Если я его раздавлю, то не смогу более любить! – подумал я. – Пусть живет…
Тело Hiprotomus'a сокращалось подобно человеческому, розовые глаза застыли льдышками, а передние лапки дрожали в экстазе.
Самочка внешне никак не реагировала на дерганье жука, лишь усы ее шевелились, определяя влажность воздуха.
Их любовное соитие продолжалось около десяти минут. Затем тело Hiprotomus'a задергалось в конвульсиях, огромные глаза завертелись по кругу, он разрядился в два мгновения и убрал свою укоротившуюся сабельку обратно в прозрачное тельце.
– Домой? – спросил я, и мне показалось, что жук в ответ кивнул головкой. – Тогда вот вам моя рука.
Я протянул ее к банке, он выбрался на кожу и побрел к отверстию, слегка сочащемуся кровью.
Спружинив всеми лапками, заработав крылышками, Hiprotomus взметнулся под самый потолок, завис под ним на мгновение, а затем, рухнув пикирующим бомбардировщиком на мою руку, забрался под кожу, проделав в ней новое отверстие.
– А-а-а! – закричал я.
Жук заворочался, устраиваясь поудобнее в шишке, а определившись, сказал:
– Вы баночку под кровать поставьте. Там ей будет приятно и не жарко.
– Как скажете, – согласился я, засовывая банку с жучихой в угол под пружины, кривясь от боли и жалея, что все-таки не раздавил надоедливое насекомое.
– Ах какая все же красавица! Изумительная!..
– Рассказывайте! – скомандовал я, испытывая потепление во всем теле от массажа Лучшей Подруги.
– Что? – не понял Hiprotomus.
– Рассказывайте свою историю, пока я добрый!
– Что, в самом деле?
– Валяйте про ваши беды!
– Притомился я, – пожаловался жук. – Да и о грустном после веселого как-то несподручно.
– Как знаете. Другого шанса может и не быть.
– Ах, что с вами поделаешь! – с притворством вздохнул сосед. – Слушайте, но предупреждаю – финал сей истории столь печален и ошеломителен, что может серьезно ранить ваше сердце!
– Смелее! – подбодрил я. – Будем надеяться, что сердце выдержит!
– Итак, Полин умерла… – продолжил рассказ Hiprotomus. – Я страдал несказанно!.. Так высока была вершина моей трагедии, что моя милая нянька Настузя была готова отдать свою жизнь тотчас, дабы мои мучения сократились хотя бы на толику… Я был вынужден признаться, что пророчества старого следователя сбылись и женщины, черпающие нежность и любовь из моего сердца, любимые мои женщины погибли, убив себя в силу причин, вам уже известных. И тогда, находясь на пике своего трагизма, сам качающийся между жизнью и смертью, я поклялся всем богам и самому себе, что более никогда не сближусь с женщиной душевно и полюбовно, что в трезвом рассудке своем не возжелаю любви слабого существа под страхом собственной гибели!.. Коли суждено любимым созданиям гибнуть в моей ядовитой тени, то я вовсе оттолкну их, оставшись до смерти чистым духовно и телесно!
Целыми днями я проводил время, стреляя из лука. Лишь это спортивное занятие помогало мне унять свою плоть и желание души любить. Насыщенные и наполненные желанием страсти, стрелы летели точно в цель, поражая мишени в самые сердцевины… Со временем я стал принимать участие в небольших соревнованиях, в которых обычно занимал самые высокие призовые места. А однажды, когда я вступил на пьедестал почета первым номером, мне в подарок вручили колчан со стрелами, среди которых была стрела с золотым наконечником.
Меня даже приглашали на международные соревнования, но я всегда отказывался от такой чести, так как нимало не был тщеславен, занимаясь спортом лишь для успокоения непокорной плоти.
А через десять лет после смерти Полин началась шестидесятимесячная война с Германией, причиной которой послужило убийство Эммануила, сына германского короля, французским террористом, метнувшим в подростка двухфунтовую бомбу.
Несмотря на извинения нашего короля перед осиротевшим Францем IV, войну все же не удалось предотвратить, и все мужское население Франции в возрасте от восемнадцати до шестидесяти лет было мобилизовано.
Мне довелось пережить все страдания, являющиеся атрибутами любой войны. Я голодал и замерзал от холода, я был тяжело ранен в грудь осколком снаряда, и если бы не Настузя, добровольцем вступившая в армию санитаркой и вытащившая меня с поля боя, заваленного пудами человечьего мяса, то, вероятно, я бы еще тогда отдал Богу душу.
Настузя обнаружила меня за холмиком. Я лежал бессознанный, пробитый куском раскаленного металла почти под самым сердцем, и изо рта вытекала струйкой кровь, паря в зимнее небо и пузырясь от моего неровного дыхания.
Нянька промокнула рану ватой и, перемотав накрепко бинтами, ухватилась за воротник моей шинели и потянула тяжелое тело по снегу к родным позициям. От рывков я пришел в себя и увидел ее черную головку с трясущимися от усилий кудряшками.
– Ничего, мой дорогой! – улыбнулась она. – Я спасу тебя непременно!
– Лук мой возьми! – взмолился я. – И колчан со стрелами!..
– Возьму, милый! Успокойся, родной!
И тут я увидел протянутые к нам из-за соседней насыпи руки. Руки были черными, с длинными сильными пальцами и принадлежали огромному солдату-негру, лицо которого затекло кровью, лишь глаза просили о помощи, особенно выделяясь выпуклыми белками на багровом фоне.
– Настузя! – прошамкал негр раненым ртом. – Настузя!..
И я узнал его. Сквозь ускользающее сознание я ухватился за вспомнившийся образ и признал в нем знакомого негра Бимбо, который любил когда-то мою няньку самым страстным образом и которого я сделал навсегда несчастным в порыве юношеского эгоизма.
Сейчас Бимбо с раскроенной головой, через шевелюру которой проступали розовые мозги, тянул к нам свои руки и шептал умирающим горлом:
– Настузя! Любовь моя!
Она узнала его с первого взгляда. Она вспомнила его по голосу… Несмотря на то что с момента их разлуки прошло более двадцати лет, не обращая внимания на искореженную голову своего давнего возлюбленного, Настузя признала в умирающем эфиопе своего Бимбо, единственного мужчину, ее любившего, а теперь протягивающего к ней свои руки, дабы ухватиться за обрывающуюся жизнь и скончаться под благословения любви.
– Ах, мой Бимбо! – вскричала нянька и было рванулась навстречу своей молодости, как споткнулась о мои глаза, закатывающиеся под надбровные дуги предвестниками конца, и осеклась на полушаге.
– Иди к нему… – прошептал я. – Иди!..
Но она уже сделала выбор между двумя родными душами, точно такой же, как и двадцать лет назад, честно исполняя свой долг няньки сына Русского Императора. Она вновь ухватилась за воротник моей шинели и потянула мое бессознанное тело к нашим позициям, заливаясь от чудовищного горя слезами.
– Прощай, мой дорогой Бимбо! – скулила она. – Прости меня, любимый! – И тащила меня, тащила. – Кроме тебя в моей жизни был и есть только один мужчина, мой Аджип Сандал! – Она в последний раз обернулась в поле и втащила мое тело в отечественный окоп.
Меня вовремя успели доставить в лазарет. Еще несколько минут, признался хирург, и уже никакие чудеса медицины не были бы способны удержать мою душу в раненой груди.
Осколок извлекли из-под ребра, подлатали сердечную мышцу и уложили меня в палату выздоравливать.
А уже совсем вечером, когда на позиции сходила ночь, давая возможность воинам отдохнуть перед следующим сражением, моя Настузя сидела под зимним небом и ждала возвращения специальной команды, вытаскивающей с поля боя под покровом темноты тела погибших.
Она смотрела своими ночными глазами в мертвое пространство и почти не оглядывалась на солдат, проносящих носилки с мертвецами. Она точно знала, что почувствует, когда вынесут Бимбо… И верно: что-то повернулось у нее под сердцем, что-то защемило в душе в нужное время, и она незамедлительно бросилась к санитарам, умоляя поставить носилки на землю, и, откинув брезентовое покрывало, нашла под ним своего черного Геркулеса, почившего от ран с открытыми глазами, в которых застыла последней фотографией любовь.
Настузя сама обмыла его. Со всей нежностью, накопившейся за годы, она ласкала его тело на прощание, смывая влажной губкой военную пыль с опавшей на выдохе груди, с расслабившихся навеки плечей, плоского живота, уже остывшего, словно пустыня на ночь, и бедер, даривших ей когда-то всю радость мира… Она прикоснулась ладонью к лицу Бимбо и закрыла ему глаза навсегда.
Когда Бимбо опускали в общую могилу, Настузя что-то шептала одними губами. Или молитву, или просто обращалась к небесам, обещая встречу своему мужчине, как только сможет решиться.
А когда над могилой насыпали холм земли, она поклонилась кладбищу и пришла в палату лазарета, где принялась с любовью выхаживать меня – последнего мужчину, оставшегося в ее жизни…
Я выздоравливал почти полгода, а когда меня выписали и предложили демобилизоваться, я наотрез отказался от мирной жизни, ссылаясь на то, что мне необходимо полностью рассчитаться со своим врагом.
На самом деле война – то единственное, что отвлекало меня от мучительного желания любить, и я без страха и упрека бросался во все самые опасные бои и операции, в которых принимали участие лишь самые отчаянные добровольцы.
Отобрав одно, жизнь обычно сохраняет что-то другое. До конца войны меня более ни разу не ранили, а зажившую грудь украсили два ряда боевых наград, рассказывающих обывателям о моей героической натуре.
В самом конце войны я и десять моих солдат попали в окружение. Немцы, уже осознавшие свое глобальное поражение на этом историческом промежутке времени, со всей злостью загнанного в угол зверя пытались уничтожить мой отряд, укрепившийся на небольшой высоте.
Во время передышек Настузя перевязывала раненых, а уцелевшие готовились к новым атакам. Именно в тот день мне понадобилось умение стрелять из лука, так как боеприпасы заканчивались, а вертолет, который должен был нас вытащить из этого пекла, все не появлялся.
– Господи, что это? – вскричал наблюдающий солдат, глядя с высоты вниз.
Все проследили за его взглядом и открыли от удивления, а следом и от ужаса рты.
Внизу, во все поле, на нас мчались собаки. Они не лаяли, а бежали своим галопом молча, а оттого становилось совсем жутко.
– Доберманы! – сказал кто-то.
– Доги, – опроверг другой.
– Вот скоты, даже и собак не жалеют!
– Они нас не жалеют, а не собак! – вступил в беседу третий.
– Гранатами забросаем! Собаки не люди, отстреливаться не станут!
– А у нас гранат штук пять всего, а их штук триста или все пятьсот!
– Это не доберманы и не доги, – констатировал еще один. – Это питбули.
– Приготовиться к бою! – приказал я и передернул затвор автомата.
Рядом с собою я услышал такие же металлические клацанья. Я верил в то, что солдаты не подведут и что мы сможем перестрелять этих тварей.
Они навалились на нас со всех сторон, обрушиваясь в окоп простреленными телами, лязгающие жадными пастями, истекающие желтой экстазной слюной, и я видел, как один из солдат повалился на землю с разорванным горлом. Бешеная тварь продолжала рвать его мертвую плоть до тех пор, пока ударом приклада ей не размозжили голову.
Я продолжал поливать свинцом пространство, тогда как у других уже кончились патроны и они отбивались от питбулей с помощью штык-ножей.
Наконец я расслышал звук лопастей приближающегося вертолета.
– Еще немного! – прокричал я.
Весь наш окоп был завален сдохшими псячьими телами с оскаленными от застывшей злобы пастями, а новые все напирали и напирали сзади, находя свою смерть на этой уже кончающейся войне.
Вертолет не стал садиться, а спустил веревочную лестницу, и я приказал всем подниматься по одному.
– Быстрее-быстрее! – орал я, стреляя в собачье море с остервенением, пока последний солдат не скрылся в кабине вертолета и я не остался в окопе один.
Они поддерживали меня огнем сверху, но стреляли осторожно, отсекая лишь основную собачью свору, боясь ранить меня случайно.
Я уже вступил на веревочную лестницу, когда в рожке кончились патроны, и, пользуясь этой невооруженной секундой, одна тварь с крысячьей мордой отчаянно прыгнула, вцепилась мне зубами в сапог и рванула его в бешеной злобе.
Я сжал в сапоге пальцы, вертолет стал подниматься, увлекая меня на веревочной лестнице с болтающейся на ноге собакой… Передернувшись от омерзения, я затряс ногой со всей силой, на какую был способен! Сапог соскользнул с ноги и рухнул на землю вместе с питбулем, который не заметил ни своего взлета, ни падения, а все продолжал вгрызаться в свиную кожу моей утерянной обувки.
И тогда я снял с плеча лук, вытащил из колчана стрелу, натянул тетиву и выстрелил…
Даже в свое последнее мгновение жизни собака не заскулила, а лишь еще более оскалила пасть с желтыми зубами и сдохла рядом с сапогом.
Только в кабине вертолета, осматривая свой лук, я понял, что в горячке вытащил из колчана стрелу с золотым наконечником, навсегда израсходовав свою награду на ничтожную собачью жизнь…
Но так или иначе, война закончилась, и мне пришлось вернуться к обыденной жизни, развлекаясь лишь стрельбой из лука и поглощением устриц в огромных количествах.
Я заметно растолстел, и лишний вес помогал глушить мои эротические фантазии, которые, впрочем, стали приходить ко мне гораздо реже, разве что когда я чрезмерно употреблял вина и острой пищи.
Через восемь лет после войны я познакомился на стрельбище с русским послом, поселившимся в Париже лишь месяц назад, после того как Франция установила с Россией дипломатические отношения.
Посол оказался молодым человеком лет тридцати пяти и так же, как и я, увлекался стрельбой из лука.
Нас свел старый Лу, хозяин стрельбища, нашептав послу, что я тоже русский и что двое русских на одном стрельбище вещь чрезвычайная – такая малая и далекая нация одарила стрелковый спорт двумя русскими лучниками, волею судеб оказавшимися в одном маленьком пространстве.
– А много ли русских в Париже? – поинтересовался я у посла.
– Человек пятнадцать, – ответил он, запуская стрелу в короткое путешествие. – А вы как давно в Париже?
– Более сорока лет.
– Ого! – присвистнул посол. – Как вам удалось оттуда выбраться в те времена?
– Меня выслал Российский Император.
Он посмотрел на меня с недоверием, утер со лба пот и сказал вежливо:
– За всю историю России из страны был выслан лишь один человек – сын Императора, Аджип Сандал.
– Это я.
Протягивая послу руку, я заметил, как он заметно побледнел, но все же совладал с собою и пожал мою ладонь.
– Ахмед Самед, – представился он.
После тренировки я пригласил русского посла отобедать в "Рамазане", и он любезно принял мое приглашение, так как никогда не пробовал еще устриц и даже не знал, как они выглядят.
– Они похожи на укромное местечко моей жены! – с восторгом воскликнул он, когда перед ним поставили огромное блюдо с моллюсками, уложенными на кубиках льда раскрытыми раковинами. – И на вкус точно такие же!
Я вспомнил, что подобное сравнение пришло мне на ум более тридцати пяти лет назад, когда я познакомился с хохотушкой Бертран, научившей меня всем премудростям любви, подмешав к ним устричного вкуса и здорового смеха.
– Это очень старое кафе, – сказал я. – В него приходят только знатоки… Как там, в России?
– Все по-прежнему, – ответил Ахмед, запивая очередную устрицу вином. – Мне нравится быть здесь, в Париже! Все-таки огромный город, больше, чем вся Россия, вместе взятая! Обратно, цивилизация!..
– А как мой брат?
– Брат?.. Я не знаю вашего брата, – признался посол.
– Мой брат – Русский Император.
– Порфирий?! – удивился он. – Ах да! У вас же общий отец!..
Неожиданно Ахмед икнул, выскочил из-за стола и склонился передо мною в низком поклоне.
– Простите меня! – бормотал он. – Просто в голове не совместилось! Ваше Высочество!..
– Прекратите! – возмутился я, поймав на себе изумленные взгляды завсегдатаев "Рамазана", никогда ранее не державших меня за важную персону. – Немедленно сядьте за стол.
– Слушаюсь! – повиновался посол.
– Итак, как мой брат? – повторил я свой вопрос, когда он уселся за стол и унял икоту стаканом газированной воды. – Я его никогда не видел, только раз на газетной фотографии. Знаете ли, у нас о России мало пишут…
– Все хорошо! Его Величество здравствует и мудро правит страной!
– Он женат?
– Государыня Российская, Марья Петровна, мудрая и достойнейшая женщина во всех отношениях!
– Давайте по-простому, – попросил я.
– Никак нельзя! Я лицо официальное и должен все по протоколу!.. К тому же прошу простить меня, но более личным временем я не располагаю!
Ахмед вышел из-за стола, еще раз поклонился мне в пояс и спешно покинул "Рамазан".
С тех пор я его не видел. Он перестал приходить на тренировки, и Лу высказал предположение, что на одном стрельбище двое русских – действительно перебор!
– Экая странность, – пожал плечами старик. – Заплатил за год, а пришел лишь раз!..
… Я познакомился с ней через три года. Она была дочкой моих знакомых адвокатов, и в январе ей исполнилось лишь десять.
Она вышла из своей спальни, когда мы, устроившись у камина, пили чай и обсуждали казусы современной юриспруденции.
– Но это же глупость сажать мужчину в тюрьму лишь за то, что он спал со своей женой абсолютно голым! – возмущался я.
– Никто его, конечно, не посадит! – отвечала хозяйка дома. – Это будет всего-навсего прецедентом для внесения поправок в закон, который не менялся последние двести лет!
– Тем не менее он сидит в камере!
– Это до суда, да и то потому, что у него нет денег для залога!
– Если бы он занавесил окна, когда решил доставить своей жене удовольствие, – поддержал разговор хозяин дома, слегка взмахнув гривой темных с проседью волос, – если бы он не дал возможности подросткам заглянуть в его окно, то лежал бы себе сейчас под боком своей жены!
– А за то, что подростки заглядывают в чужие окна, привлекать не надо?! – не унимался я.
– Можно принудить их родителей к штрафу, – ответила хозяйка. – Но это уже другое дело.
– Подумать только! Если бы на нем были хоть носки, то у закона не было бы вопросов! Глупость какая!.. Вы тоже спите в носках? – поинтересовался я у хозяина.
Он улыбнулся и отрицательно покачал головой.
– Но я не снимаю часов! – уточнил он.
В этот момент она и появилась. В красной пижаме, заспанная, стриженная под каре и рыжая, она стояла босая на ковре и смотрела на нас вопросительно.
– Почему вы разговариваете так громко?
– Прости, дорогая! – сказал отец. – Мы увлеклись.
Мать вышла из-за стола, взяла девочку на руки и, извинившись, ушла наверх.
– Как ее зовут?
– Ида, – ответил хозяин, улыбнувшись…
К этому времени мне исполнилось пятьдесят пять лет, и я был совершенно один, если не считать моей милой, постаревшей Настузи.
Что-то произошло со мною тем вечером, когда я увидел в доме своих знакомых эту маленькую девочку с серьезным лицом и со следами от подушки на щеке. Что-то загрустило в моем сердце, не давая спокойно спать, и путало сновидения с наваждениями, расстраивая меня совершенно.
Целую неделю я ходил сам не свой, постоянно видя перед собою ее босые ножки, так удобно вставшие на пушистом ковре, и губки, алые в тон пижаме.
– Что со мною? – спросил я няньку.
– То же, что и со мною, – ответила Настузя. – Твое сердце полно любовью, и тебе некуда ее расплескивать. У тебя, как и у меня, не было детей и не на кого проливать свою отцовскую доброту и нежность. А теперь мы с тобою уже годимся в дедушки и бабушки, а потому всякое кукольное личико вызывает в нас умильное желание потрогать эту нежную кожу на шейке и поцеловать завиточек над ушком… Так-то вот…
И когда во мне совместилось мое томящее чувство со словами, сказанными мудрой Настузей, болезнь моя облегчилась, я подумал, что вот та любовь, которая не принесет в своем финале драмы, вот то чувство, которое вознесет мою душу, не оскверняя тела, и все в конце закончится самым естественным образом. Я благословлю свой предмет любви и умру спокойно и со счастием в груди…
С этой минуты я стал часто бывать в доме своих знакомых адвокатов, ставших со временем моими добрыми друзьями.
Я никак не мог налюбоваться на Иду и баловал девочку со всем отчаянием, как самый любящий отец. Я задаривал ее самыми дорогими игрушками, ходил с ней в зоопарк и поднимался на Эйфелеву башню, рассказывал малютке самые интересные сказки, которые помнил еще со времен своего детства.
Она с удовольствием слушала про Репку и про Илью Муромца, про Кощея Бессмертного и Бабу Ягу, сажающую Ивана-дурака в печь, а про Царевну-лягушку сказала, что это самая хорошая сказка, которую она слышала.
– Может быть, те лягушки, которых мы с тобою видели в зоопарке, – предположила Ида, – может быть, под их кожей тоже скрываются царевны?
– Может быть, – согласился я.
– И им тоже повстречается Иван, запустив стрелу в болото?
Я кивнул.
– И потом, когда Иван полюбит царевну, он сожжет ее кожу в печке, чтобы она всегда принадлежала только ему? А царевна из-за этого уйдет к злому Змею Горынычу?
– Все может быть.
– Но Иван спасет ее, отрубив Змею головы, и, заживет с нею счастливо?
– Ага.
– Почему ты со всем соглашаешься? – спросила Ида, держа мою руку в своей теплой ладошке.
– Потому что ты права…
– У вас чудесная дочь! – признавался я родителям Иды. – Только вы не настораживайтесь по моему поводу! Просто у меня нет своих детей, а очень надо кого-то любить!
– Почему вы не женитесь? – спросила мать. – Вы ведь еще не старый и сможете иметь своих детей!..
– Не складывается, – пожал я плечами и улыбнулся…
– Ты очень хороший! – сказала мне как-то Ида, когда я по ее просьбе рассказал Царевну-лягушку во второй раз. – Ты лучше моих родителей, и я жалею, что ты не мой папа.
Тогда я чуть не расплакался и объяснил девочке, что мне в глаз попала соринка и что ее родители прекрасные люди и очень любят ее!
– Да? – спросила девочка, заглянув мне в глаза.
– Да, – ответил я, убирая с ее лба рыжие волосы…
Когда на следующий день я пришел в дом адвокатов, чтобы взять с собою Иду на рождественский каток, то дорогу мне перегородила гувернантка-немка и сказала с неприятным акцентом, что меня отныне не велено пускать!
– Почему? – удивился я.
– Без комментариев, – произнесла немка надменно и захлопнула перед моим носом дверь.
Когда вечером этого же дня я набрал номер их телефона и попросил хозяйку дома, то мне ответили, что госпожа отсутствует, а впрочем, она не велела соединять ее с господином Аджип Сандалом в какое бы то ни было время!
Что происходит?!. – мучился я в немыслимом желании видеть Иду. – За что они причиняют мне такую боль?!
Наконец мне удалось подкараулить отца девочки возле Министерства юстиции, и он, взмахнув гривой своих темных с проседью волос, объяснил мне:
– Вы должны понять. Она ревнует, так как Ида относится к вам куда лучше, нежели ко мне и к матери. А недавно она сказала прямо, что хотела бы жить с вами, чтобы вы были ее отцом!.. Вы понимаете, моя жена Бог весть что подумала, и мне с трудом удалось убедить ее, чтобы она не возбуждала против вас преследований со стороны закона!..
– Но в моих чувствах к девочке нет ничего дурного!.. – попытался возразить я.
– Да знаю я! – махнул рукою адвокат. – Но поймите же, что это наш ребенок, а не ваш, и что мы имеем прав на него куда больше, чем вы!.. Возьмите ребенка из приюта, в конце концов! Хотите, я вам поспособствую в этом?!.
– Хорошо. Я более не буду вас преследовать.
– Прошу понять нас, – попросил адвокат, встряхнув напоследок своими красивыми волосами. – И не держите зла!..
Той же ночью меня забрали в больницу с сердечным приступом.
Когда я пришел в себя в реанимационной палате, то обнаружил рядом Настузю и доктора, который прилаживал к моей руке капельницу.
– Это, видимо, шовчик, оставшийся с войны, вас потревожил! – объяснил он. – Сердце-то хорошее для ваших лет, а вот голова его мучает изрядно. Надо бы нервы успокоить!..
Я кивнул и попытался улыбнуться старой няньке. Она перехватила мою улыбку своими ночными глазами и вздохнула – мол, что делать, все переживем…
Последующие шесть лет я почти не выбирался из дома. Лишь иногда в кафе "Рамазан", чтобы съесть полдюжины устриц, или на стрельбище.
Старый Лу умер, и лучниками заправлял его сын. Он приветливо мне улыбался и приглашал к мишеням, призывно чернеющим на белом снегу.
– Для вас бесплатно, – соблазнял он. – Как старому клиенту!
Но я более не стрелял из лука, расставаясь с силой в руках и меткостью глаза, и лишь наблюдал за молодыми, как у них все прекрасно получается, как наполнена энергией тетива, как свистят азартом новенькие стрелы…
Как-то я случайно зашел в небольшое кафе на улице Коперника и, заказав чашечку кофе, пролистывал свежие газеты.
– Можно сесть с вами? – услышал я женский голос и механически кивнул ему навстречу.
– Спасибо, – поблагодарила девушка и попросила официанта принести ей нежирный йогурт с овсяными печеньями.
И тут я случайно поднял на нее глаза…
Это была моя Ида… Она была прекрасна, и ее рыжие, огненно-рыжие волосы укрывали худые точеные плечи, а глаза, серьезные и глубокие, смотрели на меня пристально, как бы медленно, но все же что-то узнавая во мне – краешек из далекого прошлого.
– Вы – Ида? – спросил я, внезапно ослабев.
– Да, – ответила она. – А вы?.. Вы, э-э-э, Аджип Сандал?..
И тут она вспомнила. В ее глазах просветлело, брови приподнялись под рыжую челку, она неожиданно схватила меня за руку и поцеловала пальцы.
– Царевна-лягушка?!. – радовалась она.
– Так точно, – отвечал я, пока еще не владея собою, трясясь от радости всеми членами.
– Куда же вы тогда пропали? – спросила девушка. – Я так переживала!..
Я пожал плечами и лишь улыбнулся в ответ.
– Со мною даже случился нервный припадок, и целый год мы жили в Италии!
– Я очень рад видеть вас!
– Ой, да зовите меня на ты! Вы же мне были как отец!.. Надо же, Царевна-лягушка!.. Подумать только!..
– Вы стали такая взрослая!.. Извини, ты стала такая взрослая!..
– А ты ничуть не изменился!..
– Да-да…
– Надеюсь, что теперь мы не потеряем друг друга и ты мне завтра же перескажешь Царевну-лягушку! Договорились?
Я кивнул.
– А теперь мне надо идти!
Ида порылась в своей сумочке и достала из нее ручку, которой чиркнула что-то на салфетке.
– Вот мой телефон.
– Ты по-прежнему живешь с родителями? – спросил я, пряча салфетку в карман.
– Родители погибли в авиакатастрофе четыре года назад, и я живу с опекуншей… Обязательно мне завтра позвони, слышишь!..
Я смотрел ей вслед – стройной и рыжеволосой, и сходил с ума от счастья. Я вновь обрел мою Иду, мою маленькую Иду с алыми губками и теплыми ладошками!..
Я стал встречаться с ней каждый день. Она училась на первом курсе университета и, сбегая после занятий по мраморным ступенькам, сочно целовала меня в щеку, брала под руку, и мы шли куда-нибудь обедать.
Потом мы шли в кино и шептались в темноте про всякие глупости, жуя попкорн и запивая его лимонадом.
Каждый день Ида просила меня рассказать ей Царевну-лягушку, и я покорно повторял русскую сказку, придумывая все новые и новые подробности.
– Вот видишь, – радовалась девушка. – Ты еще что-то вспомнил!
– Может быть, – предлагал я, – может быть, тебе рассказать другую сказку?
– Мне нравится эта…
Иногда я покупал Иде красивые вещицы. Например, я подарил ей браслетку с камушками. Впрочем, она не поняла, что браслетка золотая и что каменья, вправленные в золото, самые настоящие изумруды. Она нацепила подарок на тонкую кисть своей руки, покрутила запросто, как бижутерией, блеснула в металле солнцем и сказала:
– Ты настоящий джентльмен!..
А как-то вечером, когда мы сидели в ресторане и шумно смеялись над какой-то глупостью, я вдруг услышал сзади:
– Вот старый кретин! Девчонке, поди, еще и шестнадцати нет, а он седой бородой ее нежные щеки корябает и думает, что ему тоже шестнадцать!..
Словно хлыстом по спине, прошлись эти слова по моим ушам! Я осекся на полуслове и весь как-то обмяк сразу и обвис лишней кожей.
Ида тоже расслышала брошенную грубость, но продолжала улыбаться, хотя глаза ее смотрели в мои и уже мучились моей болью.
– Пойдем отсюда! – предложила она, тут же встала из-за стола, бросила на скатерть купюры по счету и пошла к выходу.
Проходя мимо стола, за которым сидел автор гадости, Ида склонилась на мгновение к уху мелкого обшарпанного человека и на весь ресторан сказала столь бранное слово, что в ту же секунду все зазвенело столовым серебром, выроненным клиентами в фарфоровую посуду.
– Откуда ты знаешь такое? – изумился я, когда мы отошли от ресторана на значительное расстояние.
– Бог его знает, – ответила девушка, улыбаясь всем лицом. – Просто вспомнилось!..
А потом она пригласила меня к себе домой и после чая вдруг поцеловала в губы долгим настоящим поцелуем, в котором я чуть было не поймал рыбку ее языка!
Я хотел что-то говорить, но Ида прикрывала мой рот теплой ладошкой и сама говорила быстро-быстро, захлебываясь чувством как счастьем, и было в ее щебетании столько прекрасного, столько чудного многоцветия, как в оранжерее ботанического сада.
Она говорила, что я глупый, что я близорукий, что она любит меня уже много лет, с тех пор, как я, сжимая маленькую ручку в своей большой, вел ее в зоопарк и показывал всяких зверей и птиц.