— Как, вы уже запамятовали?.. А прилюдная казнь?
— Да что же это такое. Господи Боже мой! — вскричал Теплый. — Что же за издевательство такое, в самом деле! Перестаньте говорить мне гадости!
Гаврила Васильевич с невероятным трудом, охая и ахая, приподнялся на локтях и прислонился к стене, всей своей мимикой выказывая непомерные муки.
— Ах, вам не понять!.. Ой, какие боли!
— Все же!..
— Я вас слушаю.
— Дайте воды.
— Хорошо.
Шаллер поднялся с табурета и зачерпнул ковшиком из ведра. Стуча о щербатый край зубами, Гаврила Васильевич стал судорожно втягивать в себя воду.
Напившись, он оперся затылком о стену и шмыгнул носом.
— Прелюбопытно.
— Из-за вас.
Генрих Иванович опешил.
— А то и значит!.. Вы поручили мне работу… Работа эта требует не только способности, но и некоей гениальности, иначе ее не сделать. Согласны?
— Допустим.
— Гениальность просто так не дается, она из чего-то черпается! Кому-то она дается в ущерб каких-то достатков. Кто-то лишен здоровья или ума… Вы отдаете себе отчет, что гений — совсем не обязательно ум?! Множество гениев были крайне ограниченными людьми во всем, что не касалось области их деятельности!.. — Теплый охнул, схватившись за грудь. — Сейчас я продолжу, отдышусь только!..
Генрих Иванович терпеливо ждал, уже предчувствуя, к чему клонит учитель.
— Кто-то лишен любви и способности к продолжению рода… Есть и другие формы… Кто-то, творя, прибегает к паренью ног в тазике с добавками наркотических веществ, кто-то усердствует, экспериментируя с алкоголем… Кто-то неумеренный сладострастен…
— Пусть так, — согласился Гаврила Васильевич. — Но в чем вина этого субъекта?.. Он же не виноват в конце концов, что его одолевают непомерные страсти! Это болезнь своего рода, неподвластная контролю!
— Если болезнь не поддается лечению и опасна для окружающих, то больного необходимо изолировать!
— Вот-вот! — обрадовался Теплый. — А вы говорите — казнить! Прилюдно!.. Это то же самое, что умерщвлять больного сифилисом, который, зная о своей болезни, продолжает заражать окружающих. Несоразмерна ответственность!
— Вы — убийца! Вы — извращенец! Вы лишаете жизни человека, дабы потрафить своим страстям! Вас надо уничтожить лишь только для того, чтобы ваша казнь стала предостережением для других таких, как вы!
— Преогромная!.. Передовая и образованная личность не может добиваться смертной казни кого бы то ни было! Гуманизм — вот что отличает цивилизованного человека от варвара! Отвечать смертью на смерть — против любых религиозных канонов!.. Другое дело государственная машина. Она подчинена законам, она безлика! Она отделена от церкви, в конце концов!..
Генрих Иванович слушал слависта и вспоминал, что те же самые мысли он когда-то высказывал губернатору Контате. Сейчас, столкнувшись с практикой, а не с теорией, эти мысли казались ему ошибочными, но тем не менее полковник отдавал должное умственным способностям Теплого, которому удалось заронить в его душу зерна сомнения. Шаллер не любил, когда его убеждения менялись на противоположные…
— Пусть меня карает государство! — продолжал Гаврила Васильевич. — Но пусть оно сначала определит — болен я или все же способен адекватно оценивать свои поступки! Пусть меня засадят в дом умалишенных, если я сумасшедший, и пусть вздернут, если я здоров, как вы!
От столь длительной речи Теплый закашлялся и скривился от боли.
— Все же зачем вы меня так сильно ранили! — опять заскулил славист.
— Вы хотели меня убить. Вон и орудие ваше валяется!
— Вы меня приперли к стенке! Мне ничего другого не оставалось делать! К тому же вы специально сели спиной, видя мое отражение в окне и провоцируя на попытку, дабы пресечь ее и нанести ответный удар! Не так ли?
Полковник промолчал.
Неожиданно во взгляде Гаврилы Васильевича чтото переменилось, как будто он, проигравшись в карты в пух и прах, нашел в кармане денег еще на одну ставку и получил при раздаче выигрышную комбинацию.
— Я в самом начале нашего общего труда, — проникновенно проговорил он. — Я же работаю на вас и создаю, вполне быть может, произведение, равное которому сложно сыскать в мире. И потом, в первую очередь, оно более важно для вас, чем для меня. Вам хочется ужасно разглядеть сокрытое. Ваша жена творит, являясь проводником божественного. И неизвестно еще, кому предназначено это послание!.. А если меня казнят, то уже вряд ли кому-то удастся найти ключ к шифру!..
— Нет. Просто привожу разумные доводы.
— А зачем?.. Разве я что-то совершил?
— Что вы имеете в виду? — не понял Генрих Иванович.
— От чего вы меня будете прикрывать?.. Разве я украл что или убил кого?
— Ну вы наглец! — изумился Шаллер.
— Я цепляюсь за жизнь. А вы вцепитесь в свои интересы! Поможем друг другу!
Полковник от возмущения не нашелся что ответить, а Гаврила Васильевич, поняв, что хватил лишку и перебрал, пытался восстановить утерянное равновесие.
— Такие духи продаются в каждой лавчонке! — парировал учитель.
— Найдутся следы и на вашей одежде.
— Пусть ищут, — ответил Теплый, припоминая, выгреб ли он из печки золу, оставшуюся от сгоревшего костюма.
— В вашей библиотеке только атласы по судебной медицине, а органы, вырезанные из тела мальчика, были удалены самым профессиональным образом.
— Каких увлечений не бывает у человека!.. Если у вас в доме хранится топор, это еще не значит, что вы палач!
Следующие пять минут Шаллер просидел молча. Затем он встал, ничего не сказал, просто кивнул Теплому и вышел из комнаты, унося с собою странички, свернутые в трубочку.
Гаврила Васильевич остался лежать на полу с приятным чувством миновавшей опасности. Особенно приятно было, что опасность отведена благодаря его выдающимся способностям. Неприятной была только боль в груди…
24
— Незнакомка, родившая ветер, отлежалась несколько дней и ушла из дома доктора Струве в город, где сняла небольшую комнатку в доходном доме и стала жить незаметной жизнью.
Если в природе что-то появляется, то этому обязательно найдется применение.
Услышав страстные молитвы г-на Контаты, в Чанчжоэ появился некто г-н Климов, оказавшийся агрономом и прекрасным организатором дела. Привезя с собой несколько повозок с зерном, он распахал степь и засеял ее пшеницей, так что через четыре месяца, благодаря естественному опылению, в городе появился свой хлеб. На вырученные от реализации мучных изделий деньги г-н Климов нанял рабочих, выстроил мельницу, выписал из столицы электромеханика и обустроил электричеством весь город.
Став вполне богатым и респектабельным человеком, г-н Климов женился на мадмуазель Бибигон, лелея ее пышное тело изысканными шелковыми блузками и горностаевыми накидками. Благодарная жена через пять месяцев родила агроному сына, которого кормила обеими грудями, чтобы он вырос крепким и был похож на своего родителя.
Именно в это благодатное дла города время, когда каждый мог побаловать себя горбушечкой свежеиспеченной булки, когда исправно трудились динамо-машины, вырабатывая электричество в натянутые провода, когда свет сделал безопасными самые ужасные городские закоулки, именно тогда в город пришли корейцы.
Они прибыли целым эшелоном повозок, нагруженных всем необходимым, чтобы начать независимую жизнь.
Желтолицые освоили еще не распаханные степи, возведя на крепких травах свои жилища и народив в короткое время целое полчище косоглазых детишек.
По этому поводу г-н Контата, посоветовавшись с влиятельными горожанами, решил провести перепись населения, дабы иметь над ним государственный контроль.
Повсюду были разосланы общественники, которые неутомимо трудились, считая головы проживающих. К концу второго месяца перепись была закончена, и оказалось, что в Чанчжоэ к настоящему времени проживает шестнадцать с половиной тысяч человек, считая корейцев.
— А немало нас уже! — возрадовался Ерофей Контата на городском совете. — Немалый у нас уже городишко!
— Надо к православию инородцев привести! — рек митрополит Ловохишвили. — Защитить их, неразумных, крестом!
— Вам, ваше святейшество, и знамя в руки. Крестите корейцев в православие!
— Это мы разом! — пообещал посланник Папы.
Но разом великое дело не случилось. Корейцы были готовы на все — и платить прогрессивные налоги, и жертвовать средства на церковные нужды, однако креститься ни в какую не хотели.
Никакими церковными радостями, ни пасхальным яичком, ни куличиком, ни божественным воскресением не мог завлечь митрополит косоглазых в лоно Божье.
Как ни трудился проповедник в поте лица, корейцы вежливо отказывались.
— Экие неразумные! — жаловался Ловохишвили. — Ничего не понимают! Даже русского языка не разумеют!..
Со временем посланник Папы смирился со своим поражением, и корейцев так и оставили жить в городе незащищенными от бесовских сил…
К концу шестого года чанчжоэйского летосчисления в город прибыли новые поселенцы. Их насчитывалось более тысячи…" Генрих Иванович поворотил страницу, за которой начинался список вновь прибывших. Он не стал вчитываться в фамилии, а отделив листочки с алфавитным указателем, продолжил чтение непосредственно рукописи.
— В гостинице Лазорихия процветал бизнес. Все комнаты были заняты, а со временем их, и так не очень просторные, перегородили фанерными стенками, чтобы увеличить количество спальных мест, а вместе с тем и доходы.
С утра до вечера Лазорихий вместе с матерью, братьями и сестрами неутомимо трудились, обеспечивая клиентам хороший сервис. Они скоблили полы и круглосуточно стирали постельное белье, кухарили всяческие разносолы и создавали культурный досуг, напевая вечерами азиатские песни у камина.
— Как хорошо, мама, что мы открыли гостиницу! — радовался Лазорихий.
— Да, сынок! Очень хорошо!
— И люди рады, и у нас благополучие!..
— Да, сынок…
— Только вот что меня беспокоит, мама!.. — Лазорихий замолчал,наморщив лоб.
— Что же, милый?
— А как же мои философские изыскания?.. Я заметил, что чем больше у нас постояльцев, тем меньше я размышляю о парадоксах бытия, не задумываюсь о смерти вовсе, да и причины жизни от меня ускользают!.. Как с этим быть?!
— Ах, сынок, — загрустила мама. — Так оно в жизни и бывает. Чем больше повседневной рутины, тем жизнь беззаботней! А для философских мыслей нужна скука отчаянная! От скуки и мысли все светлые… Так-то, сынок…
— Что же мне делать, мама?.. Ведь я — философ, пустынник!
— Отъединись от жизни повседневной. Запрись в комнате и скучай отчаянно! Лежи сутки напролет в мучениях, гляди на солнце и луну — думай и страдай за все человечество! Тогда придут мысли о смерти!
— А как же вы, мама?! Как же вы без помощи моей?
— Да как-нибудь, — улыбнулась мать. — Наймем помощников. Чай, не бедные уже…
Лазорихий был растроган такими словами матери. Он нежно обнял ее, поцеловал в лоб и, не теряя времени, удалился в свободную комнату, заперся и начал думать о таинствах бытия.
В гостинице проживало огромное количество детей. Они шумели круглые сутки, беспричинно плакали, выводя из себя нервных родителей.
Как уже отмечалось, стены в гостинице были в большинстве фанерными, а потому Лазорихий слышал все, что происходит даже в дальних номерах, и от этого не мог сосредоточиться на своих мыслях.
Как-то ночью, в плохом расположении духа, измученный всеразрушающим шумом, пустынник выбрался из заточения и спустился в кухню, где вытащил из мешочка пару крупных фасолин, которыми, возвратясь в свою келью, накрепко заткнул уши.
И, о чудо! На следующее утро философ проснулся от абсолютной тишины. Фасолины помогли!.. Лазорихий обрадовался и через некоторое время заскучал, что позволило ему родить философский афоризм:
— Философия — это мысль! Но не всякая мысль — философия!..
Приблизительно в это же время в городе появился новый поселенец. Он въехал на чанчжоэйскую окраину на белом коне, злобно скалящем зубы. Конь был приземист и мускулист, с крупными шрамами на лоснящемся крупе, оставленными, судя по всему, сабельными ударами. Полковничий мундир седока блестел на солнце необыкновенным количеством орденов, медалей и всевозможных подвесок. Ноги, обутые в великолепные сапоги, пришпоривали бока коня, заставляя животное двигаться иноходью. Лицо полковника украшали пушистые усы с обильной сединой и степной загар, прибавляющий всаднику мужественности.
Полковник, не торопясь, проехал из одного конца города в другой, давая возможность жителям хорошенько себя разглядеть. Сам же он, казалось, не смотрел по сторонам вовсе, как будто все в этом населенном пункте было ему знакомо с детства. Он остановил коня возле казарм, легко спешился и приказал доложить генералу Блуянову о прибытии полковника Бибикова.
— Если в город вошел еще один военный — быть войне! — решил доктор Струве, углядевший в окно проезжающего мимо полковника. — Надо готовить полевой госпиталь!
— Монголы сосредоточивают свои силы на северо-западе, в тридцати верстах от города, — докладывал Бибиков генералу. — В основном это конные соединения Бакши-хана, вооруженные — фоккель-бохерами". Судя по всему, они будут готовы к вторжению в самое ближайшее время. Вот поэтому я и прибыл к вам.
— Все, что вы рассказываете, — печально, — ответил генерал Блуянов. — Но что делать, мы с вами люди военные и должны защищать свое Отечество, сколь ни малы наши силы. — Генерал хлебнул вина. — Как вы думаете, каковы причины вторжения?
— Монголы считают, что эти степи издавна принадлежат им. Они крайне раздражены, что на их территории кто-то выстроил город и благоденствует!
— Причины веские!.. Что вы предлагаете в этой ситуации?
— Полную мобилизацию! Другого выхода нет! Мы должны защищаться, даже если нас ожидает поражение!
— О поражении не может быть и речи!
— Я тоже так считаю, — согласился Бибиков.
— Монголы отсталая нация, они не владеют военными науками, тогда как мы закончили военную академию.
— Согласен.
— С другой стороны, монголов много, они злобны, как бешеные собаки, и не остановятся перед выбором между насилием над мирным населением или просто ведением военных действий.
— Да, это так.
— Во всяком случае, нужно обо всем немедленно оповестить главу города и совместными усилиями выработать решение по возникшей проблеме…
Вечером состоялось заседание городского совета.
— Не можем ли мы решить конфликт мирным путем? — поинтересовался г-н Контата.
— Скажем, материально возместить монголам моральный ущерб?
— Думаю, что нет, — ответил полковник Бибиков. — Азиаты попросту хотят отобрать у нас город. Они специально ждали, пока мы закончим строительство всех инфраструктур, чтобы прийти на готовое, истребив сначала все городское население.
— Так-так.
— Можем ли мы обратиться к российским властям? — спросил генерал Блуянов.
— Думаю, что нет, так как эта территория действительно является спорной. Нам предстоит выпутываться из этой ситуации своими силами, как ни печально! — ответил Контата.
— Мы должны защитить свой город! — с пафосом заявил скотопромышленник Туманян.
— Я выделяю средства из собственных капиталов и первым встану на защиту Отечества!
— Можете рассчитывать и на меня! — поддержал Туманяна г-н Бакстер.
— Я прекрасно стреляю! — с достоинством произнес г-н Мясников.
— Я могу быть санитаром, — скромно сказал г-н Персик.
— Благословляю вас на святое дело! — перекрестил собравшихся митрополит Ловохишвили.
— Я так понимаю, что мы пришли к единому мнению! — резюмировал губернатор. — Итак, господа, война! Мы не сдадимся!
На следующий день в городе была назначена полная мобилизация. Сначала в строй встали все мужчины старше семнадцати лет. Затем к ним присоединились подростки. Сияя глазами от восторга, они целыми днями отрабатывали стрелковые упражнения и учились пользоваться штыками в рукопашном бою.
Не желая оставаться безучастными к происходящему, к своим мужьям и сыновьям присоединились их жены и матери. Они изорвали свои старые платья на бинты, сменили юбки на брюки и поклялись не беременеть, пока не кончится война.
Таким образом, весь город от мала до велика встал на защиту Отечества.
Единственным жителем, который не ведал о происходящем, был Лазорихий, проводящий месяцы напролет в своей добровольной тюрьме. Лежа на рваном тюфяке, размышляя о вечном, панически боясь мирского шума, он не вынимал из ушей фасолин, которые настолько прижились в ушных раковинах, что вскоре дали ростки, распустившись затем кустиками…
В этой ситуации случилось так, что великий астрологический тезис — — Звезды предполагают, а человек располагает" — перевернулся с ног на голову. Все оказалось наоборот. Человек предположил, а звезды устроили все по-другому.
Монголы не стали нападать на город. Они просто взяли Чанчжоэ в кольцо блокады и стали ожидать капитуляции.
— Захотят кушать — на коленях приползут! — здраво полагал Бакши-хан. — И женщин своих раздетыми и мытыми приведут!
Город перешел на режим строжайшей экономии. Каждому жителю выдавалась крошечная пайка хлеба на день и флакон растительного масла, дабы не умереть с голоду.
Вечерами на город опускались сладкие ароматы костров, на которых монголы готовили свой плов и прочую вонючую пищу. В такие часы весь город мучился желудочными резями и с трудом справлялся с обильным слюновыделением.
— Ах, подонки! — ругался генерал Блуянов. — Ах, мерзавцы!
Столь же голодный, как и остальные, злой, как отощавший волк, полковник Бибиков рвался в бой. Ваше высокородие! — умолял он. — Разрешите мне с моими людьми устроить набег на монгольское становище! Они сейчас обожрались своей конины и потеряли бдительность! А мы их шашками да по мордасам!
— Нет, Валентин Степанович! — запрещал генерал. — Нет, и еще раз нет! Уймите свою горячность, а то сложите голову, да и людей погубите!
Осада длилась уже три месяца. Запасы продовольствия успешно подходили к концу, а новый урожай обе— щал созреть лишь через два месяца. В городе были съедены все собаки и кошки, весь скот г-на Туманяна пошел под нож, настал черед г-на Белецкого резать своих племенных крейцеров.
— Режьте лучше меня! — взмолился коннозаводчик. — Да как же такую красоту и под нож!.. Это же слава нашего города!.. Не могу!..
— Люди гибнут от голода, пухнут на глазах, словно пышки на сковородке! А вы — красота! — укорял Белецкого губернатор.
— А что же мы сидим на месте?! Разве мало у нас отважных воинов, чтобы добыть продовольствие в бою для женщин и детей?! Да я первый возьму в руку шашку и — в бой!
— Вот-вот! И я о том же! — поддержал коннозаводчика полковник Бибиков.
— А я запрещаю вам это делать! — закричал генерал. — У нас всего-то солдат пять тысяч, а у нехристей двести! Режьте жеребцов — и дело с концом!
Г-ну Белецкому ничего не оставалось делать, как собственноручно резать лошадям горла. При этом он плакал и просил у них прощения. Лошади, казалось, понимали, для чего их лишают жизни, а оттого не сопротивлялись, лишь ржали жалобно.
Впрочем, Белецкий пошел на хитрость — спрятал пару самых породистых лошадей в собственном доме, выделив для них бальную залу. Чтобы не ржали, коннозаводчик обвязал их морды одеялами, а навоз выносил ночами, тайком, в интимном горшке.
Конину съели быстро, даже кости перемололи в муку и испекли из нее лепешки.
Город погрузился в еще большую тоску, и некоторые жители уже поглядывали на своих соседей как на калорийный продукт, который можно съесть. Вдобавок произошло самое ужасное. Диверсанты, невесть каким образом проникшие в город, сожгли на корню будущий урожай и спалили амбары с семенным зерном. Будущая еда сгорела быстро и справно.
Полковнику Бибикову пришлось лишить жизни своего верного друга, вышедшего невредимым из многих военных схваток, — мускулистого коня. Одним движением остро отточенной шашки он срубил ему голову и подставил ведро под бьющее черной кровью горло поверженного животного.
Конь был съеден в одно мгновение, поделенный по справедливости между всеми городскими жителями. По тридцать граммов на душу. По шестьдесят граммов было выдано лишь двум особам в городе — лейтенанту Ренатову и мадмуазель Бибигон, которые решили в эти сложные времена пожениться. Двойная пайка конины стала им свадебным подарком.
Только один Лазорихий не ведал, что творится в миру. Отягощенный гипотетическими проблемами бытия, он не нуждался ни в пище, ни в воде. Его мысли, предельно ясные, как никогда, выстраивались в парадоксальные цепочки прозрений, а фасолевые кусты, разросшиеся из ушей по всей комнате, уже дали свои первые плоды — маленькие зеленые барабульки.
— Жизнь происходит из ничего, — понял Лазорихий. — Ничего вбирает в себя все!
А все — это такое же ничего!
Одним из голодных дней мать Лазорихия, готовящаяся от истощения отдать Богу душу, нашла в себе силы, чтобы доползти до комнаты сына и попрощаться с ним навеки. Она с трудом смогла открыть дверь, прикипевшую к косяку от нечастого использования, и втащила свое немощное тело в келью отпрыска. И каково было ее изумление, какой крик вырвался из ее исстрадавшегося сердца, когда она увидела заполняющие всю комнату заросли фасоли с десятками тысяч плодов, созревших к употреблению…
— Мы спасены! — закричала азиатская мать. — Мы будем жить!
На крики сбежались постояльцы гостиницы, бурно разделившие радость хозяйки.
Фасолины были осторожно срезаны, уложены в мешок и отнесены в поле, в плодородную землю которого их и высадили всем городом. От такой нечаянной радости горожане на время забыли о голоде и запаслись силами, чтобы дождаться фасолевого урожая.
А Лазорихий по-прежнему не ведал, что происходит в городе, в котором он почитался первым жителем.
Его мозг работал на полную мощность, уши были заткнуты разросшейся фасолью, а глаза, закрытые за ненадобностью веками, покрылись паутиной, в которой жил паук, питающийся мухами.
— — Самое главное — земля родящая! — думал Лазорихий. — Землею могу быть и я. Я могу быть почвой родящей! Должен ли я умереть для этого?.." Первые всходы фасоль дала уже через три дня. А к концу недели урожай созрел.
Он оказался столь велик, что мог кормить город несколько месяцев, да еще хватало и на следующую посадку.
Глядя в подзорную трубу на неожиданное веселье в городе, Бакши-хан удивлялся и злился.
— Похоже, они не собираются раздевать своих женщин! — жаловался он приспешникам. — Надо готовиться к штурму!
В это время в Чанчжоэ усилиями военных контрразведчиков были изобличены диверсанты-предатели, сжегшие запасы зерна в самое тяжкое время. Пятерых выродков четвертовали прилюдно на площади, затем хотели было их съесть, но вспомнили, что в городе достаточно фасоли.
Самое неприятное, что в числе изменников оказался один из братьев Лазорихия, продавшийся монголам за фунт бараньей требухи.
Мать философа от такого выверта судьбы тронулась мозгами. Она круглые сутки напевала песню об Иване Сусанине и косо смотрела по сторонам. Ей стало казаться, что все в городе шпионы. Достав где-то цианистого калия, она в безумии своем перетравила всех постояльцев гостиницы и в придачу оставшихся сыновей и дочерей. Выжил только Лазорихий, который не потреблял ни пищи, ни воды.
Его, умиротворенного мыслительным процессом, потревожили городские власти, выковыряв насильно из ушей застарелую фасоль.
— Ваша мать преступница! — кричал шериф Лапа в самое ухо Лазорихия. — Она убила пятьдесят человек!
— Что?! — не расслышал Лазорихий, отвыкший слышать.
— Она перетравила всех постояльцев вместе с вашими братьями и сестрами! Все умерли в одно мгновение!
— Не может быть! — испугался философ.
— Сами убедитесь, — предложил шериф. — Трупы еще не успели остыть!
Трясущегося отшельника провели в столовую, где вповалку лежали несчастные, отравленные цианидом. Их лица были перекошены предсмертным недоумением. Среди них Лазорихий различил своих братьев и сестер.
— Дело рук вашей мамаши! — пояснил Лапа. — Вот такое безобразие!
— Да как же это могло произойти?! — вскричал пустынник. — За что?!
— Война, понимаете ли, многих с ума свела.
— Какая война?!
— Как, вы ничего не знаете?
— А что я должен знать?!
Шериф в недоумении развел руками, но ему тут ж объяснили, что это тот самый Лазорихий — философ, который находился многие месяцы в уединении и вдобавок спас весь город от лютой смерти, прорастив на своем теле фасоль.
— Понятно, — ответил Лапа и, умерив свой пыл, рассказал герою, что Чанчжоэ уже почти год находится под гнетом монгольской блокады. — А вы знаете, что один из ваших братьев оказался предателем? — добавил шериф и тут же спохватился: — Ну да, вы же ничего не знаете!
— Как — предателем?
— Сжег наши продовольственные запасы, помогая врагу.
Лазорихий заплакал от такого количества несчастий, внезапно свалившихся на его голову.
— Он в тюрьме?
— Его казнили, — ответил шериф и почесал от смущения шею. — Крепитесь.
— А где мать моя? — шепотом спросил философ.
— Заперта в одном из номеров.
— Могу я повидать ее?
— Вообще-то не положено, — засомневался Лапа. — Если в виде исключения только…
— Да-да, конечно…
— Только учтите, что она не в себе…
— Я понимаю…
— Что ж, проводите господина Лазорихия! — распорядился шериф.
Когда философа впустили в комнату, где находилась его мать, он нашел ее привязанной к креслу и поющей песню о смерти предателя. Родительница не обратила ровным счетом никакого внимания на последнего своего отпрыска, а с его приходом лишь добавила торжественности своему голосу.
— И потому что ты иро-од, — пела она, — казнил тебя твой наро-од!..
Лазорихий уселся в ногах матери, погладил их нежно и сказал:
— Что же ты, мама, наделала!
— Ты корчился в муках предсмертных и видел ты небо в огне!.. — завывала душегубица.
— За что ты их жизни лишила?
— Мы смертью отплатим неверным, и будешь ты плавать в г…не!
— Ох, мама, мама! — грустил Лазорихий.
Он оторвался от материнских ног, обнял ее за плечи, погладил волосы, провел пальцами по сухим глазам, затем обнял шею и сдавил ее до хруста.
— Прощай, мама!
Из материнского горла вырвался глухой хрип, она недоуменно вытаращила глаза и, казалось, все пыталась допеть песню о возмездии предателю.
Услышав странные звуки, в комнату ворвался шериф Лапа со своими помощниками, но было уже поздно. Душегубица по-прежнему сидела привязанной к креслу, только шея ее была сломана и голова болталась на груди. Ее мертвое тело сжимал в объятиях Лазорихий, утирая сочащуюся из носа матери кровь.
— Мамуля, мамуля!.. — шептал он.
Философа оторвали от трупа, надели наручники и сопроводили в тюрьму.
На следующий день состоялся суд, рассмотревший дело о матереубийстве.
Присяжными заседателями было принято во внимание, что преступник спас город от голодной смерти, что он — первый житель Чанчжоэ и что до сего времени это был человек социально не опасный. Также было принято во внимание, что Лазорихий убил мать, не выдержав груза ее вины.
— Преступник лишил жизни свою мать! — говорил обвинитель. — Самое дорогое, что есть в жизни человека! Мать — понятие святое! Женщина от горя потеряла рассудок! Ее нужно было не казнить, а лечить! Вместо этого родной сын свернул ей шею! Никто не вправе, кроме суда, вершить актов возмездия! А потому, делая вывод из всего вышеизложенного, требую для Лазорихия смертной казни!
Присяжные заседатели были абсолютно согласны с обвинителем и вынесли суровый приговор — смертная казнь через отделение головы от туловища, хотя как индивидуумы они сострадали смертнику и по-человечески были готовы простить ему убийство матери.
Откладывать казнь не стали и ночью наскоро соорудили эшафот, затянув — вокзал на тот свет" черным бархатом.
По такому экстраординарному случаю собрался весь город. Уже подходя к главной площади, народ проливал слезы и шептал в едином порыве слово — святой".
Лазорихия вывели под руки. Он был бледен, но сохранял выдержку, руководствуясь своим же философским постулатом, что — все — это ничего". Стать из всего ничем представлялось для отшельника переходом от теории к практике. Одно лишь внушало опасение: если вывод ошибочен, то он уже никогда не сможет его пересмотреть.
Губернатор Контата сказал заключительную речь, смысл которой сводился к прощанию как с героем, так и с иродом, но с человеком, достойным сожаления.
Митрополит Ловохишвили прочел прощальную молитву, дал смертнику облобызать крест, а палач, закутанный в черное, сделал приглашающий жест, указывая безволосой рукой на деревянную чурку.
Лазорихий печально улыбнулся на все четыре стороны, поклонился согражданам и поудобнее уложил голову на плаху.
— Прощай, народ русский! — негромко прокричал он.
Взметнулся к небесам топор и упал из поднебесья… Голова Лазорихия выпрыгнула лягушкой с плахи и закрыла свои азиатские глаза. Из места отсечения, из горла, вместо ожидаемой крови выскочило что-то розового цвета и, колеблясь в атмосфере, потянулось к синему небу.
— Смотрите, душа! — заорал кто-то.
— Святой, святой! — зашелестело в толпе.
Спустя минуты что-то в небе сгустилось, заволновалось и запылало всеми цветами радуги, словно это душа убиенного окрасила пуховые облака.
Губернатор и митрополит плакали вместе со всем отечеством, а в уме Контаты уже зарождались мысли об учреждении почетного ордена святого Лазорихия и о сооружении мемориального памятника на месте его землянки.