Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Медицина - Ф. Шопен

ModernLib.Net / Справочная литература / Лист Ференц / Ф. Шопен - Чтение (стр. 2)
Автор: Лист Ференц
Жанр: Справочная литература
Серия: Медицина

 

 


      ?al! Необычное слово, с необычным многообразием значений и еще более необычной философией. Когда оно употребляется применительно к явлениям и предметам, оно означает все умиление и смирение покорного и безропотного сожаления, с кротостью склоняющегося, так сказать, перед законом провиденциального предопределения; его можно в этом случае перевести, как «неутешная скорбь о невозвратной утрате». Но как скоро оно касается человека, оно тотчас меняет физиономию и не имеет равнозначного слова среди языков романских и германских. Знаменуя чувство более высокое, более благородное, более широкое, чем означаемое французским словом grief[жалоба, неудовольствие], оно включает, однако, фермент злобности, возмущение, упреки, предвкушение мести, накипающую в глубине сердца неумолимую угрозу, то чующую отмщение, то пропитанную бесплодной горечью. И в самом деле, ? alокрашивает все творения Шопена то в сребристые, то в огненно-пылающие тона. Самые нежные его грезы не лишены этого чувства.
      Эти впечатления получили в жизни Шопена еще большее значение, когда дали себя знать в последних его произведениях. Они приняли мало-помалу оттенок болезненной раздражительности, доходящей до лихорадочной взволнованности. Этот оттенок особенно заметен в последних его произведениях, в оборотах мысли, порой вызывающих скорее тягостное впечатление, чем изумление. Почти задыхаясь под бременем подавляемых аффектов, прибегая к искусству только для того, чтобы выразить для себя трагедию своей жизни, он, воспевший раньше свое чувство, стал ныне терзать его на части. В страницах, написанных Шопеном под этим влиянием, можно найти некоторое сходство со странными переживаниями Жан Поля, искавшего необычайностей в явлениях природы, ощущений захватывающего душу ужаса перед непостижимым в естественном ходе вещей, болезненных крайностей галлюцинирующего воображения, – всё для того, чтобы тронуть сердце, изможденное страстями и пресыщенное страданиями.
      Мелодия Шопена становится отныне вымученной. Нервозная и беспокойная чувствительность ведет к какой-то ожесточенно упрямой переделке мотивов, тягостной, как зрелище мук, причиняемых теми болезнями души и тела, для которых единственным лекарством служит смерть. Шопен становится жертвой болезни; год от году усиливаясь, она свела его в могилу еще молодым. И теперь в его произведениях можно заметить черты острых страданий, снедавших его, – как на прекрасном теле следы когтей хищной птицы. Но перестают ли его творения быть прекрасными? Чувства, их вдохновившие, формы, вызванные этими чувствами, перестают ли принадлежать к области высокого искусства? – Нет. – Эта душу раздирающая печаль, носящая печать чистого и целомудренного благородства, эта неизлечимая скорбь принадлежит к самым высоким побуждениям человеческого сердца; ее выражение никогда не выходит за пределы подлинного языка искусства: тут никогда не бывает вульгарной притязательности, утрированного, театрального выкрика, безобразной судороги. А с точки зрения технического мастерства нельзя отрицать, что гармоническая ткань, нисколько не снижая качества, становится все более интересной сама по себе, заслуживающей пристального изучения.

Полонезы

      Впрочем, в более известных и обычно более любимых произведениях занимающего «ас художника не встречаются настроения утонченного страдания, рафинированной скорби. Его полонезы,исполняемые в силу их трудности реже, чем они того заслуживают, принадлежат к прекраснейшим его вдохновениям. Они нисколько не напоминают жеманные и подгримированные а la Помпадур полонезы,разыгрываемые бальными оркестрами, исполняемые концертными виртуозами, – избитый репертуар манерной и безвкусной салонной музыки.
 

ШОПЕН (1838) Портрет Э. Делакруа

      Энергические ритмы полонезовШопена заставляют трепетать и электризуют самых бесчувственных и безучастных. Здесь собраны наиболее благородные, исконные чувства древней Польши. Большая часть полонезов носит воинственный характер, в них храбрость и доблесть сочетаются с простотой – отличительная черта достоинств этой воинственной нации. Они дышат спокойной, сознательной силой, чувством твердой решимости, которая, как говорят, была достоянием знатных людей польской старины. Перед нашим умственным взором в полонезах как бы встают образы древних поляков, какими рисуют их летописи: крепкого сложения, ясного ума, глубокого и трогательного, хотя и рассудительного благочестия, необузданной храбрости, в сочетании с рыцарством, не покидавшим сынов Польши ни на поле сражения, ни накануне, ни на следующий день после – битвы. Это рыцарство настолько было присуще их натуре, что, несмотря на царившее у них в обычаях (сходных с обычаями их соседей и врагов – неверных Стамбула) угнетение женщины, замкнутой в домашнем кругу под кровом законной опеки, галантность эта тем не менее могла в анналах прославить и увековечить королев, провозглашенных святыми, вассалок, ставших королевами, красавиц-подданных, из-за которых рисковали тронами или их лишались; упомянем грозную Сфорца, интриганку д'Аркиен, кокетливую Гонзаго.
      Мужественная отвага соединялась у поляков давних времен с пылкой преданностью предмету их любви; в виду знамен полумесяца, многочисленных, как колосья в поле,любовь диктовала Собескому каждое утро нежнейшие письма жене; это придавало оттенок своеобразной величавости обычной осанке поляков, благородной, слегка даже напыщенной. Поляки не могли не усвоить величавых манер, наблюдая их у мусульман, достоинства которых они оценили и заимствовали, отражая их вторжения. Как они, поляки умели предварять свои действия зрелым размышлением, как бы осуществляя девиз князя Болеслава Померанского: «Erst wag's, dann wag's![Раньше взвесь, затем дерзай!]». Они любили придавать своим движениям некую учтивую значительность, импозантность, нисколько не теряя непринужденности, свободомыслия, оставаясь не чуждыми самым легким заботам нежных чувств, самым мимолетным тревогам сердца, самым пустым интересам своей жизни. Полагая делом своей чести заставлять дорого платить за свою жизнь, они любили украшать ее и, больше того, умели любить то, что ее украшает, чтить то, что делает ее драгоценной.
      Их рыцарские доблести находились в согласии с чувством гордости и с какой-то глубокой осмотрительностью. Сочетая силы разума с энергией доблестного характера, они снискивали себе уважение у всех от мала до велика и даже у противников. Им были присущи своего рода безрассудное благоразумие, смелая осторожность, фанатическое самомнение, чего самым выдающимся и знаменитым примером был поход Собеского, спасшего Вену и нанесшего смертельный удар Турецкой империи, которая была побеждена, наконец, в долгой этой борьбе, отмеченной с той и другой стороны таким геройством, блестящими подвигами, взаимным уважением, – в борьбе между двумя врагами, беспощадными в боях, великодушными во время перемирий.
      В течение ряда столетий Польша образовала государство с высокой цивилизацией, вполне самобытной, не похожей ни на одну другую, единственной в своем роде. В равной мере отличаясь в отношении феодального устройства от соседней с запада Германии, чуждая деспотическому и завоевательному духу турок, которые непрестанно тревожили ее границы с востока, Польша, с одной стороны, сближалась с Европой своим рыцарским христианством, своим рвением поразить неверных, с другой стороны, – заимствовала у новых владык Византии уроки их дальновидной политики, их военной тактики, их нравоучительных сентенций. Польша ассимилировала в своем общественном укладе противоречивые элементы разложения и упадка и героические свойства мусульманского фанатизма, и высокие доблести христианской святости. Широко распространенное изучение латинского языка, любовь к итальянской и французской литературе и знание ее покрывали эти странные контрасты классическим лоском и лаком. Подобная цивилизация неизбежно должна была ставить свою отличительную печать на всех своих малейших элементах. Мало склонная к романам о странствующих рыцарях, турнирам и военным играм, – что было бы вполне естественно для нации, непрерывно воевавшей и приберегавшей для врага доблестные подвиги, – она предпочитала играм и великолепию турниров другие торжества, главным украшением которых были пышные кортежи.
      Нет ничего нового, конечно, в утверждении, что в национальных танцах открывается существенная сторона народного характера. Однако, мы полагаем, мало найдется таких танцев, в которых, как в полонезе, при общей простоте очертаний, импульсы, породившие его, получили бы столь прекрасное выражение в целом и выявились бы так разнообразно в отдельных эпизодах, дававших каждому участнику возможность импровизации в пределах общих рамок. С тех пор, как эти эпизоды исчезли и прошел к ним интерес, как перестали создавать отдельные роли в этих коротких интермедиях и стали довольствоваться немногим – лишь обязательным хождением вокруг зала, – от прежней торжественности остался лишь скелет.
      Сейчас довольно трудно угадать первоначальный характер полонеза – этого исконно польского танца, – настолько он выродился, по свидетельству тех, кто наблюдал его исполнение еще в начале XIX столетия. Легко понять, до чего бесцветным он должен был стать в их глазах, если принять в соображение, что большинство национальных танцев не может сохранить свою былую оригинальность, как только выходит из употребления соответствующий им костюм. В особенности полонез: он абсолютно лишен быстрых движений, подлинных pasв хореографическом смысле слова, трудных и единообразных поз; он создан скорее с целью дать образ самолюбования, чем обольщения, и имел своим назначением (характерное исключение!) привлечь внимание к мужчине, выставить напоказ его красоту, его щегольской вид, его воинственную и вместе с тем учтивую осанку. (Эти два эпитета не определяют ли характера поляка?…) Даже само название танца в оригинале – мужского рода (Polski– польский). Только по очевидному недоразумению переводят его на французский язык словом женского рода (polonaise).Он неизбежно должен был утратить добрую часть своего немного напыщенного самодовольства, горделивости и превратиться в мало интересное круговое шествие, как только танцоры-мужчины были лишены необходимых аксессуаров, при помощи которых, играя ими и жестикулируя, они могли наполнить живым содержанием простые формы танца, сейчас решительно ставшего однообразно скучным.
      В некоторых полонезахШопена слышится как бы твердая, тяжелая поступь людей, выступающих с доблестной отвагой против всего самого наглого и несправедливого в судьбе человека. По временам чудится, что проходят мимо блестящие группы, наподобие тех, что рисовал Паоло Веронезе. Воображение одевает их в роскошные костюмы прошлых столетий: тяжелая золотая парча, венецианский бархат, атлас, затканный цветами, мягкие бархатистые соболя, рукава, свободно отброшенные на плечо, сабли с золотой насечкой, блестящие драгоценности, инкрустированная арабесками бирюза, кроваво-красная или золотистая обувь, строгие нагрудники, фламандские кружева, корсажи, вышитые жемчугом, шуршащие шлейфы, развевающиеся перья, головные уборы, сверкающие рубинами или изумрудами, башмачки, вышитые янтарем, перчатки, благоухающие ароматами сераля! Эти группы выделяются на бесцветном фоне минувших времен, среди роскошных персидских ковров, мебели, украшенной смирнским перламутром, ювелирных изделий филигранной константинопольской работы, среди всей этой расточительной пышности магнатов, черпавших из искусно из ваянных фонтанов позолоченными кубками токайское вино, слабо подковывавших серебряными подковами своих арабских скакунов перед вступлением в чужие города; подковы эти. оброненные по дороге, должны были свидетельствовать изумленному населению о княжеской их щедрости. Они венчали свои гербы одинаковой короной, которая в случае их избрания становилась королевской, поэтому только спесивцы среди них могли кичиться перед остальными. Эти одинаковые короны были символом их пресловутого равенства; герб же считался фамильным сокровищем, и делом чести каждого члена семьи было блюсти его незапятнанным. У каждого герба, к тому же, было свое имя (исключительная особенность польского герба), имевшее обычно свою историю, причем его нельзя было заимствовать другим гербам, схожим, даже тождественным, но принадлежавшим другому роду.
      Без рассказов стариков, поныне носящих старинный национальный костюм, и их показа нельзя было бы представить себе все многообразие нюансов и выразительную мимику при исполнении полонеза, который в давние времена скорее «представляли», чем танцевали. Старинный кунтушбыл родом кафтана, восточного f?r?dgi,укороченного до колен, – восточное платье, видоизмененное сообразно навыкам жизни деятельной, мало склонной к восточной фаталистической покорности судьбе. Открытые рукава кунтуша (в торжественных случаях – из дорогой материи ярких цветов) позволяли видеть исподнее платье, жупан,из гладкого атласа, если кунтуш был из материи с рисунком, или, наоборот, из расцвеченной и расшитой материи, если кунтуш был гладкого фасона. Кунтуш, часто отороченный драгоценными мехами – излюбленным украшением того времени, – значительной долей своей оригинальности был обязан частому жесту, изящному и кокетливому, которым откидывали назад рукава с целью подчеркнуть сочетание, более или менее удачное, порой символическое, двух гармонирующих цветов одежды.
      Никогда не носившим этой блестящей и пышной одежды трудно было бы усвоить манеру держать себя, медленно склоняться, вдруг выпрямляться, усвоить все тонкости немой пантомимы, обычной у их предков, пока они во время полонеза проходили вереницей, как на военном параде, не оставляя никогда праздными руки, то покручивая ими свои длинные усы, то играя эфесом сабли. Усы и сабля были неотъемлемой частью их убора, предметом гордости для всех без различия возрастов, будь усы белокуры или седы, а сабля девственно чиста и богата возможностями или зазубрена и покрыта кровью в битвах. Нередко рубины, гиацинты, сапфиры сверкали на оружии, подвешенном к поясу из кашемира, шелка, расшитого золотом или серебром; пояс, замыкавшийся пряжкой с изображением богородицы, короля или национального герба, делал более статной фигуру почти всегда несколько склонную к излишней полноте: часто ус прикрывал, не пряча от глаз, шрам, вызывавший эффект более сильный, чем все редчайшие драгоценные каменья. Великолепные ткани, драгоценности, яркие цвета были распространены среди мужчин не меньше, чем среди женщин; драгоценными каменьями, как и в венгерском костюме, украшались пуговицы кунтуша и жупана, застежки, кольца, султаны шапок ярких цветов, преимущественно амарантового, служившего фоном польскому белому орлу, или синего, служившего фоном литовскому витязю (роgo?). Снимать во время полонеза, держать в руках, перекладывать из одной руки в другую шапку со сверкающими в складках бархата алмазами, оживленно и выразительно жестикулируя, – было особым искусством, которым прежде всего должен был отличаться кавалер первой пары, примеру которого, как возглавлявшего шествие, следовали остальные.
      Этим танцем хозяин дома открывал каждый бал, не с самой молодой и самой красивой, но с самой почтенной, часто – самой пожилой из присутствующих дам; составить фалангу, эволюциями которой начинался каждый бал, приглашалась не одна лишь молодежь, так как имелось в виду предлагать всему обществу, как лучшее развлечение, самолицезрение. За хозяином дома следовали лица наиболее значительные, приглашавшие, одни из симпатии, другие из дипломатического расчета, даму – избранницу сердца или наиболее влиятельную. На долю хозяина дома выпадала задача менее легкая, чем теперь. Он должен был провести всю вереницу гостей тысячью прихотливых извивов через все аппартаменты, где теснились остальные приглашенные, запоздавшие примкнуть к блестящему шествию. Ему были признательны, если шествие достигало отдаленнейших галерей или цветников, граничащих с освещенными рощицами, куда достигали лишь слабые отзвуки музыки. Зато возвращение их в главную залу встречали усиленными фанфарами. На глазах всех новых групп гостей, выстроившихся по пути кортежа и пристально наблюдавших его, как движение блистательной кометы, хозяин дома, в первой паре, никогда не забывал придать своей поступи и осанке достоинство, смешанное с бравостью, вызывавшей восхищение женщин и зависть мужчин. Тщеславный и веселый, он мог бы подумать, что не оказал своим гостям достаточного внимания, если бы с наивностью, не лишенной некоторого задора, не выказал гордости, испытываемой им при виде у себя в гостях таких славных друзей, таких знатных товарищей, посетивших его и богато принарядившихся в его честь.
      Во время этого первого похода под его водительством порой неожиданно уклонялись в сторону – полюбоваться каким-нибудь архитектурным или декорационным сюрпризом, заготовленным заранее, украшения которого, транспаранты, вензеля и шифры были приурочены к злобе дня. Если это был монумент, воздвигнутый в честь доблестнейшегоили прекраснейшей,владелец замка импровизировал хвалебное слово. Чем больше неожиданного было в этих маленьких экскурсиях, чем больше фантазии, изобретательности и занимательности выказывали они, тем оживленнее были рукоплескания юной части общества, приветственные клики и прекрасные улыбки по адресу корифея, росла его репутация, его избирали, его общества искали. Если он был уже в летах, то, после возвращения из кортежа, депутации молоденьких девушек от имени остальных подходили благодарить его и славить. Их рассказы давали новую пищу любопытству гостей и подстрекали принять участие в следующих полонезах.
      В этой стране аристократической демократии и бурных выборов далеко не безразличным делом было вызвать восхищение публики хоров бального зала, так как там размещались многочисленные лица, зависевшие от больших владетельных домов, дворяне, порою более древнего и спесивого рода, чем их патроны, но слишком бедные, чтобы стать кастелянами или воеводами, канцлерами или гетманами, придворными или государственными деятелями. Те из них, кто оставался у домашнего очага, возвращаясь с поля в свой дом, похожий иногда на избу, горделиво повторяли: «Шляхтич за своим забором равен воеводам» (Szlachci? na zagrodzie r?wien wojewodzie).Однако многие предпочитали искать счастья на стороне и поступали сами или отдавали членов семьи – сыновей, сестер, дочерей – на службу к богатым магнатам и их женам. В дни больших праздников только нехватка нарядов и собственное нежелание могло лишить их привилегии участвовать в танце. Хозяин дома не отказывал себе в удовольствии щегольнуть перед ними, когда кортеж, сияя всеми цветами радуги, роскошью и изяществом, проходил перед их жадными глазами и восхищенными взглядами, в которых иногда проскальзывала зависть, замаскированная льстивыми рукоплесканиями, внешними знаками почтения и преданности.
      Длинной змеей с отливающими всеми цветами кольцами веселое общество, скользя по паркету, то вытягивалось во всю свою длину. то свертывалось, играя в своих извивах разнообразнейшими цветами; глухо – звенели золотые цепочки, волочащиеся по полу сабли, шуршали тяжелые великолепные шали, вышитые жемчугом, сияющие алмазами, украшенные бантами и лентами. Издали доносился веселый говор, подобный шуму вод этого пламенеющего потока.
      Однако на деталях излюбленного в Польше танца должен был неизбежно отразиться и дух гостеприимства – порождение, как кажется, с одной стороны, утонченной цивилизации, а с другой, – трогательной простоты первобытных нравов. После того, как хозяин дома воздал честь своим гостям, торжественно открыв вечер, становясь в первой паре с самой знатной из присутствующих, самой чтимой, самой влиятельной дамой, всякий из его гостей имел право занять его место перед его дамой и стать таким образом во главе кортежа. Хлопая в ладоши, чтобы на момент приостановить кортеж, он склоняется перед нею с просьбой соблаговолить принять его приглашение; тот, у кого он брал даму, приглашал даму следующей пары; его примеру следовали остальные кавалеры. Дамы, меняя кавалеров столько раз, сколько новых кавалеров приглашало первую из них, следовали одна за другой в том же порядке, тогда как кавалеры сменяли друг друга, и случалось, что бывший в начале танца впереди мог очутиться в конце его последним и даже вовсе выбыть из него.
      Кавалер, становившийся во главе колонны, старался превзойти своего предшественника небывалыми комбинациями и фигурами, которые он заставлял проделывать; в границах одного зала они могли рисовать изящные арабески и даже вензеля. Он показывал свое искусство, оправдывая взятую на себя роль, придумывал фигуры тесные, сложные, запутанные, однако выполнял их так точно и уверенно, что живая лента, на все лады извиваясь, никогда не разрывалась на скрещениях и не происходило никакого замешательства или толкотни. Дамам же и остальным кавалерам, которым надлежало следовать данным указаниям, никоим образом не разрешалось вяло волочиться по паркету. Поступь требовалась ритмичная, мерная, плавная; она должна была придавать всему кортежу гармоничное равновесие. Нельзя было двигаться торопливо, внезапно менять место, казаться утомленным. Скользили подобно лебедям, плывущим по течению, гибкие тела которых как бы вздымались и опускались невидимыми волнами.
      Кавалер предлагал своей даме то одну руку, то другую, то едва касаясь кончиков ее пальцев, то крепко держа их в своей ладони; он переходил, не оставляя ее, то по левую ее руку, то по правую, и все эти движения, подхватываемые каждой парой, легкой дрожью пробегали по всему телу гигантского змея. В эти минуты прекращались разговоры, слышен был только стук каблуков, отбивавших такт, шелест шелка, звук ожерелий, подобный звону чуть затронутых маленьких колокольчиков. Затем все прерванные звучания возобновлялись, раздавались легкие и тяжелые шаги, браслеты задевали кольца, веера слегка касались цветов, вновь начинался смех, а звуки музыки покрывали все перешептывания. Кавалер, хотя был занят и с виду поглощен множеством маневров, которые ему надо было изобрести или точно воспроизвести, находил все же время наклоняться своей даме и, улучив удобный момент, шепнуть на ухо нежное признание, если она была молода, – и секрет, ходатайство, интересную новость, если дама была уже в летах. Затем, гордо выпрямляясь, он звякал золотыми шпорами, оружием, гладил ус, придавая всем своим жестам выражение, заставлявшее даму ответить ему сочувствующей и понимающей улыбкой.

ШОПЕН (1847) Портрет Ари Шеффера

      Таким образом, полонез вовсе не был банальной и бессмысленной прогулкой; он был дефилированием, во время которого все общество, так сказать, приосанивалось, наслаждалось своим лицезрением, видя себя таким прекрасным, таким знатным, таким пышным, таким учтивым. Полонез был постоянной выставкой блеска, славы, значения. Епископы, высшие прелаты, церковники, люди, поседевшие в сражениях или в состязаниях в красноречии, военные, чаще носившие кирасу, чем одежду мирного времени, высокие государственные сановники, престарелые сенаторы, воинственные палатины, честолюбивые кастеляны были желанными, излюбленными кавалерами в танцах; их оспаривали самые молодые, блистательные женщины, менее суровые в моменты таких эфемерных выборов, когда заслугам и сану отдавалось предпочтение перед молодостью, часто даже – перед любовью. Из того, что нам рассказывали о забытых эволюциях и фигурах этого величавого ганца старины люди, не желающие доныне расставаться со старинными жупанамии кунтушами,бреющие, по примеру предков, волосы у висков, мы узнали, насколько врожден был этой гордой нации инстинкт представительства, как глубоко была в них заложена эта потребность и как поэтизировали они эту склонность к парадности благодаря присущему им по природе гению изящества, сообщая ей отблеск благородных чувств и обаяние высоких побуждений.
      Во время нашего пребывания на родине Шопена, память о котором сопутствовала нам повсюду, подстрекая любознательность, нам довелось познакомиться с такими старосветскими личностями, какие сейчас повсюду встречаются все реже и реже, поскольку европейская цивилизация, не изменяя основ национальных характеров, сглаживает тем не менее их особенности и шлифует внешние формы. Нам посчастливилось сблизиться с некоторыми из них – людьми высокой интеллигентности, культурными, образованными, с огромным жизненным опытом, – их горизонт, однако, замыкался границами своей страны, своей среды, своей литературы, своих традиций. Из бесед с ними (при помощи переводчика), из их манеры судить о новых нравах мы могли до некоторой степени ознакомиться с пережитками их прошлого, с тем, что составляло их величие, их очарование, их слабую сторону. Чрезвычайно любопытно знакомиться с точкой зрения неподражаемо оригинальной и совершенно исключительной. Уменьшая во многом ценность суждений, эта оригинальность придает уму особенную силу, первобытно острый нюх в отношении интересов, им дорогих, энергию, которую ничто не может отклонить с пути, делая ей чуждым всё, кроме прямой цели. В лицах, сохранивших эту оригинальность, отражается, как в верном зеркале, картина прошлого, его колорит, его живописные рамки, ритуал обычаев, ныне исчезающих, и создавший их дух.
      Шопен появился на свет слишком поздно и покинул родные места слишком рано, чтобы усвоить себе эту исключительность мировоззрения; однако он знал много личностей подобного рода; воспоминания детства, отечественная история и поэзия открыли ему тайну былых очарований, – он вызвал их на свет из забвения и наделил их в своих мелодиях вечной молодостью. Подобно тому как всякого поэта могут лучше понять, вернее оценить путешественники, которые посетили места, его вдохновлявшие, и искали там следы его видений, как Пиндара и Оссиана постигнуть глубже могут посетившие освещенные лучезарным солнцем развалины Парфенона или окутанные туманом местности Шотландии, – так и вдохновлявшие Шопена чувства полностью раскрываются только тем, «то побывал в его стране, видел тени, оставленные ушедшими веками, следил за их контурами, вырастающими, как вечерние тени, встретил призрак славы – этого беспокойного выходца с того света, часто посещающего родные места. Он появляется, когда его меньше всего ожидают, пугает и печалит сердца, возникая в рассказах и воспоминаниях о старых временах; подобный страх наводит на украинских крестьян прекрасная, бледная, как смерть, дева Мара, опоясанная красным поясом, отмечающая кровавым пятном ворота селений, которых ждет уничтожение.
      Мы не решились бы, конечно, говорить о полонезе после прекрасных стихов, посвященных ему Мицкевичем, и после чудесного его описания в последней песне «Пана Тадеуша», если бы этот эпизод не был включен в произведение, пока еще не переведенное и потому известное только соотечественникам поэта. Было бы слишком смело браться, хотя бы и в другом плане, за сюжет, который описан и расцвечен такой кистью в национальной эпопее, в эпическом романе, где красоты самого высокого порядка даны в рамках пейзажа, вроде тех, что писал Рейсдаль: луч солнца горит на разбитой молнией березе, как бы окрашивая кровью зияющую на белой ее коре рану. Без сомнения, Шопен не раз вдохновлялся «Паном Тадеушем», многие сцены которого дают столько поводов к изображению эмоций, которые он особенно любил воссоздавать. Действие «Пана Тадеуша» происходит в начале XIX века, когда встречалось еще много лиц, сохранивших чувства и торжественные манеры исконных поляков, наряду с более современными типами, которые под властью наполеоновской империи выказывали чувства более пылкие, но недолговечные, возникавшие между двумя кампаниями и «по-французски» забываемые в течение третьей.
      В эту эпоху часто еще встречался контраст между воинами, бронзовыми от южного солнца и ставшими немного хвастунами после своих сказочных побед, и людьми старой школы, степенными и гордыми, – тип, ныне исчезнувший под влиянием условностей, заполонивших высшее общество всех стран.
      По мере того, как исчезали люди, сохранявшие национальный отпечаток, стали меньше интересовать описания былых нравов, манера чувствовать, действовать, говорить и жить по-старинному. Было бы неправильно объяснять это безразличием; это отчуждение, отстранение от себя еще свежих, мучительных воспоминаний напоминает раздирающую сердце печаль матери, которая не может видеть ничего, что принадлежало ее ребенку, которого не стало, – даже его платьице, игрушки. Романы Чайковского – этого подольского Вальтера Скотта, которого знатоки литературы приравнивают по высоте и национальному характеру таланта, если не по изумительному обилию его тем, к плодовитому шотландскому писателю, – «Овручанин», «Вернигора», «Казацкие повести», – не встречают уже, повидимому, читательниц, растроганных живым повествованием, юных читателей, очарованных его восхитительными героинями, старых охотников, до слез тронутых его пейзажами, с их глубоко прочувствованной поэзией, исполненной утренней свежести И ясности, гомона и щебета тенистых дубрав; а между тем, по отзыву знатоков, они. нисколько не уступают пейзажам знаменитых художников, от Гоббема до Дюпре, от «бархатного» Берхема до Моргенштерна. Однако настанет день воскресения, возлюбленный покойник скинет саван, восторжествует жизнь, и все прошлое, погребенное, но не забытое, воссияет в сердцах и воображении, под пером поэтов и музыкантов, как воссияло уже под кистью художников.
      Музыка старинных полонезов, сохранившиеся образцы которой не насчитывают больше столетия, не имеет художественной ценности. Они не носят имени автора, дата их возникновения обозначается эпохой героя, с именем которого их счастливо связала судьба, большая часть их носит характер степенный и мягкий. Самым распространенным образцом их является так называемый полонез Костюшки; он настолько тесно связан с памятью о той эпохе, что нам приходилось видеть женщин, которые, слушая его, не могли сдерживать рыданий от нахлынувших воспоминаний. Княгиню Ф. Л., которую некогда любил Костюшко, в последние ее дни, когда старость ослабила все ее способности, возвращали к жизни лишь аккорды этого полонеза, которые она ощупью брала дрожащими руками, так как ее глаза уже не различали клавиш.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15