Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Деяния любви

ModernLib.Net / Сентиментальный роман / Листфилд Эмили / Деяния любви - Чтение (стр. 4)
Автор: Листфилд Эмили
Жанр: Сентиментальный роман

 

 


      Только в своем номере отеля «Мадрид» с выцветшей репродукцией «Вида из Толедо» и скрипучей кроватью она как будто пришла в себя и отдалась Теду с изумившим обоих пылом, словно только что утвержденный союз даровал ей свободу дать волю страсти и желанию, о существовании которых она не подозревала.
      – С этими тихонями надо быть осторожным, – пошутил Тед, и она в смущении откатилась от него. То, чего она хотела, не имело ничего общего со словами.
      В последний их вечер в Нью-Йорке, когда они проходили сквозь неоновые вспышки и крики нищих на Таймс-сквер, Тед положил ей сзади на талию руку, чтобы быстро провести ее через улицу – светофор мигнул красным, и у машин взревели моторы. Этот жест, его рука у нее на талии – направляющая, защищающая – запомнился ей на годы, глубоко впечатался в кожу. Это оставалось для нее подлинным определением любви – его рука у нее на талии, – и уже много времени спустя, после того, как тот же самый его инстинкт направлять и руководить стал обременительным, она все еще замечала, что тоскует по той самой минуте, когда впервые почувствовала, что ею по-настоящему дорожат.
      В тот вечер, пока Тед принимал душ, она потихоньку набрала номер дома в Хардисоне, и повесила трубку, когда Джонатан ответил.
      Она знала, что выбралась оттуда по чистой случайности. Что если бы не Тед, она все еще была бы там, осталась бы там навсегда.
 
      Энн и Тед поселились под самым Хардисоном в доме с двумя спальнями и участком в четверть акра, который они сняли с полной обстановкой. Шторы, ковры и обои – все с геометрическими орнаментами в устаревших коричневых и желтых тонах, модных в 50-е годы, усиливали ощущение, что они живут чьей-то чужой жизнью в чьем-то времени. Энн опять пошла в училище и на работу в магазине подарков при больнице неполный рабочий день, а Тед устроился в местную строительную фирму.
      В те первые недели их брака Энн почти каждое утро подъезжала к дому Джонатана и Эстеллы, оставляла машину за несколько кварталов от него и в обход прокрадывалась к задним окнам. Иногда она видела, как они читают газеты, ходят по кухне с полными тарелками в руках – по-прежнему едят и одеваются, по-прежнему горит свет, – и ее приводило в недоумение прежнее убеждение в собственной необходимости и незаменимости. Кто кого обманывал? Она в смущении откладывала момент возвращения.
      Ей приходило в голову и то, что ее не простят за тайный побег, за ее предательство. Она знала, что они враждовали – c бакалейщиками, которые, как им казалось, однажды пытались обсчитать их на два доллара, с родителями, которые уволили Джонатана, – эти битвы годами держали их в напряжении. В конце концов, они никогда ничего не отдавали.
      Когда она попыталась поделиться своей тревогой с Тедом, тот просто отмахнулся. Он написал своей семье о женитьбе только по ее настоянию, и письмо вернулось обратно с просьбой указать адрес, куда его переслать.
      «Мы будем сиротами по духу, если не по сути», – сказал он, обнимая ее.
      Но это была та неограниченная свобода, которой она никогда не искала, и она невольно сжалась от его резкой готовности оборвать любую нить, способную помешать ему.
 
      В следующий свой выходной Энн испекла торт и, аккуратно уложив его возле себя на сиденье, поехала к Джонатану и Эстелле. На этот раз она оставила машину перед домом и позвонила, чего прежде никогда не делала.
      Джонатан открыл дверь.
      – В чем дело, ты забыла ключи?
      – Нет, я просто подумала…
      – Ну заходи.
      Она не поцеловала его. Он никогда не ласкал дочерей, хотя часто и нежно касался Эстеллы, и поцелуй смутил бы его, или – еще хуже – стал бы предлогом для насмешек. Они молча прошли мимо коробок с книгами, словно замшелая каменная стена выстроилась по пути в гостиную, где Эстелла сидела и смотрела телешоу.
      Она бегло улыбнулась Энн и снова уставилась на экран. Энн с тортом в руках ничего не оставалось, как тоже наблюдать, как женщина отгадала загадку и выиграла 4700 долларов. Когда началась музыкальная пауза, Эстелла повернулась к Энн.
      – Может, пойдем в спальню? Я немного устала.
      Энн последовала за матерью и ждала, пока та устраивалась на краю кровати.
      – Садись, – сказала Эстелла, похлопав по постели рядом. Она взяла руки Энн в свои, удивительно гладкие и чистые. – Он хорошо к тебе относится? – спросила она.
      – Да.
      Эстелла кивнула.
      – Наверное, мне полагается дать тебе совет, но не могу сообразить, какой.
      Они молча сидели, держась за руки, торт рядом, пока Эстелла пыталась вспомнить.
      – Мы с твоим отцом всегда были очень счастливы. Он, – она запнулась, подбирая точное слово, верное объяснение тому, что было по существу необъяснимо – что она просто не может представить себя без этого человека, – он «незаменимый». – Она поджала губы, не удовлетворенная подобранным определением. – Но это судьба, конечно. Тут ничего нельзя поделать. Она как кошка – ни за что не приходит, когда зовешь. – Она вздохнула и прислонилась к изголовью. – Может, и у вас с Тедом тоже будет судьба.
      Для Энн это прозвучало как название болезни.
      – Почти так же хорошо счастье, – продолжала Эстелла, прикрывая глаза. – Вы наше счастье, ты и Сэнди. Мои прекрасные маленькие девочки, – ее губы шевелились вяло и сонно. – Я считаю, мы должны устроить для вас вечеринку. Кого нам пригласить?
      Энн потихоньку выскользнула из комнаты, в то время как Эстелла, подхваченная потоком давно забытых имен – однокашников Энн по детскому садику, друзей своего собственного детства из Буффало, впала в мечтательную дремоту.
 
      Лишь однажды Сэнди сказала Джонатану:
      – Тебе не кажется, что ей нужно видеться с кем-нибудь? Тебе не кажется, что нам следует как-то помочь ей?
      И он мгновенно влепил ей пощечину.
      – Единственное, в чем нуждается ваша мать, – это я, – сказал он.
 
      Закончив училище, Энн устроилась работать в больницу, в отделение нейрохирургии. Место было не слишком веселое, часто менялся младший персонал, сестры быстро уставали от большого количества смертей, к которому они не были готовы, сколько бы ни изучали труды Кюблер-Росс. За исключением нескольких пациентов со смещенными позвонками, большинство лежало с опухолями мозга, аневризмами или параличами. Каждое утро по всему этажу были слышны вопросы, которые задавали больным: «Вы знаете, какой сейчас год? Вы помните, кто у нас президент?», и тихое, с запинкой бормотание – неправильные ответы.
      Измерив объем жидкости, которая за ночь вытекла из черепа миссис Ди Лоренцо по длинной дренажной трубке, Энн делала записи в ее историю болезни, стоя за конторкой в центре отделения реанимации. В углу два врача задавали вопросы Дэвиду Лоуэншону, тридцатисемилетнему мужчине, которому накануне дренировали кисту. Два месяца назад ему удалили злокачественную опухоль, но она уже выросла снова. Доктора рассказывали ему анекдоты, стараясь вызвать у него смех или, по крайней мере, улыбку. «Я не помню, как смеются», – отвечал он вежливым бесстрастным голосом. У него была поражена передняя доля головного мозга и были нарушены правильные реакции при различных чувствах. Когда врачи ушли, он подозвал Энн и попросил что-нибудь почитать – книгу, журнал, что угодно. Это была необычная просьба, мало кто в палате мог просто приподнять голову, не то что читать, и Энн пообещала, что как только у нее появится свободная минута, она что-нибудь поищет для него. Однако, прежде чем такая минута возникла, миссис Ди Лоренцо начала громко кричать, что хочет домой: «Тот доктор, он велит мне сказать вам, она хорошая девочка, отпустите ее», а два санитара привезли на каталке еще одного послеоперационного больного и положили на свободную койку у двери. Потом нужно было раздать обед, кому твердую пищу, кому только жидкую, и отметить в картах, кто сколько съел. Она замечала растущее возбуждение Дэвида Лоуэншона, но ничего не могла поделать. Наконец, когда она подошла к нему извиниться, он взорвался.
      – Я попросил два часа назад. Два часа назад! Неужели это такая невыполнимая просьба, найти мне что-нибудь почитать в этой дыре? Вы просто ленивы или что?
      Энн со слезами на глазах побежала по коридору в приемную и нашла там номер «Нэшнл джиогрэфик» годичной давности.
      Когда вечером за ужином она попыталась объяснить Теду, как ее расстроила эта вспышка, он прервал ее.
      – Скажи-ка мне одну вещь, Энн. Он умрет?
      – Ну, да, но…
      – Тогда пусть себе выговорится, не переживай так.
 
      Большинство других сестер, остававшихся работать в отделении, были народ закаленный, сумевший как-то свыкнуться с симптомами и смертями. Они вместе выпивали в местном баре, спали с врачами, жившими при больнице. Почему бы нет? Они знали, что наутро сами могут оказаться на соседней койке. Ешь, пей и веселись, ведь завтра мы…
      Когда Дэвида Лоуэншона перевели вниз, в реабилитационное отделение, Энн навестила его после смены. Его родители, славные люди, потрясенные, молча стояли около кровати, все больше волнуясь из-за его неспособности поправиться, словно рак, разраставшийся у него под черепной коробкой, был укором за какой-то промах в их родительских заботах много лет назад, за который Дэвид решил наказать их только сейчас. Когда он пытался завести речь о смерти, они отводили глаза и быстро отвечали: «Не говори так». Или: «Что за глупости, все будет хорошо». А врачи, когда их спрашивали, прикрывали свое замешательство фразами на латыни и подчеркивали возможность ошибки в диагнозе.
      Только Энн разговаривала с Дэвидом Лоуэншоном о смерти. Они обсуждали ее со всех сторон, говорили об опасности, которые она несет, с объективностью, которую Энн чувствовала себя обязанной соблюдать в его присутствии, когда сидела на краю его койки, свесив ноги над ослепительно белым полом.
      – Вы боитесь? – спросила она его, думая в основном о собственном страхе, временами настолько непреодолимом, что он словно подавлял каждое ее движение, каждую мысль своей чугунной тяжестью.
      – Смерти? Нет.
      И она не была уверена, связано ли это отсутствие страха с опухолью или с каким-то его душевным свойством, которому стоило позавидовать.
      Она представляла, что держит его, его застывшее хрупкое, словно высохший картон, тело, на кончике указательного пальца, и внезапно он обрушивается к ее ногам и разбивается – по ее вине.
      Ешь, пей и веселись, ведь завтра мы…
 
      Работа Теда в местной строительной фирме оказалась связана с большими ограничениями, чем он ожидал. Его босс, Тони Лиандрис, не принадлежал к тому типу начальников, которые ценят мнение своих сотрудников, а, напротив, упорствовал в своем упрямом невежестве, за которое клиенты, часто не разбиравшиеся в элементарных основах строительства, вынуждены были платить, даже не подозревая об этом. Теду, который в работе безудержно стремился доводить все до совершенства, стоило таких же трудов придержать язык, сколько он приложил, чтобы выразить свое мнение более приемлемым образом, скрывая разочарование. «Я тебе не за болтовню плачу, Уоринг», – ухмыльнувшись, предупредил его Лиандрис со своим животом, своими деньгами и своим огромным дубовым столом.
      Вынужденный воплощать второсортные планы второсортными инструментами, Тед постоянно кипел тихим гневом. Другие молодые рабочие, по-видимому, не разделяли его нежелания уступать и его чувства оскорбленной гордости, они были с ним вежливы, но осторожны. Не обладая честолюбием Теда, они относились к Лиандрису снисходительно и равнодушно, что Тед считал отвратительным, служившим возвышению глупости, которая, как эпидемия, распространялась вокруг. Поначалу его приглашали после работы выпить пивка или сыграть партию в пул, но, получив отказ, оставили в покое и одиночестве, что он всегда и предпочитал.
      Ничего Тед не любил так, как первые минуты дома, после работы, когда Энн, все еще в своем белом сестринском облачении и белых шлепанцах, готовила что-нибудь, сосредоточенно прикусив нижнюю губу, а он сидел за кухонным столом, разложив перед собой миллиметровку и справочники. Он пристрастился выписывать по почте проспекты архитектурных институтов штата и, пока она готовила, читал вслух названия дисциплин, биографии преподавателей, рассказы об успешных карьерах и говорил о том, с какой радостью он будет осуществлять собственные планы. «Но это займет семь лет», – говорил он со вздохом. Не время представляло для него угрозу, а те книги, и расчеты, и интернатуры, которые заполняли прошлое других людей, – роскошь, которой он был лишен.
      – Ты сможешь сделать все, что захочешь. – Она с улыбкой поворачивалась к нему. – Ты всегда мог. Я так верю в тебя.
      Именно эту веру он любил, полюбил с первой минуты, как заметил в ее глазах, веру, какой никто никогда не испытывал к нему. Как же он мог не возжелать захватить ее целиком, обладать ею вечно, этой ее цельной верой?
 
      Под конец Дэвид Лоуэншон перестал узнавать Энн, перестал, когда она входила в его палату, приподнимать голову с учтивостью, пережившей надежду. Тем не менее она была уверена, что его глаза благодарно блестели, когда она брала его исхудавшую, безвольную руку в свои, почти ежедневно навещая его. В тот день, когда она подошла к его кровати и увидела, что та пуста, Энн непонимающе застыла в дверях. Кровать была аккуратно заправлена, тумбочка пуста. Тем не менее она спросила проходившую мимо медсестру:
      – Он на анализах?
      – Он умер сегодня утром.
      – Что?
      Медсестры не употребляют меж собой неискренних утешений – он отошел тихо, все к лучшему, – потому что даже самые юные из них видели, с какими жадными, отчаянными усилиями цепляются за жизнь даже самые слабые больные, эти последние жуткие, унизительные конвульсивные вздохи, тщетные попытки заглотнуть самое время.
      – Около десяти часов.
      У Энн в десять часов был перерыв. Она пила кофе в кафетерии. Она ничего не почувствовала, не ощутила никаких необычных импульсов. Просто пила кофе и думала, что приготовить сегодня вечером на ужин.
      На следующий день, пасмурный, унылый, она сказалась больной и легла в постель.
      А на другой день была не в силах пошевелиться.
      В конце недели старшая медсестра отделения, Синтия Ниери, вызвала ее к себе в кабинет для разговора.
      – Я говорила с персоналом в реабилитации и на нашем этаже. Понимаете, вы не должны принимать каждую смерть так близко к сердцу. Может быть, перевести вас в другое отделение?
      Энн покачала головой.
      – Ну что ж, тогда я должна настоятельно рекомендовать вам обратиться к одному из наших консультантов. Подобное поведение не пойдет на пользу вам и определенно не поможет нашим пациентам.
      Энн согласилась, но на прием так и не пошла.
      Вместо этого она научилась прятать, скрывать, маскировать свою чрезмерную заботу и тревогу, пока единственным ее признаком не осталось немного удивленное выражение, постоянно поселившееся в ее глазах. Синтия Ниери внимательно следила за ней.
 
      Через год Тед подыскал себе другую работу. Теперь ему приходилось каждую вторую неделю летать в разные места по всему северо-востоку страны, оценивая земельные участки с точки зрения возможности строительства. Это давало ему по крайней мере видимость власти. Проспекты архитектурных институтов он брал с собой, чтобы читать в пути.
      Каждый вечер в воскресенье Энн укладывала ему чемодан, тайком засовывая между рубашками и бельем любовные записочки, чтобы оберечь его, а в понедельник, в 5.30 утра, по сумрачной предрассветной прохладе отвозила его в аэропорт. Она сидела в машине и смотрела, как взлетает самолет, каждый раз в полной уверенности, что больше никогда не увидит его. Что, в конце концов, ее жизнь с ним была просто счастливой случайностью, небрежной ошибкой судьбы, которая, несомненно, будет исправлена. Никогда прежде не склонная к набожности, она трижды крестилась и молилась о его возвращении.
      Тед освоился и привык к гостиничным номерам в Буффало, Питтсбурге, Кливленде. Первым делом каждый раз он вытаскивал записку Энн и клал возле кровати, во всяком случае, сначала, когда в их жизни еще царила новизна. Позднее, когда поездки стали всего лишь еще одной повседневной обязанностью, он часто забывал до вторника, среды и даже четверга поискать ее записку или, найдя, вскрыть конверт. Они были всегда одинаковы: «С каждым днем я люблю тебя все больше», но он лишь весьма смутно догадывался, что это точное повторение укладывалось в систему ее главных суеверий, а не свидетельствовало просто о недостатке воображения. Он упорно работал, начал читать русских писателей, хорошо спал, пресытился гостиничной едой.
 
      Энн никогда раньше не оставалась одна, всегда кто-то был рядом, и теперь она беспокойно бродила по опустевшему дому, где словно скапливалось лишнее время, лишнее пространство, несмотря на ее отчаянные усилия постоянно быть при деле, он неумолимо наполнялся страхами и наваждениями, которые ее семейная жизнь с Тедом держала в узде. Она стала бояться ложиться спать в одиночестве, бояться наступления ночи, снов и испарины, выступавшей на затылке, когда она вдруг в ужасе просыпалась посреди кромешной темноты. Дэвид Лоуэншон манил ее к себе: иди, иди. И Эстелла, всегда Эстелла.
      Днем она читала о разных формах душевных расстройств под тем предлогом, что это имеет отношение к ее работе. Но на самом деле она хотела, всегда хотела узнать, может ли это передаваться по наследству: ангелы Эстеллы, ее приступы мрачного настроения. Она гадала, посещают ли Сэнди подобные страхи. Хотя ей не раз хотелось спросить, она не решалась, опасаясь, что отрицательный ответ мог бы лишь подчеркнуть ее собственную предрасположенность к болезни.
      Только когда Тед был рядом с ней, она забывала обо всем.
 
      Однажды в пятницу, перед возвращением Теда, Энн весь день готовила цыпленка и торт с ромовым кремом. Каждую неделю она готовила по новому рецепту, всегда что-нибудь сдобное и сытное, ставила на стол свечи и португальские тарелки с петухами, которые Сэнди подарила им на свадьбу. Она начала названивать в аэропорт за час до положенного прибытия рейса и все время следила за погодой – недавно она узнала о существовании погодных фронтов.
      Тед приехал из аэропорта в сопровождении нового сотрудника, которому компания поручила с ним работать. Дэвид Хопсон, черноволосый, в очках, в рыжевато-коричневом пиджаке-гольф, выскочил из остановившейся перед домом машины, и прежде чем Тед успел остановить его, обежал вокруг, чтобы открыть ему дверцу.
      – Видела? – с отвращением спросил Тед у Энн, стоя у входа с чемоданом у ног.
      Энн неуверенно кивнула.
      – Он этим занимался всю неделю. Мне приходилось по три раза в день есть за одним столом с этим ничтожеством. «Куда ВЫ хотите пойти? Какое блюдо ВЫ хотите заказать?» Противно видеть, как взрослый человек так пресмыкается. А потом следит, не пью ли я кофе на пять минут дольше, чем следует.
      Энн втянула носом сухой металлический запах самолета, когда поцеловала Теда чуть ниже уха, куда она как раз могла дотянуться, если он не склонялся к ней.
      – Ужин почти готов, – сказала она, улыбаясь, впуская его в дом.
      Тед рассеянно кивнул.
      – Он целыми днями путается у меня под ногами и ищет в моих словах скрытый смысл. Никогда в жизни не встречал такого слабонервного типа. Этот парень каждого официанта в каждой забегаловке величает «сэром». Вполне серьезно. Но попробуй отвернуться от него, и заработаешь неприятности. Его так волнует, что подумают в конторе, у него просто поджилки все трясутся. – Тед мерил шагами гостиную, каждый раз так решительно подходя вплотную к стене, словно прошел бы сквозь нее, если бы смог. В последнее время бывало, что его беспокойная активность, казалось, натыкается на видимые лишь ему ограничения, и сочувственное, но непонимающее выражение на лице Энн лишь подстегивало ускорить шаг. Они начали заговаривать о переезде, хотя для этого не было убедительных причин.
      Энн принесла ужин и поставила перед ним с некоторой долей гордости, но беспокойство не покидало его, принявшись за еду, он тревожно постукивал ногой по полу, отрезал, жевал, проглатывал молча, а она смотрела. Она нехотя начала есть сама, ожидая, как она все еще надеялась, что он неминуемо заговорит по-домашнему, на их языке. Но молчание лишь сгущалось.
      – Что-нибудь случилось? – наконец спросила она.
      – Нет. С чего ты взяла?
      – Ты ничего не сказал.
      – А что я должен говорить?
      – Не знаю, – призналась Энн. Она возила по тарелке кусок цыпленка в бледном соусе. – Я тебе рассказывала о новом пациенте, который к нам поступил на этой неделе? – спросила она, оживляясь. – Мы зовем его малюткой, потому что он так молодо выглядит. Ну вот, недавно он поступил в реанимацию и… – она запнулась и оборвала сама себя. – Тебя на самом деле ничего не беспокоит?
      – Черт побери, Энн, я же сказал, все в порядке. Ясно?
      Она сникла, и, видя это, видя обиду на ее лице, он сердито отодвинулся от стола.
      – Мне приходится целую неделю вести светские разговоры. Меньше всего я хочу приезжать домой, чтобы и здесь быть вынужденным вести такие же разговоры. – Ее неестественная праздничность, невысказанные вопросы, постоянно возникавшие в ее глазах. – У тебя все хорошо? У нас все хорошо? – Он задыхался от них. – Почему ты всегда заставляешь меня почувствовать, что я не оправдываю твоих ожиданий?
      – Я этого не говорила.
      – Ты никогда не говоришь этого. Господи, иногда мне хочется, чтобы ты сказала.
      У нее задрожала нижняя губа. Он был бессилен перед этой страстной надеждой, открытой и жаждущей, уповающей только на него. Он вдруг вскочил, развернулся и, прежде чем выскочить из комнаты, шарахнул кулаком по бумажному гофрированному абажуру лампы на медной подставке возле стола.
      Потрясенная Энн сидела в одиночестве за столом, наблюдая, как кусочки абажура один за другим отваливались и падали на пол. Она так и сидела, совершенно неподвижно, когда Тед вернулся и остановился на пороге, глядя на нее.
      – Извини, – хрипло сказал он, проводя руками по волосам. – Неделя выдалась неудачная.
      Она кивнула.
      Он сел за стол и принялся за остывшего цыпленка.
      Вымыв вместе посуду, они закрепили абажур серой изолентой, но в дождливое время лента всегда отклеивалась и абажур падал на пол.
 
      Закончив университет в Бингеме, Сэнди на лето вернулась в Хардисон. Она собиралась разослать свои документы, собрать вещи и как можно скорее уехать.
      – Ни за что на свете я не останусь здесь, – заявила она Энн.
      По утрам она приходила посидеть на кухне у Энн, ее маленькие сильные руки и ноги, покрытые загаром, виднелись из-под завернутых рукавов рубашки и обрезанных джинсов.
      – Я уеду куда-нибудь в такое место, где никто понятия не имеет о нашей семье. Куда-нибудь, где никто не сможет напомнить мне, кем я была. Почему вы с Тедом не уедете отсюда?
      – Ну, начнем с того, что мы здесь работаем.
      – Вы везде можете найти работу. Это Тед хочет остаться или только ты?
      – Мы просто живем здесь, Сэнди. Мы никогда по-настоящему не обсуждали почему.
      – А что вы обсуждаете?
      Энн отложила почту, которую рассеянно просматривала. Она знала, что Сэнди приходит по утрам отчасти и для того, чтобы собрать дополнительные сведения о браке. Единственным известным ей примером были Джонатан и Эстелла, и как все, связанное с ними, это было ненадежно, недостоверно. Но Энн, вступив в третий год семейной жизни, сама только начинала разбираться в ней и могла предложить ей лишь туманную смесь сомнений и желаний. Если бы она была уверена, что Сэнди поймет ее правильно, она бы рассказала ей, как удивлялась, обнаружив, что любовь – вовсе не постоянная величина, как казалось, глядя на Джонатана и Эстеллу, что у нее бывают приливы и отливы, что иногда она надолго исчезает только затем, чтобы снова возникнуть от самого незначительного толчка – от того, как джинсы облегают сзади его ноги, от пряди волос у него на лбу.
      Энн коротко рассмеялась и пожала плечами.
      – Иногда мне кажется, что, если бы со мной что-нибудь случилось, Тед погрустил бы денек-другой, а потом просто стал бы жить, как и жил, понимаешь? Это никак не отразилось бы на нем всерьез.
      – Что тебя наводит на такие мысли?
      – Не знаю. Ничего. Просто мы все еще, – она опустила глаза, потом медленно подняла, – не слились в одно целое. Так или иначе, я этого не ожидала.
      Сэнди кивнула.
      Июль потихоньку перетекал в август, Сэнди все меньше и меньше говорила о документах и других городах, хотя, когда она только начала работать репортером в «Кроникл» – сразу после Дня труда, – то подчеркивала, что это лишь временно, пока она не подыщет что-то другое, получше, подальше отсюда. «Пригодится для моего резюме», – подытоживала она. Она реже приходила к Энн на кухню, потому ли, что нашла то, что искала, или потому, что отчаялась найти, Энн не знала.
      Как-то осенью Сэнди переехала из дома Джонатана и Эстеллы в студию, которую она сняла в городе, над винным магазином Райли. Энн знала, что она навещает Джонатана и Эстеллу, забегает к ним в свободные минуты по пути на какое-нибудь задание, но разговора о каком-нибудь мероприятии вроде семейного ужина никогда не заходило. Даже Энн понимала, что это невозможно.
      И расспросы о замужестве Энн, о Теде тоже стихли за повседневными заботами, превратились в очередную примету лета, как воскресные поездки на озеро Хоупвелл или запах угля на улице, что исчезает вместе с жарой.
 
      Вылезая из постели, Энн потянула за собой купальный халат и просунула руки в рукава. В спальне царил глубокий полумрак, сквозь шторы проникал только свет от фонаря на углу улицы.
      – Почему ты всегда так делаешь?
      – Что делаю?
      – Надеваешь халат, как только встаешь. Почему ты боишься оказаться передо мной голой?
      – Я не боюсь. Здесь прохладно.
      Он засмеялся.
      – Ты такая зажатая, – сказал он и, улыбаясь, откинулся на подушку.
      Она обернулась, снова подошла к постели, присела на краю и смотрела на улыбку, игравшую на его губах.
      – Я не зажатая.
      – А вот и да.
      – Что ты хочешь, чтобы я сделала такого, чего не делаю?
      – Мне хочется, – сказал он, внезапно посерьезнев, помрачнев, – чтобы для разнообразия ты сказала мне, чего тебе хочется.
      Ее босые ноги теребили бахрому тканого коврика.
      – Ты имеешь в виду в сексе?
      – Да, в сексе.
      – Но меня устраивает наша жизнь.
      – Ох, перестань, Энн, должно же тебе хотеться хоть чего-нибудь.
      Она не сомневалась, что он прав, но не могла сию секунду сообразить, что бы это могло быть.
      – Чего бы хотел ты? – спросила она, хотя на самом деле она не хотела знать этого, не хотела слышать, что ему хочется чего-то еще, кроме того, что у них уже было.
      Причудливые сочетания света и тени падали на его лицо.
      – Я хотел бы, чтобы мы могли мастурбировать друг перед другом.
      Она нахмурилась.
      – Но когда ты так делаешь, – а он пытался, – я чувствую, что не умею этого, что делаю не так. Почему ты просто не покажешь мне, чего ты хочешь, как ты хочешь, чтобы я ласкала тебя?
      – Дело не в этом. Я бы хотел, чтобы ты тоже ласкала себя передо мной.
      – Но мне приятнее, когда это делаешь ты, – сказала она.
      – Тебе не кажется, что если бы мы смогли мастурбировать друг перед другом, это было бы высшим доверием, высшей степенью близости? – Он протянул руку и положил ей на колено; она вздрогнула.
      – Нет, – тихо сказала она, отводя ногу и почесывая ее, как будто там зудело, как будто именно поэтому она отодвинула ее. – Мне так не кажется. – Она повернулась к нему, ее глаза заблестели, взгляд стал тверже. – Тебе нужна интимная близость, а как же все остальное время?
      Он вспыхнул.
      – Ты думаешь, что можешь залезть мне в душу, но это невозможно. Есть то, что всегда принадлежало только мне и всегда будет. Только так я смог бы выжить.
      На следующее утро он подошел к ней сзади, когда она готовила кофе, поцеловал в шею и прошептал:
      – После того разговора я люблю тебя еще больше. У нас впереди еще куча времени. Вся жизнь.

3

      Сэнди стояла на кладбище на Бэронз-хилл в северной части Хардисона, где были похоронены ее родители, и смотрела, как дубовый гроб Энн опускали в землю. Одной рукой она обнимала за плечи Джулию, другой – Эйли. Позади нее, вытянув руки по швам, ее друг, Джон Норвуд, наблюдал, как прямые лучи осеннего солнца падают им на макушки, белокурые и золотисто-каштановые. Открытую могилу окружали несколько венков от больницы и Ассоциации родителей и учителей. Три медсестры, работавшие вместе с Энн на четвертом этаже в больнице Хардисона, молча жались друг к другу; два представителя администрации, доктор Нил Фредриксон в темно-синем костюме в тонкую полоску и несколько родителей одноклассников Эйли тоже молча присутствовали здесь. Все старались держаться на расстоянии друг от друга, от семьи, напуганные ружейным выстрелом, который даже сейчас словно слышался в заключительных словах «Отче наш». Сэнди, держась очень прямо, с непроницаемым лицом, находила слабое утешение в этой демонстрации чувства собственного достоинства; это все, что ей осталось. Только один человек двигался – в нескольких шагах от них молодой мужчина, поставив ногу на надгробие, непрерывно записывал что-то в маленький блокнот.
 
      Прислонившись к открытой входной двери, Сэнди прощалась с последними гостями, которых чувствовала себя обязанной пригласить после похорон к себе домой. По большей части незнакомые друг с другом, незнакомые с Сэнди, они стояли в ее беспорядочно обставленной гостиной в молчаливой растерянности, не зная, как себя вести в такой особой печальной ситуации. Они с жалостью поглядывали на Джулию и Эйли, облаченных в накрахмаленные цветастые платья, и пытались в приличествующих словах выразить Сэнди, как разделяют ее горе, но говорили мало. Сэнди знала, что разговоры начнутся позже: событие обсудят дома за обеденными столами, сообщат по телефону родственникам, посудачат в очередях супермаркета, разберут его со всех сторон, смакуя каждую мелочь, каждую версию, и неминуемое возбуждение будет возрастать от того, что они лично знали действующих лиц, что сами причастны к этому.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21