себя, ради "прикола", как говорит молодёжь. Включай компьютер и вывешивай в Интернете всё, что написала рука, даже не перечитывая…
Е.Ю.
Безответственность — это подлинный бич нашего времени. Даже талантливые писатели подчас пишут о вещах, к которым и прикасаться совестно: я имею в виду смакование всей той грязи, которая окружает нас в постсоветской действительности. Оправдываясь якобы правдой жизни, иной творец смакует пошлые сцены, сорит ненормативной лексикой, а героем своего произведения выводит натурального психа, выдавая его за яркую индивидуальность и сложную натуру. Ну и какая же за этим правда жизни? Замечательный прозаик Сергей Щербаков очень верно сказал об ответственности писателя перед читателем: "Настоящий писатель — пчела. Он рассказывает, как летит от цветка к цветку, какую видит в пути красоту, как собирает сладкий нектар. А писатель безответственный — муха. И, соответственно, говорит нам в своих произведениях, как он летал по помойке, видел там кучи бытового мусора, пищевые отходы, дохлую кошку…" Тоже, вроде бы, правда жизни, но такая ли правда напитывает душу читателя светом?
Кстати, у Сергея Щербакова вышла недавно замечательная, светлая, умная и добрая книга "Ближние". Издана мизерным тиражом. Кто её видел? Почти никто. А именно такую книгу как раз и следует сегодня читать в школах и вузах. Кто-нибудь обратил в министерстве образования на неё внимание? Равнодушие — путь к духовному вырождению.
Зато настроены на воспитание в человеке неуравновешенности множественные импортные мультфильмы. В них постоянно кто-то кого-то пугает, дико кричит. Естественно, насмотревшись подобных мультяшек, дети становятся нервозными. Здесь очевидна безответственность тех, кто закупает сей импортный товар.
М.П.
Какие пути вы видите для изменения ситуации к лучшему? И возможны ли они при сегодняшней власти и идеологии? Ведь это только кажется, что с отменой руководящей роли КПСС мы отменили в стране также и всякую идеологию, а на деле она существует, и именно в отношении к культуре как раз себя и проявляет…
Е.Ю.
Если России нужен культурный, образованный человек, знающий родную историю, ценящий слово, понимающий природу, любящий близких, ценящий дружбу, почитающий предков и своё Отечество, то необходимо в корне, на государственном, подчеркиваю, на государственном уровне, изменить отношение к лучшим произведениям современной литературы, обеспечить им самую широкую пропаганду. Если же нам нужно не помнящее родства, равнодушное к людским чаяниям и судьбе России человекообразное существо, то всё сегодня делается правильно. Да вот только смотреть на такую "правильность" всё больней и больней.
М.П.
Думаю, что, когда, наконец, будет принят многострадальный Закон о творческих союзах, то многое в положении современных писателей должно измениться в лучшую сторону кардинальным образом. Вот только будет ли он когда-нибудь принят, как вы считаете?
Е.Ю.
Конечно, то, о чём я говорю, относится не только к писателям, но и ко всем людям искусства. Давно говорят о Законе для творческих союзов, но Закон этот никак не прорастает. Да и мало, наверное, сегодня только одного этого закона. Если всерьёз думать о будущем, то нужен ещё один национальный проект, посвящённый непосредственно литературе и искусству. Рынок рынком, но для того, чтобы воспитать достойного человека, деньги надо вкладывать именно в культуру, не говоря о том, что это не приносит отдачи, ибо новое поколение своими делами окупит это вложение с лихвой. Это, судя по их высказываниям в прессе, знают и понимают сегодня многие высокие чиновники. Но что сделано ими в пользу России? А ничего… Опять же, безответственно ссылаясь на нехватку денег, государственные мужи лукавят. Здесь достаточно создать всего одно крупное государственное издательство и наладить пропаганду и распространение больших тиражей печатной продукции. Не такие уж большие деньги нужны для этого, да и стоит ли говорить о деньгах, когда речь идёт о будущем России?
Лукавство чиновников просматривается и во многих других сферах. Вот, скажем, недавно упразднённое Федеральное агентство по печати и массовым коммуникациям Министерства культуры в течение нескольких лет оказывало постоянную финансовую поддержку ряду журналов. Но в списках поддержанных этим агентством изданий вы не найдёте старейшего в России журнала "Молодая гвардия", хотя редакция неоднократно обращалась в агентство за помощью. Не увидите вы в этих списках и ряда других значительных изданий патриотической направленности. Что это? "Забывчивость"? Или откровенная дискриминация? Стремление помогать только "своему кругу" и отказывать тем изданиям, которые справедливо критикуют современное положение дел? Вот это и называется "демократией" в действии?
М.П.
Я преклоняюсь перед вашими самоотверженностью и упорством, с которыми вы буквально вытаскиваете на себе каждый очередной номер журнала "Молодая гвардия" без какой бы то ни было финансовой поддержки. Хотя, казалось бы, оказание помощи флагманам литературного процесса как раз и должно было бы быть первостепенной задачей государства — ведь они существуют ещё с советских времён, это уже не просто традиция, но и история! Тем более что "Молодая гвардия" всегда славилась тем, что открывала — да и продолжает открывать читателям сегодня! — новые писательские имена…
Е.Ю.
Увы, нынешние чиновники смогли усвоить только очень скромный ряд писательских имён из числа нескольких беллетристов (в том числе и действительно заслуживающих внимания) и никак не желают его расширить, совершенно не зная ни современной поэзии, ни настоящей глубокой прозы, ни серьёзной критики, а знакомясь лишь со скандальными произведениями одиозных авторов.
Ещё хлеще обстоят дела на телевидении. Канал "Культура" знает лишь Бродского, Высоцкого да Окуджаву. Очень жаль, что руководство этого канала не знакомо с творчеством Павла Васильева, Алексея Фатьянова, Бориса Корнилова, Николая Рубцова, Юрия Кузнецова, Валентина Устинова, Владимира Фирсова, Станислава Куняева, Виктора Дронникова и многих-многих других. Я уж не говорю о том, что давно пора обратить внимание на более молодое поколение поэтов, на тех, кому сейчас по 40-50 лет? Это — потерянное, но очень достойное поколение. И что самое страшное, оно может стать последним поэтическим поколением России, потому что на смену им придут одни только коммерсанты от литературы.
М.П.
Давайте на минуту представим, что все телеканалы вставили в сетку своих передач литературные программы. Какими они должны быть, чтобы завоёвать зрительскую аудиторию, оторвав народ от бессмысленных в своём большинстве и духовно пустых телесериалов?
Е.Ю.
Представить такое сегодня, когда федеральные чиновники от образования исключили литературу из списка обязательных предметов, просто невозможно, можно лишь по-маниловски помечтать об этом. Хотя — почему бы и нет? Давайте пофантазируем на эту тему… Представим себе: на первом канале в режиме реального времени идёт поэтический турнир на звание "Короля поэзии" с sms-голосованием зрителей; на канале НТВ — "видео-книги", где рядом с рассказом о жизненном пути писателя звучат его произведения; на других каналах — рассказы об истории России, иллюстрируемые фрагментами художественных фильмов по повестям и романам различных, пускай даже не всегда согласных друг с другом, авторов…
Почему бы не провести конкурс песен на стихи поэтов, не на тексты, звучащие ныне, а именно на стихи. И что мешает выделить в день всего-то по 10-15 минут эфирного времени для чтения стихов авторами? Аудитория слушателей сначала будет невелика, но со временем (тяга к поэтическому слову в народе никогда до конца не умирает) несомненно будет увеличиваться. Да много чего ещё можно предложить, да только всё будет бесполезно, пока у нас будет оставаться существующая ныне идеология: поклонение "золотому тельцу" в ущерб вечным духовным ценностям.
М.П.
Как, по-вашему, писатели могут помочь современному кинематографу избавиться от ужастиков, боевиков и порно, переориентировав зрителя на "серьёзное кино"? В чём причина отсутствия спайки писатель — кинорежиссёр?
Е.Ю.
Если современный кинематограф будет у нас развиваться по рыночным законам, то от ужастиков, боевиков, порнофильмов и дешёвых пустых комедий уйти удастся не скоро. Так называемая массовая культура уже настолько "опустила" публику, что настоящие художественные творения просто не выдержат конкуренции. И поэтому сегодня настоящее кино, как и настоящая литература, должно быть дотационным.
Что же касается спайки литераторов с деятелями других видов искусств, мне вспоминаются 70-е годы. Тогда время от времени проводили за городом совещания творческой молодёжи, где принимали участие молодые писатели, киношники, художники, музыканты, артисты. Мы знакомились с творчеством друг друга, обретали друзей, рождались совместные проекты. Это действительно было очень полезное дело.
М.П.
Хочу обратиться к вашему собственному поэтическому творчеству. Какое место занимает поэзия в вашей жизни?
Е.Ю.
Через поэзию я познаю себя, других людей, мир. Поэзия для меня — не хобби, не профессия и даже не искусство. Я в ней — живу.
М.П.
Какие поэтические книги вам удалось издать в последние годы? И какие события были связаны с их выходом?
Е.Ю.
К 50-летию (три года назад) в "Академии поэзии" вышла моя книга "За околицей рая". Сейчас готова к изданию новая книга, но когда она будет издана, не знаю. Многие мои друзья издают произведения за свой счёт, а потом раздаривают их. Моего счёта на это, к сожалению, не хватит. Да это, я считаю, и неправильно. Пред- ставьте кулинара, который за свои деньги купил бы продукты, приготовил их, а затем бесплатно угощал бы ими народ. Это благородно, но на самом деле такое невозможно. Ну так почему такое должно происходить с духовной пищей?
М.П.
Хотели бы вы, чтобы ваши дети и внуки пошли по стопам отца и деда?
Е.Ю.
Знаете, хотел бы. Потому что живу влюблённо. Как же не пожелать этого детям и внукам? Из всех материальных богатств человеку нужно лишь самое необходимое, потому что богатство материальное не приносит счастья и радости жизни, а творчество — приносит. Потому вовсе не обязательно, чтобы мои потомки избрали непременно писательский труд, но чем бы они ни занимались, хотелось бы, чтобы по жизни их вело дерзновенное творчество.
М.П.
Вот и давайте не будем унывать, а будем верить в лучший исход событий. В чём вы могли бы найти основу для оптимизма?
Е.Ю.
Оптимизм — это уже и есть путь. Чтобы спасти и себя, и Отечество, надо просто любить свою родную землю, чтить нашу нелёгкую, но великую историю, уважать человека, природу, ценить всё, что даровано нам Богом, поклоняться женщине и красоте.
Словом, жить не коварством и предприимчивостью, а — любовью…
Мастер ВЭН ПУШКИН И ЛУННЫЙ ЗАЯЦ
Лунный заяц долго не мог уснуть под своим коричным деревом, вроде бы закончились все его злоключения и испытания на земле, можно было немного и передохнуть, даже спускаться по лунному лучику не приходилось, он мигал лучиком небесной собаке и та переправляла все целебные снадобья больным ребятишкам. И росы небесной хватало, и плоды вовремя поспевали, и на травы лунные был большой урожай. Иногда он отправлялся в нефритовый дворец к Небесному владыке, который тоже ценил лунного зайца за верность и находчивость. Вот на последнем балу в нефритовом дворце, как раз в праздник середины осени, когда луна, казалось, правит всем миром, и все жители земли едят лунные пряники с изображением зайца, среди посланцев бездны, иногда приглашаемых Небесным владыкой на торжества, дабы и злодеям показать всю красоту мира, красоту жизни, красоту музыки и танца, чтобы знали они неизбежность добра, заметил лунный заяц своего давнего врага, сумевшего его когда-то лет двести назад опередить в давней земной схватке. То был некто Дантес, злобный гоблин из французских краев, проросший гнилыми водорослями из болот бездны, где он был вечно обречён влачить своё существование среди подобных ему отвратительных существ. Лунный заяц обходил его на балу стороной, и не только потому, что от злобного гоблина Дантеса шёл мерзкий запах, заяц вновь переживал своё давнее поражение.
Придя домой в своё уютное пристанище, заяц даже не стал на ночь умываться целебной лунной росой, лёг спать. Сон никак не шёл. Вспоминался юный красивый русский поэт с такими волшебными стихами, которые будто бы рождались самой природой, самой красотой, самим небом. "Мороз и солнце, день чудесный…"
Лунный заяц, рождённый и воспитанный в восточной культуре, умел ценить красоту слова и звука, недаром его брал с собой в свои странствия по земле великий властитель Индра, недаром лунному зайцу посвящали свои стихи великие древние поэты Ли Бо, Юн Сон До, Ли Пу, Цюй Юань, и в те давние времена, когда все звери были заодно с людьми и все говорили на одном языке, о лунном зайце складывались легенды, перешедшие и в "Махабхарату", и в "Рамаяну". Лунный заяц вспоминал, как о нём писал восточный мудрец У Чэнь Энь в романе "Путешествие на запад":
Тот самый он, кто столько раз
В чертогах среди лунных скал
Кристальной, утренней росы
В ступу остатки собирал
И дивным яшмовым пестом,
Присев в укромный уголок,
Весь день, с утра и допоздна,
Бессмертья снадобье толок.
Великие восточные поэты приучили его к изящному слогу, он иногда наслаждался в своей лунной тиши посвящёнными лунному величию и ему самому строчками:
Королевский далеко дворец -
Там бы свету лунному струиться!
Ты плещи, весло моё, плещи!
Если ж нет, пусть мне пошлёт луна
Трав бессмертья, что готовит заяц.
Частенько в ту пору приходилось лунному зайцу с корзиной целебных лекарств странствовать и по дорогам России, поддерживая хворых крестьянских ребятишек.
Вот так неожиданно, бегая по земным русским дорогам, лунный заяц показывал слепцам и старцам дорогу к храму, вёл неразумных людей к просветлению, отводил от беды. Луна пожелала послать человечеству весть о бессмертии, и лунный заяц вызвался служить добрым вестником людям. И вот Луна поручила ему отправиться к людям и объявить им: "Подобно тому, как я умираю и вновь возрождаюсь к жизни, так и вы будете умирать и вновь возрождаться к жизни". Заяц явился к людям, но люди уже разучились понимать звериный язык, стали охотиться за добрым вестником. Прошли уже времена общего согласия людей и зверей, прошло то время, когда звери говорили с людьми, и находили общий язык. Он как добрый вестник нёс им знания, мечтал сделать их счастливыми, хотел научить составлять целебные лекарства, соединить сердца влюблённых — в ответ слышал лишь лай охотничьих собак и выстрелы охотников. Он смирился и с этим. Откуда им было знать, что лунный заяц Ту оказался на Луне под коричным деревом ради людей и, стоя на задних лапках, вот уже целую вечность толчёт божественное снадобье бессмертия, и несёт его изнемогающим путникам…
Лишь старики-сказочники, чувствуя волшебную природу лунного зайца, охотно общались с ним. А он прислушивался к их речам, к их сказаниям. И вдруг словно в свой родной мир погрузился, когда, излечив одного бродягу-сказочника, услышал от него:
Там чудеса: там леший бродит,
Русалка на ветвях сидит…
И на самом деле немало перевидал он следов невиданных зверей на самых неведомых дорожках, впрочем, и сам был таким же невиданным зверем. И живал немало в избушках на курьих ножках, что без окон и без дверей. "Там лес и дол видений полны" — это же было написано, и так замечательно, про его родной мир. Лунный заяц узнал, где живет поэт Пушкин, стал приглядываться к нему, стал оберегать его. Люди в своём незнании природы уже давно стали путать причину и следствие. Даже его любимый Пушкин почему-то считал, что, если заяц перебежит сознательно перед ним дорогу, быть беде. Но заяц ли наводит беду на поэта? А может, наоборот, заяц, предсказывая, предчувствуя беду, старается любым путём предупредить о ней. Осматривая с Луны по лунным лучикам столичный российский Петербург, лунный заяц уже предвидел начало восстания декабристов, и знал, что в их рядах почти все лучшие друзья ценимого им поэта. Лунный заяц спустился на землю по лучику где-то перед имением Михайловское — поэт уже направился из своего имения в Петербург. Лунный заяц еле догнал Пушкина и, пристально уставившись на поэта, перебежал дорогу перед его повозкой. Затем из лесу следил он за действиями опешившего Александра Сергеевича. "Да будь он неладен, этот заяц!" — в сердцах воскликнул Пушкин, но всё же приказал возчику поворачивать назад. В зайца, перебежавшего дорогу, как предчувствие беды, он верил абсолютно искренне. Хоть над ним и посмеивались иные его циничные, ни во что не верящие друзья.
Потом было неудачное восстание на Сенатской площади, было следствие, были виселицы, была каторга в Сибирь для многих друзей. Было знаменитое пушкинское "Во глубине сибирских руд". Был гордый ответ поэта царю, что он, конечно, пошёл бы со своими друзьями на Сенатскую площадь. Но были и самые изумительные пушкинские стихи, которых не существовало бы, если бы лунный заяц не бросился навстречу повозке.
Такие предупреждения поэту со стороны лунного зайца случались неоднократно. И до поры до времени Александр Сергеевич им внимал. Если следовать индийскому эпосу "Рамаяне", о Пушкине можно было бы сказать словами эпоса: "Отмечен знаком зайца благородным…" А может это коллега Пушкина восточный поэт Ли Пу обратил внимание на служение лунного зайца русскому поэту, на его долгие отлучки от коричного лунного дерева: "Лунный заяц, верно, с месяца упал, / Словно тень его оттуда кто-то стёр".
Но как-то, уже спустя восемь лет после декабрьского восстания, ехал Александр Пушкин по симбирскому тракту к Оренбургу, собирая материалы для "Истории Пугачевского бунта" и "Капитанской дочки". Спешил, времени было мало, планов много, откуда ему было знать, что впереди на тракте ждала его, богатого столичного барина, шайка лихих разбойников, и жить ему оставалось всего столько, сколько лошадям времени отпущено до той роковой развилки. Вдруг опять навстречу ему, и так откровенно, шевеля ушами и усами, дорогу перебегает наш лунный заяц. Пушкин разозлился до предела, пишет жене: "Опять я в Симбирске… Третьего дня, выехав ночью, отправился я к Оренбургу. Только выехал на большую дорогу, заяц перебежал мне её. Черт его побери, дорого бы дал я, чтоб его затравить. На третьей станции стали закладывать мне лошадей — гляжу, нет ямщиков, — один слеп, другой пьян и спрятался. Пошумев изо всей мочи, решился я возвратиться и ехать другой дорогой…" (14 сентября 1833 г.) И опять эта другая, определённая лунным зайцем, дорога спасла его от верной смерти от руки разбойников. Долго он в Оренбурге не пробыл, но материал для книг сумел собрать, трудиться поэт умел и любил. На обратном пути зайца уже не встретил. Но вспомнил. "Въехав в границы болдинские, встретил я попов и так же озлился на них, как на симбирского зайца. Недаром все эти встречи. Смотри, жёнка". А смотреть бы надо было ему самому. Конечно, недаром были все эти заячьи встречи, чуял лунный заяц, что из дальних германских земель едут уже к ним два злобных гоблина, в колпаках, подкрашенных человеческой кровью. Один из них, якобы голландский посланник Геккерен, низкорослый старик, с выступающими вперёд вампирскими клыками. С костлявыми пальцами и загнутыми как у диких зверей когтями. Убить его могли лишь сварив заживо в масле в медном котле. Другой, молодой, ещё более злобный дух из французских порченых земель, даже шумом своим он предвещал добрым людям смерть. Эти злобные западные гоблины были оборотнями, и когда надо, принимали вполне приличный человеческий вид. Лишь звери и древние деревья чуяли их смертоносный запах и стремились отвернуться от них. Не столько сами злобные гоблины их пугали, как их покровитель Белый владыка Запада.
Лунный заяц поэтому от симбирского тракта умчался совсем в другие места, нежели Пушкин. Он стремился сорвать совсем другую встречу. В своём лунном бессмертном озарении чуял заяц, что смерть идёт к поэту совсем с другой, не с симбирской стороны. И не попов надо было пугаться поэту.
Гибель шла с Запада.
Белый Владыка — один из пяти Мировых Владык, правитель Запада, разозлился на русского поэта за его гневные стихи. Не понравилась ему русская горделивость великого поэта.
Иль мало нас?
Или от Перми до Тавриды,
От финских хладных скал
До пламенной Колхиды,
От потрясённого Кремля
До стен недвижного Китая,
Стальной щетиною сверкая,
Не встанет русская земля?
Как стерпеть Белому владыке такое чуждое Западу величие?
Белый владыка Запада выпросил на время у владыки Востока восьмёрку лучших лунных лошадей. Восьмёрку чудесных коней содержали на острове посреди лунного озера и кормили волшебной "драконовой травой", которая позволяла им, подобно драконам, не скакать, а лететь, покрывая в каждый день по тысяче километров. На эту восьмерку посадили двух чудовищ-гоблинов: старого голландского вампира Геккерена и французскую переодетую ведьму Дантеса. И был у французской ведьмы вручённый Белым владыкой Запада чудесный щит, отражающий все пули и сабельные удары. Был и пистолет, заряженный дьявольской пулей. Эти вредоносные отродья способны совмещать в себе человеческую и демоническую сущность. Они давно были приучены утаскивать живых людей в северные болота и там, выпив из них всю кровь, похрустеть их косточками, а потом, как ни в чем не бывало, принять их же живое обличье. Из всех западных чудищ мало было столь омерзительных, как эти два злобных гоблина.
Лунный заяц делал всё, что было в его лунных силах, чтобы остановить лошадей, но даже его светоносной целебной силы — не хватало. Он мечтал хотя бы отобрать у французского ведьмака его магическое оружие. Но Белый владыка Запада оказался сильнее лунного зайца. А его Нефритовый владыка был высоко на небе. И небес- ной собаки Гоу в ту пору рядом с зайцем не было. Да и лунные лошади мчались не хуже, чем лунный заяц.
Когда-то в молодости поэту Пушкину нагадала чёрная гадалка, госпожа Кирхгоф, что возможна гибель его на тридцать седьмом году жизни от некоего Белого властелина. Всю жизнь после этого гадания поэт избегал поединков или ссор с людьми в белых одеждах, с белой головой, и всю жизнь не садился на белых лошадей. Но откуда было ему знать о силе Белого владыки Запада? Эти два гоблина были призраками древних злых великанов, и могли иногда раздуваться до огромных размеров. Отвратительные пещерные чудовища, они должны были по велению Белого владыки Запада наслать порчу на Россию, для этого им и надо было всего лишь уничтожить, стереть с лица земли небольшого кудрявого человека, олицетворявшего в ту пору дух целой нации.
Лунный заяц обладал невероятной быстротой и молниеносной реакцией. На востоке фигурки каменных или бронзовых лунных зайцев тысячелетия ставят спиной к дому, обращая лицом в сторону летящей стрелы или пули, дабы заяц смог её уловить. Вот и узнав о предстоящей дуэли с французским ведьмаком Дантесом, лунный заяц кинулся сначала навстречу едущему к Чёрной речке Пушкину. Не помогло… Впервые поэт, погрузившись в мрачные мысли, даже не обратил внимания на мельтешащего вокруг него лунного зайца, принял его за кошку или собаку, которых в Петербурге развелось по всем углам. Глаза его были затуманены магическими заклинаниями западных чудовищ, он не слышал и не видел лунного зайца. И тогда лунный заяц смело стал спиной к поэту и как древний каменный истукан принял на себя летящую пулю Дантеса. Магическая пуля, ведомая проклятьем всего Запада, обогнула летящего зайца и ударила в грудь поэта.
Как горько корил себя лунный заяц, что, поверив в свои волшебные силы, не обратился к Нефритовому лунному владыке, который мог бы одолеть и Белого владыку Запада. Лунный заяц сделал всё, чтобы после своей смерти ведьмак Дантес попал в самые гнилые топи великой Бездны. Он и на балу у Небесного владыки корчился от постоянных судорог. Он как бы служил примером для всех приглашённых на бал, что ждёт того, кто сеет зло.
Ворочаясь под коричным деревом, лунный заяц Ту думал: жаль, у него не было в те годы верного друга — небесной собаки Гоу. Вместе они бы одолели Белого владыку Запада, и Пушкин жил бы ещё долгие годы.
Заснул лунный заяц лишь под утро под благостное звучание "Сказки о золотом петушке"…
Велимир ИСАЕВ В ТРЕТЬЕ ТЫСЯЧЕЛЕТИЕ
(Из будущей книги “Война и мы” — продолжение, начало в N 6-08)
***
Внимательно, беспристрастно-строго обозревает Создатель свои владения. Наводит подзорную трубу на абсолютную резкость и видит ВСЁ. По гигантским спиралям бесконечности проплывают галактики, звёзды, планеты и другие небесные тела. Скользнул его взгляд и по крошечной пылинке в этом потоке — планете под названием Земля. "Что-то побледнела планета", — подумал Создатель. Но в этот миг гигантский катаклизм разразился слева от Туманности Вечного покоя: отрицательное поле старейшей Чёрной дыры прорвало сопротивление, и молодые звёздные скопления, всё ускоряясь, потекли в зев бездонной бочки. "С вами не соскучишься!" — подумал Создатель и полетел на ликвидацию аварии.
Снова взглянул Творец на Землю: "Какая-то ты жёлто-серая, как перезревшая груша…" Но прогремел взрыв: цепочка Серебристых астероидов, проходя мимо Исиды, пересеклась с её озоновым протуберанцем. (На звезде начиналось бурное зарождение органической жизни, и облако ртутных испарений, окружающее астероиды, соприкоснулось с кислородом.)
"Ещё миг, и вся метагалактика полетит к чёртовой матери!" — подумал Создатель. И он уже там. Ещё мгновение и катастрофа предотвращена…
На Земле за эти мгновения тоже кое-что произошло. Появились невидимые невооруженным глазом существа: человечки — и начали со страшной скоростью размножаться. Объявили себя венцом творения, а Землю — своей собственностью. И вот уже вместо сосновых боров гудят леса новостроек, а из чёрных труб в небо летят оранжевые облака…
Частицы, из которых соткано ВСЁ, то рассыпались, то соединялись, то отталкивались, то притягивались, куда-то стремились — и так по всей Вселенной. Где-то связывались в гигантские образования, где-то мчались поодиночке — каждая металась по своим делам, каждой что-то было надо. То здесь, то там грохотали взрывы: опять что-то не поделили.
И внутри каждой из этих частиц бушевали такие же жестокие страсти, как и во всей Вселенной. И в то же время, нет во всей Вселенной двух одинаковых частиц: все немножко разные! Но только два полюса царят во всей Вселенной: притяжение и отталкивание. Притяжение — Любовь, отталкивание — Ненависть — всё в полном соответствии с законами физики!
Беспредельная, космическая тоска навалилась на Создателя:
"Конечно, то что энергия и масса — два крайних состояния материи, — это я гениально придумал, но вечно им чего-то не хватает, это мне начинает надоедать. Пора кончать с этой бесконечностью. Надо крепко подумать".
А Вселенная дышала, дёргалась, всё расширялась, расширялась, и каждая частица норовила захватить побольше пространства. Творец, глядя в подзорную трубу, стал искать уголок поспокойнее, поукромнее. Вскоре он приземлился на лесной опушке. Посмотрел вокруг. К Нему склоняли ветви белоствольные берёзы, осыпали Его золотой листвой; гордые сосны, наоборот, тянули зелёные ветви вверх, к небу, и небо было светло-голубое и в его сиянии купались лёгкие облака. А внизу стелился ковёр из трав и сквозь них, около Его ног, пробивался гриб с красной шляпкой.
"Хорошо-то как… — прошептал Господь, взял гриб в руки и возрадовался: — Экий ты ладный, как ты у меня получился!"
Невдалеке захрустели ветки, и на поляну вышел грибник с корзиной. Увидел старичка с грибом в руке:
— Ну, отец, какой подосиновик изловил! Это тебе крупно повезло — нас тут последние годы лучше свинухов да чиликов Господь не балует, да и грибников развелось больше, чем грибов.
— Да что ты говоришь, земляк?! Ну на, бери гриб, и в корзинку погляди…
Глянул человек, а корзина полна подосиновиков, глянул на старичка, а его и нет…
Сплюнул человек окурок (ну какой русский пойдёт в лес, на свежий воздух, без сигареты под носом!) и рванул домой. Не видел он, как сзади запрыгал, запрыгал дымок по сухой траве…
***
По кочкам, по кочкам,
По гладенькой дорожке
С горки — бух!
В речку — плюх!
Мне три года. Под эту игралку я скатился с бабушкиных коленей… Вылезаю из проруби, смотрю — а я и сам седой, и у меня появился внучишка по прозвищу Фитюлькин. Вот он ползает по квартире, отвинчивает все винтики. Вот сделал первый шажок, держась за стенку, потом ещё, ещё и, глядь, — за дверь. Кубарем скатился по лестнице и побежал. По дороге подрался со встречным мальчишкой, понёсся дальше и вот уже перелезает через горизонт.
— Малыш, куда же ты — расшибёшься!
— В третье тысячелетие!
***
Субъективист (от латинского "субъект" — человек, познающий внешний мир) — устаревшее ругательство по отношению к тому, кто, задумавшись, делает левый поворот через правое плечо, когда вся рота шагает прямо.
Наглядный пример: в магазин завезли селёдку. Человек (субъект) встал в очередь. И вот продавец открывает бочку. В нос ударил запах. Все к этой бочке рванулись, а вы застыли на месте. Вы увидели океанские глубины, по ним, переливаясь жемчугом и златом, плывут косяки рыб, со дна поднимаются гибкие леса водорослей, и вот уже вы, как Ихтиандр, плывёте по этому царству свободы, чуть шевеля ластами… но вдруг — огромный чёрный силуэт преграждает вам путь: Акула?! — нет; Кит?! — нет! — Атомная подлодка "Комсомолец"! И вы мягко оседаете на замызганный пол магазина. Наши люди, конечно, не оставляют вас в беде. Вас вежливо оттаскивают в сторону и прислоняют к стене. Когда селёдка кончается, вы окончательно приходите в себя и медленно возвращаетесь домой. Зато вы побывали в океане.
Запах от селёдки, как и запах от тайги, как и дырка от бублика, — самые большие ценности нашей жизни, ибо они дают нам бесконечность. Соедините в касание две дырки от бубликов — получится бесконечность. Теперь наденьте её на нос: получатся очки, в которые виден весь мир! А вы в этом мире не просто Ихтиандр, вы — Демиург (греч. — Создатель, Творец)! Что ж, поплыли! А я обещаю больше не употреблять красивых слов, потому что этот древний анахронизм "субъект" заменили великолепным, коротким как выстрел из пистолета с глушителем: "ЛОХ". Возможно, это — сокращение слова "лопух".
***
Три цыплёнка убежали из курятника на поиски приключений. Вскоре дорога привела их в лес. Стало темно и страшно. Ворона с ветки каркает: "Кар-раул! Там лиса!" Остановились цыплята — что делать? Один говорит: "Опасности существуют для того, чтобы их преодолевать. Я ваш атаман, все — за мной!" Другой говорит: "Ты, конечно, прав, но, оказывается, я забыл галоши!" Посмотрели на третьего, а он что-то лихорадочно записывает в записную книжку. При слове "атаман" его осенила интереснейшая догадка. Плюнул первый цыплёнок и пошёл дальше, второй тут же рванул домой…
Я не знаю точно, но кажется, первый цыплёнок стал крупной птицей. Его имя я даже как-то встретил в газете. Не знаю точно и про второго. Думаю, он благополучно вернулся и стал добропорядочной курицей. Развёл кучу цыплят и так далее. Но я точно знаю, что стало с их третьим собратом: его тут же съела лиса. Съела, а потом сказала: "В следующий раз сначала лес пройди, а потом писаниной занимайся!" Порвала блокнотик, подбросила вверх и дунула. Полетели клочки по закоулочкам и медленно опали на землю. Многие истлели, а что осталось, я собираю. Получается любопытный калейдоскоп эпохи. Какие-то неведомые персонажи, перебивая друг друга, нахально говорят от первого лица: "Я думаю…", "Да я вас всех!.." Ну, цыплёнок!
А вот что цыплёнок записывал в последний момент: — Мы считаем, что слово "казаки" произошло от тюркского "казахи", поскольку этот народ в ту пору в Приволжье вёл кочевой, то есть вольный, с точки зрения беглых русских крепостных, образ жизни. Других источников, кажется, не видно. Но почему-то наши советские филологи об этом не упоминают. Видимо, не считают достаточно престижным. И вдруг я услышал слово "атаман", и меня осенило: "Ата" это из тюркского — отец (например: Алма-Ата — отец яблок, Ататюрк — отец турок). В слове атаман первая половина, видимо, тоже — отец, а вот вторая половина наводит на интереснейшую мысль: почему немецкое "Мапп" (мужчина) точно соответствует тюркскому в словах басурман, Оттоманская империя. Может быть, у тюркского и немецкого языков — общие корни? Через арийские народы? Тогда "боцман" и "атаман" — в родстве…
***
Лиса, ты не права! Бесконтрольный отлов и отстрел мечтателей привёл к тому, что их стало меньше, чем уссурийских тигров! Конечно, мечтатель для жизни часто — вредная фигура, но, это же, с какой высоты посмотреть! Сначала разберём самые невыгодные для этих бедняг факты. Особенно наглядны они в спорте, поскольку, как сказал один мечтатель, "О спорт, ты жизнь!"
Бег с барьерами. Спортсмены взлетают над деревянными преградами, как птицы: одна, другая, третья… уже близок финиш. Я бегу третьим от поля, правее меня — один соперник: темнокожий атлет из Новой Бургундии. Мы идём ноздря в ноздрю, оба плавно взлетаем над четвёртым барьером, остальные — позади. Я вижу боковым зрением, как вытягивается его передняя нога, фиолетовая, как красное дерево. Его зрачок бурлит в розовом белке, как в атомном реакторе. Великолепный негритос! Горизонтальными полосами дрожат трибуны, дёргаются расплывшиеся лица зрителей. И прямо по ним горизонтальным хвостиком трепещет белый шнурок… от его тапочка. Развязался! Да это ж моя побе… В этот миг дорожка взмывает вверх, барьер рушится, и я оказываюсь впечатанным в больничную койку…
Футбол. Яростная атака у наших ворот. Спасает то штанга, то вратарь — но отбить не удаётся. Противник наседает, смешались в кучу кони, люди, моя нога взлетает выше головы, надо мной пролетают два противника, и вдруг головой снизу я вижу освободившийся левый верхний угол ворот, а мяч, как заколдованный, как летающая тарелка, вдруг застыл в воздухе около моей ноги… Да, такому голу позавидовал бы сам Пеле! Жаль, конечно, что в свои ворота, но без этого гола футбол был бы гораздо беднее…
Да, Лиса, ты права. Мечтателей надо уничтожать и как можно скорее. Если они сами… Как сказал один чудак: "О жизнь, ты Спорт!" и прыгнул в прорубь. Он часто болел ангинами и мечтал стать "моржом". Может, и стал — там, под водой, но мы этого не знаем…
Ты права, Лиса, но ведь есть у этой кровавой истории и другая сторона. А кто создал геометрию Лобачевского, космонавтику Циолковского, шестую симфонию Чайковского и, кажется, двадцать пятую симфонию Мясковского? А кто изобрел велосипед и вечный двигатель? И продолжают изобретать! А зонтик и совмещённый санузел? А акционерное общество "МММ"! Мечтатели, Мечтатели, Мечтатели!
Поэтому я призываю читателей и почитателей наших мечтателей: не стреляйте в белых ворон! Даже, если иногда они забивают голы в свои ворота. Давайте занесём их в Красную книгу Природы.
(Заметил: если начинаю говорить в рифму, значит, в голове поднимается давление: давнее сотрясение мозгов о дубовый предмет. Поэтому закругляюсь.)
***
Три наших пятиэтажных дома из красного кирпича воздвигли в московских Сокольниках в начале тридцатых, среди моря шелестящих тараканами бараков. Над бараками чуть возвышались двухэтажные сундуки с резными ставнями дореволюционного пригорода. Сюда стекались со всей России бежавшие из колхозов крестьяне. Они приклеивались к Москве любыми способами и намертво. Днём они где-то вкалывали, вечером пили и разбойничали. Так уже в те годы начало отекать нездоровой опухолью тело столицы за счет дистрофии всей страны. А газеты, как и сейчас, захлёбывались от восторга по поводу её могучего роста. Естественно, что мы — кому дали комнаты в новых домах, этом "форпосте коммунизма", — стали предметом ненависти со стороны окружающих. Многие из наших родителей были как раз сотрудниками тех самых газет, которые всё восхваляли. "Интеллигенция", "чистенькие" — хотя большинство из них сами были приблудшими, только предыдущей волны. К тому же, имена у наших мальчишек в соответствии с модой были самые, как в насмешку, разыностранные: Эдик, Эрик, Мартин, Арнольд… дальше, просто, противно перечислять. Татарский сын Борька Иванов слышался среди нас единственно русским. Начались драки, в которых мы не побеждали, и угнетение страхом. Многие ребята из наших домов не выдерживали и переходили в их мир. У них появлялись прозвища: Лиха, Чадо, Голова, и каждый из них старался показать себя как можно более свирепым. Мало нас осталось, не вкусивших воровской вольности, тем более что почти у всех — и у тех и у этих, сначала тридцать седьмой год, а потом война забрали отцов. Ещё в школьные годы кого-то из моих ровесников в блатном мире "пришили", кого-то посадили. Вряд ли кто из них дожил до девяностых и сделал что-нибудь интересное, созидательное. Впрочем, одно исключение есть и довольно примечательное.
В пятый класс к нам поступил огромного роста парень по кличке Филя — остался на второй год. Рожица у него была ангельская, а характер — дьявольский. Он изводил нас, как только мог: и бил и отнимал завтраки — и всё с добродушным смехом. И вот однажды катаюсь я на коньках по улице и слышу: кричат: "Филя под трамвай попал!" Мчусь к рельсам и вижу: Филю торжественно погружают в кузов грузовика. Одна нога его, как полагается, в штанах и в валенке. На валенке прикручен, как полагается, конёк — верёвкой и палкой, только размера на четыре побольше, чем у меня, другая нога голая, а вместо трусов женское трико виднеется. Дальше идут какие-то лохмотья.
"Неужели избавились! Какая нищета! Значит и у этого изверга есть мать, которая его любит!" — коловорот мыслей.
Но оказалось, Филя выдержал испытание трамваем и лет через десять стал знаменитым хоккеистом, входил в сборную СССР. Как-то я его мельком видел: респектабельный, добродушный богатырь. Так что могу гордиться, что подкармливал своими завтраками чемпиона мира.
Однажды человек десять барачных во главе со взрослыми парнями пришли бить нашего Володея. Нас, то есть моих товарищей, было четверо. Лет нам было около двенадцати. Володей возвращался домой, ему было лет восемнадцать. Окружили его перед его же подъездом. Большие били: двое спереди — кулаками, двое с боков — палками. Он стойко отбивался, спиной продвигаясь к подъезду, а барачники поменьше, с палками в руках, стояли против нас, чтобы мы не вмешивались. Володей медленно, спиной вперёд, отбиваясь и даже нанося отдельные удары, дошёл до двери, рванулся и исчез в подъезде, так и не показав им спины. Внутрь они не пошли, на этом всё кончилось. Среди нас не оказалось героя. Это был урок трусости. А Владимир Никифоров и сейчас живёт в Сокольниках, пишет историю своей малой родины — прямой, прекрасный человек. Мы, его младшие товарищи по двору, выросли заметно пришлёпнутыми. Конечно, в дальнейшем, каждый своими силами выдавливал из себя раба, но та деформация осталась, и для того, чтобы не сдрейфить в очередном сражении, приходилось затрачивать главные усилия, чтобы, прежде всего, победить себя.
В школе мы все были перемешаны и жили, в общем, вполне мирно. Но расслоение началось не по социальному признаку, а изнутри: кому-то учиться было интересно, и учение давалось, а кто-то ну никак не мог засунуть голову в эту мёртвую книгу, слушать непонятные слова учителя. Его тянуло на волю, в "настоящую жизнь". И тут уж ничего не поделаешь. Сейчас, сквозь толщу лет, моё отношение к барачным сильно смягчилось. Даже в случае с Володеем. Всё-таки, они его не убили, даже не покалечили и больше не приставали. И никого из нас они не изуродовали физически. Уже за это им спасибо. Но, главное, я тогда не знал, что они сами — невинные жертвы куда более грандиозного злодейства. Гибель, вернее, убийство российского крестьянства представляется мне самой крупной трагедией в нашей стране со Смутного времени в семнадцатом веке. Причём уничтожение началось задолго до рождения Сталина. Сталин нанёс только последние удары. Зачем? Кому это нужно? А очень просто:
Любому господствующему классу, будь то феодалы, крупный капитал, или государственный капитализм (СССР), как кость в глотке, мешает сильный средний класс, потому что им нужны рабы, быдло, и нужна земля. А сильное крестьянство — это и есть средний класс. Для государства в целом средний класс — спасение, а для олигархии — главный враг.
Как сможет развернуться капитализм, если основные Земли — в руках крестьян. Кто к нему пойдёт работать, если имеет свою землю. И во всех богатых странах капитализм пытался сожрать фермеров, но там у него ничего не вышло. В этом же и причины провала всех прогрессивных земельных реформ в России. Сейчас, в девяностые годы, у нас опять предпринята серьёзная попытка земельной реформы. И поначалу она, действительно, была нацелена на создание среднего класса, но олигархия незаметно и методично меняла новые законы так, что сегодня средним классом и не пахнет. Новая безработица, новая нищета, и опять стекаются в Москву вперемешку или очень несчастные, или очень тёмные людишки.
Ещё в те годы под моей короткой пионерской стрижкой зашевелилась непричёсанная мысль: очень уж по-разному откликается милиция, если из магазинчика выкрали несколько бутылок водки или если бандиты забрались в жилую комнату и вынесли оттуда всё, что могли. Оно понятно: то — государственное, это — частное. Тех находят моментально, этих — почти никогда. Росло впечатление, что воровской мир выгоден властям. Он взял на себя роль гестапо. Держит жителей в страхе, а детей этому страху обучает. Как только появляется вольнолюбивая личность, блатной мир набрасывается на неё. Блатные любят рисоваться перед тружениками эдакими удальцами, для которых свобода дороже всего, в действительности, они очень хорошо знают верхнюю границу своей деятельности и никогда не бывают робингудами. Перед высшими чинами они лебезят, как бездомные псы. В наших домах жили два генерала, и ценностей у них было, наверное, больше, чем у всех остальных жильцов, вместе взятых, так залезть к ним в квартиры никогда и не пытались, а их детей хулиганы любезно обходили.
Мне очень горько, что называю воровским отребьем детей тех самых крестьян, о которых безмерно скорблю. Но правда именно такова: разгромленные, расшвырянные крестьяне, если имели гордость, превратились в ангелов и улетели на небо, а те, кто сумел приспособиться, стал именно таким, каким позволила жизнь. Больше того, скажу: крестьяне, оставшиеся в деревне, довольно долго сохраняли свои реликтовые качества — любовь к труду, к Природе, религиозность, порядочность, но власти выбивали их с каждым годом, и сегодняшние молодые "крестьяне", внуки разбитого поколения, наверное, — самый страшный, самый криминальный слой в нашей стране.
Эти мутанты, оборотни восприняли здоровье и силу от своих предков, но прибавили к ним твёрдое отвращение к труду, Природе, Богу и порядочности. Пьянство — самый невинный из их пороков. Порой они неплохо разбираются в технике, хорошо плотничают, но это — мелочь, по сравнению с главным. Попытка земельной реформы вызвала среди них оживление, многие взялись за фермерские хозяйства, но их опять обманули. Остаётся один путь удовлетворить свою молодую жажду жизни. Все бандитские группировки вокруг Москвы состоят из этих с виду симпатичных, модно одетых, крестьянских внуков, в "деле" самых жестоких и циничных. Так мстит за себя своей Родине российское крестьянство.
Самые нелепые, идиотические на первый взгляд постановления по сельскому хозяйству становятся ясными и логичными, если не забывать, что первой их задачей является — не допустить усиления крестьянства, и только второй — кормить страну. Естественно, при такой сложности задач маленько не рассчитали: Сивка-Бурка, в конце концов, откинул копыта. Ищите других желающих, господа.
***
Память. Человек жив, пока он помнит. Помню, как в нашу коммунальную квартирку вошло невидимое НЕЧТО: оно забирало пап. Из наших четверых семей оно уже забрало двоих.
Середина тридцатых. Мои родители сидят на кушетке, отец держит "Комсомольскую правду" (он сам в ней работал) и рассказывает, как сняли Косарева, я сижу у них в ногах, строю и рушу кубики, капризничаю. Тогда отец говорит: "Эх ты: Пушкин в пять лет уже стихи писал!" Мне обидно, что я ещё не пишу стихи, но я люблю отца и хочу быть похожим на него, а не на Пушкина. И я с чистым сердцем спрашиваю: "А ты в пять лет писал стихи?" Они так заржали, что я испугался. А когда успокоились, отец пояснил: "Правильно, малыш, я не только тогда, но и сейчас не пишу, и тебе не советую". Вскоре и мой папа исчез, правда, его не "забрали", а просто он ушёл к другой тёте. Мы остались вдвоём с мамой.
***
Похоже, что Наука с гораздо большим увлечением печёт сверхмощное атомное оружие ("Война — двигатель прогресса!"), чем решает проблемы выживания, не говоря уж о процветании. Видимо, это не в её компетенции, да и оплата не та. Идёт азартная игра: наши потенциальные противники говорят: "Да мы вас нашим оружием можем два раза в порошок стереть!" Тогда наши отвечают: "Хорошо, значит, мы напряжёмся и накачаем столько, что испепелим вас пять раз!"
Вселенная является единым живым организмом, океаном, уравновешенным сплетением магнитных (или гравитационных?) полей. Поэтому, когда мы слышим, что наши технари планируют "покорять Луну", добывать из неё страшной силы энергоносители, мы видим в них таких же разбойников, как викинги, покорявшие Испанию. Энергетический баланс между Луной и Землёй очень хрупок. Если эту энергию выкапывать из недр Луны и переносить на Землю, баланс нарушится и произойдет нечто непоправимое. Но наши хапатели, лишённые чувства гуманизма, об этом думать не желают. Они уже готовят разведку на Марс. Все эти проекты означают гибель Земли. Сам термин "покорять" не принадлежащие нам объекты должен быть зачёркнут. Мы подвели к краху свой родной дом — Землю и теперь пытаемся разглядеть — куда бы залезть, ободрать чужие дома. Такие дела уголовно наказуемы. Гуманизм оказывается не мешающим тормозом, а рулем, помогающим обходить опасности в этом океане энергии, называемом Вселенная. Эпоха гуннов, викингов и конкистадоров закончилась. Опять нас агитируют кого-то покорять. Увольте, я не буду. Хочу сажать деревья здесь. Можете меня расстрелять как врага народа.
Много замечательных чудес можно ждать от технического прогресса, в том числе и локальные переходы на альтернативную энергетику. Но вокруг каждой рационализации быстро нарастает повышенный спрос, прирост дополнительных потреблений, и вскоре они перекрывают прежние потребности. В конце этой лестницы, вероятно — умение пользоваться чистой энергией пустоты, но это грозит, чем-то покруче ядерного взрыва. Кстати, атомные станции это и есть ближайший подход к последней ступени.
***
С концом восьмидесятых кончились блуждания по белу свету. Осел в деревне. Земля, навоз, козы, куры, относительно чистый воздух. Всё почти как у Стерлигова, только масштаб другой. Так мы пережили Перестройку. А путешествовал по окрестным деревням. Первое, что бросалось в глаза — Город повсюду съедает деревню. Сначала появилась железная дорога, потом — шоссейка и поехало-понеслось. А ведь это — самая дальняя и глухая окраина Московской области, граница с Владимирской — Мещёра. Рядом — непролазные болотистые чащобы, где жил Соловей-Разбойник. И всюду рубят лес…
Но иногда, где-то в стороне от дорог, встречались полузаброшенные деревушки, а в них вдруг видишь сказочный дом, весь покрытый резьбой, как привидение. Тронешь рукой — резьба осыпается…
И начал я собирать эти тленные останки былой жизни. И собираю уже пятнадцать лет. Получился музей "Уходящая Мещёра". Понастроил на своём участке несколько легких павильонов. Все они уже переполнены останками Крестьянской России. Оказалось — моя Родина больше нуждается во внимании и заботе, чем все дальние страны. Но, вот что поразительно: во всех странах молодые люди, причём не только художники, с радостью и гордостью показывали мне свою старину — храмы, обломки колонн, торчащие из земли. У нас из местных жителей, в деревнях — нет людей небезразличных к своей старине. Молодые её выбрасывают и сжигают, им надо строить новые дома — бетон, пластики. На свалках попадались иконные оклады, прялки, долблёное корыто из цельного бревна, шириной сантиметров семьдесят, старинные фотографии… В районе у нас наберётся с десяток человек, пытающихся сохранить свою историю, остальным это безразлично. Уже идёт к концу первое, десятилетие третьего тысячелетия…
— Гражданин, куда вы несётесь, вы ж тут немного надоели?!
— Извините у меня тут недоделанные дела: как закончу — сразу уйду!
Старое дерево, дремучие чащобы навевают туманные образы былого. Таких ещё не было в искусстве. Но "технический прогресс" уже лезет во все щели.
СЕГОДНЯ — В ДВАДЦАТЬ ПЕРВОМ ВЕКЕ, ТОЛЬКО ОДНА ИДЕЯ МОЖЕТ СТАТЬ ВЕЛИКОЙ: НАПРАВИТЬ ОСНОВНУЮ МОЩЬ НАУКИ И ТЕХНИКИ НА СПАСЕНИЕ И ВОССТАНОВЛЕНИЕ ПРИРОДЫ ЗЕМЛИ.
Из всех моих рассуждений следует один вывод: "Технический прогресс" нужен только тем, кто делает на нём деньги. Так было во все эпохи, но раньше результатом были локальные войны, теперь — апокалипсис.
***
Мягкая, влажная осень. Иду по грибы. Корзина за спиной, чтоб легче продираться. Поначалу лес вытоптан, и грибы выбраны на много дней вперёд. Перелезаю через глубокие, как окопы, колеи от лесовозов. Вывозят наш лес круглый год и так — сколько себя помню. Но, всё-таки, деревья стоят, кружевные узоры ветвей поддерживают небо. Значит, лес ещё есть. Постепенно земля понижается, начинает хлюпать под ногами, следы человека исчезают, кустарник сгущается, не даёт идти вперёд. Это уже первозданные дебри, никаких грибов здесь быть не может. К чёрту грибы! Упругая ветка отбрасывает корзину. К чёрту корзину! Вхожу в сердце леса. Вдруг вижу: между стволов чернеет небольшое озеро. Берегов нет, лесная гуща сразу у воды. Пробираюсь туда и лес распахивается. Всё неподвижно. Сказка! Вот моя прародина! Шаг вперёд… и ноги утюгами ныряют в глубину. Дёргаюсь вслед за ними и оказываюсь в ледяной жути. Пытаюсь за что-то уцепиться, но сапоги налились гирями, рукава не дают взмахнуть. Судорожно глотаю воздух, но лёгкие заполняются жгучим льдом. Сбоку подплывает какое-то чудище и откусывает руку. Чёрт с ней, пусть подавиться рукавом, уже не больно… Бегут, бегут солдаты, задыха… СОН.
***
И снится мне не рокот космодрома, снятся НАНИКИ. Бегают быстро, как мыши, возводят какие-то гигантские конструкции, светящиеся на фоне звёздного неба, а в стороне, на бугорке, стоит один наник и пишет масляными красками этюд с луной. Ба! Да ещё на моём этюднике — старом, трёхногом! Я же вижу — передняя ножка поломана, дюраль заменён на деревяшку…
… И вдруг меня осенило такое открытие, что вылетел из кровати и забегал по комнате: дарвинскую теорию происхождения жизни критикуют (начиная с самого её автора) за недостаточность данных об эволюции живого мира от простейших к сложным и недостаточность сроков для создания таких сложнейших органов, как мозг или глаз. Так вот: они отсчёт вели от одноклеточных, не зная (в XIX веке), что в действительности жизнь начала зарождаться на гораздо более мелком уровне. Вот эти нана-частицы начали группироваться задолго до появления первых микроорганизмов, подчиняясь ещё законам неорганической химии, создавая устойчивые группы, имеющие общий магнетизм. Их можно назвать протоживыми и неважно, возникли они на Земле или были занесены извне. Скорей всего, на большинстве небесных тел есть протожизнь, но, в зависимости от химического состава и температуры она может быть очень разной и развиваться в более сложные и сильные формы. Вот от них и надо вести отсчет.
Бегал по ледяному полу, пока из носа не потекла какая-то протожизнь…
Живая клетка — огромный, сложнейший организм, во времена Дарвина почти не изученный. Но сам факт, что из одной клетки вырастают и муха, и слон, и человек говорит о гигантской, до сих пор не постигнутой сложности этой клетки. И, наверное, на создание её Природе потребовалось не меньше времени, чем от одноклеточных — до человека. Потому что сложность мозга и глаза уже заложены в одной клетке их зарождения. Но, почему в неживой природе начинают появляться соединения, которые понемногу становятся живыми? А всё потому же, что и сейчас: они стараются получить больше энергии, а когда получат — разрастаются и требуют ещё больше. Это является главной задачей всего Живого, в том числе и нас с вами. И мы добываем её всё больше и больше: в виде денег, продуктов, одежды и всего остального, что даёт нам жить. И всё больше нам не хватает. Именно эта охота и называется Жизнью. И совсем необязательно, чтобы в основе были кислород и углерод. На других планетах химия может быть иной. А вот на Солнце вряд ли появится потребность добывать дополнительную энергию. Но, может быть, там появится какая-то другая потребность, например, вдохнуть космической прохлады? А что такое энергия? Это то, чем наполнена материя. Когда материя умирает, она отдаёт энергию пространству, пока живёт — берёт энергию из пространства. То есть получается, что Вселенная — живой океан энергии, в котором плавают и пульсируют тела, имеющие массу, когда-то принимая энергию, когда-то, рассыпаясь, отдавая её Пространству. Эта энергия идёт на подпитку нарождающихся тел. Вечна ли эта карусель или когда-нибудь затухнет? Не надо знать.
Вот какие мысли одолевают маленького человека, если он осенней ночью вылезет из тёплой кровати и выйдет в чёрный сад, где оголённые ветви устремлены в звёздное небо, а кругом — ни звука, ни огонька… Пойду печку растоплю. Берёзовыми дровами… А может быть, сама масса перегорает в энергию, как дрова, а потом опять сгущается?
ОДА САДОВОДАМ
Я иду по огороду и творю страшный суд. Я наместник Бога на выделенном мне участке поверхности Земли и я вершу свой Суд:
В баночке с солёной водой я топлю племена Колорадского Жука (и взрослых и детей) за то, что они любят мою картошку.
Рою землю и вытаскиваю Медведок, разрубаю их лопатой. За то, что они порезали корни моего перца и, частично капусты.
Снимаю с листьев Гусениц…
Дальше перечислять противно.
***
Жара в начале лета, ещё май, но несколько дней — по 33° и вся новая жизнь, как из пушки, вылетела из своих яичек, куколок и других созданных Природой устройств, где она была зачата и накапливала энергию. И все эти миллиарды бросились выполнять свою программу.
Я иду по огороду с полными вёдрами. Все посадки тоже только что вылезли из земли и устремились в рост. Их надо поливать до потери пульса, иначе за один день всё сгорит.
Я иду, руки заняты вёдрами, но вдруг: одна, две, потом, десять, двадцать, и звенящая туча наваливается на мой организм, чуть защищённый летней рубашечкой да штанишками: "Здравствуй, добрый человек, это мы! Мы оводы, слепни, шершни, комары и прочая почтенная публика!" Они лезут куда-попало и поначалу кажется — без всякой стратегии. Я взбрыкиваюсь, дёргаюсь, проливаю воду, бью, хлещу ладонями по самому себе, но, оказалось, никого не застал, кроме одного недоразвитого комарика. А они уже схватили по первой порции меня и теперь вьют сложные траектории, чтобы продолжить свой разбой. Я оставил вёдра, напрягся, изготовил руки и стал внимательно следить за противником. И первое что увидел: они норовят сесть на места, которые я не вижу и где трудно достать: на тыльные части рук, на шею сзади, но они так вожделенно возбуждены, так рвутся к добыче, что часто не выдерживают. За несколько минут схватки и я нескольких убил, но и пропустил несколько укусов. Постепенно приноровился, почти не допускал укусов и их стало заметно меньше. Но стоило взять ведра, то есть, занять руки, — они тотчас возникали и наваливались на меня всей своей молодой мощью. — Ну, братья меньшие, туды вас в качель! Пришлось оставить вёдра и бежать домой, чтобы как следует одеться. А когда позорно бежал — увидел из-за забора ехидную усмешечку мужичка, местного жителя, возвращавшегося из леса. Правда, сам он был почему-то одет в телогрейку и ушанку. Я вбежал в дом. Стремительно закрыл за собой дверь и только возликовал о спасении, как услышал над головой знакомое жужжание… — Гады, что ж вы творите! ведь я наместник Бо…
Утром, пока не сошла роса, я кошу, укутанный как мумия, залитый потом и кровью. Комариные орды вместе со своими сателлитами — мошкой, то есть, гнусом, лезут напропалую. Мух ещё нет, но у этих — своя тактика. Мошка бьёт прямо в глаза. Её камикадзе выбирают точный курс, а пока я вою и вытаскиваю их из-под век, остальные кидаются в обнажившиеся щели. Но надо косить, пока трава не высохла. И я кошу, кошу… Потом обезумевшим чучелом бегу в дом. В прихожей скидываю одежды и быстрой тенью, почти не открывая дверь, чтоб не проникли кровные братья, проникаю в комнату. Здесь царит божественная тишина и прохлада. — Так вот что такое Нирвана, оказывается её так просто осуществить на Земле!
Бросаюсь на кровать, раскидываюсь носом кверху, остываю и медленно прихожу в себя. И думаю, конечно, о комарах. Они явно любят кислые почвы: хвойные леса, болота, тундры. На чернозёмах южной России их почти нет. Надо же: и в этом нам "повезло": почвы у нас беднейшие, зато комар богатейший…
Форточки в комнате открыты, но затянуты марлей, оттуда доносится ровное гудение, как будто проводов высокого напряжения. Но это — не провода… Вдруг соответствующий звук улавливаю над своим носом. Приоткрываю глаза: легчайший взлёт и — никого нет. Закрываю глаза. Вскоре — опять гудок. Заставляю себя сразу не открывать, а дать ему устроиться. Открываю: он уже налаживает свой инструмент на моём носу, но при открытии моих век волшебно исчезает. Вся моя расслабленность испарилась, нирвана исчезла. Я очень медленно, не закрывая глаз, подношу руки ближе к лицу, чтобы удар был короче. Закрываю глаза и жду гудка. Слух напряжён до предела. И вдруг: жало впилось мне в шею сбоку, у соприкосновения с подушкой. Без всякого гудка! Я бью, но ладонь шлепается о подушку. Лёгкая тень взмывает в окружающее пространство… Комар победил, как хитроумный Одиссей победил великана Полифема.
Но деревенские комары — валенки по сравнению с городскими. Какие сражения разыгрываются в наших крупнопанельных клетках! "Война и мир"!
Когда-то я читал в "Науке и жизни", что онкологический вирус, попавший к нам в организм, ведёт себя точно так же, как греки при осаде Трои: сначала пытается пробить клетку организма штурмом, если не получается — изготовляет "подарочек", химически близкий к веществам, которыми питается клетка. Если удастся — "подарок" принимается, и внутри клетки организма начинает расти чужеродная ткань и так далее. Если вирус такой умный, то отчего не быть умным комару?
Мы судим о комарах, когда они в стае, на штурме и когда им от роду несколько дней… Вспомним лучше о штурме Белого дома…
Я разглядываю побеждённого противника. Положил его на бумажку, не поленился, достал очки и увеличительное стекло. С первого взгляда — крошечная грязноватая капелька. А солдат, убитый на поле боя, для тех, кто смотрит на него с заоблачных высот? Всё так же. Пытаюсь разглядеть голову, но не могу. А какая мне разница, чем он думает? Пусть — хоть левой ногой, важно, что он что-то соображает, решает и, в конце концов, выживает, как вид. А выживание и есть задача всего живого.
ОДА СКОТОВОДАМ
Началась наша жизнь скотоводов-любителей. Звери моментально освоили выделенную им площадку, обнесённую забором: склевали всех червяков, объели всю листву на кустах и деревьях и начали завоёвывать окружающее пространство. На кормушки они набрасывались всегда одинаково ретиво. Стоило только показаться в калитке с кастрюлей в руках, как вся разрозненная компания с радостными воплями, сбивая друг друга, бросалась к кормильцу, и только успевай раскладывать. Но в перерывах между едой звери начинали наступление на заборы. Выискивали жёрдочки послабее и впивались в щели — куры своими змеиными головками, а козы лбами отодвигали жерди, и вся команда просачивалась к соседу. Мы благодушно делали свои дела и вдруг слышим истеричную ругань или густой российский мат. Бежим на звук: точно: опять! Сосед мрачно держит ружье и думает, как бы выстрелить похитрее — так, чтобы одним выстрелом и подлую скотину и невзначай хозяина пристрелить. Пришлось бросать все дела и заниматься только забором.
***
Однажды слышим шум на площадке. Смотрим, движется облако, состоящее из кур, их крыльев и перьев, с воем приближается к калитке. Вдруг одна курица падает, а другие сразу же успокаиваются, разглядывают её и неспеша расходятся. Заклевали насмерть самую крупную и красивую курицу. Попробуй пойми. Осталось шесть кур.
В июне начались яички. Сначала несколько мелких, потом пошли одно крупней другого, с густыми оранжевыми желтками. Правда, всё получалось не больше пяти в день — то ли не все несутся, то ли… Стали наблюдать. И однажды замечаю, как самая капризная и пугливая курица по кличке Змеюшка выходит из-под листа шифера, прислонённого к стене, и пригнув голову, быстро убегает — явно хочет остаться незамеченной. Сгораю от нетерпения, но даю ей возможность уйти подальше. Аккуратно приоткрываю щель под листом и — обомлел: два десятка крупнейших яиц, половина из них с двойным желтком. Вспомнил, как Петя уделял ей особое внимание, а остальные куры вечно отгоняли. Вспомнил заклёванную красавицу: уж не ревность ли рядовых по отношению к таланту? Кто знает. Но после обнаружения тайного гнезда Змеюшка сникла. Видно, её материнский инстинкт пропал втуне. Она по-прежнему не ладила с остальными и старалась класть яйца отдельно, но тайников уже не осталось, и вскоре яйца её уже не выделялись.
Пошло к осени. Мне приходилось перекапывать освбодившиеся грядки, и каждый раз я приглашал кур. Они набрасывались на бедных дождевых червяков, поглощая их десятками за день. Наверное, они обеднили нашу почву, но … в стране разворачивался БЕСПРЕДЕЛ. Зерно и крупы, которые зимой мы накупили за копейки, стали стоить сначала рубли, потом десятки, потом сотни… а запасы подходили к концу. Получаемые яички не оправдывали затрат. К тому же число яичек опять стало меньше расчётного. Мы стали наблюдать и "засекли" курицу, не посещающую гнездо. Она весной переболела, оправилась, но гребешок остался недоразвитым. Такой лишний рот нам был не нужен и мы после долгих споров решили её … . Но кто и как? Соседей просить стыдно. Значит, надо мне. Я взял лопату и стал копать. И вскоре эта курица прибежала. Я кинул ей червя, сделал глубокий вдох, почувствовал, что будет нечто страшное, но взял себя в руки. И когда курица потянула голову к червю, ударил её лопатой поперёк шеи. Удар получился точный и неслабый, но лопата придавила куриную шею к земле, а земля была очень мягкой. Верхняя часть шеи была перерублена, лопата остановилась в позвоночнике, а нижняя — гортань — осталась целой. Душераздирающий, почти человеческий предсмертный крик потряс всё вокруг, а голова только дёрнулась и не смогла подняться. Преодолевая тошноту, я ударил второй раз. Голова отвалилась, а курица побежала и бежала довольно долго, пока не рухнула. Я сидел на земле, совсем чеканутый и понял, что никого и никогда убивать не буду. А это значит, что наших зверей надо продавать.
Козочки наши с курами жили вполне дружно, только во время еды их приходилось разводить, но когда они подросли, площадки им стало маловато. Надо было выводить пасти. А чтобы время использовать с большей пользой, я приспособился так: сажаю их в тачку, на плечо — косу и быстро, чтоб не выскочили, иду в лес. Там их выпускаю, и они сами за мной, как собачки — побаиваются одни. Я выбираю лужайку с хорошей травой, кошу, набиваю тачку с верхом, а козочки делают своё дело — поглощают кустарники. Кстати, дело полезное — прореживают лес от мелколесья. Потом мы идём домой, обычно без всякого принуждения, а люди заглядываются: какая дружная компания!
Выросли они, налились красотой и здоровьем за лето — загляденье. Но вот Ночка, она постарше, стала упрямиться, не хочет в тачку влезать. Даже, когда уже сидит в тачке, в определённом месте выскакивает, делает круги и поглядывает в одну сторону. В ту самую, где живёт молодой козёл Мальчик. В прошлом году он бегал по улицам очаровательным белым козлёнком, и обязательно его съели бы алкоголики, как съели всех собак, если бы хозяин его был не из тех, с кем надо дружить, а не ссориться.
Итак, дело ясное. По книжке им ещё рановато интересоваться такими вопросами, но, видно, хорошее питание и здоровый образ жизни — акселерация. Соседи подтверждают: пора.
Этот Мальчик ворвался к нам сам, едва мы растворили калитку. Если удастся нарисовать его портрет без запаха — это будет кинозвезда. Но мы видим его воочию, придётся терпеть. Страсти его бурлили полноводной рекой, а наши девочки… Вдруг я увидел, что они стесняются меня. Пугливо отбегают от козлика и все косятся в мою сторону. Тогда я зашёл за дальний забор и увидел любовное игрище без всяких сковывающих рефлексов. Всё как у людей!
Теперь мои козочки приобрели статус "покрытых". Стало ясно, что зимой нам с таким хозяйством не управиться. Значит, надо продавать. Продали их довольно легко и только после этого узнали, как вся деревня на них заглядывалась. Новые хозяева (их купили разные люди) отвели их в тёмные, тесные хлева, выпускать, гулять с ними было некогда, и обе они с тоски заболели, но всё-таки выжили и на следующий год оклемались. Сейчас они ходят солидными дамами. На меня не обращают внимания, но Ночка как-то заходила к нам в гости, всё вспомнила и даже не захотела уходить. А за ней плёлся очаровательный козлёнок.
Я счастлив, что посвятил два года такому близкому знакомству с нашими меньшими братьями. Убедился, что мы все из одной семьи. Но потом я не меньше радовался, что вовремя от них избавился: всё-таки каждый должен делать своё дело. Думаю, что наша больная страна в конце концов придёт к простой истине: основа здоровой страны — здоровое крестьянство. Не кибернетика и астрология нас спасут, а крестьяне, умеющие выращивать хлеб, скот, лес.
***
Раньше я входил в лес, как на стадион — для удовольствия и активного отдыха, теперь — как взрослый сын входит в родительский дом: всё родное, до боли знакомое. Правда, там — новая занавесочка, там — скатерть, но из-под них выглядывает щемящее душу старение — трещины, перекосы, подтёки. Сейчас я вхожу в лес и вижу просеки, просеки. И всюду следы тракторов и машин. Ещё недавно можно было войти в наш подмосковный лес от нашего посёлка и идти на восток, минуя Муром, Владимир, до Волги, а перепрыгнув Волгу — до Урала, а там незаметно перейти в Великую Сибирскую тайгу. Идти только лесом. Сейчас — чем дальше в лес, тем больше просек, а там, глядишь, растут какие-то таинственные объекты за колючей проволокой, там — дачный посёлок, а там — и целый город. Лес выеден изнутри. Но главный его губитель это — те самые молодые симпатичные мужики из местных, которые вовремя успели пристроиться к лесничеству и леспромхозу, получили в городе красивые дипломы, и лесоохранные грамоты и взялись охранять лес, как козёл охраняет огород. Эти ребята очень грамотные, они всё знают и про экологию и про политику. Но решает спрос, а он огромен и растёт. Растёт и круг людей, наживающихся на рубке леса. Всё в полном соответствии с монетаристской теорией.
Не знаю, с какой скоростью гибнут леса Амазонки, вероятно — с такой же, но… на наваливается тяжёлая, как бревно, мысль. …Можно простить все преступления людей против самих себя: ведь иначе они давно заполнили бы собой всё пространство, но уничтожить лес — значит, уничтожить всё живое, значит, наша голубая планета превратится в жёлтую, а потом в серую. Теория говорит, что Вселенная так же бесконечна в "мелкоту", как и в ширину. Значит, любая мельчайшая частица должна состоять из более мелких составляющих. Так что давайте не будем сходить с ума…
Об этом я думал, прогуливая своих козочек по нашему синему лесу.
Вечерами, когда солнце мягко закатывалось за лес, я брал в руку кусок хлеба и демонстративно шёл в сарай. Мои питомцы сами устремлялись за мной. Куры вваливались в широкую дверь с грохотом и кудахтаньем, за ними скромно плелась застенчивая Марта, а Ночка и тут показывала характер — всегда опаздывала. Я клал кусочки хлеба в разные места, чтобы они не давили друг друга, но каждый раз всё-таки получалась небольшая драка: курица, ухватившая первый кусок, ошалело убегала от подруг, а те, давя друг друга, бросались за ней. И это при том, что все были сыты-пересыты.
Стал вместо хлеба бросать горстку зерна, причём совсем маленькую. Ссоры уменьшились, но уменьшился и интерес идти в сарай. Пришлось вернуться к хлебу. Угощение моментально проглатывалось, и куры лёгкими взмахами взлетали на шестки, тяжёлый, как чемодан, Петя, шёл по ступенькам и с нескольких попыток оказывался среди них. Все успокаивались, и начиналось волшебство.
Я садился на ароматную, прогретую за день, кучу сена, рядом, положив голову на мои колени, устраивалась Марта. В сарае черно, только горит оранжевым золотом дверной проём. В него чёрным мячиком впрыгивает Ночка и устремляется к нам. Устраивается с другого моего бока, толкается круглой спиной и затихает. Затихает всё. Чуть посапывает Марта, даже слюнки текут. Ну, совсем человечек… И вот в тишине я слышу нарастающий отдалённый пересвист, как будто журавли поднимаются из-за горизонта. На красивейших, высоких-высоких нотах, на несколько голосов курлычат мои куры. Нет этих жадных озабоченных тёток, вытаращенных глаз — есть пение высоких душ, парящих в поднебесье.
Я застываю, растворённый в Природе. Остановись, мгновенье. Я никогда не был так счастлив!
В это время меня зовут к ужину. Если ответить, то всех вспугну, не ответить — будут искать и звать дальше.
Я встаю, тихо выхожу и запираю дверь снаружи. Остановись, мгновенье… — Ха-ха-ха, как бы не так!
Анатолий БАЙБОРОДИН ПЕЧАЛЬ
О повести Николая Дорошенко "Прохожий"
В кои-то веки выбрался в белокаменную, где в последний раз гостил лет десять назад, где ныне, увы, снежные и зоревые купола, луковки и маковки, кресты "сорока сороков" в визгливо пёстром, иноверном, иноземном рекламном смраде, и нужно душевное усилие, чтобы у паперти храма отвлечься от содомского ора и визга, восприять молитвенный дух православной Москвы. И когда удаётся, то, оглядывая русские соборы, ощущая себя пред их величием червием земным, суетным и невыправимо грешным, вновь и вновь дивишься, вроде и не веришь: русские ли мужики, во славу Христову сотворили эдакую божественную красу, коя иноземцам-иноверцам и не снилась даже в самом боговдохновенном сне. И невольная гордость за родимых братьев и сестёр прямит ссутуленную спину, горделиво вздымает понурую голову к сияющим куполам, словно и ты приложил дух свой и ремесло к дивному величию.
Озираяя Москву, то досадуя, то умиленно дивясь, держал я путь к писательскому особняку, где представлял свою книгу. После писательского схода поговорил с братьями по ремеслу, но всё торопливо, бегом, — и в сибирских городах народец занятой, руку жмёт на скаку и на полуслове бежит сломя голову, а в столице и пуще, — и лишь с хлебосольным Владимиром Личутиным, коего читаю и почитаю с юности, да с Николаем Дорошенко и удалось потолковать, посудачить, как говаривали в сибирской деревне. Помнится, Дорошенко, словно сказитель-боян …лишь гуслей не хватало… в наслаждающе печальном томлении укрыв глаза, укрылив тоскующей памятью из писательского особняка в бескрайние приукраинские поля, где "голубоватое марево Липенских лугов" и "серебристая равнина Ходяковского болота", два вечера напролёт сказывал про свою родную деревушку, и на моих глазах разворачивались изустные сказы.
Дабы не возвращаться в Сибирь с пустой котомой, выпросил у Николая Дорошенко повесть "Прохожий" — для журнала ли "Сибирь" либо для альманаха "Созвездие дружбы", который издаю. И когда дочёл рукопись до последнего слова, то, скажу не лукавя, даже для меня, читателя искушённого, повесть, без всякого сомнения талантливая, стала неожиданностью. Давным-давно наслышан о Николае Дорошенко, но, грешным делом, читать не читал, а с девяностых уже негде было взять почитать, с девяностых мы, русские писатели, яко бродячие псы, даже и не числимся у власти, обглоданные кости глодаем, с горем пополам выживаем в нашей горемычной разворованной и разорванной стране, толком друг друга не ведаем, а доморощенное телевиденье, ненавидящее "эту страну", русских писателей кажет годом да родом, да и то лишь тех, кои угодили враждебным чужестранцам, навроде диссидентов, из-за угла да из кривой берданы целивших якобы в коммунизм, а попавших в Россию, или уж тех, чьи знаковые русские имена с советских времён известны на весь мир, и трудно напрочь замолчать.
А других словно и в помине нет, будто русская литература на либеральных да именитых и завершила свой звёздный путь, дальше тихий, незримый закат и сирый деревенский погост. Ну, да какой с них спрос, с властвующего безродья, с них взятки гладки, что велит рогатый и беспятый, то и творят.
Ничто не ново под луной и солнцем, и о российской деревне, тем паче вымирающей, русские писатели выплакали уйму горьких повестей и романов, нередко и талантливых, потому что живописно запечатлели выстраданное своей судьбой, да и сам я деревне спел песнь и заздравную, и песнь заупокойную, хотя и, грешным делом, чуть было живую на погост не сволок, а лишь Богу ведомы её сроки. Чай не корова хворая… Чудилось, ничего впечатляющего и нежданного о деревенском житье-бытие уже не вымолвить, и даже бойкое перо вымучает лишь бледное подобие ярко и принародно молвленного и народной душой принятого. И тем не менее, повесть Николая Дорошенко "Прохожий", написанная со скорбным вдохновением, напоминающая причитания севернорусских плачей да вопленниц, стала для меня откровением, хотя и печальным откровением. Читатель я хоть и пристальный, ворчливый, но и восторженный… Вначале подивило то, что писатель ведёт повествование не от себя, не от лирического героя, а пишет "мы", "нам", "нас", сливая себя, незримо присутствующего, с жителями несчастной деревеньки, и, ведая не от себя — "мы", говорит уже не только от деревенских земляков, но от всего русского простонародья. Эдакий стилевой приём, придавший произведению ярко-поэтический, философско-притчевый и даже скорбно романтический колорит, разумеется, не Дорошенко выдумал — смутно, но вспоминается нечто похожее в литературе европейской, латиноамериканской, — но писатель так легко и натурально применил испытанный и верный стилевой приём, что он и приёмом-то перестал быть, потому что иначе и написать-то было невозможно. Впрочем, подозреваю, Николай Дорошенко и не помнил о таком художественной приёме, и не задумывался о нём, а вот так написалось, словно нашепталось свыше, откуда незримые смертным, деревенские земляки его и сродники зрят на родимые нивы и запустелые, заросшие лебедой и крапивой былые усадьбы, на неприкаянно бредущих по жизни остаревших чад и внуков.
Повесть "Прохожий" — напрасно упреждал автор — языковая; а напрасно, потому что не может быть неязыковым произведение художественной прозы, как не может быть живописи без живописности. Образное письмо — непременно в искусстве, а безобразное — безобразное. Но образный язык не ради языка, а лишь для зримого и впечатляющего выражения народной жизни, русского любомудрия, чтобы мысль, впечатление дошли до читательского разума и духа. Ведь и притчевый библейский язык, и язык Самого Спасителя, природно и по-крестьянски метафорический, и образное изложение в православных святоотеческих произведениях, и пословично-поговорочный, прибауточный обиходный язык былого русского крестьянства не ради языка, но лишь для силы воплощения Небесной Истины и земной мудрости. Вот, скажем, немудрящая пословица — не отвалится голова, так вырастут волоса. Не для красного словца эдак сказано, а чтобы в одну образную фразу вместить великую мудрость смиренного и безунывного земного жития. А, скажем, своя воля страшнее неволи — тут уж в четырёх словах христианский трактат о свободе внешней языческой, идущей под ручку с порочной вседозволенностью, и свободе внутренней — свободе от пороков, которую, впрочем, обретали лишь святые во Христе старцы, молитвенные постники и отшельники, но православное простонародье о духовной свободе хотя бы уж мечтало и посильно тянулось к ней.
Образное письмо — мудрое, во всякой фразе мыслеёмкое. И потому повесть Николая Дорошенко, щедро насыщенная образным описанием деревенской жизни, — глубинно философская, притчевая.
Верховные герои повести, стареющие мужики Иван Макаров и Панкратий Завалёнок, с горечью озирая некогда обильное и добротное селище, ныне вымирающее, обращённое злой волей в бесприютный хуторок, размышляют о смысле человеческого бытования на земле. Верно ли прожили жизнь, и что грядёт им, да и всей их родове, шалым ветром развеянной по белу свету. Иные родичи вроде и в час ходьбы от села, а уже за границей — на Украине, и село-то стало приграничное, да только и там и здесь вроде бы раньше, разнясь лишь диалектом, жили русские, вышедшие из Киевской Руси. Сельская жизнь от страды до страды, в крестьянских заботах и хлопотах, кажется, ещё вчера шествовала на века заведённым, неторопливым деревенским ладом, текла полноводной рекой, которая вдруг на глазах стала мелеть, болотиться, зарастать тиной и травой-дурниной. Особенно остро, тоскливо ощутилось обмирание, а потом и умирание сельца, когда трасса "пролегла тяжко гудящей струной в трёх километрах от нас, за серебряной равниной Ходяковского болота". Вроде, там по трассе — жизнь, там будущее, а здесь лишь тлен и труха от жизни. Трасса растревожила сельский покой, и покой стал невыносим жителям. "Как трудно, ах, как трудно стерпеть свой покой, если рядом всё куда-то спешит да спешит! Хоть плачь, хоть кричи, хоть гляди тихо, а всё равно, оно торопится, летит, свистит, гудит, ревёт, воет, скрежещет, грохочет; кажется, уже один только ты не знаешь, что вокруг тебя творится; и, кажется, даже ветер дует уже не потому, что такая ему погода, а потому, что есть у него собственная тайная причина устремляться над всею бескрайней землёю, поднимать пыль, наклонять стволы деревьев, шатать макушки трав. Озираешься по сторонам, думаешь: "Боже мой! Ради чего не стало над всей землей покоя?!" Но — даже сам себе становишься необъяснимым. Самого себя начинаешь воспринимать, как ночную звезду, пристально глядящую сразу во все стороны, но — ни к чему во всех сторонах не причастную."
Иван Макаров печально размышляет о судьбе села — нищие старожилы по одичавшим полям убредают для вечного гостевания на сиротливые неухоженные погосты, молодёжь разметелилась по миру за доброй долей, вернее, чтоб выжить, чтоб ребятишек выучить, а пустые усадьбы тем безвременьем тихой сапой обретают кавказцы. С тоской и болью толкуя о нынешней судьбе России и русского народа, герой — сельский острослов — хлёстко костерит смутную и разбойную российскую власть. В притчевую поэтическую ткань повествования врывается откровенная русская публицистика — "красно-коричневая", как её окрестили доморощенные чужестранцы, — и мне, скажу прямо, было жалко светло-печальный и певучий повествовательный поток, когда туда, словно мужик с осиновым колом, ворвалась лобовая публицистика. Тем паче, с именами двух презренных "президентов", которых на ночь грех поминать, чтобы кашмары не приснились, которых, как нечистую силу, прямо и не называют, лишь по прозвищам, чтоб не накликать беду: анчутка беспятый, бома, ляд, луд… Жалко лишь человечьи имена, данные кощеям при рождении и особенно имена — скажем, Михаил, Борис… — осиянные христианской святостью. Родители чадам поганых прозвищ не дают, как мать сыну, даже и обращённому в злодея, сроду не скажет: непутёвый поп тебя крестил, жаль что не утопил, мать о таком Кудеяре-разбойнике пуще будет страдать и молиться о спасении его души. Герой повести, это лиходеям не мать и отец, верно и образно окрестил кощеев, воровски ухвативших российскую власть, сравнив их со злой нежитью: "Бывают среди людей туманщики… Вот они и наворожили… натуманили… Старые люди рассказывали про них, а молодые не верили… А туманщики всё могут!.. На корову только один раз глянут, и она молока уже не даст!.." Что уж там корова, ныне беспятые, рогатые на Россию позарились…
Толкуя с женой о кремлёвской власти, Иван задаётся мучительным вопросом: "Я… хочу понять хоть под конец, почему они там, на верху, не хотят быть похожими на всех нормальных людей, почему не уважения они от нас хотят, а только одной досады да неприязни! Не верю я, что они уже сегодня или завтра не скажут, мол, так-то и так-то, помучили мы вас и ладно, больше не будем мучить… Всё ж таки, какими бы они ни были жестокосердными, как на них ни глянь, внешне похожи они на людей, не упыри какие-нибудь! — А один раз он, поразмыслив, добавил: — Да и наворовали ж себе вроде бы как достаточное количество…" И, сравнивая кремлёвскую власть с немецкой окуппационной, Иван вдруг приходит к жуткому выводу: "- Вот, говорят, немцы такие-сякие были… А я помню, как к нам в избу зашли двое, на своем языке калякают, не поймёшь что. А один вдруг достал банку тушёнки из сумки, матери даёт, и смотрит так на неё по-человечески, что она даже заплакала. А другой увидал, как она плачет, дал ей ещё и сахара… И у самого слёзы тоже на глазах выступили такие, что аж страшно стало. Говорит, ты такая же наша матка. Потому что люди всегда на людей похожи. Как ты ими не крути. И эти в кремле тоже скоро одумаются… Не может человек долго в зверином облике находиться!.. Люди-то не могут, а кто знает, может они и не люди… Может быть, было бы лучше, если от немцев, когда они к нам пришли, мы не оборонялись… Всё время те двое, которые тушёнки и сахара не пожалели, стоят у меня теперь перед глазами…"
Безрадостно заглядывая в российское грядущее, Иван Макаров опускает руки, словно перед концом света, когда землю заволокла смертная хмарь, не верит мужик в обманчивые просветы, что вроде бы порой синеют в небесном сумраке: "думаю: всякого кабанчика чешут за ухом только тогда, когда хотят его осмалить". В повести невольно рождается настроение библейского Екклесиаста: "Видел я все дела, какие делаются под солнцем, и вот, всё — суета сует и томление духа".
Если Иван ничего доброго в нынешнем российском жизнеустройстве не видит, ничего путнего и в будущем не высматривает, то ещё харахорится, тешит себя несбыточными надеж- дами Панкратий Завалёнок, неуёмный работяга, отчего и зажиточный, а по-старопрежним временам и кулак, задервеневшими в мозолях ручищами, к коим топор прирос, наживший крепкое хозяйство, набивший и для детей и внуков мошну, которая, впрочем, когда деньги вдруг обесценились, становится в одночастье трухой. Но могила разверзлась во всей своей сырой стылости позже, вернее, позже все ощутили её неотвратимость… А пока… "
— Радуйся, радуйся, баба Олёна, что Бог всего нам на душу послал! И дочка твоя пустой живот не стала бы греть на курортах! — внушал ей Панкратий. — Я вот своим отослал бы денег на гарнитур, а им уже и гарнитура не нужно!
— Слава Богу, — в тон Панкратию выговаривала баба Олёна, — и грех нам жаловаться на такое испытание!
— А Татьяна, погляди, дак не поверишь! — утешливо приводила в разговорах свои примеры жена Ивана Макарова. — Обвыклась, на свёклу ходит. Да и детям передалось, не такие худые теперь, как раньше, приехали когда…"
Деревушка тихо и тоскливо умирала, но даже Иван Макаров, с сердечной болью глядящий на умирание, "помышляя о внуках, которые, за неимением товарищей-однолеток, скучали наедине со взрослыми, всё же пока лишь для проформы приценивался к домам на центральной усадьбе, но, придя домой, сразу отдавался более привычным делам — менял в коровнике прогнившие доски, закапывал прель под корневища яблонь и груш. И делал всё это он с таким видом, словно нёс два полных ведра и очень боялся их расплескать. Панкратий тоже не сидел на одном месте: пыхтя, катал по двору дубовые брёвна, затевал строительство ещё одного амбарчика".
Но недолго пастуший рожок тешил слух… Панкратий, вековечный деревенский трудяга, в пахоте на благо ближнего ясно видевший жизненную цель, смысл земного обитания человека, упершись в злую и беспросветную пустоту, теряет разум. А ведь всю жизнь Панкратий верил, что не зря так радостно, азартно и мастеровито горбатится, солнца ясного не видя, что на этом и том свете труд его зачтётся; на небесах, взвесив на деревенском безмене грехи и добродетели, Господь по труду с души грешок, иной скинет, а на земле дети, внуки и правнуки, коим оставил нажитое добро, помянут добрым, от искреннего сердца, ласковым словом, и опять грешок, другой с души вон. "Я и надрываюсь лишь потому, что положено человеку счастье своё искать в поте лица. — И далее он таки не утерпел, закричал: — Да сроду ж так было!!! Сроду!!!" Ревёт Панкратий, словно павший в борозде, надсадившийся вол, в сердцах выговаривает Ивану, вспоминая и свою богоданную, великую труженицу, лишь в труде ради ближних — а перво-наперво, ради чад родимых, — и видевшую счастье и смысл жизни: "Ты помнишь, как даже в гробу я её не мог разогнуть?! Ты помнишь, как мои и её сыны кулаками глаза себе повыдавливали на похоронах? Потому что знали, как материнское сердце кровью обливалось по ним, пока она была жива…"
Разноголосица Ивана и Панкратия постепенно вырастает до разноголосицы евангелийской Марии, коя с любовью внимала словам Иисуса Христа, и Марфы, коя мало слушая Учителя, с любовью омывала Ему ноги. И обе — святые, божественная Мария и святая труженица Марфа. Но, увы, увы, слишком далеко земному кроту Панкратию до небесной Марфы, омывающей ноги Учителю и душой помышляющей о Царствии Небесном; слишком уж земной человек Панкратий, и, пуповиной сросшись с землей, смирившись с земной суетой, обвык на земле копить тленные богатства, отчего и рехнулся, запил, глядя на мошну вместо сребренников набитую трухой.
Живёт в повести наравне с помянутыми и не помянутыми героями баба Олёна, в коей подсознательно слились марфо-мариинские душевные истоки, но если Панкратий, всю жизнь пахавший, поклонно сгорбленный перед матушкой сырой землей, редко видевший Божии небеса, вдруг из зажиточного ставший нищим и ненужным родным, да и самой жизни, сразу надломился, мрачно увял, то древняя баба Олёна, оставшись кругом как перст одна, хоть и сознавала весь трагизм деревенской жизни: "Мы доживаем, тут дворов-то всего ничего осталось, кому интерес есть вспоминать то, что прошло? Мы давно лишние на этом свете…", а всё же не сохла на корню в мрачном унынье, в глубине души верила, выглянет солнышко после затяжного ненастья, осветит, обогреет деревушку, а пока "чугунок переставляла она — то в печку, то на стол, то на порог, то аж за калитку, чтобы там отчистить его песком. Чистила свой чугунок баба Олёна, рассказывала коту, который нюхал пропитанный сажей песок, загадочно жмурился… Каждый день набирала в горсть песку баба Олёна, склонялась над чугунком, будто над самой последней своею думкою." Так через всю повесть и повторяется припевом, как баба Олёна драила никому уже не нужный чугунок (и в этом притчевый приём), и, глядя на неё, "мы" не кисли в обречении и мрачном унынье.
Время в деревушке ползёт тихо и сонно, словно осенняя муха по пыльной стеклине: "Год за годом проваливалось время — неслышное, беспамятное. — Слава Богу, живём! — иногда восклицал кто-нибудь, как из глубокой ямы, из вот этих лет, уныривающих без следа". И деревенские согласно времени живут вяло, сонно: "В духоте тягучих, как застывший мёд, запахов, поднявшихся от картофельной ботвы, они говорили теперь ленивыми и тихими голосами…" И, хоть плывут дни обмелевшей, заплесневелой, заболоченной речушкой, все же судьба деревушки, как и судьбы последних жителей, во времени туго и притчево сжаты: "И всё же год пролетал — как одна минута. Или не пролетал, а будто проваливался куда-то, не оставляя следа в памяти, не застревая в сердце. (…) Весеннее солнце выныривало прямо из-за белых, в снегу, полей, и начиналась весна, а снег ещё не сходил, уже проклёвывалась зелень в лугах, и в самую жару, когда наш Панкратий решался наконец снять рубаху, чтоб обсушить пот на плечах, вдруг начинал желтеть лист на яблонях да берёзах, ударяли холодные ветры, темнело небо, сыпался промозглый дождь, и тут же морозы начинали стеклить лужи в канавах, а на чистое стекло льда уверенно, как рука на руку, ложился снег. Падал, падал снег, а затем стаивал, чтобы снова вспыхнула, как искра от ветра, яркая, пропитанная солнцем зелень. Словно не время перелистывало само себя, а чья-то торопливая память. Торопливая, потому что всё-таки тоскующая, украдкой тоскующая о какой-то своей, самой примечательной, самой светлой минуте." И завершается судьба родимого пепелища "нашим" ошеломляющим изумлением: "А из-за болота гудела дорога, гудела, не переставая, весь вечер, всю ночь — даже когда Иван Макаров с женой смыкали глаза и, потеряв память, засыпали, дорога сама для себя продолжала гудеть. И наступил однажды тот час, когда выглянули мы в окна, вышли во дворы, вышли на огороды, на поля и луга и — ни с ближнего, ни с дальнего расстояния не узнали своей деревни: от неё осталось не больше двадцати дворов. Оказалось, что постороннее для всех нас движение жизни всё-таки хлестануло и по нашей деревне, — так речные струи смывают с гладкого песчаного дна реки ненужный им бугорок".
Призрачной, мистически загадочной нитью, на кою нанизано все повествование, тянется через повесть странное событие: неведомый бредёт к деревушке, но не торной дорогой, а лугом, как может идти лишь нездешний, и без привала-перекура на деревенской лавке либо ошкуренном бревне уходит дальше, тает в синеватом мираже. "А однажды в голубой глади марева среди дальних Липенских лугов появилась незнакомая, еле различимая точка. И внуки Ивана Макарова, заметно подросшие, с дикими чубами, увидали эту точку, замерли, остановили дыхание." Потом мужики и бабы гадают — то ли прошёл козыревский учитель, то ли сын Одарки, ставший православным батюшкой. Если учитель, то, дай-то Бог, может, и жизнь наладится, и чадушки наплодятся, в школу побегут… "Но — очень скоро учитель козыревский спился. "Жить можно только своею жизнью, чужую жизнь, как чужую рубаху, на себя ещё никто не одел", — сказал он мне…"
А если и шёл Одаркин сын, завтрашний православный батюшка, то… жители ещё не разумеют, не вмещают в душу что, и лишь домовитая жена Ивана Макарова, гадая о прохожем, живёт смутным, но благим духовным предчувствием. В душе её изначально светит христианская духовность, хотя и по-деревенски испестрённая природно-языческими верованиями. Дочери своей она говорит сокровенно: "А я тебя родила — сразу поняла, что если теперь и умру когда-то, то дальше ты вместо меня будешь жить, что не только на том свете, но и на этом душа моя на каждую травиночку твоими глазами, как собственными, будет, не прерываясь, глядеть…" Сына Панкратия утешает: " — За отца не переживай. (…) Он, как и всякий человек, ищет только свою печаль, потому что всякому человеку своя печаль слаще."
Грешно унынье — кроме унынья от грехов своих, вдвое грешен тот, кто уныньем соблазняет, и писатель, коему держать ответ за себя и за читателя, не бросает ослепших в теми земной посреди чёрной и могильно стылой ночи, указует на ещё слабый, но спасительный свет на краю ночи. "Теперь уже многие согласны именно с женой Ивана Макарова, всё жарче утверждающей, что по Липенскому лугу пришёл к нам вовсе не козыревский учитель, а Одарки юрасовской сын, который, сколько-то лет поколупавшись в разорённой церкве засеймского села Юрасово, выправил её и покрасил зелёною краскою куполок, затем и крест деревянный надставил, а после того, как женщины из ближних селений, в том числе и жена Ивана Макарова, выбелили мелом снаружи и изнутри её стены, да иконками, из дома принесёнными, украсили фанерный алтарь, стал он править там службу уже в качестве настоятеля. (…) Многие, проникшись уютной для души богобоязненностью жены Ивана Макарова, всё-таки стали привыкать к мысли, что из далечины Липенского луга тогда пришёл в наши края именно юрасовской Одарки бывший блудный сын, по возвращении домой преобразившийся и более известный теперь всем нам, как отец Андрей. (…) И у нас завелся обычай кое-когда приходить в юрасовскую церкву, чтобы послушать редкоголосый хор, ласково и укромно полыхающий под молочными, пока ещё не расписанными сводами, чтобы насладиться хоть и жалобным, но с твёрдой, наподобие вишнёвой косточки, хрипотцой внутри, голосом юрасовского священника — лёгкого, над всеми нами возвышающегося, как хоругвь."
Помню, в ранней молодости прочёл "Утиную охоту" Александра Вампилова — мерзавец на мерзавце, мерзавцем погоняет, а кругом темь похмельная и беспросветная, — и хотелось если уж не застрелиться, то уж напиться до безумия зелена вина. "Уколоться и упасть на дно колодца", коль бессветна жизнь земная, коль о Царствии Небесном не ведали и не помышляли. Постарев и скорбно помудрев, смекнул я запоздало, чем эдакое русское искусство угодило вражескому Западу, если за него крепко ухватились тамошние бригадиры "холодной войны", которую мы, русские, так позорно проиграли. Подобное чувство, как и после прочтения "Утиной охоты", увы, рождалось и от гоголевских "Мёртвых душ", которые писатель слёзно просил в прощальной повести "Выбранные места из переписки с друзьями" не издавать, потому что не смог во второй части с тем же художественным гением, с каким живописал русскую мерзость, написать и русский божественный свет. Чтобы свет любви к Богу и ближнему и тень демонского зла уравновесились правдиво — как, увы, в жизни и есть, но чтобы свет любви торжествовал.
Позже читал знаменитую "деревенскую" прозу, а потом перечитывал и свои старые рукописи, и видел, что и там порой не написанная, а выстраданная правда тупого беспросветного русского жития, вожделенного Западом, и запоздало хотелось, что если писатель не узрел в русской жизни ничего правильного и идеального, то уж из любви к родному народу, обличая его грехи и пороки, выдумал бы и героя, в коем без святочного лубка и церковной риторики засветилась бы и божественная правда.
Не скажу, что Николай Дорошенко в повести "Прохожий" сочинил эдакого Илию Муромца, крестьянского сына, казачьего атамана и святого старца, но и не оставил без надежды, дал понять, что он уже проходил мимо, да мы его не узрели засуечёнными, усталыми очами, что он ещё придёт, и лишь бы мы угадали его в прохожем. Мир не без праведников, и ночь не без утра.
Татьяна БРЫКСИНА НЕБЕСНЫЙ МАЙ
***
По февралям судьбы моей
Тянуло холодом с полей,
Бирючьим веяло оврагом,
Позёмкой зла, метелью бед
Переметало Божий свет,
Чтоб спотыкалась шаг за шагом.
По февралям моей судьбы
Скитался дух родной избы,
Фуганок пел, шуршали стружки…
Отец над струганной доской
Молчал, застигнутый тоской,
Пуская дыма завитушки.
И всё, как сон! В печном кутке
Укроп сушился в узелке,
Дерюга, валенки, фуфайка…
А я — ни силы, ни ума! -
Ещё не знала, что зима -
Навек судьбы моей хозяйка.
Не поминая всуе мать,
Я всё ж училась понимать
Особый смысл того, что было
И будет до скончанья дней
В несообразности моей…
Февраль, февраль, я всё простила!
Другим и улица тесна,
А мне и валенки — весна…
БАЛЛАДА О СМИРЕНИИ
В самовязных шапчонках,
В болоньевых куртках
У подъезда сидят
Маривановна с Шуркой -
Так зовут во дворе
Неразлучных соседок
А у них что ни день -
Разговор напоследок.
В коммуналке с войны
Жизнь, как срок, отбывают,
Не семейно живут -
Бабий век доживают.
Замуж так и не вышли, -
А бусы носили! -
Просят всех — положить их
Могила к могиле.
Я гляжу из окна,
Из-за тюля и ситца
На простые,
Тоской опалённые лица…
Чем-то горьким в глазах,
Только суше и строже,
На семь мачех моих
Две подруги похожи.
К ним обменщики лезут -
(Квартира на третьем!),
Не стесняясь завидовать
Женщинам этим.
За "еврейский" этаж,
За окошко на Волгу
Предлагают не новую, правда,
Но "Волгу".
Эх, как сядут на "Волгу",
Нажмут на педали -
Мариванну да Шурку
Только здесь и видали!
По России покатят,
По снежной остуде -
Посмотреть, как живут
Новорусские люди.
То-то будет чудес!
Но… чудес не бывает:
Не квартира, а жизнь
У подруг убывает.
Комнатёнки оплатят,
Остатки прикинут,
Из комодов молчком
Платья смертные вынут.
МАЙЯ
Эта белая роща — не храм на Нерли,
Но шуршат мотыльки,
словно ангелов стая,
И цветёт бузина, и посёлок вдали
Называется Майя.
Осенённая лёгкой прохладой берёз,
В полушалке
с листками по белому полю,
О любви я уже не тоскую всерьёз,
Никого не неволю.
Постою над серебряной рябью реки,
Тишину попрошу:
— До пришествия лета
Майским именем Майя меня нареки
Ради благости этой.
Ради вечной разлуки, что будет горька,
Полюбуйся, как ветку к груди прижимаю,
Как протяжно плывут надо мной облака
По небесному маю!
А когда загустеет зелёная кровь
Бузины и берёз — перед белой поляной
Повинюсь,
что любовью звала нелюбовь,
И останусь Татьяной.
***
Без вещего сна, без высокого звона,
Без плеска невидимых крыл
Душа, словно вытравленная икона,
Небесных лишается сил.
Бормочет пустое,
не может вместиться
В испытанный болью канон,
А белая ночь — синекрылая птица,
Садится на чёрный балкон.
И снова, и снова по стёртому следу
Пытается выжить душа -
Всплакнёт о любимых, ночную беседу
Со снегом начнёт не спеша.
И снова, и снова — сплошные начала:
Январь, покаянье, строка…
И то уже славно, что не одичала
В безмолвии долгом рука.
А год начинается, ангел нисходит
Холодную жизнь обновить,
Но кто его знает, твою ли находит
Он еле звенящую нить?!
***
Жёлтый цветок в придорожной пыли,
Серая, талая прель -
Мерклые краски холодной земли
Отогревает апрель.
Зимний мотив и весенний мотив
Так уязвимо-тихи…
Мятной микстурой таблетку запив,
Отогреваю стихи.
Ты, позабывший, какого числа
Праздник Татьянина дня,
Плед распахнув на четыре крыла,
Отогреваешь меня.
Кто там звонит в безответную дверь?
Чья это супится бровь?
Чтоб не заплакал с порога апрель,
Отогреваем любовь.
Отогреваем за тихим столом
Путь торопливых потерь…
Не торопись, не лети напролом
В лето, минуя апрель!
***
Иссушающи летние полдни, и всё ж
Перед жизнью реки
быстротечна жара…
Не бросай меня, август,
Еще потревожь,
Поволнуй золотые мои вечера.
Схолодеет вода, обомлеют ступни,
Станет звонкой и чистой
прибрежная рябь…
Догони меня, август,
К причалу верни,
Тетиву неизбежной разлуки ослабь.
На трамвайчик речной
кинет сходни матрос,
Потускнеет закатного солнца анис…
Научи меня, август,
Прощаться без слёз,
Без вечернего стона вослед: "Оглянись!"
Будет долго кипеть винтовая волна,
Будут плыть берега,
словно тени во сне…
Я люблю его, август,
но я не вольна
За любовью бежать по кипящей волне!
БЫТЬ ДОБРЕЕ
По глазам, по нахмуренному белобровью
Ничего не пойму, ничего не прочту,
Лишь смотрю на тебя
с нестерпимой любовью,
С пересохлостью горько-солёной во рту.
Вытребеньки творя,
что не всякий сумеет,
Надрываешься ты
раскрылённой душой…
Мудрено не сказать:
ветер вечности веет,
А родимый курень покрывается ржой.
Только жалость и может
простить не фальшиво
Пересортицу слов, понимая всегда,
Что ожогом страданья
сочувствие живо,
Остальное — болезненная ерунда.
Обжигались и мы,
как пустырной крапивой,
Холодящей
шершавостью мятной травы,
Но судьба и в страданьях
осталась красивой,
Сколько б ни облетело кудрей с головы.
И, старея, за истину не принимаем
Аритмию любви, аритмию весны,
Все бессонницы наши
от марта до мая -
Хоть и бродят во тьме,
но душевно ясны.
Мы не станем подделывать
метрику жизни,
Обольщать Вседержителя мира сего,
Но попробуй увидеть в Его укоризне
Искру боли моей — что труднее всего.
Регина ГРИГОРЬЕВА ОТТАЛКИВАЯСЬ ОТ ФИЛОСОФИИ
***
пока мы живы и здоровы,
пока мы ветрены, пока
не к месту сказанное слово
ещё не вяжет языка;
и можно оправдаться ленью,
и можно встать не с той ноги
и отложить на понедельник
все разговоры и долги;
пока спешит не жизнь, а время
и не сквозит из-за спины;
пока неощутимо бремя
неискупаемой вины.
***
взглядом пройдя от истока до устья,
не поразившись отсутствию грусти,
что ты насвистываешь у края,
пёструю гальку перебирая?
как ни иди ты, о чём ни тверди ты
вечнотекущей воде Гераклита,
что ни выдумывай — не поможет:
берег всё тот же и русло всё то же.
правду сказала мудрая дева:
сколько ни черпай справа и слева,
сколь ни ищи сокровенного знака,
женская суть и вода — одинака.
и потому не имеет значенья,
как и куда тебя сносит теченье;
полно хитрить, имена называя;
это — Река. а другой не бывает.
***
я рада этому, но счастлива иным,
хочу одно, а хочется другого,
так цель и смысл идут путём одним,
а свидевшись, не совпадут и словом.
так всё двоится: как ни посмотри,
не разберёшь — лицо или изнанка;
и сам ты где — снаружи ли, внутри;
и что таится — дар или приманка
в бесхитростной ромашке на лугу.
вот, чудится, уж сети наготове,
а я не берегусь и не бегу,
и мир меня поймал бы, да не ловит.
держи меня, сожми плотней кулак,
не позволяй мне просочиться мимо!
но, видимо, тебе милей вот так:
чтоб я — песком -gt; дождём -gt; туманом -gt; дымом -gt;
ДВА СОНЕТА
1.
есть нежная гармония кошмара,
есть вкрадчивая логика абсурда,
есть музыка (она жестокосердна),
лелеющая нас в ладонях мира
от сих до сих. скажи, какая мера
сверяет голоса ночного бреда,
и письмена на шкуре леопарда,
и хищный блеск рассеянного взора
из мглы. душа напряжена как хорда,
изогнута как лук. так ждут прихода
невесть чего неведомо откуда.
и я слежу, задумчивая дура,
как сеется сквозь пальцы Демиурга
застенчивая очевидность чуда.
2.
я звонница, пронизанная звоном,
светлица,
всклень исполненная светом,
страница, сплошь исписанная словом
единственным,
а смысл мне недоступен.
я столп,
несущий семь слоёв небесных,
я ствол,
сосущий семь земных истоков,
я свод,
собой укрывший семь вселенных
от сонма бед,
и нет мне в этом счастья.
вот быть бы мне
янтарноглазой зверью,
питать сосцами Ромула и Рема,
не ведая, где встанут стены Рима -
густого леса бессловесной тварью,
чужих щенков ощеренной защитой,
не ждущей и не знающей пощады.
когдатошней девоЧке
как сказать ей о том, что я знаю;
что совсем по-другому сбылось;
что всегда четверть шага до края
и что стоило, стоило слёз
на скамейке забытого мая
за неровной стеною дождя
по-киношному пальцы ломая,
ничегошеньки не понимая,
никого-то ещё не щадя…
***
лучи идут по кругу -
планида тяжела,
обращены друг к другу
ночные зеркала,
пересекаясь снами,
друг в друге как в воде.
а далее — не с нами,
а более — нигде.
тела лежат как вещи,
пока, стремясь в побег,
на ниточке трепещет
душа у края век.
ей снятся две свободы,
две сродных темноты -
летального исхода,
фетальной немоты.
***
вот так порушишь былых кумиров,
расчистишь место -
а строить поздно:
другие каузы вертят миром,
другие казусы
вьют здесь гнёзда;
иные страсти, иные веры,
чужие гости, чужие вести;
иная музыка полнит сферы
чужих чертогов на старом месте.
вот так посмотришь -
как всё успело
перемениться единым махом:
что было словом — то стало делом,
что было делом — то стало прахом,
из грязи — в князи,
с подмостков — в Лету,
из горностаев поди в заплаты -
а лист всё так же
скользит по ветру,
сквозя на солнце
прохладным златом.
методом
последовательного
приближениЯ
думая о себе,
я мыслю себя стволом дерева
(для определённости
пусть это будет яблоня);
далее — очевидно.
или вот так:
думая о себе,
я мыслю себя стеклом
сложноизогнутой формы
на пути светового потока:
рассеиваю,
преломляю,
фокусирую…
что там ещё?
или вот так:
думая о себе
я мыслю себя…
в поисках точного слова
скольжу по столу
рассеянным взглядом
и забываю мыслить -
любуюсь своей рукой, пятилепестковым
чудом Господним…
или вот так наконец:
думая о себе,
я мыслю.
думая о тебе,
я существую.
***
то ли всё низачем,
то ли незачем всё усложнять:
смысла миру искать,
что вчерашнему снегу — помина.
сквозь опавшую медь
пробиваются ввысь зеленя.
осыпается вишня
и благоухает рябина.
меж сиренью и розой
сколько ветер успеет вместить
чабреца с розмарином,
шалфея,
крапивы и мяты.
гаснут свечи каштанов.
готовится липа цвести.
доцветает утёсник.
а ты всё приметы и даты
собираешь,
как будто все эти реестры
всерьёз.
помолчи — и уловишь:
у слуха на верхнем пределе
"я люблю, я люблю"
рассекает пространство
как SOS
и нигде на пути не найдёт
ни преграды, ни цели.
Светлана ПОПОВА ВОЛЬНЫЙ ВЕТЕР
***
Я сны себе наколдовала.
Качались низко потолки.
И старый дом из поддувала
Метал цветные языки.
Древесный уголь — вкусный пряник.
И трауром сведённый рот,
И сон, как явь, как злой охранник,
Опять к полуночи придёт.
И по углам примолкнут тени,
И кисло сморщится луна,
И в кровь ободранным коленям
Мешает твёрдая стена.
За той стеной метель заплачет
На перепутье всех дорог.
И сразу все переиначит.
И обязательно припрячет
Дорогу, веник и порог.
Блестит в сенях дверной крючок,
За чёрной створкой свет струится.
Дрожит рука. И ночь мне снится,
И время, заводной волчок,
Обратно в прошлое стремится.
А снег валит клокастым паром.
Не иней — вырос воротник.
Охранник, пьяный от угара,
Как привидение возник.
И в дым седая борода,
Узлами скрюченные руки,
Он улыбается от скуки,
Он не смеется никогда.
И снег по улицам метёт,
А вечером опять придёт.
Чтоб снова превратиться в стужу,
Морозить звезды, двери, душу,
Минуты превращать в недели,
О прошлом плакать у постели,
И заводным волчком звенеть
И возле печки леденеть.
***
Чередою бессонных луж,
Осторожно их обходя,
Чертовщина, любимый муж
Уходил после дождя.
Следом ночь по лужам прошла,
Не разбирая уже пути.
Возвратить его не смогла,
Слишком быстро он уходил.
Мимо киосков, ободранных стен,
Попрошаек, нищих, калек,
Покидал добровольный плен
Незнакомый мне человек.
Оглянуться забыл на ребят,
Кричавших во весь посиневший рот.
И не то чтобы весел был или рад,
А надеялся, что уйдёт…
***
На третьей полке плохо спится.
Урчит кабальный перестук.
И громыхает на мосту,
И забывает раствориться,
И разрывают пустоту.
В битком загруженном вагоне,
На бесконечном перегоне,
Среди коленок и калек,
Среди забытых и ненужных,
Среди разбитых и недужных,
Среди косынок и колец.
Дохнув ковыльными ветрами,
Из самой заповедной рани
Исходит русская душа.
Неприбранной степной дорогой,
Прощения просить у бога
За то, что хочется дышать.
***
Как призрачно, как празднично, как разно!
На ветках нет раскрашенной листвы.
И цвет волос с обрывками травы,
И столько слёз, истраченных напрасно.
Мне не поднять упавшей пелены.
Осенняя, дождливая причуда.
Во времени случается минута
Нежданной, покаянной тишины.
Когда окончен день в его начале,
Когда весь мир, потерянный, молчит.
Под утро, с одинокой каланчи
Сорвались птицы. И не закричали…
***
Я встала рано. Надо уезжать.
Помешана, прикована к пути.
Могу не пить, не есть и не дышать.
Но не могу обратно не прийти.
Пора прощаться. Раз и навсегда.
Не привыкать к обыденным вещам.
Родные и чужие города
По швам у основания трещат.
Пора, пора, колотится в груди.
Сорваться, по-другому не свернуть.
Вопросов много, а ответ один.
Всегда один. Себя не обмануть.
Я встала рано. Надо уезжать.
И чемоданы пухнут у двери.
Прощаться — обязательно прощать,
Последний вдох срывая изнутри.
***
Я не версты считаю дорожные,
Не холодную воду лью.
А захочется невозможного -
Осторожного опою.
Травам ведьминым не указчица,
Не советчица, да своя.
По дороге монетка катится,
Одинокая, как и я.
Наговорами, разговорами
Душу грешную разбужу.
Обернусь воронихой-вороном,
Осторожного закружу.
Все желанное — невозможное.
На дорогах к утру роса.
Полюблю тебя, осторожного,
Не смотревшего мне в глаза…
***
Какие ночью фонари!
Огромный чёрный мир.
И хоть замри, и хоть умри,
И ничего не говори
Бессонный конвоир.
Я (руки за спину) иду -
Красива и горда.
Такой наверно ночи ждут,
Сгорая от стыда.
Луна, погашенный ночник,
За тучами плыла,
Целуй, мой милый проводник,
Сгоревшую дотла.
Какие ночью фонари!
Шаг в сторону — навек.
И хоть замри, и хоть умри.
Ищи беглянку до зари
Служивый человек.
***
За окном степная воля,
Лёгкой птицей улететь!
В синем небе, в синем поле,
В синей ласковой воде -
Смысл обиды и разлуки.
Дышат узкие следы.
То ли крылья, то ли руки,
То ли летние сады.
Раствориться — вольный ветер -
Воду пить из родника.
Не увидит, не заметит,
Не сваляет дурака…
Ольга ДЬЯКОВА НА ДНЕ ЛАДОНИ
***
Широки просторы,
Есть, где разгуляться
Радостям и грозам,
Что за нами мчатся.
Выйду в вечер к плёсу
Звёзды смотрят в воду.
Расплетает косу
Ветер в непогоду.
Волга век от веку
Матушкой зовётся.
Бросишь горе в реку -
Больше не вернётся.
***
Разменяла радость
На седую грусть.
Лёгкая, как шалость,
Бродит осень пусть.
Ветры изорвали
Жёлтых листьев шаль.
Все цветы завяли
Под окном — не жаль…
Провода гудели,
Поезда прошли.
Скользкие, как змеи,
Рельсы пролегли.
Их годами грели
Сны самоубийц.
Стыли параллели
В отблесках зарниц.
Безысходность Анны,
Колесо — что меч.
Сколько безымянных
Скорость будет сечь.
Время обуздает
Ветер ледяной.
Сколько сил летает
В мире надо мной.
Небо, цепенея,
Начало алеть.
Шесть огней Цефея
Отогнали смерть.
***
Искать кривые зеркала
Не будет подлинное зренье.
В уме года перебрала -
Рассыпались тугие звенья.
Впотьмах так долго я брела
И время чувствовала остро.
Стою, где прежде не была,
Здесь речку рассекает остров.
Земля ли тянет? Глубина!
Луны неровной отраженье.
В прозрачной тайне нету дна,
В ней тонет неба продолженье.
А через час начнёт светать,
И от росы намокнут ноги.
Лишь стоит голову поднять -
Искрятся горние дороги.
***
Наступает судьба на пятки,
Прижимает к глухой стене.
И слепая затея в прятки -
Что игра на чужой струне.
Крест с души моей снимет время.
Час настал — прозвучит в тиши.
Только в вечную встречу веря,
Я в ответ прошепчу: "Верши".
И лицом повернусь к разадке…
Холодок пройдёт по спине,
Раздирая души заплатки,
Свет зовущий впитав извне.
МЕЧТА
За горой — гора.
За мечтой — моря.
Не уйти тропой,
Не уплыть с тобой
Ни по озеру,
Ни по реченьке.
От людей — стена
Дыма без огня
С оговорками,
С кривотолками.
Никому мечту
Не поведати.
Там, где ты, — огни,
Да стоит в тени
Добрый молодец
С плёткой шёлковой -
Поучать жену
Уму-разуму,
Красоваться ль ей
На людском пиру,
На честном миру,
Иль мечту свою
Спрятать в тереме,
И велеть ей жить
Во кручинушке.
***
С дождями убывает лето
По гати деревянных троп.
В чащобе хмурой мало света;
Иду сквозь пагубную топь.
В квадраты мути между кочек
Зовут хранители болот,
Утробным бульканьем пророча
Моей судьбе обратный ход.
И птичьему внимая граю,
Смотрю на неба колыбель.
Дыханье августа вбираю,
А прежде берегла метель.
***
Ты удалялся, превращаясь в точку.
Вода уже загладила следы.
Но будет свет -
я это знала точно -
Любви,
что затаилась впереди.
Сегодня жизнь моя -
как окна к морю.
По странствиям тоска
влечёт меня вперёд.
Ушедший по пескам,
увидит вскоре
Бегущую к волне
встречать восход.
***
На дне твоей ладони
Лежит судьба моя.
Никто её не тронет
Пока она твоя.
Уроки рисованья
Сырой сентябрь берёт.
В минуту расставанья
Пожатье не соврёт.
И Тёмный Перевозчик
Почти не различим.
В предсмертный час полночный,
Ты стал совсем ничьим.
КУБОК С ПТИЦЕЙ
Из кубка этого — не птице пить. Навеки серебро её сковало. Орнамента причудливая нить Смягчает холод
звонкого металла.
Кто раз отпил из кубка -
тот пропал,
Не может ни любить,
ни ненавидеть.
И вставлен в соколиный глаз опал, Чтоб чёрный птичий гнев
не видеть.
Николай КОНЯЕВ МЕДВЕДЬ
РАССКАЗ
Вера Сергеевна на лесном озерке медведя встретила.
Он шёл по другому берегу озера и тоже, как и Вера Сергеевна, брал ягоды.
И, может, потому что ходил медведь за тёмной еловой водою, а может, просто потому, что так хорошо она его увидела, но никакого испуга Вера Сергеевна не почувствовала. Перекрестилась и снова нагнулась к усыпанной брусникой кочке.
Время от времени Вера Сергеевна поглядывала на медведя, но тот не уходил никуда, наедался на зиму.
На хорошей ягоде бруснику легко собирать — немного и времени прошло, а уже наполнилась корзинка. Прощаясь, Вера Сергеевна снова на медведя посмотрела, и защемило, защемило сердце от немыслимой красоты Божьего мира.
Проглянувшее солнышко высветило ёлки, заиграло в озёрной воде, а тут ещё легкий ветерок пробежал по верхушкам деревьев, и посыпались, посыпались с берёз и осинок золотые листья. И хоть и ушло солнце за тучу, но вода в озере, засыпанная золотом листьев, словно бы впитала в себя солнечный свет.
— Спаси Господи люди Твоя и благослови достояние Твое… — прошептала Вера Сергеевна, и медведь, словно бы почувствовав что-то необыкновенное, остановился, внимательно посмотрел на женщину, а потом покачал тяжёлой головой и, переваливаясь, неторопливо пошёл по озёрному берегу в другую сторону.
1.
Из леса Вера Сергеевна как с праздника вернулась.
И усталости никакой, и на душе светло, как на озере, когда его осветило проглянувшее солнышко…
Даже не удержалась Вера Сергеевна, похвастала соседке Шуре Великановой, что, будто на иконе побывала, так хорошо…
— Где-где? — переспросила Шура.
— На иконе… — сказала Вера Сергеевна. — Медведь ходит рядом, а потом ветерок дунул и так листья посыпались, что золотым сразу всё стало… Как на иконе…
— Ага… — сказала Шура. — Медведя увидишь, так не только икона со страха привидится…
— Да я же не про страх говорю, а про то, что на душе светло стало…
— Ягод-то набрала? — думая о своём, спросила Шура.
— Да набрала, набрала… Ягода в этом году хорошая.
— Слышь, Василий? — Шура заглянула в комнату.
— Слышу… — раздался из комнаты недовольный голос шуриного мужа, Василия Егоровича Великанова. — Белая, небось, ещё брусника?
— Не, белой и нет почти… — сказала Вера Сергеевна. — В этом году раньше ягода пошла…
— Я говорила, а ему, хоть кол на голове теши… — недовольно проворчала Шура. — Две корзинки от дочери заказаны, так сколько времени, по ягодке собирать будем, когда всю бруснику выберут?
— А сама-то не приедет?
— Да куда ей на восьмом месяце бруснику собирать?
— Наберём… — сказал из комнаты Великанов. — А ты, Сергеевна, чего со мной-то не здороваешься? Или Шурка не пускает?
— Да я на минутку только забежала… — сказала Вера Сергеевна. — Я и не знала, что ты дома.
И, посмотрев на Шуру, заглянула в большую комнату.
2.
Василий Егорович за письменным столом у окна сидел, и на тарелке перед ним лежали серые осиные гнёзда.
Великанов ломал гнёзда столовой ложкой, а потом растирал в пыльцу и завёртывал эту серую пыль в хлебный мякиш.
— Зубы болят? — спросила Вера Сергеевна.
— Всю ночь не спал… Совсем замучили…
— К зубному тебе надо…
— Так в райцентр ведь за день не обернёшься… — вздохнул Василий Егорович. — Сама говоришь, что брусника поспела, когда же идти за ней?
— Да, теперь с любой болячкой в райцентр надо ехать… — сочувенно вздохнула Вера Сергеевна, но тут же легко улыбнулась. — А что, Василий, если бы тебе, когда мы по распределению прихали сюда в посёлок работать, сказали бы, что ты осиными гнёздами зубы лечить будешь, поверил бы?
— Так и ты бы не поверила, что по иконам бродить пойдёшь… — улыбнулся и Василий Егорович. — Эх, Веруха-Веруха… Совсем мы тут стариками стали… А ведь давно ли ещё на танцы с тобой бегали?
— Ты Вася, шаль-то не вспоминай всякую… — раздался с кухни шурин голос. — И ты, Вера, не забывай свой пенсионный возраст…
— С тобою забудешь, Шура … — недовольно проговорил Великанов. — А куда ты, Вера, ягоды-то на озеро ходила брать? К старым вырубкам?
— Не… На Игумновой топи была…
— Это там ты и медведя видела? — Василий Егорович потянулся, взял с подоконника лесхозовскую карту и развернул её, отыскивая лесное озеро. — Здесь что ли?
— Ага… Вот тут на берегу лесовоз с выбитыми стёклами стоит… А медведь с другой стороны озера и вышел…
— Это он со стороны Чащобы пришёл… — задумчиво сказал Василий Егорович, глядя на карту. — Не очень и далеко получается.
3.
Вера Сергеевна еще водила почерневшим от ягод пальцем по карте, а сама уже почувствовала, что зря она это рассказывает, поняла, что Василий Егорович — всё-таки сорок лет в одной школе проработали, тридцать лет в одном доме бок о бок прожили! — как-то нехорошо задумался.
— Да ты что, Вася? — спросила она, глядя соседу прямо в глаза. — Чего надумал-то?
Василий Егорович — точь-в-точь как в школе, когда она напирала на него! — не сразу ответил.
— Видишь, Сергеевна… — сказал он, отводя глаза. — У зятя-то лицензия на медведя взята… А куда за ним ехать, не знает… Вот я и подумал…
— Да ты что, Василий Егорович?! — возмутилась Вера Сергеевна. — Я же не для этого рассказывала…
— Ну не ты, другой бы кто рассказал… — сказал Великанов, стараясь не смотреть на Веру Сергеевну.
— Но ведь рассказала-то я… — Вера Сергеевна возвысила голос и он предательски задрожал. — Нет, Вася… Нет! Я не согласна!!!
— Совсем ты Верка, как Николая Петровича не стало, с ума съехала… — перебила её Шура. — Чего ты медведями тут распоряжаешься? Это что, твой личный медведь, чтобы согласие у тебя спрашивать?! А ты, Василий, не слушай её… Сейчас прямо и звони Игорю, пока он в другое место не уехал. Зинке вот-вот рожать, а он ведь не успокоится, пока медведя не сыщет…
Василий Егорович кивнул.
— Действительно, Вера… — примирительно сказал он. — Медведи в лесу живут… Права на них у всех одинаковые…
И он решительно взял мобильник. Начал набирать номер.
— Да как вы можете так?!! — только и смогла выговорить Вера Сергеевна. — Да я…
Слёзы хлынули из её глаз, и она выбежала из великановской половины.
4.
Чего в этот день делала Вера Сергеевна, она и сама не помнила.
Вроде за водой на реку сбродила, потом затопила плиту, картошку вариться поставила.
Но всё это не она, кто-то другой за неё делал, а мысли Веры Сергеевны жили там, на озёрке, где, как на иконе в книжке, переваливаясь с боку на бок, бродил между ёлками медведь.
Уже когда стемнело за окнами, Вера Сергеевна села к столу, на котором распущенная брусника сохла, начала перебирать ягоды.
Слышно было, как за стеной включили Великановы телевизор, но что смотрели, не разобрать было. Зато телефонные звонки Вера Сергеевна хорошо слышала. Раза три звонили и все по межгороду.
Катились пунцовые ягоды, падали в тарелку, оставляя на полотенце налипший лесной мусор, а порой вспыхивали в электрическом свете, слезинкой.
Тогда утирала Вера Сергеевна глаза, вздыхала.
И не услышала даже, как вошёл в комнату Василий Егорович.
Сел напротив.
— Ты этого… — сказал. — Ты не бери лишнего-то в голову… Скажи дучше, зять-то завтра с приятелями приедет… Может, тебе с городу чего привезти надо… Не стесняйся…
— Ничего не надо… — сказала Вера Сергеевна и опустила голову, чтобы не видно было слёз.
Василий Егорович усмехнулся.
— Расстраиваешься?
— А чего тут расстраиваться… Правильно Шурка-то твоя говорит, что совсем я, когда Николай Петрович мой помер, полоротой стала. Знала ведь, что у вашей Зинки мужик на охоте сдвинулся, могла бы и остеречься…
— Да чего ты медведя-то жалеешь этого?! — досадливо сказал Василий Егорович. — Ну, повезло тебе, мирно встретились, а ведь могло бы и иначе быть… Теперь зато не будешь бояться в лес ходить…
— Дак я ведь и не боюсь, Вася… — сказала Вера Сергеевна, и так сказала, словно позвала на помощь.
Но снова не услышал её Великанов.
— Ну это ты шальная такая… — проговорил он. — А другие очень даже опасаются и, между прочим, правильно делают. Ничего хорошего, что медведь так близко к поселку подошёл… Это ж не из сказки медведь… Жрёт себе и жрёт и ни о чём больше у него не думано.
— Не знаю… — сказала Вера Сергеевна. — Только без медведей, Вася, совсем бы мы в Африку превратились.
— При чем тут Африка?!!! — вытаращился на неё Василий Егорович.
— Так в Африке-то медведей нет, вот и не осталось там никого кроме негров… — то ли подумала, то ли сказала вслух Вера Сергеевна.
Василий Егорович, услышав это, едва со стула не свалился — такой хохот на него напал.
— Правильно Шурка говорит, что ты совсем с ума съехала! — сказал он, отсмеявшись. — Чего же без медведей, неграми все станут? А в Европе чего, в культурных странах… Во Франции, например… Ты, что думаешь, там много медведей?
— Так по телевизору-то показывают, что кроме негров и народу другого там тоже немного осталось… — опять то ли подумала, то ли вслух сказала Вера Сергеевна.
— Эх, Веруха-Веруха… — вздохнул Василий Егорович. — Выдумщица была, выдумщицей и осталась…
Он встал и вышел, не прощаясь.
Захлопнулась за ним входная дверь на крылечко.
Вера Сергеевна прокатила по полотенцу ещё горстку ягод, потом поставила тарелку с чищеной брусникой на стол и встала.
Надо было закрыть входную дверь и спать ложиться.
В сенях Вера Сергеевна долго смотрела на щеколду на входной двери и всё не могла сообразить — щеколда была задвинута! — как же так получилось, неужто приснилось ей, что Василий Егорович приходил?
Странно, конечно… Очень уж явственным сон был, но с другой стороны, чего это она там во сне про медведей и Африку плела?
Этого Вера Сергеевна и сама уже толком не могла вспомнить…
Похоже, что и, впрямь, задремала, перебирая ягоды…
Хотя чего этому удивляться… Такое уже бывало с ней, когда они ещё холостыми с Василием Егоровичем гуляли…
Правда, тогда молодыми они были, а теперь в пенсионном возрасте оба…
Да, спать надо ложиться, а не сидеть заполночь, как раньше за тетрадками сидела.
Не те уже силы…
5.
На следующий день к вечеру приехал на джипе из города муж младшей Великанихи с приятелями.
Вера Сергеевна видела, как ходят они по двору, перепоясаные патронташами, с упаковаными, будто музыкальные инструменты, ружьями, и чувствовала, как набухает воздух во дворе смертью, и страшно было выйти из дома.
Потом заревел джип, и охотники уехали, но страшное осталось в воздухе и не рассеивалось никуда, только загустевало с ночной темнотой…
И всё отчего-то вспоминалась Вере Сергеевне книжка про пионера-героя, которую много лет назад читала она ученикам.
Там в книжке предатель был, но не настоящий, а просто проговорился по простоте, и выдал… Как она сейчас…
Всю ночь с этими мыслями Вера Сергеевна промаялась, а с утра, как страшный сон, потянулся, не кончаясь день, почерневший совсем, когда вернулась компания из леса.
Вера Сергеевна смотрела в окно, как носили охотники на великановскую половину полиэтиленовые мешки с мясом, а потом вытащили из багажника огромную бурую шкуру и, бросив на штабель досок, стали отчищать её и засыпать солью.
Лица у всех раскраснелись, голоса стали громкими, возбужденными. Даже сквозь закрытое окно было слышно, как пахнет от охотников водкой и кровью.
От этого запаха крови, от пьяных возбужденных голосов совсем худо Вере Сергеевне стало.
Отступила она от окна и, схватившись за буфет, осела на пол.
6.
Великанов, что притащил с собой полиэтиленовый пакет с мясом, едва не упал, споткнувшись об неё.
— Ты чего, это у меня, Веруха? — поднимая её, спросил он. — Голову скружило?
— Не-е… — Вера Сергеевна помотала головой. — Запнулась тут да упала…
— Ну ты даёшь, девка… — Великанов усадил её на стул. — Все цело-то? Ничего не поломала?
— Не-е…
— Ну и ладно тогда… А у меня, Веруха, просьба к тебе… Мясо-то в наш холодильник не лезет… Можно у тебя пакет положить до ночи? У тебя морозильная камера большая…
— Положи! — сказала Вера Сергеевна и, накинув жакетку на плечи, вышла на улицу.
Хотела было выйти к реке, но дорогу туда преграждал вставший у соседской калитки джип, и Вера Сергеевна побрела через огород в другую сторону.
Мимо школы, вышла на пустырь за домами и зашагала к темнеющему вдалеке лесу…
Шла и не думала, куда идёт, не разбирала дороги, и только когда замерцали звёзды среди голых ветвей облетающего березняка, остановилась, опустилась на землю.
"Спаси, Господи, люди Твоя!" — пробормотала она и закрыла глаза.
7.
Только на следующее утро и нашли её бышие ученицы, которые пошли за ягодами. Вместо ягод и вытащили на дорогу свою учительницу и отвезли в райцентр в больницу.
Здесь Веру Сергеевну через неделю навестил Василий Егорович Великанов.
— Ну как ты? — спросил он, раскладывая на тумбочке продукты. — Жить-то будешь?
— Врачи говорят, поживу ещё … — слабо улыбнулась Вера Сергеевна. — А ты-то что? Шурка тебя, к зубному отпустила?
— Один я сейчас, Веруха… В город уехала Шурка…
— Погостить?
— Зинка родила у нас…
— Поздравляю… — Вера Сергеевна, действительно обрадовалась. Младшая Великанова, хоть и шебутной была, а всё равно всегда нравилась ей, и когда в школе училась, и когда взрослой стала. — Мальчик? Девочка?
— Не-е… — Великанов покачал головой. — В общем, как ты и говорила тогда…
— Чего это я говорила?! — удивилась Вера Сергеевна.
— Ну это я так, фигурально выражаюсь… — Великанов наклонился к ней. — В общем, в тот вечер, когда Игорька вызвал на медведя, я выпил маленько с расстройства. Ну и хотел к тебе пойти, но сам в кресле оформился и задремал… Вот мне и приснилось, будто ты сказала, что, если Игорь медведя убьёт, то негр у них родится…
— Я сказала?! Когда?!!!
— Да во сне, я тебе говорю… В том сне, который мне приснился тогда…
— Ну и что?
— А ничего… Как ты сказала, так и получилось. В общем, негритёнок родился у Зинки, вот что…
— Так может она…
— Не-е, не… Она клянётся, что никого у неё в то время кроме Игорька не было…
— Может, перепутали тогда ребёнка?
— Может и перепутали… — вздохнул Великанов. — Только, когда я Шурке рассказал про наш разговор во сне, она сказала, что из-за тебя это и случилось…
— Игорь-то как?
— Дак он не видел ещё девочки… Ему сказали, что полежать надо Зине… Вот он и ходит каждый день под окна роддома, всё спрашивает, чей носик у неё… А чей носик — его, конечно… А глазки? И глазки, дочка говорит, твои… Шурка-то рассказывает, что и в самом деле курносенькая девочка, кареглазая, только чёрненькая вся… Не знаем, в общем, как и сказать… Шурка мне велела ехать к тебе, гостинцев отвезти…
— А что я… Что я могу?
— Да я это и сказал Шурке… — вздохнул Великанов. — Медведя-то, говорю, всё равно не вернёшь назад…
— Не вернёшь… — Вера Сергеевна и сама не заметила, как её рука легла поверх руки Василия Егоровича. — Не вернёшь, Вася…
— Не вернёшь… — Василий Егорович чуть сжал её пальцы.
— Не вернёшь…
Владимир ГУГА СТРЕСС
РАССКАЗ
В офисе одной московской компании, расположенном на седьмом этаже бывшего советского НИИ, стоял старый несгораемый шкаф. Стальная махина размером два на три метра и шириной с рабочий стол менеджера, по-видимому, досталась компании в наследство от института, полностью отданного в аренду разным фирмам. Когда сотрудники компании, о которой идёт речь, заняли седьмой этаж, генеральный директор фирмы приказал удалить этот неказистый бронированный ящик вон. Сказано — надо выполнять. И вот заведующий административно-хозяйственным отделом, сокращенно АХО, почесал лысину, смерил шкаф опытным глазом и нанял шестерых дюжих бичей, чтобы они помогли решить непростую задачу. Но как ни старались приглашённые грузчики, проклятый шкаф, намертво закрытый надёжными дверьми, не сдвинулся ни на миллиметр. Попыхтели ребята, покряхтели, да так и ушли, ничего не добившись.
Тогда начальник АХО побежал к директору института. Официально НИИ продолжал существовать, хотя из всех его сотрудников в здании остались лишь лаборанты и младшие научные сотрудники, переквалифицированные в уборщиц и охранников.
"Так и так, — сказал хозяйственник фирмы с седьмого этажа, — в помещении, которое мы снимаем, застряло ваше имущество. Уберите, пожалуйста".
Директор института внимательно осмотрел шкаф, прочитал инвентарный номер, пожал плечами и сказал, что этот объект в его списках не числится. Может, врал. Поди, проверь! А ставить жуковатому директору НИИ ультиматумы не имело смысла, так как арендные деньги, заплаченные фирмой впрок на два года вперёд, этот хлыщ никогда бы не вернул.
Однако чугунного дурака с ручками необходимо было убирать. Гендир фирмы с седьмого этажа шуток не любил. Но как? Вертолёт к дому не подлетит, и тягач на седьмой этаж не загонишь.
Перебрав в своей лысой мозговитой голове десяток вариантов, начальник АХО остановил свой выбор на варианте "болгарка". Он решил распилить металлическую сволочь на части и вынести её на свалку кусками. Но как только по офису разнёсся визг задыхающегося от натуги инструмента, и распространилась едкая вонь пригара, из своего кабинета выскочил побагровевший от ярости гендир (он как раз в тот момент проводил переговоры с зарубежными партнерами) и спустил на оторопевшего хозяйственника полкана. В тот момент бедняга впервые почувствовал, как под ним шатается… нет, ходит ходуном его должностной стул.
А местечко-то он занимал хлебное. Между прочим, начальник АХО, бывший полковник, видел в своей жизни всякое. Но сражение со шкафом выбило его из колеи. Он растерялся…
Дело в том, что ночью и по выходным пилить шкаф не разрешал строгий охранный режим. Институт, сданный с потрохами в аренду, по-прежнему считался секретным и на ночь опечатывался специальными пломбами. А днём в офисе требовалась гробовая тишина. Тупик, одним словом.
К счастью в стране грянул дефолт. Фирма моментально обанкротилась. И все её сотрудники остались без работы. Включая генерального директора. Очень быстро компания, собрав манатки, освободила помещение и канула в бездне нашего стихийного рынка. А шкаф остался…
С той поры через седьмой этаж бывшего, но всё ещё секретного НИИ прошли три или четыре фирмы. И все начальники АХО после разборок со шкафом бессильно опускали руки.
Многое, многое повидал железный двухдверный истукан, стоя в полутьме у стеночки — и радость коллегиальных пьянок, и горечь неудавшихся сделок. Но все больше — однообразные будни, будни, будни.
Как-то раз один молодой человек в безупречном костюме и галстуке прижал к его холодному торцу девушку с вызывающим декольте и, навалившись на сотрудницу, принялся что-то жарко нашёптывать ей на ухо. Тогда шкаф послужил укрытием парочке нарушителей корпоративной культуры. Но больше он никому ничем не помог. Стоял себе и стоял. Неуклюжий, коричневый, угрюмый. В конце концов, его просто перестали замечать. Смирились с его существованием. А ведь за мощными дверьми могло находиться… Да всё, что угодно там могло находиться! Даже представить трудно. И страшно. Почему же никто ни разу не полюбопытствовал, что у него там, в нутре, скрывается? Да потому, что обитатели офиса — мелкий, суетливый народишко. Несмотря на наличие у многих из них наполеоновского гонора. Какое им, право, дело до глупого несгораемого шкафа? Им бы всё бизнес да карьера! И то, что на неподъемном шкафе написан выпуклой белой краской очень странный номер — ПZ/23VIX|0 никого не торкнуло. Пробежит менеджер до туалета и — обратно, к монитору. Работать надо. Шкаф стоит — люди вкалывают.
И никто не обращает внимание, что сделан он по всей видимости очень давно. Может там архивы Лубянки лежат! Кто знает! Нет! Всем наплевать! Работа-жратва-вечеринка!.. Да по выходным — голливудский отстой с Dolby Surround! И никого ведь не колышет, что сама конструкция шкафа весьма странная и металл необычный, и всё в нём неспроста и загадочно. Короче, с этой бл…ской работой офисные муравьи и проглядели самое главное и интересное.
Не увидели они, как в один будничный день громадина ни с того ни с сего покачнулась и сдвинулась на четверть шажочка. А потом пошла, пошла, пошла и поехала!
С безумным рёвом понёсся шкаф по длинному коридору седьмого этажа. Срывая дорогой ковролин и выворачивая напольные старые доски. Весёлым фейерверком разлеталась из-под его днища щепа плинтусов, и радостно сыпались сверху потолочные, гипсокартонные плиты. Хорошо ещё, что никто из офисных мудаков не возник на пути у шкафа. А то бы пришлось тогда его ошмётки со стен и пола соскребать.
Что-то на удивление свободное исходило от этого ускоряющегося движения! Какое-то чудесное явление творилось наперекор всему, вразрез с тесным, убогим мирком офисов и конторок! Нечто фантастическое, непостижимое, естественное, по-первобытному звериное и вместе с тем очень счастливое! Шкаф нёсся по коридору всё быстрее и быстрее, грохот всё усиливался и усиливался, указательные пальцы сотрудников всё глубже и глубже погружались в ушные раковины. И вот загадочный объект, пробив толстую кирпичную стену, вылетел на свободу. И тут же поток живого солнечного света и птичий щебет очень символично ворвались в тусклый офис.
По инерции пролетев ещё метра три, железный шкаф на миг завис в воздухе, а потом п…анулся с высоты седьмого этажа, прямо на — припарковавшуюся у входа — роскошную "Ауди".
Генеральный директор, обеспокоенный грохотом, покинул кабинет и, поправив на носу очки в золотой оправе, ошарашенно посмотрел на пробоину в стене. Гнутые прутья арматуры с кусками красного кирпича торчали из её краев. А по ту сторону сияло чистое мартовское небо. Пахло крошёным бетоном и свежестью пробуждающейся природы. Несколько перепуганных личиков выглянули в коридор. Менеджеры, бухгалтеры, аналитики замерли в ожидании продолжения бедствия.
— Что это было? — еле ворочая языком, спросил генеральный свою секретаршу, усыпанную серой пылью.
Несчастная девушка скуксилась и невнятно пискнула.
После вылета шкафа рассудок босса слегка помутился. Через несколько дней ему даже пришлось вправить себе мозги на дорогостоящем тренинге. Ну, а шкаф, смяв в лепёшку пустой автомобиль, так и остался лежать в полной неподвижности, покуда аварийная служба не увезла его в неизвестном направлении.
По логике вещей, шкаф должен был улететь куда-нибудь на Марс или хотя бы расколошматить фасады сотне московских офисов. Но нет! Его движение ограничилось лишь разгоном по коридору и выбросом из здания. В том-то и дело, что логика здесь ни при чём!
А что если неожиданное оживление или пробуждение шкафа вызвались офисной тягомотиной? Или наоборот: шкаф просто решил покончить с собой, не выдержав ежедневной пытки присутствия в муторном учреждении? Что тогда? А?..
Абсолютно ясно одно — могучий железный монстр оказался возвышенным созданием. Благородный, он несколько лет возвышался над мельтешнёй живчиков в белых воротничках. А потом взял и…
Многие пытались рационально объяснить поведение шкафа. Но ни к чему, кроме депрессии, эти попытки не привели. И никто из офисных придурков не захотел просто взять и принять выходку шкафа, без каких-либо объяснений. Принять и порадоваться необъятности сущего.
Хотя, большинство свидетелей ЧП забыли о случившимся через неделю. Как известно, восьмичасовая работа (плюс час на обед, плюс три часа дороги) — залог адекватности существования современного человека, начисто стирает разнообразные посторонние мысли.
Лидия СЫЧЁВА ТРИ ВЛАСТИ
РАССКАЗ
Ветреный, сизый вечер. Осень, стынь. И всюду — свинцовый цвет — в низко насупленном небе, брусчатке Красной площади, решётках Александровского сада, в шинелях ладных и вежливых военных, что проверяют документы у Троицких ворот.
Сергей спрятал паспорт во внутренний карман пиджака, и, не спеша — время у него было, — зашагал по мосту, ведущему в Кремль. Он остро досадовал на себя, на свою неловкость, непривычность к подобным процедурам — был он, кажется, слишком суетлив, когда подавал документ и приглашение в конверте, напечатанное на отличной, очень плотной бумаге цвета топлёного молока: "Уважаемый… Имеем честь… Будем рады видеть Вас на приёме… Сбор гостей…" Впрочем, другие приглашённые, как он заметил, тоже чуть волновались, нервничали. Сердце его билось радостно, беспокойно — будто в ожидании чуда, которое обязательно должно с ним сегодня произойти.
Сумерки быстро сгущались. Он миновал куб из стекла и бетона — здание Дворца Съездов, и, повинуясь интуиции (спросить не у кого, другие гости давно его обогнали, да и стыдно было бы признать себя здесь новичком) повернул направо. Дул резкий, пронизывающий ветер, было зябко, словно ранним утром, когда из тёплого дома выходишь на неприветливую улицу. Тьму пространства разрезали толстые, мощные лучи прожекторов. Свет падал мягкий, тёпло-золотистый. Ноги сами вели его в нужном направлении — и Сергей вдруг узнал, угадал Соборную площадь, столько раз виденную им в учебниках истории, в документальной хронике и даже в кино.
Он оказался один, совершенно один, на этом небольшом квадратике кремлёвской земли, стеснённой древними соборами, где, как он помнил, покоились древние государи земли русской.
Ветер внезапно стих, контуры храмов тёмными громадами вырисовывались в небе, и что-то таинственное, древнее, грозное, много больше, чем человеческая жизнь, неожиданно явилось перед ним.
Сергей ошеломлённо сделал несколько шагов и наконец застыл в центре площади. И вдруг он со страхом, а после с ликованием услышал, как бьётся сердце великой страны. Он мог поклясться — эти глухие, размеренно-тяжёлые удары, кажется, доносились из тьмы веков; они были могуче-основательными, глубинными, но — он повёл плечами, так жутко ему стало — иногда будто замирали, пропадали, и всё равно услышанные тоны казалось величественными, прекрасными. Глаза его мгновенно стали влажными.
Он был, конечно, взвинчен, взволнован, восприятие его было слишком нервным, острым; Боже мой, вихрем пронеслось в его голове, неужели, ощутив то, что сейчас почувствовал он, можно чего-то бояться?! В смысле — бояться умереть, пострадать за это великое сердце, чтобы оно билось дальше и дальше, всегда?!
Ему казалось, что он мчится на лыжах с огромной горы, и душа его трепещет — он должен сейчас разбиться, погибнуть, но он всё летел и летел; так вот, успевал он думать, неужели, почувствовав свою призванность владеть и властвовать, можно ещё чего-то хотеть?! Смешными в этот миг — вроде детских игрушек — казались ему мирские сокровища — дворцы, яхты, счета в банках, экзотические острова. Все они будто лежали у его ног, а он предпочёл им вечность… Он вдруг почувствовал себя Иваном Грозным, Македонским, Цезарем и ему казалось, что это он правил настоящим, прошлым и будущим разноплемённой империи.
Перед тем, как пройти в зал приёма, нужно было зарегистрироваться у симпатичных молодых людей (они называли номер столика, Сергею достался 21-й), и этот церемониал собрал даже небольшую очередь — человек в 10-15. От резкого запаха стойких духов, от чужих обострённых энергий, которыми, казалось, была переполнена атмосфера просторного и роскошного помещения, у него закружилась голова. Сергей старался, чтобы взгляд его не был пристальным, он чувствовал в себе особую собранность, ясность и чёткость в движениях, которая когда-то появлялась у него перед горнолыжными соревнованиями (теперь он забросил спорт — жаль, конечно). Он пытался смотреть мягко, вести себя раскованно, естественно, но был напряжён, и видел то, на что в обычные дни совсем не обращал внимания.
Были здесь дамы после сорока, одетые по-женски, но с такими закаменевшими лицами, что он понял — множество государственных или деловых обязанностей давно поглотили их пол, и они даже не подозревают о радостях физической любви; были богачи, миллионеры (или даже миллиардеры), они вели себя как завсегдатаи, их "статус" выдавали не бриллиантовые запонки, а многолетняя привычка к дорогой одежде и "светскость", с которой они вели беседы с себе подобными; были растерянные новички со свежими, как правило, плохими прическами и неуклюжими нарядами; были чиновники — "кувшинные рыльца" — от сидячей работы у них сильно обвисала та часть тела, откуда растут ноги, странно, что таких физических явлений не наблюдается, допустим, у водителей автобусов, подумал Сергей.
Были здесь и иностранцы — с авангардизмом в одежде и чувством глубокой растерянности и непонимания на лицах, они фотографировали интерьеры на мобильные телефоны, и никто не останавливал, не мешал им.
Сергей мучительно узнавал лица, что когда-то видел по телевизору (образы — экранный и реальный — сильно разнились), на приём пригласили и трёх его коллег — учёных-физиков, но это были "мэтры", светила, к которым он никогда бы не решился подойти. Они смотрели на происходящее без всякого ликования, скорее устало, будто пришли не в Кремль, а на очередное заседание кафедры, и это удивляло, ранило Сергея.
Наконец всех пригласили в Георгиевский зал. Высоко, на балконе, оркестр играл классическую музыку, сияла позолота, официанты в белых перчатках скромно стояли у стены. Стол Сергея был почти рядом с "президиумом", но вместо Первого лица приём открыл малоизвестный человек из администрации, с некрасивым телом, которое не скрывал дорогой костюм, с ассиметричным, неприятным лицом. Он говорил в микрофон простые, обыденные слова, явно стараясь понравиться собравшимся, и его речь усиливала акустика сводчатого потолка (новички всё озирались вокруг, созерцая кремлёвское великолепие). Сергей внимательно вслушивался в "послание": может быть, вещал человечек, облечённый властью, жить следует для того, чтобы однажды оказаться в этом зале… Слова перевирали, переворачивали вверх тормашками то чувство, которое Сергей испытал на Соборной площади и ему стало остро-больно. "Не так, не так!" — упрямо шевелил он губами.
Бело-золотой зал, белые скатерти, белая посуда, белые стулья. И — сияние хрусталя в огромных люстрах, в резных бокалах. За столом — они постепенно все познакомились — оказались несколько сотрудников МИДа (это были обычные протокольные люди с брюшками, может быть, в юности за рубеж их звала не романтика дальних странствий, а возможность купить вне очереди шкаф или машину, — думал Сергей), были и "простые смертные" — молодой наивный парень, лауреат конкурса "Учитель года"; пожилой сельский врач, тоже с заслугами; скромная, с узкими плечами, девушка-виолончелистка, стипендиатка фонда "Надежды России". Были и две немки — кажется, бизнесменши. Одна из них постоянно улыбалась, похоже, она не прочь была завести знакомство с загадочными русскими, другая — задорная, лохматая, напоминала ласкового мопсика. Они не знали языка, но мидовцы перевели — дамы предложили, когда наступила их очередь произносить тост, выпить "за этот великолепный зал". Официанты подливали вино в бокалы (крепких напитков не подавали); "прекрасное Бордо!" — несколько раз повторил, качая головой, один из дипломатов. Учитель года, родом, кажется, из Вязников, листал меню (на двух языках, несколько страниц кремовой бумаги наподобие грамотки было скреплено витой золотой верёвочкой) и тихонько ахал: "Камчатские крабы с муссом из авокадо… Филе бранзины с овощным ризотто в соусе "шампань"…" Сергею, несмотря на "прекрасное Бордо", стало грустно. Он почти ничего не пил, не ел.
Потом был концерт. На небольших подмостках пела крупная женщина, сильно декольтированная, у неё были густые и пышные чёрные волосы, на ослепительно-белых её ключицах — таких нежных и сильных — замечательно блистали тёмно-коричневые камни колье, и платье тоже было насыщенного, тёмно-коричневого цвета. У неё был партнёр, учтивый пожилой баритон с круглым и мягким голосом, и когда он пел, то чувствовалось, что он знает все возможности своего "инструмента", голос его слушался, и казалось, что солист управляет знакомой, хорошо объезженной лошадью, и давно уже не ждёт от неё никаких неожиданностей.
Холёный конферансье, скрывающий за безупречными манерами лёгкое пренебрежение к собравшимся, объявил очередной номер. Женщина в декольте осталась одна. И с первых звуков знакомого, многократно слышанного романса время будто замедлилось, стало глубже, и с каждым новым словом поток иного мира, иной жизни всё сильней захватывал Сергея. Он вдруг забыл, где он, что он… Он слышал только историю любви, которую рассказывала ему певица, и чуть не заплакал от переживаемого потрясения — в её голосе была большая и трагическая власть, и странно было чувствовать эту волю и силу от обычной, в общем-то, женщины. В сознании его мелькнула Соборная площадь; как же так, мысленно удивился он — за певицей не было ни тысячелетней Руси, ни космических войск, ни глухих закоулков сумрачной страны с полуразрушенными избами. Был только её дар, её голос, простой смертной женщины, но в эти минуты он готов был стать перед ней на колени. Он не мог оторвать от неё глаз — на певицу хотелось смотреть и смотреть, слушать и слушать, пить это божественный голос, в котором тонуло его сердце. Он подумал: неужели где-то есть мор, голод, болезнь; несчастье, смерть, безденежье; только красота, чистота, только эта райская музыка напоминала о том, что есть на свете страдание, но и страдание было неземным, возвышенным — женщина пела об угасающей неразделённой любви. Она пела… Неужели это что-то изменило в мире, что-то качнуло, сдвинуло в душах людей?!..
Под впечатлением музыки он быстро и нервно шагал по Троицкому мосту; власть трагического и покоряющего искусства захватила его совершенно, целиком.
Он вошёл в подземный переход, ведущий к метро, пахнуло спёртым, несвежим воздухом, и он внутренне сжался, закаменел, предчувствуя встречу с обыденной и горькой жизнью: нищими старухами, что, трясясь от болезней и старости, будут просить сейчас деньги на жизнь, калеками, которые, шокируя жуткими увечьями, собирают средства на протезы, бомжами, выглядывающими из-за тёмных киосков как существа иного, потустороннего мира.
Но в переходе было пустынно, малолюдно, и только лысый музыкант играл на скрипке "Полонез Огинского"; играл привычно, "заезжено", одной техникой, думая, наверное, о чём-то другом, а не о "прощании с родиной". Сергей поспешил мимо, чтобы не растерять своего настроения, как вдруг заметил мальчика, может быть, лет 15-ти, который чуть в стороне потрясённо слушал скрипача.
Это был обыкновенный, русый подросток, с простым, румяным лицом. Глаза его блестели, рот полуоткрылся в удивлении. Вся гамма чувств — от высокой печали до возвышенной радости — тенью пробегала по его лицу, в руках мальчишка судорожно мял чёрную вязаную шапчонку, которую стащил с головы. "Как в храме", — подумал Сергей.
И вдруг он понял, угадал, что мальчик впервые в жизни слышит эту музыку, и ему стало нестерпимо жаль эту обворованную душу; а потом он остро позавидовал его радости, его потрясению и благодарно взглянул на скрипача.
После чопорно-богатого, сияющего позолотой зала приёмов, метро и люди в нём казались Сергею припорошенными угольной пылью. Все они были одеты будто в робы — в чёрные, большей частью, одежды, лица их виделись определёнными и грубыми, наполненными внутренним отчаянием. В глаза бросилась застарелая вагонная грязь, а реклама вдруг поразила запредельным убожеством и крикливостью. Он с удивлением, по-новому, взглянул на картинки, где улыбающиеся девицы предлагали майонез, толстяки в очках — кредиты, семейка с оскаленными зубами — бульонные кубики. Ему стало страшно — все эти рекламные образы хотели разорвать его, засосать внутрь своих торговых сетей, использовать и выбросить. Сергей зябко повёл плечами. Он с сожалением оглянулся вокруг, нет, никто из пассажиров не замечал опасности! Народ устало дремал, или читал лживые газеты, или некрасивые, дешёвые книги. Вагон чуть покачивался, гремел, стучал… И вдруг он увидел, узнал, сначала радостно, потом разочарованно, а после уже восхищённо — женщину, которая только что пела в Кремле.
Она ничем не выделялась среди обитателей метро — джинсы, короткая чёрная куртка с капюшоном. Он смотрел и не мог оторвать взгляда: она была не роковая красавица, а почти дурнушка, с круглым, простым лицом; но он-то знал её власть и силу, знал её право покорять — с первых звуков, тактов; и теперь он был сражён её будним преображением, но оттого она стала ему ещё дороже, родней. Она принадлежала этим людям, "припорошенным пылью", этому грязному вагону, залепленному уродливой рекламой, и было в этом что-то трогатель- но-возвышенное, настоящее. Рядом с ней стоял пожилой баритон, её партнёр, они говорили, и по выражению их лиц Сергей понял, догадался — они не только хорошо понимали друг друга, они — любили. Они вышли на следующей остановке, что-то негромко обсуждая, и двинулись рядом, близко, и в этом было много тайного и радостного.
…Да, была ещё одна власть — власть любви (наутро он думал об этом), и вдруг он понял, что она, любовь обыденная, мирская, для него ничего не значит по сравнению с той глубинной властью, которую он ощутил вчера. В России возможно только самодержавие, он почувствовал это явно, сильно, и знал, что если бы ему принадлежала такая власть, он не отдал бы её никогда, никому.
Сергей вышел на улицу. День был пронзительно-солнечный, и после холодной ночи ярко голубело небо, по чёрным тротуарам тут и там лежали огромные кленовые листья, оранжевые, жаркие. Природа словно на время отодвинула громаду города, и главным сегодня было это слепящее солнце, эти огромные, будто надутые изнутри кучевые облака, удивительно белые, эти стойкие стройные клёны, трепещущие в предчувствии неизбежной зимы.
Потом он быстро шёл, потом почти бежал — легко, не чуя под собой ног — на свидание, потом он любил и целовал женщину, которую давно, страстно и мучительно желал; и после, когда они шли рядом, сидели в кафе, когда говорили и не могли наговориться, и когда он с радостью и приязнью снова и снова смотрел в её глаза, и слушал её признания, он вдруг подумал, что все царства мира, все венцы кесарей он бы сейчас отдал за то, чтобы никогда, ни на минуту не разлучаться с ней. Он, волнуясь, высказал это ей вслух, а она улыбалась, качала головой, гладила его по руке, и говорила, что не верит…
Николай ИВАНОВ ТУЗЫ БУБНОВЫЕ
РАССКАЗ
…Сталин, прикрываясь от окружающих приподнятым плечом, подслеповато пересчитывал деньги. Отделив несколько купюр, оглядел Манежную площадь.
На глаза попался Карл Маркс, топтавшийся около знака "Нулевой километр российских дорог", и вождь народов поманил его пальчиком. Тот с готовностью подбежал, выслушал указания и, получив деньги, заспешил в Макдоналдс. Ленин, подпиравший от безделья музей своего имени, одобрительно пощипал бородку — это правильно, что за обедом бежит самый молодой. Предчувствуя скорый пир, покинул свой пост у входа в Александровский сад Николай II. Прижимая шашку к генеральским лампасам, заспешил в тень, падающую от памятника Жукову.
Её, тени от маршала Победы, потом хватило, чтобы накрыть всю компанию двойников, суетливо деливших гамбургеры и прикрывающихся от фотографов растопыренной пятернёй. А может, выставляли её как таксу: снимок вместе со всеми стоит пятьсот рублей. Пятьсот рубликов постоять рядом с историей, её тузами. Кто первый?
— Кто готов? — командир оглядел пограничников.
Когда строй в одну шеренгу — первые все.
Но на этот случай в шеренге есть ещё и правый фланг.
Там оказались Пашка и Сашка, и командир указал им на машины с бубновыми тузами на лобовых стёклах. Тузы в зоне боевых действий — всего лишь дополнительный пароль и пропуск. Символ меняется в штабе непредсказуемо и может быть кругом, треугольником, квадратом, любой абракадаброй, придуманной писарем.
Но сегодня Пашка и Сашка — тузы. И потому им вывозить отпускников с горного плато на нижнюю вертолётную площадку. Она есть и вверху, но на календаре тринадцатое число, да ещё пятница, а суевернее летчиков народа нет. Хотя они и списали невылет на ветер, который якобы может свалить "вертушки" в ущелье.
У пехоты тринадцатых чисел нет. Вывесили бронежилеты на дверцы кабины — погибнуть от случайной пули в бок на войне считается почему-то глупее, чем от выстрела в упор.
Распределили счастливчиков с отпускными билетами по пять человек в каждый кузов, снялись с ручников, покатили с плато вниз, до самодельных щитов с надписью "Стой! Заряди оружие".
Отпускникам тянут карманы проездные и боевые, оружие только у Пашки и Сашки. Передёрнули затворами, загоняя патрон в патронник. Теперь для стрельбы хватит одной секунды — лишь нажать пальцем на спусковой крючок. От случайного выстрела тоже есть защита — поднятый вверх флажок предохранителя. Тонкая такая пластинка, способная блокировать любое движение внутри оружия. Приучил командир, переслуживший все звания мужиковатый капитан, что они здесь не воюют, а охраняют и защищают.
Лишь после этого "бубновые" начинают сматывать с колёс горный серпантин. Крутой, извилистый, для ишаков в своё время пробитый, затем пленными русскими солдатами чуть расширенный для проезда машин — раньше на плато располагалась у боевиков школа смертников, а те забирались высоко, прятались надёжно. Сюда даже орлы не долетают, слабаками оказались они в сравнении сначала с боевиками, а потом и с пограничниками, этих смертников разыскавшими и с вершины вышвырнувшими. А орлы по-прежнему невесомо парят крестами далеко внизу.
Настоящий крест, сваренный из металла, лежит на плато рядом со строящейся часовней и латунным куполом, больше похожим на шелом русского богатыря. Призванная укреплять дух и веру православного воинства на Кавказе, часовня, без маковки и креста, пока словно сама нуждалась в защите и потому жалась к складу боеприпасов, под охрану часовых. Но самым занятным оказалось то, что половина отпускников заработала себе дополнительный отдых за усердие при восстановлении разрушенной в бою мечети. Конечно, это оказалось легче, чем строить, но почему командир, сам тамбовский волк, столь рьяно чтил местные законы, солдатам неведомо: в аулах затвором не клацни, по улице выше второй скорости не включи, яблоко с ветки, даже если оно само падает в рот, не сорви. Словно не война здесь, а курорт в его родном тамбовском селе.
"Бубновые" машины жались к скалам, подальше от могильных головокружительных провалов, пусть и наполненных парящими орлами. Прослужи хоть год, хоть два, но так и не поймёшь, что легче — подниматься на плато или спускаться вниз. А тут ещё в самом деле пятница, тринадцатое…
Но зря вспомнилось Пашке под руку это число, ох, зряяяяяяяя!!! Застонал об этом, когда нога провалилась вместе с педалью тормоза до самого полика и машину плавно, но неотвратимо, всем её многотонным весом и весом пяти пока ещё счастливых отпускников потащило вперёд. И через мгновение уже не стонал — орал от безнадёги, потому что больше ничего не мог предпринять, от страха и отчаяния, потным лицом через открытое окно чувствуя усиливающийся шелест ветерка. Глупцы, вешали какие-то бронежилеты на дверцу…
Почувствовав неладное в нежданном разбеге машины, заорали и счастливчики в кузове. Единственное, что они успевали — это выпрыгивать на ходу, падать в новенькой форме на острую пыльную крошку, сбивая в кровь колени и локти.
Но Сашка, — что за чудо оказался Сашка, стоявший на правом фланге ещё правее Пашки и потому выехавший на серпантин первым. Он тоже жался своим КамАЗом к скалам, тоже упирался в дорогу всеми "копытами" — обвязанными цепями колёсами, спуская свою душу с небес в "зелёнку" на первой скорости. Но при этом он ещё смотрел и в зеркало заднего вида. В нём, дрожавшем от напряжения и потуги вместе с машиной, и увидел, как упирались в КамАЗ, скользя и падая, Сашкины отпускники.
Ещё можно было увернуться от тарана, спасти хотя бы себя и своих отпускников, но ударил Сашка по своим нормальным, прокаченным тормозам. Зеркало вздрогнуло, наполняясь клубком из пыли старенького КамАЗа и падающих лилипутиков, силящихся остановить его на уклоне с таким разворотом, что для него даже дорожных знаков не придумали.
И когда длинное, нестандартное для солдатского грузовика, купленное по случаю зеркало от БМВ готово было лопнуть от переизбытка информации, Сашка дал машине возможность прыгнуть вперёд. Удар достал, но мягкий, вдогонку, и уже больше не отпуская его, Сашка стал притормаживать, сдерживая разогнавшийся грузовик друга своей многотонной громадиной и весом пяти ошалевших, сжавшихся внутри кузова отпускников.
Но слишком крут оказался склон, слишком большую скорость развил Пашка на своём тарантасе, чтобы удержаться в одной сцепке и не пасть мимо орлов на дно ущелья. И тогда, спасаясь от падения, Сашка направил вытянутую, дымящую от перегрева морду своего КамАЗа на очередной выступ. От удара выбило приклеенное дешёвым ПВА зеркало от БМВ, сзади послышался скрежет Пашкиной бурбухайки, но тем не менее всё застыло.
И только после этого погранцы, уверовав в спасение, обессилено попадали на камни, вытирая пот с лиц, поднимая глаза в чистое, свободное даже от орлов небо. Но не от боевиков.
Они смотрели на пограничников с гребня скалы, и мгновенно все вспомнили, что оружие — только у Пашки и Сашки. Тем для стрельбы хватило бы секунды, но флажки, тонкие пластинки предохранителя, поставлены вверх! А это ещё одна секунда. Страшно много, когда тебя самого держат на мушке, не давая пошевелиться.
Эх, командир.
Тринадцатое, пятница!
Разбив тишину и сердца пленников грохотом, упал скатившийся с гребня камешек. Не желая быть свидетелем расстрела, медленно, не привлекая к себе внимания, присело за вершину соседней горы солнце. В небе остались только перекрестившиеся взгляды боевиков и пограничников. И расстояния меж ними было как от православной часовенки до мусульманской мечети, которую они подняли из руин.
Но сумел, сумел по миллиметру, сдирая о камни кожу с рук, дотянуться Сашка до подсумка с гранатами. Всё! Теперь он спасен. Только однажды он видел пленных. Точнее, их изувеченные, с проткнутыми шомполом ушами, отрезанными носами, тела. А он не дастся. Успеть подорвать себя — невероятное счастье, редкая удача для солдата. Спасение от плена…
Со скалы прогремел камнепад — скатилась тонкая струйка песка в ореоле бархатной пыли. Этого мгновения хватило Сашке, чтобы дернуть руку из-под себя. Вроде как занемела, вроде отлежал её, а на самом деле вырвал чеку в "лимонке" — тонкие такие усики-проволочку, просунутые через отверстие в запале. И получила свободу пружина с бойком. И на пути у них только одна преграда — нежнейший, не признающий малейшего к себе прикосновения, нарциссом красующийся от своей значимости капсюль. За которым — пороховой заряд. И мощи в этой идеально красивой солдатской игрушке, специально ребристой для увеличения числа осколков вполне хватит, чтобы оставить тысячи автографов на скале, спасшей солдат от падения вниз. Спугнуть орла, не ведающего страха. И мягко, себе в охотку, потому как для этого и предназначалась, искромсать людишек, в эти игрушки играющих.
Жалко себя Сашке. И дом родной вспомнился с новой верандой, и вместе с этим воспоминанием вдруг испугался, осознавая, как плохо они с батей поставили в ней дверь — не по центру, а сбоку. Старались, чтобы не заметал снег и чужие кошки прямо с улицы не забегали в сени. Но теперь, когда будут выносить его гроб из хаты, намаются крутиться. Надо было делать выход прямо…
Тишина после камнепада стояла оглушительная, до звона несуществующих здесь кузнечиков. И боялся Сашка уже другого — что пальцы и впрямь онемеют и разожмутся прежде, чем подойдут боевики. Погибать одному, без врагов, на войне тоже почему-то считается глупо…
— Ушли, — прошептал шершаво в уши Пашка.
Он наверняка ошибался, наверняка снайпер продолжал держать их на мушке и ждал, кто первый поднимет голову. Если стрелок неопытный, снайперка при отдаче рассечёт ему бровь…
Но пошевелился — и остался жив! — Пашка. И долго потом жил — сначала десять секунд, потом все двадцать. А потом ещё столь долго, что отказали Сашкины пальцы, державшие гранату. Знать не знал, ведать не ведал, что в переводе с латинского она означает "зернистая". Учил про неё другое — что "зёрнышек" этих хватит усеять двести метров по всей округе. А вокруг теперь оставались только свои…
…Они потом долго гадали, почему боевики ушли без выстрелов. Кто превозносил Сашкину гранату, которую потом едва выцарапали из схваченных судорогой пальцев и уронили вниз, заставив-таки орла сложить в страхе крылья-крест и камнем пасть на дно ущелья. Кто переиначил тринадцатое число в обратную сторону. Про капитана, тамбовского мужика, не вспомнили — ни как он запрещал клацать затворами в аулах, как не давал мотаться по дорогам на скорости, давя в пыли беспечную домашнюю живность, как не разрешал рвать алычу и яблоки, едва не падающие в рот. И про лозунг его — не воевать, а охранять и защищать, тоже не подумали. Что-то о мечети, поднятой из руин, заикнулись, но мимоходом. Не смогли солдатским умом сопоставить, что на войне политика вершится даже такими штрихами, что тузы бубновые на стёклах — уже не просто символ, дополнительный пропуск в зоне боевых действий, это уже и знак, переданный старейшинами боевикам — это хорошие солдаты, этих не трогать…
Да и некогда было особо об этом думать — подкрался на тягаче из-за поворота капитан. Поругал непонятно за что Пашку и Сашку, а спустив пар, обнял их и сам полез под днище машины менять лопнувший тормозной шланг. И, устыдившись своего страха, нашло средь горных круч расселину солнце, ещё раз осветило колонну. А оттого, что было уже низко, удлинило тени и казались теперь пограничники на крутом серпантине великанами, достающими головами до вернувшегося в пропасть, но так и не поднявшегося до солдат, орла.
Не имел собственной тени лишь писарь, переклеивая на стёклах машин листы: с 18.00 в зоне ответственности пограничного управления менялся пропуск и "бубновые тузы" переименовывались в треугольники. Да ещё шла в это же время шифровка в Москву — "Боестолкновений в зоне ответственности не зафиксировано, потерь среди личного состава нет".
А в самой Москве, рядом с Красной площадью, самостийные "тузы" выискивали глазами тех, кто готов был заплатить, лишь бы постоять рядом с историей, с теми, кто якобы вершил её для страны. И в ожидании своего куша подкармливали вороньё, слетевшееся на крошки от гамбургеров…
Чарльз ВИЛЬЯМС ВИДЕНИЕ ИМПЕРИИ
Биография Чарльза Вильямса вряд ли объясняет его поэзию. Лишний университет или пара знакомств в учёных кругах не прибавят и не убавят к самодостаточной крепкой поэзии. Если человек нам интересен и вызывает у нас симпатию, это ещё не значит, что мы будем зачитываться его произведениями и похвалим его как автора. Одно дело — история литературы, другое дело — литература. Все это к тому, что биографические детали к портрету малоизвестного русскому читателю поэта и прозаика Чарльза Вильямса рассчитаны скорее на любителей истории, а не на ценителей поэзии. Впрочем некоторые факты могут показаться любопытными.
Чарльз Вальтер Стэнсби Вильямс родился 20 сентября 1886 г. в Лондоне. Этот город уже в зрелые годы стал для него подобием Града Небесного: как истинный горожанин Вильямс не мог представить свою жизнь вне сложной иерархии столичного имперского Лондона. Образ Города, Лондона, Византии или Рима, всегда занимал центральное место в прозе и поэзии Вильямса. Юный Вильямс поступил в Лондонский университет, но был вынужден вскоре покинуть его, поскольку семья больше не могла обеспечить его обучение. Тогда Чарльз Вильямс был принят на работу в лондонский офис издательства Оксфордского университета (Oxford University Press). Вплоть до своей смерти в 1945 г. Вильямс работал редактором в издательстве, где успел заслужить уважение руководства и любовь коллег, поставить несколько вполне профессиональных спектаклей и завести один серьёзный роман.
На определённом этапе своей жизни Чарльз Вильямс, будучи христианином англиканского исповедания, вступил в розенкрейцерское братство герметического ордена Золотой Зари. В его понимании орден был внутренним кругом, эзотерической церковью, основанной вокруг идеи Святого Грааля. Впоследствии целый ряд розенкрейцерских идей нашёл своё отражение в романе Вильямса "Война в небесах". Некоторое время Вильямс поддерживал дружеские отношения с Вильямом Батлером Йейтсом. К концу тридцатых Вильямс разочаровался в розенкрейцерской идеологии и вышел из ордена, однако всю жизнь он был вынужден соблюдать обет молчания касательно орденских тайн. Тем не менее розенкрейцерская эзотерическая символика так или иначе присутствует в его романах ("Старшие арканы", "Канун дня всех святых") и поздней артуровской поэзии.
С началом Второй мировой войны в 1939 г., уже после публикации своего сильнейшего романа "Сошествие во ад", Чарльз Вильямс вместе с издательством переезжает в Оксфорд. Как истинный лондонец он был раздосадован переездом в ученый, но провинциальный Оксфорд. Жену и сына он был вынужден оставить в Лондоне, куда наведывался раз в неделю, в будние же дни не переставал писать жене письма. В Оксфорде Вильямс по приглашению своего почитателя К.С. Льюиса входит в литературный кружок "Инклингов", собиравшийся два раза в неделю для совместных чтений и возлияний. При том что в кружок "Инклингов" в разное время входили те или иные английские литераторы, основой кружка были три фигуры: К.С. Льюис, Дж. Р.Р. Толкиен и Чарльз Вильямс. Вкратце можно отметить, что помимо обаятельной личности Льюиса кружок объединяла консервативная христианская идеология (католицизм Толкиена, англо-католицизм Вильямса и Льюиса) и особое отношение к мифологической реальности (античной, англосаксонской или артуровской). При этом Вильямс был гораздо ближе Льюису, чем Толкиену. Профессор Толкиен с сомнением относился к достоинствам прозы Вильямса (в чем он не был одинок), не принимал вильямсово прочтение артуровского цикла и, мягко говоря, недолюбливал Византию. Более того, как добрый католик, Толкиен не мог принять богословие Вильямса, всегда балансировавшее на грани манихейства. На чтениях "Инклингов" Вильямс с интересом слушал и комментировал отрывки из "Властелина колец", тогда как Толкиен с большим сомнением относился к артуровской поэзии Вильямса. "Инклинги" повлияли на отделку последнего романа Вильямса "Канун дня всех святых", хотя стоит признать, что высшее достижение его романной прозы, "Сошествие во ад" (1937), было создано еще без всякого влияния "Инклингов".
В Оксфорде, Вильямс, не являясь формально университетским лектором, прочел ряд лекций по классической английской и мировой литературе (Шекспиру, Мильтону, Данте). За работу в издательстве и литературную деятельность ему была присвоена степень магистра искусств Оксфордского университета. Льюис хлопотал об устройстве Вильямса на преподавательскую работу в университете. Планам этим не суждено было осуществиться, 15 мая 1945 г. Чарльз Вильямс скоропостижно скончался в Радклиффской больнице в Оксфорде. Кружок "Инклингов" ненадолго пережил уход Вильямса. Несмотря на противоречивое отношение к нему многих, включая Толкиена, Вильямс был одним из трех столпов сообщества. Чарльз Вильямс похоронен на старом англиканском кладбище Св. Креста неподалеку от центра Оксфорда. На могильной плите скупая надпись: "Чарльз Вильямс, поэт".
ТАЛИЕСИН ЧРЕЗ ЛОГР
(стихи из Артуровского цикла)
ПРЕЛЮДИЯ
— I -
Непокорные племена внимали;
православная мудрость расцвела
от Кавказа до Туле;
императора слава
распростерлась до края мира.
В пору срединной Софии
императора слово установило
царство в Британии;
в Софии пели
непорочное зачатие Мудрости.
Карбонек, Камелот, Кавказ,
врата и сосуды, посредники света;
география, дышащая геометрией,
обоюдопернатый Логос.
— II -
Слепые властители Логра
вскормили страну обманом
рассудочных добродетелей,
печати святых разбиты;
троны у Стола пошатнулись.
Галахад ожил по Милосердию;
но началась история;
агаряне взяли Византий;
потеряна слава;
потеряны царство и сила.
"Воззовите к холмам,
дабы сокрыли нас, -
молвили мужи во Граде, -
от господина милосердия,
скачущего в звездном свете,
единственного отблеска
славы царской."
— III -
Зло и добро были братья
некогда в аллеях испаганских;
магометане,
крича Алла иль Алла,
порушили двоицу персидскую.
Кавказ захвачен исламом;
мамелюки овладели
древней житницей империи.
Союз расторжен;
имамы стоят в Софии.
"Бог есть Бог", — муэдзин
кричит, но угас свет
на горах Кавказских,
погасла слава царская, сущего слава.
ТАЛИЕСИН ВОЗВРАЩАЕТСЯ В ЛОГР
Оставлены моря;
я в гавани логрийской
легко сошёл на брег
под ветром штормовым.
Подняты якоря
и мачты заскрипели,
плывут назад в Босфор,
а мне — к холмам родным.
На злате колесниц
небесный Император.
Он над моим конём
семь звёзд смахнул с небес.
Дубы клонились ниц,
скрипя и выгибаясь.
Семижды серп златой
Рассёк волшебный лес.
Сокрыта за спиной
нетронутая арфа;
но вскрикнула она,
лишь вышел на тропу,
дорогу, что долой
вела через чащобу,
где пел Цирцеи сын
у соловьёв в лесу.
В лесу бегущий лев
людской утратил разум;
на мертвенном пути
стояли лешаки
среди густых дерев;
смотрели на движенья
мои, как я бегу
от огненной реки.
Друидов ученик,
своё отбросив сердце,
я к милости взывал,
взыскуя языка.
Блистательный ночник
во тьме Броселианда:
сверкнула будто серп
манящая рука.
У южных берегов
тогда скрипели мачты;
у римских мостовых
скрипели дерева.
Средь пашен и стогов
серп в золотой деснице
святыни пожинал,
и скошена судьба.
С падением одних
за мной сгустился хаос,
с падением вторых
за мной сгустился лес;
с падением иных
я прибыл в стан владыки;
от арфы за спиной
разнёсся зов окрест.
Я видел древний свет
вокруг холмов волшебных,
артуровых коней
сверкание подков.
Меня быстрее нет,
и не было в ту пору,
как через Логр я шёл
под царственный покров.
ВИДЕНИЕ ИМПЕРИИ
— I -
Тело единое оргaном пело;
наречия мира расцвели в Византии;
звенело и пело просторечие Византии;
улицы вторят гласу Престола.
Деяния нисходят от Престола.
Под ним, переводя греческий минускул
для всех племён, тождества творения
удивительно снисходящие в род и род,
слуги пишут деяния царские;
логофеты сбегают
по порфирным ступеням,
разнося послания по всей империи.
Талиесин прошёл
сквозь ближайших ангелов,
от явления благодати
до места образов.
Утро воссияло на Золотом Роге;
он слышал за спиною стук колесниц:
несли обновление всем языкам;
он видел нунциев,
отправленных по течениям
морским, в постоянном движении,
гребцов руки,
прикованные к имперским веслaм,
колесницы и галеры,
дарованные послам,
отправленным за море
до берега иного.
Царский поэт
смотрелся в зеркало Золотого Рога.
— II -
Заря поднялась над Золотым Рогом.
Я видел тождества,
отражённые в сапфирном море:
за Синаем Арарат,
за Араратом Эльбрус -
светом брызжущий,
снегом искрящийся,
целомудрие стройных вершин Кавказа;
снега отблеск на бровях мира
сменился глубоким зелёным долом.
Из Визaнтия присланы
тождества письмена,
когда племена собрались праздновать
тезоименитство
своего отца-императора.
Империи солнце
сияло на каждом кургане,
с валом двойным,
охраной долин плодородных.
Сияли клинки
благородного древнего танца;
девы нагие
смеялись от счастья земного,
телом своим повторяя
провинции форму,
форму основы пространства,
полукруглой основы славы имперской.
Спины напряжены,
любови устроены;
брошено через
воздушные реки империи
имя забытое, шута бремя,
слава и рама любовников
низин Кавказских
звенела вокруг снегов Эльбруса.
Тело единое оргaном пело.
— III -
Эльбрус поднялся над Золотым Рогом.
К югу от кости морской,
Туле, каменный череп,
пастбище на одинокой скале,
схема Логра, тема и образ империи,
поднялся в равновесии,
вес правления со славою.
Мерлин, времени мера,
взбирается сквозь призмы и линии;
по-над Камелотом
и дальним Карбонеком,
над Опасной Изменой и Престолом союза,
фосфор философской звезды
Персифаля хлынет.
Лев Ланселота,
смущённый запахом поклонения,
рыкает подле тела госпожи Гвиневеры.
Мерлин определяет в умных эмблемах
щит над щитом,
положение над положением;
на дорогах слышен топот
господских коней.
Мечи сверкают; разбойники убегают;
Стол установлен твёрдо
в королевском холле,
а над сиденьями начертаны
знаки души и доли,
деяния, подвиги и вся история Логра.
По имперской дороге
спешит белый нунций
возвеличить сердца Латерана,
Галлии, Логра.
— IV -
Млеко точат сосцы Галлии,
тригонометрическое млеко учения.
Муж припал к сосцам;
его суставы застыли,
он поглощает логику, учение, закон,
пьёт из грудей intelligo и credo.
Я, Талиесин,
рождённый от друидов у моря,
также пил в школах галльских,
я пил за столом учительским;
я пел созвучно водам логрийским,
течению Темзы, волнам прилива.
Сквозь гром колесниц железных
на галльских дорогах,
меня унесли корабли
на морские просторы;
Логра наречие было
лишь отражением Византии;
великому искусству учили
в сердце артуровых гаваней.
— V -
Туман клубился у края старого солнца;
мамонты и медведи бродили
по широкому краю уступа.
Сила себя проявляла в нравах
рук, суставов, запястий, кистей;
плоскости дланей,
средоточия конусов скрытых,
раскрывались в Ломбардии, -
навершие конуса в Риме,
полное знания,
понтифик арвальской коллегии
восходящих инстинктов,
дороги (живые и мёртвые) в Риме, -
чтобы в Галлии строить мосты,
в Византии приёмы вести.
Ногти, слабые времени сева,
почву скребли,
и ногтями железными труд
был окончен в пору нашей нужды,
сфера высокая основания конуса,
поражение взошедших семян:
руки заклинания
стали руками поклоняния,
пятикратный псалом,
указание Латерана:
действия и страдания единое таинство,
единая и внезапная молния тождества,
горестные деяния рук Папы.
— VI -
Почему Папа движется
в имперских походах?
почему золотые дворцы
тускнеют пред папской
одеждой, плотью и костью искупления?
что нарушило волю Императора?
— VII -
Адамы во глубине иеросалимской
вздыхали -
тонко их мысли свивался венец, -
взывая: "О разветвлённый отец,
не слишком ли долго я ждал
в беспечальном
лишённом иных измерений
пространстве?
Не видит ли Бог начал воюющих?
Подобает нам расти до высот,
Бога и Царя взыскующи:
Подобает нам смотреть
на сраженье деяний в непостоянстве".
Адамы взбирались по древу, кора,
шуршала и крошилась за ними;
битву в законе наблюдали они,
ужасаясь среди царского двора.
Дерево умерло, не умирая,
супротив добра вожделело добро,
деянья в сраженьи отравили кровь,
на плетёном древе — их тел кривая.
Суставы сводило; двойное созданье
блевало, боролось,
добро против добра;
по силам своим
они провидели разум Императора,
его видения войн мирозданья.
Он медленно шёл сквозь строения
в ночи своей своего отсутствия;
Византий спал;
белёсый сумрак
крался за ним и мерцал,
изгнание в тварь
тварного отверженья спасения.
Зачатие без границ
Адамов греховных коснулось;
задушено над их головой,
дерево ярких лучей
потеряло в глубинах ямы
свой воздушный ручей;
они восхотели; они увидели;
они ужаснулись.
— VIII -
Эльбрус тонет в Золотом Роге:
стопы творения вспять
ступают сквозь воды.
Тяжко одинокой галеры движение,
механика рук и вёсел немеет;
белеет холст заплатой
на пурпурных парусах
в слабеющих руках мужей,
морской простор шумит в сердцах.
Рождённое в море сокровище Азии,
с гор Кавказа,
сработано в Визaнтии,
злато земли рассыпали над морем,
мостили вокруг водоёма видений,
оно не мерцает,
не светится боле.
На медную палубу горсти горячей золы
падают из незримых вулканов;
грубые птицы
рыбу клюя, испуская любовные крики,
покрывают корабль,
влекомый когда-то
их крыльев порывом.
Светящееся в стоячей воде
безглавое тело бредёт
в алых ризах,
вулканический пепел
падает в лунном свете.
Безглавый образ как будто Царя
бредёт,
непристойно скрыв руки под ризой,
алостью оскверняя
отблеск хребтов Кавказских.
Его свита колышется рядом;
щупальца небо метут,
тянутся, осьминожьи тела
над водой воздымая;
двое из них поднимают ризу над телом,
спешащим по тонущей плоскости
антиподовой Византии.
Воззрим, о сын человеческий,
на сраженье деяний.
Фосфорерсцентно сияет
отточенный пенис:
зачатки или остатки,
исчезая и появляясь,
живут в покинутом средоточии разума,
уши, глаза,
суматоха чувствительной мысли.
Он невнятный всегда
по невнятному морю
за По-лу продвигается
Император без головы,
осьминоги вокруг;
и потеряны римские руки,
бытия инструменты
потеряны по существу.
— IX -
Тело единое оргaном пело;
деяния тождества
поклонялись Господу;
цвело и звенело пение Византии.
О рамена, локти, запястья,
благословите Его,
хвалите Его,
величайте Его вo веки;
сочленения пальцев,
благословите Господа;
суставы колен и лодыжек,
благословите Господа;
бёдра и спины во множестве,
благословите Его,
хвалите Его,
величайте Его вo веки;
благословите Его на Кавказе,
благословите Его в Латеране,
благословите Его
в эмблемах Лондона-в-Логре,
если будут иные языки за Логром,
благословите Его,
хвалите Его,
величайте Его вo веки;
если будет сознание
в толще подвижной воды,
или власть хоть какая-то
на болотах за дальним По-лу,
хоть какая-то мера
среди областей безголовых,
благословите Его,
хвалите Его,
величайте Его вo веки.
This file was created
with BookDesigner program
bookdesigner@the-ebook.org
02.08.2008