Генерал усмехнулся, усматривая в Боткине черты все больше детские, и подумал о том, что гениев так и описывают — дети!
— Мой, — согласился Иван Семенович. — Я к вам специалистика подошлю в четверг, если не возражаете, попробуйте составить портретик этого белокурого!..
Боткин кивнул и сообразил, что Катерина тоже видела покойного, еще заметила: «Каков красавец!» Сам же хирург припомнил выдающиеся мужские достоинства голубоглазого, но осознал, что сердце мигом кольнула ревность, вспомнил, что сам эрекционен круглосуточно, хотя сейчас успокоен бромом.
— Ну, вот и хорошо! — улыбнулся генерал, поднялся с лавочки и утер рукой слезу, выбитую солнечными лучами. — Пора мне теперь! — протянул руку для пожатия.
— Не забудьте к врачу, — напомнил Никифор, пожимая в ответ крепко до неожиданности. — Спасибо за бром!..
Руки у хирургов сильные, думал в машине Иван Семенович, когда зазвонил мобильный телефон.
— Генерал-майор Бойко!
Далее Иван Семенович узнал тюремные новости, поведанные ему начальником изолятора. Если говорить коротко, Арококо Арококович сбежал. Если же описать эту ситуацию эпизодом, то произошло буквально следующее.
После допроса задержанного препроводили в камеру, где успешно и заперли. Арококо с удовольствием пообедал тюремной пищей, затем долго вылизывал свинячьим языком алюминиевую посуду, урчал и порыгивал. Было видно, что задержанный не наелся, но все же был доволен и улегся на нары с улыбкой. Так, с закрытыми глазами, причмокивая, Арококо пролежал часа два, пока в тюрьму не вернулся полковник Грановский, черный от злости и боли после наложения швов на место откусывания большого пальца.
Специалист знал, что делать. Весь путь от больницы до тюрьмы он сочинял работу с Арококо. В его голове сложилась картина, как он поначалу слегка оглушит гада коротким ударом по затылку, затем поработает с печенью, зачиная в ней цирроз, а потом, когда гаденыш потеряет сознание, совершит главную месть — нанесет свой фирменный удар в область сердца черномазого, после которого тот проживет года три, умирая и от сердечной болезни, и от цирроза печени одновременно. Таким образом, и следствие успеет разобраться в деле, и месть свершится.
Сказка быстро сказывается, да не скоро дело делается!
Грановский появился в тюремном блоке в шестнадцать тридцать и сразу проследовал к камере Арококо, которую охраняли прапоры-близнецы.
— Как? — поинтересовался.
— Спит, — ответил Чук.
— Нажрался и спит, — подтвердил Гек.
— Слушайте меня! — Грановский сморщился от боли. — Открываете камеру, я вхожу, вы запираете, и что бы там ни происходило, оба глухи и слепы! Ясно?
— Ясно.
— Ясно?!
— Так точно! — ответили оба дуэтом.
Лязгнули засовы, щелкнули замки, дверь открылась, и Грановский бесшумной тенью скользнул в камеру, одев неповрежденную руку в кожаную перчатку.
Прапоры поступили по инструктажу, тотчас заперев дверь за полковником.
Грановский некоторое время стоял под тусклой лампочкой, освещающей довольное лицо Арококо, и смотрел, жадно вглядывался в физиономию жертвы. Тут в груди черномазого заклокотало, и он поворотился к стене, открыв на обозрение Грановскому широкий затылок, поросший густым волосом, словно собачьей шерстью.
«Вот и славно, — подумал Грановский, — как хорошо все!..»
Полковник получше натянул перчатку и, воздев кулак, придвинулся к Арококо.
— Ну, — выдохнул Грановский. — Помолясь!
Каким-то особым приемом, сверху вниз, костяшками кулака, он нанес удивительный по резкости удар в середину шерстяного затылка Арококо. При этом ноздри полковника коротко выдохнули, он сделал шаг назад и стал наблюдать.
При ударе голова черномазого мотнулась к стене, глухо ударилась о бетон и осталась лежать недвижимой.
«Переборщил, — понял Грановский. — Сознание потерял, сука!»
Полковник решил переждать минуту, затем, подойдя к нарам, сунул руку в перчатке к лицу Арококо, схватил за нос и стал выкручивать голову к себе физиономией. Ему это удалось легко, что-то треснуло, и получилась вполне странная картина. Все тело Арококо лежало поворотившись к стене, и лишь голова лицом в обратную сторону.
Грановский матюгнулся про себя, поняв, что сломал уроду шею, задумался о том, как оправдается перед начальством, но тут голова приоткрыла один глаз сверкнув им почти радостно, затем растянула губы в улыбке и выпустила изо рта зловоние.
— Ну, вот и чудно, милый, — обрадовался полковник, собирая кулак для следующего действия. Он решил отойти от намеченного плана и забить свое собрание костей в ухмыляющийся рот Арококо.
— Сейчас я тебя зубов всех лишу! — предупредил Грановский, выпустив свой кулак в цель, но в последнее мгновение увидел, как пасть Арококо открывается втрое шире, нежели у обычного человека, свободно пропуская кулак в перчатке в зловонное нутро.
Затем все произошло мгновенно. Язык Арококо облизал кулак Грановского, отыскивая большой палец, а мелкие зубки сомкнулись разок и откусили с хрустом найденное. После сей экзекуции пасть черномазого выплюнула беспалую руку полковника, челюсти зажевали быстро-быстро, затем колючий, словно еж, кадык поехал скоростным лифтом к ключицам, а затем столь же быстро вернулся восвояси. Арококо некоторое время прислушивался к ощущениям в желудке, как будто остался доволен, и протяжно рыгнул.
Теперь, сожрав второй палец Грановского в довесок к обеду, Арококо Арококович был сыт и настроен безмятежно.
Того же нельзя было сказать о полковнике, оставшемся без больших пальцев на обеих руках. Осознав это чудовищное уродство, прочувствовав выдающуюся боль, специалист потерял хладнокровие и попытался окровавленной рукой расстегнуть кобуру с табельным оружием. Это ему удалось, но пистолетик без большого пальца никак не ухватывался и в конце концов упал на бетонный пол.
— Гы! — осклабился Арококо, с удовольствием наблюдая за немощью Грановского.
Это «гы» окончательно добило теперь уже бывшего специалиста, и он с криком: «Сука-а-а-а!» — бросился на врага, который, в свою очередь, удивился такой прыти истекающего кровью дурака, не двинулся и мускулом единым, возлежа на нарах, как в шезлонге под солнцем…
Братья-прапорщики слышали, что за бронированной дверью происходит нечто, выходящее за рамки их представлений, но, памятуя инструкции, выданные Грановским, держались стойко и в ситуацию не встревали.
Тем не менее события продолжались…
Пасть Арококо опять открылась наподобие собачьей обнажая вонючий зев. Кривые пальцы тисками схватили Грановского за кисть перебинтованной руки, подтянув ее к слюнявым деснам…
Перед экзекуцией Арококо Арококович опять сказал «гы» и трижды куснул раненую конечность.
Здесь близнецы услыхали такой душераздирающий крик, будто свинью резали неопытной рукой. После этого крика раздался следующий, и вовсе леденящий души, отчего близнецы твердо решили покинуть внутренние войска и возвратиться в деревню на должности трактористов.
Затем все стихло, и тишина беспокоила уши целых полчаса, пока братья собирались с силами, чтобы открыть камеру и посмотреть, что же все-таки там произошло…
На полу камеры лежал, скрючившись, полковник Грановский. Он был точно мертв, но что более всего поразило близнецов — это ушные раковины, ноздри и рот командира. Все естественные дырки на лице полковника были заткнуты его же пальцами, а стены камеры сплошь залиты кровью.
Подследственный стоял над жертвой и облизывал свинячьим языком свою харю.
Прапорщиков-близнецов он убил двумя выстрелами. Пули попали братьям точнехонько в сердца, и оба умерли почти одновременно. Старший тотчас, а младший двумя минутами позже. Таким образом, Чук и Гек прожили жизни одинаковые, вплоть до секунды продолжительностью, не очень выразительные и не слишком удачные судьбы, как оказалось…
Арококо Арококович далее действовал столь же решительно. Миновал следующую охрану, стрельнув дважды, выбрался на двор, сиганул через трехметровый забор и был таков…
Черномазый оставил после себя пять трупов, и сильный запах наступающего лета исходил от мертвых близнецов…
— Объявляли «Перехват»? — поинтересовался генерал.
— Объявляли.
— Ничего?
— Ничего, — подтвердил начальник изолятора. — Пацанов жалко.
— Жаль, — подтвердил Иван Семенович, вспомнив лица близнецов.
— А в коридоре земляникой пахнет, — зачем-то сказал начальник.
— Ага, — машинально ответил генерал, но что-то резануло его слух, и он почти закричал в трубку: — Всех на вскрытие! Вызовите этого… как его… ринолога! Специалиста по носам! Все проделать срочно и доложить! Ясно?!!
— Так точно! — ответил начальник, удивленный таким генеральским напором насчет ри… ухогорлоноса.
Повесив трубку, начальник изолятора попытался представить, что он скажет двоюродной сестре про смерть ее близнецов… Так ничего и не надумал…
А Иван Семенович, до крайности возбужденный произошедшим, вдруг как-то неожиданно расслабился телом и душой, вспомнив, что они с Машей идут в пятницу на балет в Большой. А еще он опять подумал, что ничего ревностного в душе его по отношению к службе не осталось. Как странно все это. То ревностность в служении Отечеству, то прохлада к родным берегам.
Старость, наверное, решил Иван Семенович, направив машину к дому…
Все следующее утро Никифор Боткин описывал криминальному художнику внешность красавца блондина, а тот, в свою очередь, фантазировал на бумаге.
Катерина находилась здесь же и давала небольшие поправки.
Выпив за завтраком полстакана брома, Боткин даже чувствовал к медсестре расположение и иногда обнимал ее за талию. К обеду в нем проснулось сексуальное желание, и он, сославшись на то, что усталость пришла в его еще не выздоровевший окончательно организм, расстался с посыльным генерала и попытался уединиться с Катериной в дальнем углу сада, желая овладеть ею, просто распнув у дерева.
Не слишком поддаваясь, Катерина все же обхватила руками ствол сосны, чувствуя, как Никифор елозит руками в ее нижнем белье.
— Так девка я?! — пытала медсестра, напрягая ягодицы и мешая Боткину.
— Не девка, не девка! — раскраснелся хирург.
— Вагина я ненасытная?!
— Нет, мышиный глаз! — трясся Киша.
— То-то!
Наконец Катерина расслабила ягодичные мышцы, выгнулась кошкой, обтачивающей коготки о древесную кору, и изошла соком.
Здесь Никифор почувствовал неладное.
Что-то не задалось в его мужественности. Мозг желал женской плоти, а тело было несостоятельно.
— Черт! — выругался Боткин, проделывая напрасно всяческие манипуляции.
— Не получается? — поинтересовалась Катерина.
В ответ Никифор только бессмысленно пыхтел.
Медсестра качнула попкой, отталкивая несостоятельного любовника, и в мгновение оправила нижнее белье.
— И очень хорошо! — резюмировала девушка. — Мозги останутся в целости и сохранности!
Надо было видеть потомка славных предков в данную минуту. Дрожащий, со спущенными штанами, открывающими совсем неприглядную, бледную немощь, хирург хлопал рыжими глазами и готов был разрыдаться немедленно.
Здесь Катеринина душа, любящая Никифора всяким, не выдержала и пролилась на мужчину теплотой.
Девушка обняла возлюбленного за шею, гладила его рыжую поросль, нащупывая рубцы, и приговаривала:
— Ну что ты, дорогой!.. Стоит ли волноваться из-за ерунды?..
А Никифор плакал тихонечко в ответ, пытаясь застегнуть брюки.
— Это бром все, — успокаивала медсестра. — Не рассчитал…
Неожиданно Никифор отпихнул подругу, сощурился зло и прошипел:
— Ну что, вагина, добилась своего! Исчерпала до дна!!! Да ты…
Не успев договорить фразы до конца, Боткин помчался к дверям больницы, обнаруживая неординарную прыть спринтера, и уже через двадцать пять секунд оказался в кабинете коммерческого директора, где заорал истерически, что эта больница принадлежит ему, что это внучатый прадед его строил клинику, что теперь новые времена, и: «Дайте хотя бы отделение!!!»
Безусловно, что другого пациента, вздумай он такое заявить, отправили бы в психушку, но, слава богу, директор был информирован органами МВД об уникальном пациенте-хирурге, а потому спокойно ответил:
— Отделение для вас готово! Еще денька три подышите в садике и за работу!
— Какое отделение? — оторопел Боткин.
— Хирургическое. Вы ведь хирург?
— Да, — совсем обалдел Никифор.
— Мы вам и пропуск уже заготовили.
Директор достал из ящика стола кусочек картона, заплавленньгй в пластик, и протянул Боткину.
— Поздравляю, коллега!
Никифор взял документ в дрожащие руки и обнаружил на нем свое фото, отчего истерика ушла из него, спина распрямилась и глаза засверкали гордо.
— Так-то!.. — спесиво бросил он и, добавив: — Я вам не коллега, — покинул кабинет заведующим хирургическим отделением Боткинской больницы.
Он забыл о неудачной сексуальной попытке напрочь и, словно петух-производитель, степенно появился на улице.
Здесь он неожиданно обнаружил Катерину в обществе генерала.
Мне сказали, что вы хорошо сегодня потрудились?
фраза показалась Никифору двусмысленной, и он быстро глянул на подругу.
— Портрет получился отменный! — пояснил Иван Семенович.
Боткин кивнул.
— Знаете, решил воспользоваться вашим советом и поехал было в ведомственную поликлинику, чтобы рентген сделать, но что-то меня остановило, и я решил отправиться к вам. Вы меня оперировали, аппарат ставили, вам его и снимать!..
— Он же пациент здесь! — удивилась Катерина.
Никифор на эти слова достал из кармана халата пропуск и двумя пальцами протянул его на обозрение медсестре. Девица охнула, а генерал улыбнулся.
— И правильно сделали! — определил Боткин. — Немедленно и начнем!..
Через два часа рука Ивана Семеновича была освобождена от винтиков-шпунтиков, а также от фашистского приветствия. Генерал сей момент удалился в туалетную комнату и справил малую нужду с помощью правой руки. Конечность хоть и плохо гнулась, доставляя болезненные ощущения, но за длительное время Иван Семенович впервые не облил стульчак и каплей единой, сходив по-снайперски…
Он обнял Никифора в благодарность и отбыл по служебным делам.
В автомобиле ему сообщили результаты экспертизы:
— …в носу убитых выстрелами из табельного оружия были обнаружены земляничные кустики со спелыми ягодами, — бесстрастным голосом сообщил мед-эксперт из «старых», ко всему привыкших трупорезов. — Всего восемнадцать штук.
— У всех ягоды обнаружили?
— У всех, кроме полковника Грановского. У того в носу пальцы!..
На следующий вечер, в восемнадцать тридцать пятницы, машина генерала Бойко и его супруги затормозила возле Большого театра. Сегодня здесь давали восстановленный балет Арама Хачатуряна «Спартак», и в заглавной партии должна была танцевать некая новая восходящая звезда: господин А.
11.
Севт и Савт родили Вениамина и Сару, и те жили долго…
Сара и Вениамин произвели на свет Рувима и Лавана…
От предков Лавана, проживших по триста лет, произошли семь девочек и один мальчик Нафан…
Нафан родил Михаила…
Через много лет от рода Нафана произошли Анна и сестра ее Емима…
Анна из царского рода Давидова родила Мириам…
Емима из царского рода Давидова родила Сехения…
Через две тысячи девятьсот пятьдесят лет от рода Емимы в пятьдесят первом колене произошла Анна Ильинична Михайлова…
Арококо родил Клементину, и прожила она семьдесят три года.
От Клементины произошел Арококо и прожил он 1200 лет…
Две недели господин А. репетировал в Большом.
Балетная Москва жужжала о появлении нового гения, этакой глыбы будущей балетной истории.
На каждой репетиции непременно присутствовали вечная Лидочка и Альберт Карлович, стремившийся поначалу в каждый свободный момент полюбопытствовать, как проявила себя в кроватке обладательница татуированной бабочки. Но будущий Спартак на вопросы не отвечал и только лишь извинялся, что пока долг отдать не может…
— Ничего-ничего, — обиженно произносил в ответ Алик. — Отдадите, когда сможете…
Как говорится, если Лидочка пришла на две не свои репетиции, то это уже событие, если же она посетила третью — происходит нечто из ряда вон выходящее!!!
На четвертой был забит весь зал, и смуглое лицо Ахметзянова сияло солнечным гордым светом. Администрация очистила партер от любопытствующих и возле каждой двери поставила по дюжему охраннику, предчувствуя невиданную сенсацию…
Господина А. после репетиций выводили на улицу каждый раз другим выходом, коих в Большом куда больше, чем входов. Далее Ахметзянов и студент Михайлов спускались в метрополитен и добирались до гостиницы «Звездочка», где и коротали время до следующей репетиции…
Что же Вера, испытавшая невиданный полет?
Ее рыжая подруга без устали рассказывала историю студента Михайлова, который родился совершенным генетическим монстром, чудом не скончавшимся при родах:
— Такому экспонату даже кунсткамера позавидовала бы!
Далее подруга расписывала Вере все в подробностях:
— У него сердце вдвое больше обычного и стучит по тридцать раз в минуту с правой стороны! Печеночные анализы еще в младенчестве указывали на цирроз, гепатит и море чего еще! — Рыжая всплескивала руками. — Легкие у него все в пятнах и кавернах на рентгене!..
Вера слушала с широко раскрытыми глазами, сидела с прямой спиной, пытаясь удержать разъезжающийся на коленях китайский шелк.
— И самое главное, Верк, он олигофрен!!!
— Ты же говорила — макроцефал…
— Какая разница! У него памяти нет! Он не в состоянии удержать в голове того, что произошло минуту назад! Олигофрены бывают иногда красавцами, и многие из них половые гиганты! А все почему? Потому что в башке пусто! Ха-ха!
Рыжая потребляла трехглазую яичницу прямо со сковороды, протирая чугунное дно хлебной коркой.
— Верок, на нем семь поколений студентов опыты ставили!
— Ты тоже?
От этого вопроса Рыжая вдруг покраснела, подавилась хлебной крошкой и долго кашляла, выпучив по-рачьи глаза, пытаясь хлебнуть из чашки кофе. Вера ударила подругу по спине сильно, так что изо рта Рыжей вылетел ошметок пищи.
— Нехорошо на людях опыты ставить, — произнесла Вера тихо и ушла в свою комнату.
Рыжая некоторое время скреблась к ней в дверь и задавала дурацкие вопросы типа: «Ты что, Вер, думаешь, у меня с ним что-то было?.. — Сама же и отвечала. — Я с животными не сплю!» Но подруга не откликалась. Она просто лежала на кровати, смотрела в потолок, губы ее были добры, а глаза печальны.
Рыжая в конце концов ушла в институт, и в квартире наступила тишина.
Тишина позволила Вере уловить его запах.
Запах студента Михайлова походил на ароматы смешанных специй с преобладанием корицы.
«Придет, никуда не денется!» — в гордыне успокаивала себя ночная красавица Орнелла.
Тем не менее во всем теле девушки чувствовалась слабость. Она хотела было сделать станок, но отказалась от сих тяжелых действий и улеглась в кровать в халате, чего за ней не водилось прежде никогда. Под одеялом ей вдруг на мгновение почудилось, что она не одна, что он рядом и дыхание его наполнено восточной терпкостью.
Вера закрыла глаза и заснула…
Ее родители были санкт-петербургскими профессорами литературы и родили единственную дочку поздно, когда уже решили, что их тела не в состоянии зачать. Но, как известно, не человеческая плоть определяет, а Господь. Лишь Бог посылает детей и юным, и зрелым.
Мать Веры в возрасте сорока одного года разрешилась от бремени недоношенной девочкой, весом всего в восемьсот грамм.
Таких детей называют плодами.
Недоноска поместили в специальную камеру и сказали родителям, что все в воле самого плода. Может выжить, а может… Как ему, плоду, захочется…
Отец — пятидесятитрехлетний мужчина с интеллектуальным лицом, обрамленным седовласой шевелюрой, — не в силах был сдержать слез, когда смотрел, как плоть от плоти его шевелит крошечными ручонками, а тельце все в каких-то присосках с проволочками…
Плакал он и тогда, когда, посещая магазин игрушек, покупал небольших кукол, с которых, придя домой, стаскивал одежки, кипятил их, затем гладил, а потом приносил кукольные наряды в роддом, для своей крошечной дочери…
Впрочем, через месяц плод назвали ребенком женского пола и предложили родителям назвать девочку каким-нибудь именем.
Господи, они уже на шестнадцатый день беременности, когда сердечко их соединенных клеток застучало, были уверены, что родится девочка, и дали ей тотчас имя Вера, в чем был не глубокий смысл, а скорее истина, что нельзя отчаиваться никогда, надо верить!
Обычно недоношенные дети очень скоро набирают вес своих сверстников. Вероятно, намучившись и проявив волю к жизни в глубоком младенчестве, они, взрослея, выказывают способности, выгодно отличающие их от бывших пятикилограммовыми карапузов.
Так вот и Вера с трех лет определилась со своей будущей профессией, танцуя целые дни напролет в большой профессорской гостиной. Ее отдали в балетный класс, а потом и в училище, которое она закончила, распределившись в Кировский. Ее сразу же прозвали Бабочкой за легкость полета…
Потом умер папа, за ним через два года последовала мама.
А она летала по сцене великолепной бабочкой, юная прима с блистательным будущим, пока не наткнулась ногой на торчащий из пола гвоздь, который пропорол плоть аж до кости и порвал сухожилия со связками в придачу.
Виноватым оказался рабочий сцены с мутными глазками и длинным языком, которым он молол без устали, что не его вина это, а просто Бог не захотел, чтобы Верка танцевала. Рабочего хотели было сдать в психиатрическую, но он исчез, не забрав даже последней зарплаты.
Впрочем, медицина постаралась на верхах своего умения и восстановила ногу. Но что-то с тех пор произошло с примой. Она по-прежнему летала над подмостками, но это был не полет бабочки, а порхание тяжелого голубя, и ее карьере пришел конец. Конечно, никто не гнал ее из театра, но просто артисткой балета Вера не желала быть, в один прекрасный день уволилась из Кировского и уехала в Москву.
С год она протанцевала за спиной полнотелого болгарина, народного любимца россиян. А потом ее стошнило во время полового акта с лучезарным, после чего девушка решила нырнуть на дно московской жизни и первым делом явилась в салон тату, где сняла трусы перед обширянным кольщиком и заказала тому изваять на ее коже бабочку…
Уткнувшись носом в участок работы, любитель «Герасима» сотворил произведение, которым Вера восхитилась, учуяла в нарке талант и готова была принадлежать ему за этот дар хотя бы раз. Но то место, где у девушки срастаются ноги, никак не воодушевило плоть кольщика, он лишь развел руками и попросил сотку баксов за работу…
Когда опухоль с наколотой бабочки сошла, Вера устроилась танцовщицей в фешенебельный стрипклуб «Ямочки» и на третий день познакомилась с тем, о ком грезила сейчас в дневном своем сне…
К вечеру из института вернулась Рыжая и опять поскреблась в комнату подруги.
— Прошу тебя, не обижайся! — шептала студентка в замочную скважину. — Ну, наговорила ерунды!..
Вера не отвечала, лежала, отвернувшись к стене, почти не слыша призывов подруги, и все чудились ей голубые печальные глаза ночного любовника.
Рыжая временами забывала о подруге и тогда питалась то колбасой, то бутербродом с малиновым вареньем, присланным бабулей из-под Пскова, но иногда тяжелый вздох из-за запертой двери возвращал ее к памяти, и следовали все новые увещевания.
— Вер, — призналась Рыжая, — у нас в меде почти все бабы с ним были. Он безотказный!.. Обратно, у него воли нет по причине слабоумия…
На четвертый день подурневшая от депрессии Орнелла кое-как привела себя в порядок и покинула квартиру. Взяв машину, она поехала к Большому, где прошла в служебный вход и предъявила удостоверение артистки Кировского театра.
— По делу.
— К кому? — поинтересовался вахтер Степаныч.
— К нему, — ответила девушка.
— А к нему сейчас все! — развел руками страж театра. — Вишь!
Она оглянулась и увидела сидящих по диванам писюх лет по четырнадцать и теток-театралок, преимущественно в розовых и зеленых беретах из мохера. Ей стало неловко, бледное лицо зарумянилось. Тем не менее она присела на диван и ушла в себя настолько, насколько это возможно человеку, прежде не медитировавшему.
Очнулась, когда старческий голос Степаныча возвестил неприятное:
— Чего сидишь? Твой Спартак-Динамо давно уж слинял через другой подъезд. Инкогнито…
Никого, кроме нее и вахтера, на служебном входе не было. Через стеклянные двери просилась в тепло ночь, горел зеленый абажур вахтерской лампочки.
— Скажите, дедушка, — тихо произнесла Вера-Орнелла. — Скажите, почему я здесь?
— На гения посмотреть пришла, — ответил Степаныч. — Угадал?
Она не возразила ему, тихонько поднялась с дивана и пошла к дверям.
— А что такое гений? — спросил у ночи вахтер. — Скольких я их здесь повидал! Злобные, ссохшиеся все от этой злобы, в тридцать пять пенсия, а потом к ним на могилы экскурсии водят!..
Вера не слышала Степаныча, шла по улице, да и вахтеру слушатель был ни к чему. Он запер за девицей дверь и еще с полчаса разговаривал с абажуром, потом спать лег, напившись липового чая…
Она села на лавочку в парке, и опять сознание ее отключилось, смешавшись с полночным туманом. Вышедшая луна была полна и способствовала необычной летаргии, которая продолжилась аж до самого утра.
Лицо Веры стало бело от морозной ночи, а ресницы закрытых глаз покрылись инеем. Она замерзала и, вероятно, умерла бы до срока, но в наступившем утре кто-то погладил ее по голове, словно ребенка, возвращая к жизни теплом ладони.
Она открыла глаза и увидела белокурого красавца с голубыми глазами.
Он стоял и молча смотрел на нее, отчего тепло вошло в ее тело — в живот, и даже стало жарко.
— Мы опаздываем!
Рядом с ним оказался человек восточного вида, нетерпеливо переминающийся с ноги на ногу.
— Репетиция, господин А., товарищ Михайлов! Опаздываем!..
Неожиданно девушка встрепенулась и отогретыми руками расстегнула сумочку, из которой достала пачку долларов и протянула молодому человеку.
— Возьмите! — Голос ее дрогнул, она старалась сдержать горячие слезы, но не могла.
Ахметзянов ничего не понимал, а оттого нервничал все больше.
— Берите деньги, и пошли! — скомандовал импресарио. — Нас симфонический оркестр ждет!
— Не только симфонический, но и Лидочка! — послышался знакомый голос тенора.
— Альберт Карлович! — воскликнул патологоанатом.
Владелец шаляпинского пальто оглядел собравшихся и только сейчас заметил Веру.
— И пилят наша здесь! — вскинул брови толстяк. — Оррррнелллла!!!
Студент Михайлов взял из рук девушки деньги и отдал Алику.
— Мы с вами в расчете.
— Друг мой, я вас не торопил! — Тенор упрятал пачку в бездонный карман музейного пальтища. — Видит Бог!..
— Идите, пожалуйста, в театр! — попросил студент Михайлов Ахметзянова и тенора.
— Как идите! — напрягся Ахметзянов. — А вы?
— Сегодня я не могу репетировать…
— Лидочка с ума сойдет! — отреагировал Карлович, впрочем, добродушно, наверное, представляя, как это будет выглядеть: Лидочкино с ума схождение…
— Пожалуйста, оставьте меня. Скажите, что у меня внезапно открылись важные дела… Или что хотите!..
— Я вас не понимаю! — не унимался патологоанатом. — У нас обязательства, в конце концов! Штрафные санкции!..
— Отстаньте от них, — прошептал Алик в самое ухо импресарио. — Я все улажу…
Все-таки он был добрым человеком, этот Карлович. Как и большинство полных и талантливых людей, он мог быть утром королевски великодушен, а вечером по-плебейски злобен. Но по существу добр. Сейчас было утро, и Алик под руку уволок Ахметзянова в сторону театра, оставив молодого человека и девушку одних.
Они поднялись и пошли, неторопливо, ничего не говоря друг другу, пока не оказались возле Вериного дома. Поднялись по выщербленным ступеням…
Рыжей подруге преподавали сегодня, что такое гипоталамус и каковы его функции, а Вера сидела в ванне под струями горячего душа, подтянув колени к груди, и смотрела на него неотрывно, как и он — вглядывался в нее своими небесами глаз.
Он — красив, думала она тягуче, волосы его прекрасны… Белые кудри лежат на черном свитере… Он не может быть олигофреном…
Струи воды согревали плечи, стекали по волосам, успокаивая тело, и ей захотелось заснуть прямо здесь, в коммунальной ванне…
Она закрыла глаза и уже не принадлежала себе, сознание окончательно растянулось, когда он отключил краны, вытащил ее из воды, обернул китайским шелком, отнес в комнату и положил в постель…
Прошли часы.
Она спала, свернувшись, словно дитя, а он сидел все это время недвижимо и смотрел куда-то в пространство.
А потом она проснулась.
— Ты помнишь меня? — спросила.
— Да, — ответил он не сразу, как будто ему сначала надо было вернуться откуда-то.
— Я — Вера… А тебя как зовут?
— Студент Михайлов…
— Имя?
Он несколько замялся.
— Дело в том, что у меня память отсутствует… Называйте меня студент Михайлов…
За ребрами девушки затрепыхалось сердце, и она вдруг спросила:
— Вы — олигофрен?
Тут с ним произошли перемены.
Он вдруг начал тараторить, что ничего не помнит, что ничего не знает! Не помнит имени девушки, как здесь оказался, не разумеет!.. Из глаз его хлынули слезы, и Вера, сострадая невероятно, выскочила из постели, бросилась к нему, обняла за шею и шептала в ухо что-то ласковое и теплое, пока он не успокоился, пока на лицо его не вернулась прежняя бледность, а язык не перестал рождать больные слова.
Так они сидели долго, оба молча, пока он вдруг не сказал:
— Тебя зовут Вера. Твои родители умерли, и у тебя была ранена нога…
— Откуда ты знаешь?!!
Она отпрянула от него, словно ожглась голым телом о его грудь.
— Я не знаю, откуда… Но я много знаю… Я помню.